кает.
-- Вот кафе "Нептун". Филиал магазина "Океан" на Комсомольском
проспекте. Как-нибудь сходим на блины с икрой. А это местная музыкальная
школа. Видишь, слева на склоне усадебка? Это знаменитый клуб "Коряга", клуб
любителей ремесла и искусства. Не таких любителей, которые любят смотреть, а
таких, которые любят и умеют делать. Сейчас рано, а вечерком сегодня или
завтра я тебя свожу. Довольно любопытно.
Спустились в овражек и снова поднялись на пригорок перед самой Окой. На
льду темными пятнами несколько сгорбленных фигур, -- подледный лов.
-- Мы с тобой на острове. Летом этот пригорок отделен от берега узким
каналом. Пройдемся немного вдоль реки. Лес с той стороны уже заповедник. А
вот это интересно. Видишь, в низинке перед лесом несколько изб и каменная
башенка столбом? Это "Республика". В начале двадцатых несколько
интеллигентных и полуинтеллигентных энтузиастов из Серпухова и Москвы
организовали здесь сельскохозяйственную коммуну. Переселились сюда с
семьями, хотели своим примером начать социалистическую перестройку русской
деревни. Поставили избы, а в центре маленького поселка соорудили эту
башенку, как постамент для красного флага. С перестройкой русской деревни
дело затормозилось, но сами они заметно процвели. Земля была обильна (как
когда-то сказал Алексей Константинович Толстой -- самый симпатичный из
русских писателей с этой фамилией), луга заливные, работали они на совесть.
Естественно, в год Великого перелома их раскулачили и отправили в Сибирь.
Вероятно, и там не пропали. -- работягами были. С тех пор здесь никто не
живет
Вечером, уже лежа в постели, Сергей Иванович спросил:
-- Послушай, Великан, зачем ты все-таки меня сюда вытащил? Не может
быть, чтобы только потому, что тебе одному гулять скучно.
Борис Александрович как будто ждал этого вопроса. Шаркая шлепанцами, в
пижаме, вышел из своей комнаты, сел в кресло.
-- Ты же академик, ты всегда прав. Конечно, не зря пригласил. Цель у
меня самая корыстная. Не бойся, милостыни просить не буду.
Как он боится унизиться! Ему, Борису Великанову, ни разу в жизни
открыто не покорившемуся, ни за какие блага мирские, ни в угоду тщеславию
душу свою не продавшему и тем гордящемуся, в своей исключительности, и
поэтической и научной, в глубине души уверенному, самому просить у него,
лицемера и карьериста, пускай друга давнего и даже единственного, но
странным образом одновременно и презираемого. Сергей Иванович ждал с
любопытством. Борис Александрович заговорил тихо, глаза опущены.
-- К тебе обращаюсь, больше не к кому. Друзей растерял, да и не было их
почти. Лена, конечно, но она не может того, что легко тебе. Ты мне не
возражай, в утешениях не нуждаюсь. Плох я стал, Сережа. Приступы все чаще и
чаще, аритмия. Пройдет сгусток покрупнее -- вздохнуть не успею. Еще слава
богу, если сразу. А если не сердце, а голова? Превращусь в слюнявого дебила.
Или в парализованного, все понимающего, конца ждущего. Я за последние месяцы
некоторые дела свои в порядок привел. Стихи военные и другие хронологически
собрал, перепечатал. Ты знаешь, если сразу все прочесть, нечто цельное
вырисовывается. Самому, конечно, судить трудно, но по-моему -- настоящее. И
проза есть. Воспоминания сорок первого -- сорок третьего годов, отдельные
новеллы. Все о войне. Ведь, если по правде, ничего важнее войны в нашей
жизни не было. В моей жизни, во всяком случае. Я, Сережа, не хочу, чтобы это
пропало. Не верю, чтобы у нас могли опубликовать в обозримом будущем. А если
и опубликуют отдельные вещи, цензура исковеркает. Не хочу. Я тебе все отдам.
Напечатано в двух экземплярах, ничего не оставляю. Спрячь, пожалуйста,
понадежнее. Если интересно, прочти, но говорить со мной об этом не надо.
Когда помру, переправь на запад, отдай в "Континент". Пусть напечатают. Без
всяких псевдонимов, под моей фамилией. Думаю, для баб моих, для дочерей то
есть, последствий никаких не будет. Фамилии у них теперь мужнины, в крайнем
случае осудят меня посмертно. Труда не составит. Сделаешь?
-- Давай сюда твои опусы. Взял их, небось, с собой.
Сергей Иванович часа три не спал, читал. За дверью Борис Александрович,
видимо тоже не мог заснуть, ворочался в постели, вставал, ходил по комнате.
Сказал, чтобы с ним не говорил, а сам, наверное, еле себя сдерживает,
спросить хочется -- понравилось ли. Стихи почти все разрозненно слышал
раньше, но при чтении, особенно подряд, действуют сильнее. Воспоминания и
отрывки прозы слишком, пожалуй, эмоциональны. Но веришь. Напрасно он думает,
что в "Континенте" так сразу и напечатают. У них там Главлит не хуже нашего.
Они же советские люди, у них шоры на глазах, только другое поле зрения. А
Борька, несмотря на свое преклонение перед Сахаровым, Буковским и вообще
диссидентами, слишком индивидуалист, сам думает, гипнозу коллективной
психологии не поддается. Интересно, ему важно, чтобы после смерти
напечатали. Значит немножко верит в "Лайф афтер лайф", в неполную
уничтожимость своего "я". Слаб человек. Счастливее он от этой своей полуверы
не становится. Счастливы те, кто верит безоговорочно, как когда-то
английские пуритане или еврейские хасиды. А эти наши интеллигенты с почти
научно обоснованной, но весьма туманной религиозностью, себя мучают, головой
верят, а нутром нет.
Три дня еще отдыхали в Пущино. Гуляли, читали, были на вечере
Жванецекого в Доме ученых, спорили. О просьбе Бориса Александровича, о его
рукописях не говорили ни разу.
2.
В феврале сорок шестого Сергея Лютикова демобилизовали. Оставив три
чемодана в камере хранения (удивительно, камера работала), в сшитой по
фигуре шинели, в парадных золотых погонах с двумя просветами и одной
звездой, с тремя рядами орденов и медалей на безукоризненно сидящем кителе,
бывший военный комендант маленького городка в Восточной Пруссии вышел рано
утром на площадь Белорусского вокзала. В предписании было сказано
"...направляется для демобилизации из рядов Советской Армии в Районный
Комиссариат по месту жительства". Райвоенкомат был, места жительства не
было.
Отец погиб в сорок четвертом в Белоруссии. Мать с детьми осталась на
Урале. Чего она в Москве потеряла?
Сергей с вокзала зашел на Каляевскую. Комната, естественно, занята.
Испуганный мужчина лет пятидесяти вышел в коридор.
-- Меня по ордеру поселили, с семьей. Я в научном институте работаю.
Если какие ваши вещи остались, возьмите, я не возражаю.
За дверью слышались приглушенные женские голоса.
В домоуправлении Сергей получил справку для военкомата: Сергей Иванович
Лютиков действительно был прописан и проживал в городе Москве по такому-то
адресу. Домоуправша сказала:
-- Ты, милок, с ними не связывайся. Их теперь клещами не вытащить.
На Моховой приняли хорошо. Сергей первым делом зашел в партком
факультета. Секретарем оказался хороший знакомый, Павел Рыжиков. В
гимнастерке, шрам на подбородке
-- Здорово, Лютиков! Смотри, пожалуйста, до майора дослужился. Ну-ка,
шинель распахни, дай на иконостас поглядеть. Видно, начальником воевал. Да
не обижайся, я так, шучу. Как дальше жить думаешь? Вверх по лестнице? До
маршала немного осталось.
-- Я, Паша, сегодня демобилизуюсь. Хочу на Истфак вернуться
-- Молодец! Член партии?
-- Само собой.
-- Ты, кажется, два курса кончил? Значит на третий пойдешь. Ничего, что
уже шестой семестр. Догонишь. Нам фронтовики, особенно партийные, нужны. А
то такая мелюзга пошла, опереться не на кого. Мы тебя в партком введем,
может, меня сменишь, -- я летом кончаю.
-- С жильем у меня плохо, Паша. На Стромынке есть места?
-- Для тебя есть. Сейчас позвоню в ректорат, они распорядятся.
Три дня ушло на бумаги, оформление, устройство. На Стромынке знакомых
не было. Комендантша новая. В комнате шесть коек, на трех сосунки
первокурсники после десятилетки, два фронтовика, тоже первокурсники. Сергей
быстро понял: ордена носить не принято, костюмы, привезенные из Германии,
спрятать подальше.
Через неделю позвонил Борису, вечером зашел. Новая табличка:
Великановым -- 1 звонок, Матусевичам -- 2 звонка, Кудрявчиковым -- 3 звонка.
Дверь открыл Борис.
-- Привет, Борька. Дай-ка поглядеть на тебя. Повзрослел. Обнимемся, что
ли? Война позади. Постой, да ты хромаешь. Царапнуло маленько?
-- Здравствуй, Сережа. Рад тебя видеть. Да, я недавно из госпиталя.
Нет, мы теперь в прихожей не раздеваемся, в комнату проходи. Нас немножко
уплотнили, одну комнату отняли. Так что мама в гостиной, а я в моей
маленькой.
А барыня не изменилась. Все также строго со вкусом одета. Дома, вечером
в туфлях на невысоком каблуке, не в шлепанцах. Кофточка с высоким
воротником, неяркая брошь. Встала из-за столика в углу комнаты, отложила
книгу (закладка специальная, чтобы страницу не искать, Сергей еще со
школьных годов запомнил), сняла пенсне, шагнула навстречу. Нет, все-таки
изменилась. Без пенсне видно: морщины вокруг глаз мелкой сеткой. Похудела.
Скулы обтянуты кожей, выступают, глубокие складки на щеках.
-- Рада вас видеть, Сергей...Иванович, кажется?
-- Что вы, Елизавета Тимофеевна, меня по отчеству и на "вы"? Я все тот
же Сережа Лютиков, вытянулся только.
-- Не могу я взрослому человеку "ты" говорить, если он со мной "на вы".
Вот по отчеству, наверное, зря. Очень вы, Сережа, возмужали. И китель вам
идет, верно на вас сшит. Мне Боря сказал -- вы только что демобилизовались.
Почему вас так долго держали? А теперь куда? Снова учиться? Или после войны,
после бурной жизни и ратных подвигов скучно за парту садиться?
-- Какая бурная жизнь, какие подвиги? Я, Елизавета Тимофеевна, все
больше по штабам отсиживался. А в конце войны сделали начальником,
комендантом то есть, одного городка, немцев кормить, перевоспитывать, а
потом и выселять в организованном порядке из исконно русской земли --
Восточной Пруссии. Поэтому и не отпускали долго. А за парту, Елизавета
Тимофеевна, я уже сел. Студент третьего курса Исторического факультета МГУ.
А ты, Борька, опять на Биофаке?
-- Уже кончил. Экстерном. В аспирантуру поступил.
-- Как же ты успел? Ведь ты тоже с третьего курса в армию ушел.
-- Повезло мне, потом расскажу.
-- Ты, случаем, еще не женат? Мне Елизавета Тимофеевна в начале сорок
второго, когда я в Москве проездом был, помнится, о какой-то Ире говорила.
-- Нет, я не женат.
Барыня не выдержала.
-- Что-то вы, мальчики, не то делаете. Четыре года не виделись, войну
прошли, а у вас отрывочные вопросы-ответы. Либо за стол садитесь, ужинать
будем, у меня на этот случай и пара бутылок припасена, взрослые ведь
мужчины, солдаты, либо идите к Боре и как следует поговорите, чтобы я не
стесняла, чтобы не нужно было выбирать ни тем, ни выражений.
-- Да ты и не мешаешь совсем, мама. Именно четыре года, трудно сразу.
Давай сначала поужинаем.
Выпили неплохо. И Великанов пить научился. Полторы бутылки на двоих --
и ничего, только размяк немного и расстегнулся. Не совсем нараспашку, но
слегка расстегнулся. Елизавета Тимофеевна не пила, только подкладывала им
вареную картошку с луком и подсолнечным маслом. Говорили за столом мало.
После нескольких рюмок Сергей спросил:
-- А что, об Александре Матвеевиче слышно что-нибудь?
-- Папа умер. В сорок втором. В лагере.
Сергей встал.
-- Простите, Елизавета Тимофеевна. Разрешите, я за память о нем выпью,
не чокаясь.
У Бориса в комнате Сергей полулежал на кровати, прислонясь к стене,
подушку под спину. Борис на стуле у столика. Недопитая бутылка, краюха
черного и солонка. Говорили шепотом: в соседней комнате барыня уже легла.
-- Расскажи, Великан, как воевал. Я только знаю, что в сорок втором
ротным связистом был. Думал -- все, конец Борьке, сколько их с катушками
полегло -- не сосчитать.
-- Да нет, тогда обошлось. Потом пулеметное училище кончил, в ЗСБ под
Вологдой полгода сачковал. На Втором Украинском на самоходках по Украине и
по разным заграницам разъезжал, только недолго: все больше по госпиталям
отлеживался. Последний раз стукнуло на австрийской границе в марте сорок
пятого.
-- И в каких чинах кончил?
-- Старший лейтенант. ЗНШ-2.
-- Разведчик, значит. И не помешал тебе Александр Матвеевич?
-- А я о нем в анкетах не писал. И когда мобилизовали, скрыл, и потом.
-- И когда в партию принимали, тоже умолчал?
-- Я, Серега, как был, так и остался в рядах беспартийной массы.
-- Ну и ну! В первый раз такое слышу. Замначштаба по разведке -- и
беспартийный. Лопухи у вас в полку. Куда Смерш смотрел?
-- Считай, повезло.
-- Почему "повезло"? Не пойму я тебя, Борька. В армию, на фронт, можно
сказать добровольцем пошел, за эту сволочную власть, которая твоего отца
убила, воевал, себя не жалея, а в партию не вступил. Чем тебе красная
книжечка помешала? Какая-никакая, а все-таки охранная грамота. В
аспирантуру, небось, с трудом приняли.
-- С трудом. Нашлись доброжелатели, бывшие однокурсники, сообщили, что
я политически ненадежен. Не вышло. Все-таки у меня военная инвалидность,
ордена. С трудом, но прорвался.
-- Сегодня прорвался, завтра остановят. Это только дураки,
интеллигентные хлюпики думали, что война кончится -- либерализация начнется.
Люди, мол, заграничную жизнь повидали, трудно будет их снова в казарму
загнать. Еще как загонят! На Украине, мне ребята рассказывали,
коллективизация началась не хуже, чем в двадцать девятом. Бабы и старики
(мужиков-то почти нет) за пару месяцев между концом немецкой власти и
началом советской землю поделили, хозяйствовать сами начали. Всех опять в
колхозы загнали. И планы поставок спустили на уровне довоенных. Это значит
-- под метелку все заберут, как во времена продразверстки. Летом в деревнях
голод начнется. Все повторяется. Уже было в тридцать первом, а раньше в
двадцатом. Только некому НЭП объявить. Вся эта шпана наверху во главе с
батькой усатым стареет, глупеет, ни о чем, кроме своей власти не думает.
Снова сажать начнут, как в конце тридцатых, помяни мое слово.
-- И что, поэтому надо в их партию вступать? Врать надо? Помогать им
надо?
-- Так ты им воевать помогал. Сохранить им власть помогал.
-- Ты им тоже помогал.
-- Я им не помогал. Я и не воевал вовсе. Я служил, потому что деваться
было некуда. Я ведь ни за, ни против. Я за себя. Поэтому и красная книжечка
у меня есть. Поэтому и говорю и буду говорить на собраниях, что требуют.
-- А если потребуют, и доносить будешь? И на меня? Материала хватает.
-- Брось, Великан. Никому я еще плохого не сделал. Помогал, как мог. А
мог потому, что говорил, что требуют. Говорил, а не делал. А им ведь уже
надо только, чтобы говорили. Ладно, Борька, друг друга не переспорим. Стихи
не разучился писать? Писал на фронте, или обстановка не способствовала?
-- Для стихов обстановка не нужна. Даже -- чем хуже, тем лучше. В
сытости, благополучии и безопасности стихи не получаются. Вернее, получаются
не стихи, а вирши, как у Лебедева-Кумача.
-- Прочти.
-- Не хочется, Сережа. Они все о войне, а я пока о войне разговаривать
не могу. Потом как-нибудь.
-- Бог с тобой. Сонечка как? Я в начале войны с ней переписывался,
потом перестал. Видишься?
-- Бываю иногда. Она медицинский кончила, замуж недавно вышла. Хороший
вроде парень. Тоже врач. Постарше нас. На фронте хирургом был.
-- Живет там же или к мужу переехала? Как ее фамилия теперь?
-- У мужа живет. С матерью. Отец в эвакуации умер. Она поменялась с
соседями мужа, так что у них теперь формально коммуналка, а на самом деле
отдельная квартира. А фамилия ее теперь Кацнельсон. Мужа Яшей зовут. Яков
Моисеевич Кацнельсон. Хочешь, телефон запиши.
-- Запишу. Интересно на замужнюю Сонечку поглядеть. Не подурнела?
Еврейки после замужества быстро толстеют. Обидно, если так. Хороша была
девка.
Борис промолчал.
Нет, не расстегнулся Великан. И выпил достаточно, а не расстегнулся.
Видно, досталось ему в армии. Да и сейчас не легко. Он, как барыня,
согнуться не может. Боюсь, сломают.
-- Компания у тебя есть какая-нибудь? Или все один, как сыч, сидишь?
-- Компания есть, времени нет. Работаю много, догонять надо. Я и так
четыре года потерял. А ребята есть хорошие. Да ты некоторых знаешь, на
окопах были. С Химфака Вовка Горячев, Эдик Бурштейн. С Истфака твоего
несколько. Так, для разрядки полезно. Выпиваем. В покер балуемся.
Вовка Горячев. Смотри, детей репрессированных, как евреев, магнитом
друг к другу тянет. Стукачей, наверное, в той кампании навалом.
-- В покер и я бы не прочь, деньги сейчас дешевые, а без них все равно
плохо. Познакомишь?
-- Можно. Там по пятницам собираемся. Позвони на неделе.
3.
В этот осенний день сорок седьмого Сергей Лютиков мотался, как белка в
колесе. Два часа на лекции, деваться некуда, член парткома факультета не
может прогулять лекцию по истории партии. Потом бесконечные заседания,
дежурство в парткоме. В пять часов согнал сотрудников и студентов, кого
смог, на собрание актива в Комаудиторию: слушать лектора из МК про
постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград". Лектор попался с хорошо
подвешенным языком, трепался без бумажки, даже острил. Говорил больше насчет
музыки. Сперва, конечно, посмеялся над этой стареющей развратницей
Ахматовой, заклеймил пасквилянта Зощенко, но главный удар нанес по
Шостаковичу, сочинителю чуждой народу, особенно русскому народу с его
врожденной мелодичностью, какофонической музыки, которую и музыкой-то
назвать нельзя. Рассказал, как Андрей Александрович Жданов еще до
постановления собрал композиторов и сам за роялем (вы ведь знаете, Андрей
Александрович прекрасный пианист, глубокий знаток музыки и литературы)
объяснил им отличие настоящей музыки от этого, специально в качестве
направленной против нас идеологической диверсии поднимаемого на щит
продажной буржуазной прессой, так называемого музыкального модерна. И надо
сказать, большинство композиторов правильно поняли товарища Жданова, хотя
некоторые и вели себя вызывающе. Так, например, один из них демонстративно
заснул, а когда присутствовавший товарищ Шкирятов сделал ему замечание, этот
зарвавшийся отщепенец, некто Прокофьев, автор полностью амелодичных, никому
в нашей стране не известных опусов, нагло сказал, что выступление товарища
Жданова ему неинтересно.
Сергей сидел на сцене за покрытым красным сукном столом президиума и
слушал вполуха. Важно не пропустить момент окончания, не опоздать с
аплодисментами после слов "да здравствует..." Сегодня у Вовки покер, часам к
девяти надо быть.
Хмырь из МК оказался приличным человеком, -- говорил чуть больше двух
часов. Сергей поблагодарил докладчика за интересное и важное сообщение,
предложил задавать вопросы и высказываться. Естественно, вылез этот старпер
Пеночкин. Сподвижник Покровского, он раз навсегда испугался в тридцать
седьмом. Сам, наверное, не понимает, почему остался цел. Теперь не упускает
случая показать, что колеблется только с генеральной линией.
У Вовки компания и обстановка обычная. В маленькой чердачной комнате
без окон (Горячев самовольно занял забитое управдомом подсобное помещение,
навесил дверь, оборудовал замок) уже играли Вовка и два истфаковских
аспиранта, -- археолог Юрка Громов и Додик Мирский с кафедры истории
западной Европы. Пили, как всегда у Вовки, разведенный и неразведенный
спирт. В углу скорчился на кресле Имка Гендель, непубликующийся поэт из
ИФЛИ. Он был лет на пять младше Сергея и остальных ребят, коротенький,
толстый, за стеклами очков добрые близорукие глаза. В карты не играл за
полным отсутствием денег, но у Горячева часто просиживал до глубокой ночи,
пил в меру. Охотно читал стихи, Сергею стихи нравились, но к Имке он первое
время относился настороженно. Стихи, очень рискованные, читает кому попало.
Сергей сперва был уверен -- стукач. Недавно понял: просто дурак, талантливый
дурак. А стихи есть хорошие. Например "Декабристы". Там есть строчки:
"Пусть по мелочам биты вы, чаще самого частого, но не станут выпытывать
имена соучастников". Мальчишеские стихи, конечно, еще как станут! Борис
Великанов, послушав, сказал: мало вычеркивает, есть неточные обороты. Что
такое "чаще самого частого"? Только для рифмы. Сам Борис ходит теперь к
Горячеву редко, только играть и выпить, стихи не читает. Но Сергею наедине
пару раз почитал немного из военных. Есть у Бориса какая-то компания, Сергей
не допускается, хотя Вовка Горячев, кажется, вхож. По ряду признаков и
женщина у Борьки появилась. Не случайная связь, а вроде серьезное.
Сергей минут двадцать посидел у стола, выпил пару стопок для
настроения, закусил -- хлеб, сало, соленые огурцы. Потом включился. Игра
стандартная: минимум рубль, ограничения сверху нет, но набавлять не более
трех раз. У Сергея с собой было двести с мелочью -- остаток стипендии. Часа
полтора игра шла скучная. Громов выигрывал, но по маленькой. Вовка в
небольшом проигрыше, у Сергея плюс пятьдесят. Играли солидно, почти без
блефа, тоска. На очередной своей сдаче Сергей решился. На руках два валета,
остальное шушера. Пару раз до обмена добавил по десятке. Никто не спасовал,
Горячев попросил две карты, -- может действительно тройка есть, а может
делает вид, к двойке прикупает. Следующий, Юрка Громов, тихо сказал:
-- Обойдусь. От добра добра не ищут.
-- Без меня.
Сергей взял одну карту, смотреть не стал, положил перед собой. В банке
уже было рублей сто. Вовка добавил тридцатку. Громов:
-- Мало, товарищ Горячев. Вот твоя красненькая и сверху десять.
Сергей молча положил сорок рублей и сверху две тридцатки. Вовка долго
думал и со вздохом отсчитал семьдесят рублей::
-- Отвечаю.
Громов, не раздумывая:
-- Шестьдесят и две сотни.
Сергей взял со стола обмененную карту, не спеша посмотрел. Восьмерка
червей. Вытряхнул из кармана все деньги. Отсчитал полтораста, все видели --
остались три рублевки. Из внутреннего кармана пиджака достал карманные
золотые часы "Мозер" с крышечкой.
-- Трофейные. На фронте от разведчиков в подарок получил. Как оцените?
Громов долго разглядывал часы.
-- Ну что ж, сотен восемь можно дать.
-- Меньше, чем за полторы тысячи не отдам.
Остановились на тысяче двести. Сергей положил часы поверх денег в
глубокую тарелку -- банк:
-- Тысяча сто пятьдесят сверху.
Горячев бросил карты.
-- Куда мне с дерьмовой тройкой! Я так, почти бесплатно погляжу.
Громов:
-- Додик, посмотри мои. Пополам?
Мирский посмотрел, покачал головой.
-- Нет, Юрочка, я лучше тебе одолжу, чем просто так выкидывать.
Громов минут пять молчал. Потом зло сказал:
-- Пас. На, посмотри мои.
Он открыл тузовый стрит. Сергей аккуратно сложил деньги, спрятал часы в
карман. Громов протянул руку:
-- Серега, дай взглянуть.
-- За взглянуть деньги платят.
Еще часа два играли, но Сергей больше не рисковал. В результате пятьсот
с лишним чистого выигрыша.
На следующий день Сергея после лекции вызвали в партком МГУ. Принял сам
председатель, доцент с мехмата. Разговор был коротким.
-- Ты, Лютиков, весной кончаешь. Что думаешь дальше делать?
-- Хотел подать в аспирантуру.
-- Подождать придется. Никуда наука от тебя не уйдет. Запрос на тебя
пришел. Требуют рекомендацию парткома по поводу назначения в Отдел науки ЦК
на должность инструктора по гуманитарным наукам. Мы рассмотрели на заседании
парткома и решили рекомендовать. Согласия твоего не спрашиваю.
Глава IX. БОРИС
1.
-- А то остался бы, Боречка, на ночь. Я баба жадная, мне двух часов
мало, особенно с молоденьким таким. Лестно ведь старухе. Девок молодых
полно, у учительши живешь, дочка на выданьи, а ко мне в деревню за пять
верст ходишь. Останься, милай!
-- Нельзя, Феня. Ночью тревога может быть, проверка.
Борис одевался, не поднимая головы. Вот уже третий раз он у этой Фени,
и опять после мутит, будто тухлое яйцо съел. Еще весной Юрка Васильков отвел
его в клубе между танцами в сторонку.
-- А твоя Олечка ничего, симпатичная. Только, небось, все всухую, а,
Борька? Танцевать -- танцует, прижимается, а дальше ни-ни?
Борис не ответил. Его всегда коробили эти постоянные жеребячьи
офицерские разговоры, хвастливые откровенности.
-- Что стесняешься, лейтенант? Не мужик, что ли? Конечно, хозяйская
дочка, неудобно. Хочешь, адресок дам? Здесь недалеко в деревне баба одна,
солдатка, живет. Пожилая хотя, за тридцать уже, а может и все сорок, но
горячая и любит это дело, страсть! К ней все наши ребята ходят. И даже
Кузьмич два раза удостоил. Так что проверено -- мин нет, триппер не
подцепишь.
-- Что ж она, деньгами берет?
-- Какие деньги? Она сама заплатить готова. И молоком напоит, и самогон
поставит. Ну, для первого раза, чтобы приличнее было, возьми плитку шоколада
из офицерского пайка. Хочешь, я свою добавлю.
Борис шел не спеша. Еще только девять часов, а сумерки. Ничего не
поделаешь, август. Подумать только, полгода он в этом паршивом городишке. Но
жаловаться грех. Служба офицерская, командирство, взвод (уже третий набор
принял) -- все стало привычным и необременительным. Чем больше доверяешь
людям, тем больше они заслуживают доверия. Борис ко всем бойцам, даже к
мальчишкам, только что призванным, обращался на вы. Сперва, чувствовал,
удивлялись и даже, наверное, смеялись за спиной. Крошин как-то сказал
укоризненно:
-- Что это вы, товарищ лейтенант, каждому шибздику "вы" говорите? Когда
старший командир "вы" говорит, значит недоволен. Так только выговор
объявляют или замечание официальное делают.
Потом привыкли. Борис знал -- солдаты к нему хорошо относятся. И не
потому, что не кричал на них, не ругался. Они видели -- дело знает, на
занятиях по матчасти в книжечку не заглядывает, на тактических учениях
решения принимает не по уставу, а по обстановке. Фронтовики понимали: учит
правильно, чтобы потерь поменьше, а врагу похуже. Со старшиной уже через
полмесяца жили душа в душу. Понял: для Крошина армия это жизнь, другой не
знает, а для него, Бориса Великанова, времянка. Поэтому пусть подворовывает
слегка, на то он и старшина, помкомвзвода. Зато вся взводная бюрократия в
ажуре. Борис и не проверял никогда, подписывал, не глядя.
Дома с хозяевами отношения самые теплые. Николай Степанович иногда
раздражал многословием, уж очень педагогическими, учебническими
литературными суждениями, нет, не современными, не "по Абрамовичу", а
провинциально интеллигентскими, в меру прогрессивными. В то же время
рискованных утверждений никогда себе не позволял, Бориса побаивался:
все-таки офицер, взводом командует. Ирина Петровна, немного взбалмошная,
гораздо более искренняя, но одновременно вполне прагматичная, возможных
материальных выгод не упускающая, с Борисом разговаривала, как с членом
семьи. Попросила дать домашний адрес и написала восторженное письмо
Елизавете Тимофеевне, в котором всячески хвалила ум, воспитанность и
образованность Бориса. Та, естественно, ответила, поблагодарила, а в
очередном письме Борису поинтересовалась, не видит ли в нем хозяйка будущего
зятя.
С Ольгой Борису было просто. Стандартное ухаживание с шутливыми
пикировками, танцы, ничего серьезного ни у него, ни, по-видимому, у нее.
Ольге явно льстило, что за ней ухаживает, гуляет с ней вечером по главной
улице поселка не мальчишка, а командир, фронтовик, гораздо (на целых три
года) старше ее.
Много времени Борис проводил в библиотеке. Часто, отослав взвод с
Крошиным на полдня в поле на тактические учения и строевую подготовку,
часами читал Гете, Гейне, Ницше. Ольга поставила ему особый столик, не в
маленькой читальной комнате, а у окна за книжными полками. Впрочем, и в
читальной никогда никто не сидел. Борис был потрясен прозой Гете. До войны
читал стихи, пробовал одолеть "Фауста" и не смог: скучно, многословно. После
любимого Гейне добротные стихи Гете казались тяжеловесными, слишком
правильными. Но проза, особенно оба тома "Вильгельма Майстера" и " Дихтунг
унд Вархайт", поразили. Действительно -- олимпиец. Казалось -- что еще можно
сказать о жизни, о человеке? Но все-таки Гейне был ближе. Перечитывал
"Райзебильдерн", переводил стихи из "Бух дер Лидер". Взялся даже за
"Дойчланд -- айн Винтермэрхен", перевел половину и надоело.
В библиотеке каким-то чудом сохранился весь Ницше по-немецки. Когда-то,
лет шестнадцати, Борис запоем читал и перечитывал "Заратустру". "Человек
есть нечто, что нужно превзойти" -- казалось глубокой мудростью.
Эмоциональная мистическая образная проза Ницше действовала, как стихи.
Теперь увидел: стихи не очень хороши. Конечно, никаким "предтечей фашизма"
этот искренний и больной человек не был.
Борис не только переводил. Особенно много писал ранней весной.
Пять-шесть стихотворений объединил он в "Весенний цикл". Сейчас, возвращаясь
вдоль лесной опушки к поселку, Борис молча декламировал в такт шагам.
Разве я могу рассказать
В неумелых своих строках,
Как под солнцем слепит глаза
Нерастаявший снег в полях.
Где найти такие слова,
Будто небо -- просты и ясны?
Как стихами нарисовать
Образ юности и весны?
И кому рассказать о ней?
Я оглядываюсь кругом --
Вижу, осень в сердцах людей,
Люди думают о другом.
Если мир наш с ума сошел,
И идет по стране война,
Разве все же не хорошо,
Что на землю пришла весна?
Разве ветер в лицо не бьет?
Разве можно угрюмым быть,
Если молодость нас зовет
И выдумывать и творить?
Пусть же ты сегодня один,
От веселых друзей далек, --
Для себя одного находи
Сочетанья несвязных строк.
И ходи, и смотри кругом,
И пошире открой глаза,
Чтобы видеть все и потом
Обо всем себе рассказать.
У крыльца Бориса ждала Ольга.
-- Гуляешь, товарищ командир? А к тебе твой денщик прибегал. Велел
передать, чтобы сразу, когда бы ни пришел, явился к ротному.
Костин жил в одноэтажной пристройке к зданию школы.
-- Товарищ старший лейтенант...
-- Отставить. У Феньки был? Да я не ругаюсь, Борис. Просто хотел
пораньше тебе сказать. Пришел приказ из Округа. Ты и еще несколько офицеров
из ЗСБ направляетесь в распоряжение штаба Степного фронта. Завтра все дела
приведешь в порядок, послезавтра утром сдашь взвод Крошину. Как взвод-то? С
этим ты уже целый месяц.
-- Взвод хороший, Николай Кузьмич.
-- Жалко с тобой прощаться, лейтенант. Ты завтра вечером ко мне после
ужина приходи, посидим напоследок.
2
Борису везет. Кончается сорок третий год, а он опять в Москве. Точнее
не в Москве, а в поселке Листвяны по Ярославской дороге рядом с Москвой.
Танковая бригада, в мотострелковом батальоне которой Борис так недолго
провоевал командиром взвода, в первом же бою после последнего взятия
Харькова потеряла все танки и была отправлена на переформировку на станцию
Петушки в семидесяти километрах от Москвы. Через месяц бригада прекратила
существование, и Борис попал сюда, в Листвяны, во вновь формирующийся САП на
должность ПНШ-2. Дел в полку во время формировки у Бориса было не много.
Командир полка, подполковник Курилин, москвич, ночует дома и на почти
ежедневные отлучки Бориса смотрит сквозь пальцы. Договориться с помпохозом о
сухом пайке вместо талонов в офицерскую столовую удалось сравнительно
дешево: поллитра, купленные на Тишинке -- главном московском черном рынке.
Днем в полку Борис обедал без всяких талонов, так что концентраты, комбижир,
белый хлеб -- все эти потрясающие деликатесы офицерского тылового пайка, шли
домой. Елизавета Тимофеевна была счастлива. О войне Бориса не расспрашивала,
сам не рассказывает, значит не хочет или не может. Хватит с нее писем, хотя
в письмах врет, конечно.
Университет еще летом вернулся из эвакуации в Москву. С Ирой Борис за
пару месяцев так и не встретился. Позвонил. Сегодня занята. Больше не
звонил. Да и времени не было. Решил сдать все теоретические зачеты и
экзамены за третий и четвертый курсы. Приходил на экзамены в форме, с
лейтенантскими танкистскими погонами, с наганом в кобуре на ремне через
плечо. Профессора удивлялись, ставили пятерки. После очередного экзамена шел
к Горячеву. У Вовки всегда можно было выпить, потрепаться без тормозов.
За два дня до нового года поздно вечером позвонил Горячев.
-- Тебя на новогоднюю ночь с твоего военного объекта отпустят? Приходи,
Борька. Знакомые кое-какие будут. Не пожалеешь. И не вздумай ничего
приносить. Всего хватает.
То, что у Вовки всегда всего хватает, Борис знал хорошо. Ребята
рассказывали, -- в эвакуации Горячев многим помогал. И в Свердловске, и в
Ашхабаде, когда нужно, появлялись продкарточки, справки с печатями. Вовка не
объяснял, его не спрашивали.
Тридцать первого Борис проводил сорок третий с Елизаветой Тимофевной.
Выпили по рюмке сухого за то, чтобы в сорок четвертом все кончилось, чтобы
Бориса не успели снова послать на фронт. Борис знал -- в феврале снова
воевать, но матери об этом не говорил. В одиннадцать Борис встал.
-- Я пошел, мама. До утра не жди. У Вовки старая компания собирается, я
обещал.
Мог бы не говорить, Елизавета Тимофеевна никогда не спрашивала, куда и
с кем, надолго ли.
К Горячеву на Смоленскую успел пешком. До нового года оставалось десять
минут. За столом человек пятнадцать, старый год провожали. Почти все
университетские, с разных факультетов. В Ашхабаде студентов осталось мало,
передружились. Борис сразу увидел Иру. Изменила прическу, губы карминовые
(раньше никогда не красила). Рядом с ней очкарик с физфака, лицо знакомое по
окопам, имя забыл. Горячев встал из-за стола, обнял Бориса, подвел к столу.
-- А это, ребята, кто не знает, Борис Великанов. Не смотрите, что в
задрипанном пиджачке. Мы все здесь неполноценные, в тылу отсиживаемся, а у
него две звездочки на погонах, под Москвой воевал рядовым, а теперь сам
начальник, только забыл какой, танкист, кажется. Кто на окопах в сорок
первом был, тем известно: Борька парень хороший, а главное -- стихи пишет.
Настоящие. Борька, не может быть, чтобы тоста не было. Прочти. Выпей сперва
для разгона и прочти.
После граненого стакана разбавленного охлажденного за окном спирта
(некрепкий, градусов тридцать) настроение поднялось. Закуска -- лучше не
надо: сало, огурцы соленые, американская тушенка в банках. Все-таки Горячев
волшебник.
Ира подняла глаза, улыбнулась. Такая знакомая, кокетливо- капризная
улыбка.
-- Прочти, Борюнчик (научилась у Елизаветы Тимофеевны), прочти, не
бойся, все свои.
Ну и что, и прочту. Не для них написано. Думал, будет Вовка и несколько
ребят, с которыми уже у него встречался. Чего бояться? Дальше фронта не
пошлют.
Встал, налил полный стакан.
-- С новым годом, со старым счастьем!
Наша жизнь пополам расколота,
Больше нечем нам дорожить,
Незаметно проходит молодость, --
Мы еще не начали жить.
Мы сегодня только мечтаем,
Говорим: потерпи, подожди.
Может, мы наконец узнаем
Настоящее впереди.
Днем рассеются тени ночи,
Соскребем душевную грязь,
Будем думать и жить как хочется,
Ничего, никого не боясь.
Людям, миру, ложью залитому,
Сможем прямо смотреть в глаза,
Над смешным смеяться открыто,
Не оглядываясь назад.
Люди, время и войны отняли
Все, что нам наполняло жизнь.
Одиноким и беззаботным,
Нам осталось одно -- дружить.
Кроме вас у меня на свете
Ничего хорошего нет.
Так не будем пятнами сплетен
Пачкать память тоскливых лет.
Говорят, что счастье лишь на небе,
И не стоит о нем жалеть,
Но увидим же мы когда-нибудь
Наше счастье на нашей земле.
И не стоить грустить о прошлом,
Ничего ведь не было в нем.
Дорогие мои, хорошие,
Мы за счастье сегодня пьем.
За залитые солнцем дали,
Дни, что все-таки к нам придут,
И за то, чтобы их дождались
Те, кто вместе со мною пьют!
Ира вскочила, протянула рюмку.
-- Прелесть, Борька. Первый танец твой.
Очкарик с физфака сказал важно:
-- Неплохо. Настроение есть. Только "Дорогие мои, хорошие" -- из
Есенина.
Смотри, какой эрудит.
Тишина за столом. Борис не отрывал глаз от Иры. Красива, ничего не
скажешь. И неспокойна. Гложет что-то.
Вовка покрутил ручку патефона, поставил вальс. Ира вытащила Бориса.
-- Пойдем, Боречка, вспомним старое.
Такой знакомый запах волос. И руки на плече у самой шеи, большой палец,
будто невзначай, время от времени нежно гладит щеку.
-- А ты стал лучше танцевать. Кто учил?
-- Находились. Знаешь, я сейчас тебя поцелую. Твой этот хмырь в очках в
драку не полезет?
-- Не надо, Боречка, мы уже взрослые.
-- У меня стихи в голове крутятся. Кончится пластинка, я в уголок
отойду, а потом снова потанцуем. Хорошо?
Через двадцать минут Борис отозвал Горячева.
-- Вова, поставь "Утомленное солнце".
-- Только что ставил.Ты что, не слышал?
-- Не слышал. Мне сейчас надо.
Борис подошел к Ире.
-- Эрлаубен за мир, фройлен!
-- Не хвастайся, Боречка, я и так знаю, что ты по- немецки можешь. Ты
же не любил танго.
-- Так получилось, что в данный момент меня устраивает только танго.
Медленные скользящие шаги.
-- Ирочка, поближе голову. Прислонись щекой. Я тебе на ухо шепотом.
В ритме танго дорогой слепою
Нас незримая сила ведет.
Я сейчас поцелуем закрою
Твой смеющийся рот.
Верно станут над нами смеяться,
Разве могут другие понять,
Что с тобою нельзя удержаться,
Если хочется целовать.
И друзья, и сегодняшний вечер,
И вино мне напомнили вновь
Новогодние прежние встречи,
Неумелую нашу любовь.
Мы друг друга нескладно любили,
Только мучась взаимной борьбой.
Мы в то время, наверное, были
Очень маленькими с тобой.
Знаю, не возвращается прежнее,
Но в полночный торжественный час
Что-то очень простое и нежное
Вновь опутало близостью нас.
Я мечтами грядущее крашу.
На меня потихоньку взгляни --
Выпьем вместе за молодость нашу,
За меняющиеся дни.
-- Это ты правда только что сочинил? Спасибо, Боречка. Напишешь их мне?
Не сейчас, конечно. Позвони, когда напишешь, встретимся.
-- Я по почте пришлю. Занят буду.
Утром Ира ушла с очкариком.
3.
В боях под Одессой потеряли половину самоходок. Тяжело ранило ПНШ-1.
В начале мая сорок четвертого полк стоял в небольшой деревушке около
станции "Раздельная", укомплектовывался. Борис сбился с ног. Начальник
штаба, майор Суровцев, уже дней десять пил без просыпа с замполитом полка,
подполковником Варенухой, нового ПНШ-1 еще не назначили, и Борис один с
помпотехом, капитаном Карнаушенко и начартом, старшим лейтенантом Щеголевым,
принимал машины, оформлял людей, мотался на мотоцикле по вышестоящим штабам
и хозяйственным управлениям Третьего Украинского Фронта. Их полк считался
РГК, и приходилось иметь дело непосредственно с чиновниками фронта, которые
и сам полк с его малокалиберными "сучками", и особенно ПНШ-2 с двумя
маленькими звездочками на погонах в упор не видели. Чем выше штаб, чем
дальше от передовой, тем строже следят за выправкой, тем больше унижений.
В полку относились к Борису хорошо. Ему было легко находить общий язык
и с офицерами, и с бойцами подчинявшегося ему отделения разведчиков.
Командовал отделением старший сержант Абрам Поляков, горбоносый еврей лет
тридцати. За бои под Одессой Борис настоял на представлении его ко второму
ордену Красной Звезды (первый Поляков получил под Сталинградом), но дали
только медаль "За отвагу". Борис за Одессу ничего не получил: Суровцев не
представил, видно ждал, что Борис попросит.
Борис как-то спрос