Лицо его было не по-здешнему загорелым и обветренным.- Не хотите к нам? Здесь скучно - по сравнению с нашими просторами. Тут все замызгано, заезжено - поэтому, наверно, и беситесь: развернуться негде. Я ему то же самое сказал, а он мне: я здесь останусь, докажу им свою правоту. А мне кажется, он работать не хочет - вот в чем беда... Поедете? У вас с ним вроде любовь была? Короткая? - Он и это рассказал? - Она недовольно качнула головой, но пообещала: - Поеду - для вас хотя бы. - Правда? Если будете в Аргентине, приезжайте,- приободрился он.- Вот моя карточка. - Если буду, непременно заеду,- пообещала она и поехала в Марсель к Огюсту: как-никак, первый любовник - почти что родственник... Огюст встретил ее на дебаркадере, у которого стоял сухогруз. Немногочисленная команда разошлась, он один ждал ее: она сообщила ему время приезда. Она не обрадовалась встрече, да и он, хоть и изобразил на лице противоположные чувства, оставался раздраженным и злым, каким был до ее появления. - Смотри, в какую дыру засунули! - с места в карьер начал жаловаться он, показывая ей одно за другим помещеньица пароходика, стоявшего без груза.- Знаешь, что они мне в вину вменили?! Не догадаешься! Что я ввел в заблуждение партию, когда написал, что ушел из флота лейтенантом, а на деле был мичманом! Ты можешь это себе представить?! Андре Марти, этот матрос, который офицеров терпеть не может, мне за это выговаривал! Он был председатель комиссии! Вот дрянь, а?! А это каюта?! Можно ночевать в ней?..- Каюта и вправду представляла собой щелястую дощатую кабину с деревянными нарами и откидным столиком в качестве единственной мебели.- Вот за этим столом я пишу письма и прошения. Которые ты отвезешь в Париж, потому что по почте они не доходят. - Почему? - А я почем знаю? Потому что брать не хотят. Я их даже Роберту не дал. Он был у тебя? - Был и деньги передал.- Она отдала ему походный сверток. Он чуть повеселел: - Хоть это. Платят-то гроши. Все те же двести франков. Проклятие какое-то!.. Нары не хочешь опробовать? Она не сразу поняла, что он имеет в виду: - Что?.. Ах это?.. Нет. Не в настроении. - Я б тоже был не в настроении. Не та обстановка. Тогда не будем тянуть резину - вот тебе мои письма, отдай их, пожалуйста, по известному тебе адресу. И если можно, не читай их. Ты к этому должна уже привыкнуть. - К кому они? - К Марсель Кашен,- неохотно отвечал он. - И какого они рода? - Смешанного. Любовные, с одной стороны.- Он решил не стесняться.- У меня с ней был непродолжительный роман. Когда я на гребне волны был. - Такой же непродолжительный, как со мной? - Нет, чуть подольше. Но все-таки... Может, по старой памяти похлопочет. Отец вроде снова в почете. Во всяком случае, на виду остается. Какая-то вечная непотопляемая фигура. Она помешкала. - Возьму, но вряд ли она захочет со мной встретиться,- и рассказала ему о своем последнем свидании или, скорее, столкновении с подругой. Он выругался. - Вот шлюхи! Думают только о себе! Сами исподтишка во всем участвуют, а как до дела доходит, невинны, как кролики! Не может, видите ли, сидеть с тобой рядом - это ж надо придумать! - Ты думаешь, Кашен может помочь тебе? - Если захочет? Уверен! Он продался русским еще тогда, когда поехал туда в первый раз. Зачем, ты думаешь, он приглашал тебя в газету? - Познакомиться с юным секретарем района. - Да жди! Он уже смотрел на тебя вполне определенным глазом: чтоб составить мнение! И передать кому надо, если спросят. - А Марсель? - Рене не хотелось бы, чтобы и ее подруга, пусть бывшая, тоже участвовала в заговоре. - А это вечная при отце секретарша. Ему приглашать неудобно - она за него это делает. Это ж высший свет - тут все имеет смысл, ничего просто не делается. Ты с ней училась? - Училась короткое время. - Она окружена была всякой модной швалью - так ведь? - А ты откуда знаешь? - Это все знают. И это тоже объясняют высшими соображениями. Все ясно как день. Вот я и пишу ей: может, захочет снова увидеть, попросит отца вызволить меня отсюда. Мы с ней недоспали,- совсем уже цинично прибавил он. - Ты с ней или она с тобой? - Рене вынуждена была спрашивать в том же духе. - Это обычно обоюдно. Значит, наотрез отказываешься? Она опять не сразу поняла, что он имеет в виду, поэтому помедлила. - Наотрез. - А говорила, до первого несчастья,- напомнил он. - Значит, только свои несчастья имела в виду. Слушай,- и Рене, прежде чем уйти, спросила (добрый ли ангел это ей напомнил или злой - это как смотреть на вещи): - Тебя сослали сюда, ты съехал, но обо мне ты мог бы подумать? - Я о тебе только и думал,- напыщенно сказал он, полагая, что она имеет в виду их интимные отношения. - Я не о том, что ты думаешь. Через тебя я должна была связываться с Казимиром. Если ты это еще помнишь... Ты уехал, канал c тобой закрылся. А вдруг понадобится. - Господи, вот ты о чем. Был где-то. Подожди, кажется, в записной книжке,- и полез в китель, висевший на стуле в его каюте. - Ты такие вещи в записной книжке держишь?! - изумилась она. - А где же?.. Вот. Перепишешь? - Дай мне эту страничку: я ее уничтожу... Все, Огюст. Телефон я запомнила, письма Марсель взяла, деньги тебе отдала, давай прощаться. - Давай. Извини, если что не так. Все-таки я был первый мужчина в твоей жизни. Тебе не очень плохо со мной было? - Не очень. - Я рад этому,- и, сентиментальный, растрогался... Она не остановилась в гостинице, хотя имела на это право. Ей исполнилось восемнадцать: это было далеко до французского, в двадцать один год, совершеннолетия, но она могла уже путешествовать без родителей. Вот вступить в армию без их обоюдного согласия она могла только в двадцать, но Красная Армия не учла этого при вербовке. В гостиницу она не пошла, потому что теперь, когда она могла свободно жить в них, они стали казаться ей подозрительны. И метрдотели при входе и дежурные на этажах - все глядели на въезжающих пристальными, въедливыми глазами, распределяя их по известным и немногочисленным разрядам путешествующих, и те, кто не попадал в эти узкие категории, становился предметом любопытства, что до добра, как известно, не доводит. И за гостиницу ей бы не заплатили: ее поездка не была санкционирована. Поэтому она пошла на вокзал и села в парижский поезд. По дороге, вопреки обыкновению, она прочла письма Огюста. Чужой, незнакомый ей человек глядел на нее из этих писем, и она не знала, чему в них верить, чему нет. Они относились к разному времени и менялись в зависимости от настроения пишущего. "Спасибо приятелям, которые пусть несправедливо, но вывели меня из рядов активистов (!),- писал он в одном из них, и это были его знаки препинания.- Наконец-то я не хожу больше на эти собрания рядовых членов партии, на эти коллективные мастурбации бойцов, где поступки прячутся за дискуссиями. Великая нищета нашего великого движения! Теперь я снова в действии. Я на борту, я доволен сделанной мной работой, меня радует доверие парней, мне легко от самой грубости и первозданности нашего судна, от свинцового сна, который овладевает нами, несмотря на клацание дверей наверху и танец книг между полкой и умывальником..." Потом начинал жаловаться: "В узкой, как наша, клетке способности к наблюдению, чувствованию усиливаются невероятно и начинают беспокоить мозг, возрастая вместе со скоростью наших суден, с шумом машин, которые начинают петь какую-то монотонную песнь с изменчивым ритмом, но кажется, произносят одни и те же фразы,- это ужасно! Я отчетливо слышу в течение всей ночи слово да-кти-ло! да-кти-ло! - прекрасно оркестрованное и артикулированное!.." Она нашла и себя в них. Он сочувствовал ей и писал Марсель о том, с каким восхищением она к нему относится: "Я вспоминаю со светлым чувством о днях, проведенных мною с моею монголочкой в Медоне. Это было прекрасно! Так живите же, Марсель! У вас у обеих примерно один возраст - пользуйтесь счастьем маленьких вещей, тем счастьем, которым она пренебрегла в первый год нашего знакомства и которое открыла для себя с первых дней нашей связи..." Тут Рене разозлилась и читать перестала. Письма можно было выбросить, но она обязалась доставить их по адресу. В отношении надежности доставки корреспонденции ей не было равных и среди почтовых профессионалов. Она вышла на Лионском вокзале. Было 7-е мая 1932 года. Вокруг царило странное возбуждение - не обычная суета и сутолока вокзала, а нечто предгрозовое, нервное и порывистое: почти паника. - Что случилось? - спросила она первого попавшегося ей прохожего, торопившегося к выходу. - А вы не знаете?! Война! Россия напала на Францию! 24 Шестого мая 1932 года белоэмигрант Горгулов убил выстрелом из пистолета Президента Франции Думера - при посещении последним выставки. Причины и мотивы этого террористического акта остались не выяснены, но в таких случаях важны не сами действия, а их истолкование людьми и вытекающие из него последствия. Горгулов сразу же после задержания заявил, что убил "Отца Республики", чтобы подвигнуть Францию к действиям против Страны Советов. Председатель совета министров Тардье, главная фигура в тогдашнем политическом мире Франции, обвинил убийцу во лжи и объявил его красным агентом, а доказательством тому привел абзац из "Юманите", которая в первый день после случившегося, не имея времени в чем-либо разобраться, назвала Горгулова белогвардейцем: газета по меньшей мере знала о том, что должно было случиться,- таков был вывод многоопытного политика. Красная пресса доказывала, что Горгулов - бывший офицер Шкуро и Деникина, мелкий помещик или, скорее, хуторянин с Кубани: мать опознала его по фотографиям, присланным из Франции - но это простое объяснение никого не устраивало. Горгулов был еще и помощником Савинкова и генерала Миллера, стало быть, был причастен к разведкам,- он мог быть двойным агентом и тогда дело пахло провокацией: с чьей стороны, это нужно было еще выяснить, но каждый уже судил, как ему нравилось. Может быть, это была просто безумная выходка человека, уставшего жить в чужой стране и имевшего оружие для осуществления своих бредней, но в любом случае поступком его воспользовались те, кому он был выгоден. Сразу же, тоже без подготовки (полиция всегда была готова к этому), началась охота за коммунистами. Жандармы совершали плановые облавы, обыски в домах подозрительных, превентивные аресты активистов. Рене поехала после вокзала домой - мать, ждавшая ее на пороге, выбежала ей навстречу и на улице, перепуганная насмерть, сбившимся голосом зашептала, чтоб она немедленно уходила, потому что ночью были полицейские и забрали ее бумаги. В лице Жоржетты был страх, который всегда жил в ней в последнее время: страх за семью и за будущее, но в этот день безудержный, панический, не допускавший ни малейшего промедления: Рене не могла даже зайти в дом, где грозившая ей опасность могла перекинуться на других членов семейства. Впрочем, ее не нужно было молить и упрашивать: она сама меньше всего на свете хотела попасть в тюрьму, в лапы полиции. Она вернулась в Париж и попыталась связаться с Шаей. Все его телефоны молчали, лишь в одном неизвестный женский голос начал допытываться, откуда она звонит и что передать Шае. Она постаралась забыть этот номер и позвонила Казимиру, чей телефон она так удачно, как ей сейчас казалось, в последний момент выведала у Огюста. Этот оказался на месте. Сам он не смог с ней встретиться: на это не было времени, но направил ее в семью парижского товарища, согласившегося принять на время преследуемую активистку и укрыть ее от полиции. Она прожила в этой семье две недели. Хозяин, в прошлом профсоюзный деятель, жил на покое с женой и сыном, которого, слава богу, дома не было. Встретили ее настороженно, но поначалу сносно: даже угостили праздничным обедом, как это было принято в семье человека, приглашавшего в прошлом коллег из других регионов и отраслей промышленности. На ужине тактично не говорили о делах и положении невольной гостьи, но много - о стране и ее видах на будущее. Тон разговору задавал хозяин: он если и слушал мнение Рене, то продолжал затем говорить так, как если бы она его не высказывала. Он пострадал в свое время от сектантских нападок, не мог забыть их, ругал почем зря Трента, теперешнего Барбе и многих других, и суть его речей состояла в том, что партия слишком увлеклась подпольной и международной деятельностью - в ущерб экономической и общенародной (тут он с особым смыслом глядел на Рене, а та старалась не видеть этого). В конце обеда он все-таки спросил ее, довольно хмуро и неприветливо, что такого она натворила, что ей приходится скрываться. Рене не долго думая сказала, что была связным с Коминтерном, перевозила его депеши и протоколы. - Знаю я их, в Коминтерне этом! - сказал он так, будто она с ним спорила.- Ничего в них толкового не было, и относились они к нам как раввины к малолетним в хедере: он не любил еще и евреев. Он сидел за столом в рубашке и подтяжках и закончил ужин тогда, когда счел это нужным, сказав, что ему нужно перед сном прочесть "Юманите". Жена его помалкивала, словно не имела ни о чем своего мнения, но это не помешало обоим долго и недовольно препираться из-за нее в ее отсутствие. Первая встреча не радовала, но хуже было то, что она не знала, чего ждет, и не могла связаться с Казимиром, который сказал, что сам разыщет ее, когда придет время. Обстановка во Франции накалялась, и с ней - атмосфера в благопристойном на вид семействе. В таких случаях все решают мелочи, а их было предостаточно. Хозяин получал "Юманите" на дом, Рене безумно хотела знать, что делается в стране, он видел это, но нарочно не давал ей газету и держал ее за завтраком так, чтоб на Рене смотрела последняя, наименее интересная для нее страница, заголовки же читал вслух на выбор, утаивая самые важные. Дочитав газету, он складывал ее и шел к себе, говоря, что хочет еще раз просмотреть ее, проштудировать отдельные места, прочесть между строк то, что написано не для всех, а лишь для посвященных,- надолго уносил к себе в спальню, а соваться туда ей, конечно, было нельзя, и она не могла взять газету даже тогда, когда он засыпал, о чем она узнавала из храпа, который быстро начинал оттуда раздаваться. Он невзлюбил ее - почему, она не знала: может быть, относился так к новому поколению, которое его выжило и противостояло его сверстникам, или был убежден в том, что она заодно с догматиками и сектантами, попортившими ему крови,- только более умная и образованная, чем они, и, стало быть, более опасная. У его жены было еще меньше оснований любить ее и жаловать, и она пилила ее на другом фронте: учила, что можно брать на кухне и чего нельзя и, главное, куда класть какие вещи после пользования ими; Рене всегда ошибалась - даже тогда, когда все делала правильно. Она не знала, как угодить хозяевам: мыла посуду, чистила овощи, убирала комнату - стала на время их наемной служанкой, ограниченной в правах и в передвижениях. Во Франции между тем назревали грозные события. Четвертого июня было возбуждено дело против секретаря Коммунистической молодежи, которому предъявили известное обвинение в подстрекательстве военнослужащих к неповиновению. Убийство Думера придало старым наветам новую остроту и грозило, в случае присоединения статей о насильственном свержении власти, длительной каторгой или высшей мерой наказания. 15-го, вопреки полицейским угрозам, состоялся Седьмой съезд молодых коммунистов. Раймон Гюйо, живший на нелегальном положении, выступил на нем, тут же скрылся, но 24-го был арестован. Жаку Дюкло грозило, в общей сложности, 30 лет тюрьмы, он был в розыске, прочие руководители тоже ушли в подполье. Арестовали Шаю. Рене узнала об этом, когда хозяин, просматривавший газету в утреннем одиночестве, проговорился: сказал, что арестовали некоего Фантомаса. Он думал, что заметка носит анекдотический характер, но Рене резко вздрогнула и переменилась в лице - он увидел это, сообразил что к чему, прочел заметку под заголовком, понял наконец, с кем имеет дело, какая птичка залетела в его уютное, благопристойное гнездышко. На следующий день он отделался от нее - этого надо было ждать, она лишь не знала, в какую форму облечет это многоопытный профсоюзник. Утром он вызвал ее до завтрака в гостиную и объявил, что многое передумал, проанализировал факты и пришел к стопроцентному убеждению, что она не кто иной, как полицейский агент, засланный к нему для провокации и для организации процесса над бывшими профсоюзными деятелями. По этой причине: он не дал ей и слова сказать в свое оправдание - он настаивает на том, чтобы она немедленно покинула их квартиру, на что ей дается не более часу времени. - Это очень удобно,- сказала она: она была зла на него, но владела собой.- Если товарищи будут возмущаться, вы скажете, что в самом деле решили, что я из полиции. Может быть, даже будете на этом настаивать!..- Но он не соизволил ответить: мели что хочешь - главное, очисти помещение... Она оказалась на улице. Куда деваться и, главное, чего ждать? Полиция - это было в газетах, которые она могла теперь купить,- возбудила дела против девяноста лиц, скрывавшихся в подполье. Учитывая ее связи с Шаей и Филипом (о последнем она не знала, арестован он или нет) и при болтливости большинства непрофессионалов в Секретариате партии и возле него, она могла быть в этом списке - тем более, что полиция была у нее дома и забрала бумаги. Она снова позвонила Казимиру. Какая-то уставшая от жизни женщина сказала, что его сейчас нет, что он уехал (по особому тембру ее голоса Рене поняла, что, по всей вероятности, в Москву), но вернется через неделю-другую и тогда с ним можно будет связаться. Она поверила ей: у нее к этому времени появилась способность распознавать ложь и правду и даже определять характер людей по голосу в телефоне и по манере разговаривать. Она позвонила отцу. Того не было дома. И на этот раз, когда он больше всего был нужен, он уехал с новой подругой на лето - знакомиться с ее семьей: затевал новую женитьбу, а квартиру свою и офис сдал на это время за бесценок приезжим из ее мест - даже не связался перед этим ни с ней, ни с матерью. Рене узнала это из звонка в Даммари (там поставили телефон, и ей повезло: она попала на Сюзанну, и та рассказала ей все это). Она стала машинально перебирать содержание сумки: чтобы выбросить то, что в случае ареста могло стать опасным для нее или скомпрометировать кого-то другого, и наткнулась на визитную карточку Роберта, брата ее скоротечного возлюбленного. Адрес на ней был аргентинский, но от руки был приписан телефон парижской конторы. Она поколебалась и позвонила: чем черт не шутит. Черт пошутил: Роберт чудом оказался на месте и немедленно вызвался приехать. Они встретились на улице. Она не могла рассказать и части того, что произошло,- сказала лишь, что попала в трудности. Он понял без лишних слов: - Нет проблем! Мне надо уехать на три дня в провинцию, контора в вашем распоряжении. У меня поезд через час. Он привел ее в двухкомнатный офис, где останавливались по приезде в Париж представители его торгового дома и где сейчас никого, кроме него, не было, показал хозяйство, собрался в дорогу. - Я скоро вернусь. Это рядом. Договариваться о баранине. Набираю заказы. - Далеко здесь газетный киоск? - Вам поближе? - Он глянул вскользь и проницательно.- Попросите консьержку, она купит, сына пошлет. Скажете, что приболели... Пойдемте я вас познакомлю...- и отведя ее к консьержке, объяснил той, что она жена его брата и простудилась в дороге. - Может, позвать доктора? - предложила она: как всякая консьержка, она боялась заразы в доме. - Не нужно. Не нужно ведь? - спросил он Рене. - Я лучше себя чувствую,- отвечала та, и это было правдой: в той мере, в какой лучше чувствуют себя люди, не имевшие крова над головою и только что нежданно его приобретшие. - Может, надо еще что-нибудь? - спросила консьержка. - Я все куплю вперед. Газет только не купишь. - Барышня любит читать газеты? - Хочет выиграть по лотерее,- соврал вместо нее Роберт.- У нее много билетов. Что вам привезти, мадам, из Аргентины? Та закокетничала. - Так много внимания!.. Говорят, там пончо хорошие. Здесь сидеть прохладно. - Как в прерии: так и дует,- согласился он.- Заказ принят,- и поднялся с Рене на этаж.- Сейчас принесу вам поесть да выпить. Какое вино предпочитаете? Ей стало совестно. - Роберт, не утруждайте себя, пожалуйста. Мне неловко. Потом вы сказали, что у вас через час поезд? - Другой будет. Их много. Невестка для меня - после матери сама близкая родственница,- после чего, усмехаясь, пошел за покупками и вернулся с огромным узлом, который сложил по-походному в угол.- Вы извините: мы в Аргентине так привыкли и не можем и в Европе отвыкнуть,- потом ушел, благопристойный и чинный, как какой-нибудь клерк из провинции, и она заметила, что он не взял с собой саквояжа, приготовленного в дорогу... О большем и мечтать было нельзя. Квартира с едой, с телефоном и с благожелательной консьержкой, мечтающей о пончо из аргентинской шерсти. Оставался Робер, которого она (она знала это) выставила из дома и который бог знает где сейчас обретался. С Огюстом они были как антиподы, и революция из двух братьев выбрала не лучшего. Роберт вернулся через три дня, бодрый, деловой, целеустремленный. Он принес ей огромный сверток газет - от "Юманите" до злобно-правого "Intransigeant", взял для приличия что-то из ящика письменного стола и сказал, что едет в новую командировку. На нем была в точности та же одежда, в какой он уехал три дня назад, а так не бывает, когда человек где-нибудь останавливается: что-нибудь да переменит - галстук завяжет иначе или поправит узел. - Роберт,- сказала она ему,- давайте не ломать комедию. Я в последний год только и делаю, что езжу взад-вперед и кое-что в этом понимаю... Где вы ночевали сегодня? К вашему костюму прилипла соломинка. - Наверно еще из Аргентины. Вы же знаете, как мы там ночуем. Она не дала обмануть себя: - Может, это и любовное приключение, не спорю, но мне кажется, что вы отдали мне квартиру, а сами мыкаетесь где-то,- и чтоб он не врал далее, спросила: - Когда вы должны вернуться в Аргентину? - Это вопрос,- признал он.- Тот билет, что через час, был в Гавр. - Чтобы оттуда ехать в Буэнос-Айрес? - Он молча признал это.- Так сказали бы мне. Я б нашла другое место. Он посмотрел на нее в своей излюбленной ястребиной манере: вскользь и сверху. - Квартиры у вас, Рене, не было. Это у вас на лице было написано. И как мне было не уйти? Остаться с невесткой под одной крышей? Что б сказала консьержка? Она смешалась от этого упрека, сказала невпопад: - Так отдали бы ключи в крайнем случае. Оформили бы договор сделки. - Оставить вас одну, без прикрытия, тоже было нельзя,- сказал он так, словно уже думал над этим.- Консьержка бы донесла. Я тоже читаю газеты. Кругом полно полицейских. Меня, с моим благонравным видом, три раза останавливали на улице. - Вы спали где придется? - Вроде того,- признал он.- Хотя мы в Аргентине привыкли к этому. - К тому, чтоб на улице спать?.. Знаете что, Роберт?.. - Зовите меня, пожалуйста, Робером. - Тем более. Либо вы ночуете здесь же, либо я иду искать себе другое место. Не хватает еще, чтоб вас под общую гребенку загребли. Когда вы вообще думаете возвращаться в Буэнос-Айрес? - Туда я уже отзвонился. Сказал, что у брата неприятности. Они поняли: и у них тоже есть газеты... Давайте так. Я буду спать на кухне, вы - где спали... Пойду в ванную - мечтаю о ней, как конь о конюшне. Вам ванна не нужна?.. Пока он мылся, она дозвонилась до Казимира. Он приехал раньше времени и обещал принять ее на следующий день, на явочной квартире. Она думала, что шум воды заглушит разговор, но Робер все слышал: - Вы идете куда-то? - Он спросил это почти безразлично, но было заметно, что он насторожился. Ее вдруг взяли сомнения. - Да. Надо решить кое-что,- сказала она уклончиво, исподтишка следя за ним. - Поедешь куда-нибудь или здесь останешься? - спросил он, и в голосе его послышалась требовательность и личная заинтересованность. - Это важно? - так же напрямик спросила она. - Конечно. И брату... И мне тоже. - Так кому больше?.. У меня с твоим братом, Робер, считай, ничего не было. Приехала к нему больная до бесчувствия, показалось, что умираю, и испугалась, что никогда любви не узнаю. - Узнала? - Отношения эти - да, любви - нет. Что тебе еще сказать? - Мне это все без разницы,- сказал он довольно грубо и жестко, чего она от него не ожидала.- Мне нужно знать, останешься ты или уедешь. - Это не только от меня зависит. - А от кого еще? Мы свободные люди. - Я связана с другими... Пойду завтра и узнаю, что к чему...- и он отошел от нее, пасмурный и неприветливый, и всю ночь проворочался на кухне: она слышала это, пока не заснула... Казимир сказал ей, что нужно эмигрировать. Сначала в Германию, потом, когда будут готовы документы, в Россию: ее ждут там в школе особо одаренных разведчиков. Документы нужны и для Германии, но эти проще - ими займутся здешние товарищи. А те, что для России, надо будет ждать довольно долго, потому что для каждого такого паспорта готовится целая легенда. - А здесь вам оставаться нельзя,- сказал он.- Они не успокоятся, пока всех не пересажают: Хотят уничтожить вас с корнем - об этом у нас прямые сведения из французского правительства. - Это мне решать или кому-то другому? Он устало посмотрел на нее. - Вам - кому еще? Но в случае отказа мы слагаем с себя все обязательства. И вообще ни мы вас не знаем, ни вы нас. Вы понимаете, что я хочу сказать. - Когда мне дать окончательный ответ? Это все-таки не шутка - оставить родных, родину, товарищей. - Никто не говорит, что шутка. Нам не до шуток, Рене. Я сам не знаю, когда видел в последний раз своих родителей. Они в Румынии - и что там с ними сигуранца делает, не знаю...- и поглядел на нее с тяжелым спокойствием, почти нечеловеческим в своем бесстрастии.- Тебя за полицейского агента приняли? - Да. Может, я вправду на него похожа? - Да похожа! Что ты говоришь? Лишь бы он не был на него похож. Извини меня за него. Черт бы побрал - никогда не знаешь, где поскользнешься... Он не знает, где ты? - Нет, разумеется. - Я так и думал. Тебя учить - только портить, как русские говорят. Учи вот русский - пока ждешь поезда. Сейчас сентябрь у нас? - Сентябрь. - Уедешь в октябре где-нибудь... Она вернулась к Роберу. Когда она приближалась к дому, странное чувство овладело ею: она подходила не столько к дому, сколько к находящемуся в нем мужчине. Такого с ней никогда не было. - Чем кончилось? - спросил он, едва она пришла. - Не знаю. Думать буду. - Ну думай! - сказал он враждебно и схватился за шляпу. - Куда ты? - Пойду проветрюсь. Не могу дома сидеть. - Сидел же без меня? - А теперь раздумал,- и поспешно ушел, сбежал от нее на улицу... Она постояла в замешательстве, встряхнулась, начала думать, но мысли не шли в голову. Робер пришел поздно вечером и сразу прошел на кухню. Она позвала его. - Почему ты от меня бегаешь? - Потому что хочу знать, останешься ты или уедешь,- снова грубо сказал он, но грубость эта почти что шла ему и ее не задевала. Она прибегла к женскому средству - привлекла его к себе. Он подался ей, но выглядел при этом обиженным и выговорил настоящую дерзость: - Хочешь сравнить меня с Огюстом? Она опешила, посмотрела на него, изучая проносящиеся по его лицу чувства, которые были бесконечно далеки от мужского самодовольства и спеси - равно как и от желания оскорбить ее и унизить. - Что с тобой? - спросила она, хотя можно было и не спрашивать.- Обидел меня ни за что ни про что... - Я хочу жениться на тебе и уехать в Аргентину - вот и все. Что может быть проще? Она была беззащитна перед такой просьбой, повторила старую отговорку: - Это не только от меня зависит. - Неправда! - горячо и сухо возразил он.- Все в тебе, все от тебя зависит! - И это была правда, в которой ей нужно было раз и навсегда разобраться. - Потом об этом поговорим. Поужинаем сначала. Вина выпьем: ты ж мне принес в прошлый раз всего на год и потом, в другой обстановке, обсудим... Другая обстановка была, конечно, постельная. Робер перебрался к ней. Но и близость с ней и порывы южноамериканской страсти не успокоили его, не угомонили французскую, картезианскую, жажду знания: - Ты едешь или нет? - Мне надо подумать. Я не разобралась в себе. - Рене, это не ответ на вопрос. Она собралась с духом, потому что отвечать ей пришлось не столько ему, сколько себе самой. - Ты хочешь, чтобы я ехала с тобой в Аргентину?..- Он молчал - это не требовало подтверждения.- Чтобы что там делала? - Вела хозяйство, воспитывала детей, занималась тем, чем занимаются женщины. Только там просторнее, чем здесь, грудь дышит свободнее и к деньгам совсем другое отношение. - Какое? - поинтересовалась она, потому что никогда в жизни не упускала случая узнать новое. - Все проще. Когда деньги зарабатываешь собственной шкурой, на коне, с опасностью для жизни, к ним относишься иначе. Ты по себе должна это знать. - Но работаешь ты все-таки из-за денег? - А как же? Надо свое дело открыть, собственную торговлю наладить, там контору открыть, здесь. Надо перекачивать из одного континента в другой то, что там лишнее, а здесь нехватает. Не так разве? - Так. Ты марксист, Робер. - Правда? - почти обрадовался он.- Тогда за чем дело стало? Ты, я думаю, тоже не из Святого писания? - А я плохая марксистка, значит. Мне своего дела не нужно. И денег тоже. Деньги нужны, конечно, но в небольшом количестве. Необходимом для того, чтоб жить и о них не думать. - А что тебе нужно еще, Рене?.. Ты меня любишь хоть немного? - Люблю. - Я тебе нужен? - Нужен,- отвечала она без тени сомнения, потому что это ничего не решало. - Так в чем дело? Ничего не понимаю. - Если бы люди хоть что-нибудь понимали... Мне идея нужна, Робер. Это самое ненадежное из всего придуманного человечеством, но и самое притягательное. - Так гоняйся за ней там по степи - за идеалами своими. Что я, против разве? - Мне нужна компания. - Из таких же, как ты, головорезов? Она замялась: он попал в точку - она сама бы не сказала этого с такой беспощадной определенностью. - Наверно. Хотя я этого не говорила. Обычно приходится самой до всего додумываться, а здесь ты помог. Почему, не знаешь? - Потому что люблю тебя, глупая!..- и через некоторое время, после любовных исканий и стараний, словно не переставал ни минуты думать об этом, сказал грустно: - У меня впечатление, что я сейчас двух самых близких мне людей теряю, а за что такое наказание, не знаю,- и пояснил: в случае, если она не поняла его: - Брат совсем плох стал, развалина: тоже вот с идеями. У него это во флоте началось, когда он по дурости своей против капитана начал интриговать, а теперь с маленьким сухогрузом справиться не может... Ты... Одно расстройство, словом. Какая бы пара из нас вышла!... Все. Надо задний ход давать, пока не поздно. Пока сам не свихнулся, с идеями вашими. - Уедешь? - спросила она не без ревности в голосе. - В Аргентину? Уеду конечно. После тебя только. Провожу вот - куда, не знаю, и вернусь - залечивать раны... Они перестали говорить о будущем, но месяц прожили как супруги: это были те отступные, которые идея дала влюбленным: она ведь тоже не вовсе лишена милосердия. Надо было, конечно, блюсти конспирацию, но она совершила за это время не один вираж, не один заячий прыжок в сторону. - Консьержка спрашивает, что это ты никогда из дома не выходишь,- сказал он, возвращаясь домой после покупок.- Мол, ходить в магазины вдвоем надо. Теряешь половину удовольствия. - Выходить не разрешают,- сказала она.- Хотя бы все отдала, чтоб пройтись с тобой по городу. - Что ей сказать? Она ведь и полиции донести может. Спрашивала меня, когда в Аргентину поеду. - И пончо привезешь? - Ну да. Пришлось еще и кожаный пояс пообещать ее мальчишке. В следующий раз кобуру попросит с браунингом. - Скажи, что мне неудобно выходить. Как-никак невестка. - Господи! Я и забыл о том, что мы с тобой моральные уроды и преступники. Скажу - она этого полиции не скажет, но всему кварталу растрезвонит, это как пить дать. - Это не страшно. Любовь, Робер, лучшее прикрытие для подпольщика. - Поэтому ты и занимаешься ею со мной? А я, дурак, думал... - А можно и пойти,- передумала она из-за его упрека.- Тошно взаперти. - А что теперь ей сказать? - Скажешь, что я решила развестись с ним и за тебя замуж выйти. - Если бы. Ну и горазды вы на обман... После этого за нами толпами ходить будут... Они стали выходить в город, посещать кино, театры, концерты, где полиция искала их всего меньше. Если вообще искала... Можно было не прятаться вовсе, но таков был приказ начальства. У него же был свой расчет - не упустить завербованного агента, к тому же хорошего, неординарного... К октябрю документы были готовы. Рене решила объехать родных, чтоб попрощаться с ними - может быть, навеки. Робер, не имевший права сопровождать ее, поскольку отношения их были неофициальными, вздохнул и решил воспользоваться двухнедельным перерывом, чтоб доделать дела во Франции и в Аргентине и вернуться к ее отбытию. Рене объехала многочисленных теток и кузин и везде говорила, что едет учиться за границу - возможно, в Германию и дальше. Это отчасти соответствовало истине, но мать, сопровождавшая ее, всякий раз начинала плакать, когда она это говорила, и этим всех расстраивала. Хотя все думали, что она плачет из-за предстоящей разлуки, от внимания родных не ускользала безутешность оплакивания, и они заражались ее настроением. Поскольку родных было много, Рене нигде подолгу не задерживалась, и это облегчало дело: длинные проводы, как известно,- долгие слезы. Она доехала и до Манлет. Бабушке было за семьдесят, и она сделалась неразговорчива. Она жила теперь в старом доме на дальнем конце деревни. Рядом никого уже не было: все жили на ближних ее подступах, где был свет и подводили канализацию. Манлет упрямо не желала переезжать к дочерям и одна вела хозяйство. Она не сразу узнала Рене и не сразу вспомнила, кто перед ней: память ее стала плоха - но осанка и достоинство облика остались прежними, и они без слов сказали Рене то, что она хотела от нее услышать. Впрочем, кое-что она все-таки произнесла с прежними своими пророческими интонациями: - Это Рене? Я плохо помню уже людей... Будь честной. На свете нет ничего лучше этого...- и Рене, услыхав ее, пустила первую слезу: до этого плакали ее родственники... Приближался день отъезда - Рене решила заехать и в Даммари-ле-Лис, оставив эту поездку напоследок: она была для нее самой трудной. Ее тетки и кузины по материнской линии были ей преданы: они гордились ее успехами, она стала в семье притчей во языцех, и теперь всем казалось, что она совершает новый рывок в будущее,- поэтому к слезам прощания примешивались надежды, связанные с ее будущей славой. Труднее было с бабушкой Франсуазой, и Рене откладывала этот визит, сколько могла, но все-таки поехала. Бабка все поняла без слов, не стала ни ругать ее, ни жалеть, а сказала лишь странную, в ее устах, фразу: - Я знаю, куда ты едешь. Не знаю, что тебе и сказать... Я читала про русских у этого Достоевского. Странная и тяжелая нация, но есть в ней и что-то очень привлекательное. Ты только не задерживайся у них. Это не для нашего ума и не для нашего желудка. Напиши, если сможешь. А этот прохвост снова пропал. Теперь и телефон есть - специально для него поставили, а не звонит! Что за странная манера? Взяла бы ты его с собой в эту Россию. Может быть, они б его переделали... Отца она не дождалась. На Северном вокзале ее провожал другой Робер. Она весь день до этого была как в горячке. Франция, воспоминания о ней, Манлет, деревня в Пикардии, парижские улицы и бульвары, домик в Даммари-ле-Лис, комнату в котором ей посулили снова, Робер, ходивший за ней по пятам неразлучной унылой тенью,- все это до краев переполняло ее, связывало ей ноги и нашептывало остаться дома: тем более, что она одумалась и страх ее за это время поблек и поистерся,- было неясно, что именно угрожает ей от полиции. Но она все-таки поехала. Она была человеком слова, а узы слова самые жестокие и безжалостные - они-то и обрекают нас на нравственное рабство. И еще один, уже вселенский, рок, напрямую с ней не связанный и от нее не зависящий, сама История, гнала ее вперед, в сходящуюся на горизонте двойную рельсовую нитку бегущей на восток железной дороги... Прогудел звонок, она села в поезд. Мать, сестра, родня, Робер, сама нежная, благословенная Франция - все дрогнуло, сорвалось с места и осталось у нее за спиною... 1 1  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВОКРУГ СВЕТА *  1 Берлин был первой из чужих столиц, повстречавшихся на ее пути. Маршрут его составлялся не ею, она делала отныне то, что ей приказывали, но это не ущемляло ее самолюбия. У нее была душа солдата - недаром она грезила когда-то судьбой Жанны д'Арк, а солдатская жизнь, как известно, такова: во-первых, кочевая, во-вторых, подневольная. Но это не мешало ей глядеть с любопытством по сторонам и составлять обо всем собственное мнение. Таковы военные: они послушны приказам, но ревностно отстаивают независимость своих суждений. Берлин ей не понравился, показался бедным, почти нищим. Она приехала сюда дождливым утром ноября 32-го. После красочной пестроты Парижа, с его толчеей на улицах и нарядными вывесками кафе и магазинов, Берлин поразил ее сумрачностью. Прямоугольные дома были черны, серы или грязно-желтого цвета. Неуютные площади, булыжные мостовые, залитые дождем, неровно и дробно блестели под ногами и такими ей и запомнились: у нее была фотографическая память, оставлявшая ей подобие снимков со вспышкой, и одной из таких мысленных фотографий был мокрый горох берлинского булыжника. Прохожие глядели сурово, прятали носы и глаза под зонтики и были одеты хуже парижан, а возле вокзала она увидала мужчину, который не разбирая дороги шлепал босиком по лужам,- зрелище в Париже совершенно невероятное. Она зашла в кафе - эти впечатления усилились. Всюду в глаза бросалась бедность. Хозяин не мог сдать сдачи со стомарковой купюры (ей, как водится, дали с собой одни крупные деньги) и долго искал ее по соседним лавкам, а к его столам подходили озабоченного вида клиенты, брали с подносов булочки и поспешно отходили, пряча хлеб в карманы: он в этом заведении был бесплатным. В воздухе, как ей показалось на первый взгляд (а он самый верный), были разлиты тревога и напряжение, порожденные народным унижением и нищетою: горе побежденным, но это то горе, которое может обернуться бедой для победителей. Следуя инструкциям, она нашла гостиницу, где была назначена встреча, но, как это часто бывало и впоследствии, ее никто не встретил: что-то где-то не сработало. У нее был паспорт на имя люксембургской подданной и деньги, которых, хотя и в больших купюрах, было не так уж много. Она прождала два дня - никто не являлся. У нее, к счастью, был в зап