имущим. Вечером она сидела в холле большого высокого особняка, где шел прием гостей, и соблазняла и склоняла на свою сторону молодого человека, которому имела счастье понравиться - не чем иным, как своею горькой участью. Вокруг сновали хорошо одетые гости, была обстановка светского раута, где все были чуть-чуть рассеяны, словно заблудились в лесу с заходом солнца: сам хозяин будто не знал или забыл, зачем зазвал к себе гостей (так актер может вдруг забыть, в каком спектакле он играет и зачем вообще стоит на сцене), гости не вполне ясно представляли себе, почему и зачем к нему приехали. Но несмотря на это взаимное непонимание, те и другие безропотно несли свой крест и выполняли, что от них требовалось: хозяева стояли часовыми у дверей и истязали себя конвульсиями гостеприимства, отмеряя каждому необходимую улыбку, которая, как содержимое песочных часов, перетекала у них с верхней половины лица в нижнюю, а гости принимали ее как некую эстафету и, раскланиваясь, шли в зал, где, находя себе подобных, восклицали в свою очередь что-нибудь несуразное, разделялись на группы и говорили друг другу сущие нелепицы. На столах вдоль стены стояли большие бутылки с редкостными винами, фрукты, крохотные бутерброды, которыми при всем желании нельзя было насытиться и которые гости ели невнимательно, оборачиваясь в поисках чего-то более существенного, что оправдывало бы их присутствие в этом доме. Хозяин выбрал минуту и распорядился вкатить в зал замшелую черную бочку с вином вековой давности из провинциальной усадьбы - это и было гвоздем программы, вызвавшим общее одобрение: происходящее обрело наконец свое лицо, смысл и назначение. На пол постелили грубую оленью шкуру, на нее поставили полукружные стояки, на них - бочку, прислуга показала, как пользоваться краником, и отошла в сторону, остерегаясь потопа или иного несчастья. К бочке выстроилась живая очередь, на следующий день в вечерней газете была заметка об этой дегустации, ради которой и был устроен прием: вино, оказывается, было свидетелем наполеоновского нашествия... Рене и ее избранник его так и не попробовали. Они ничего не видели и не слышали вокруг себя, а поверяли друг другу горькие душевные и семейные тайны: для них это было своего рода опьянение горечью. Рене уже не помнила, кто кому подал пример и кто первый, сев в затененном и отгороженном домашними пальмами уголке гостиной, начал жаловаться, но обоим скоро стало ясно, что они пребывают в одинаковой душевной депрессии и что в ней повинен весь мир и никто более. Жалобы одного эхом откликались в сердце другого, говорили они в унисон и прерывались лишь для того, чтоб послушать своего визави: тоска их была заразительна и сострадательна. Молодой человек был конечно же из очень богатой и приличной семьи (что скрывать дела далеких дней? его отец владел лиссабонской электростанцией), он хорошо говорил по-французски, но был несчастнейшим из существ: недавно получил развод и потерял веру в женскую, а заодно - и мужскую половину человечества, потому что вторая также была причастна к случившемуся. Это был очень приятный, даже красивый молодой человек с тонкими чертами лица, которому не хватало жизненной грубости, а без нее, как известно, жить на этом свете чрезвычайно трудно. Он, правда, не слишком тяготился отсутствием этого качества и, обвиняя мир в бессердечии и бесчувствии, сохранял некую лукавую природную грацию, молча опровергавшую его упреки; скорбь его выглядела чересчур самозабвенной и одухотворенной, а грустные стенания звучали порой слишком выразительно и даже зазывно. Может, он переигрывал и был не столь несчастен, каким казался себе в эту минуту, но кто из нас не бывает грешен в подобном преувеличении - милостыню, как известно, просят не одни сирые и убогие. Во всяком случае - и Рене была в этом уверена - он не был ни полицейским, ни провокатором. Она ни в чем ему не уступала и даже вела первую скрипку в их налаженном дуэте, настроившемся на исполнение печальных и порой траурных мелодий - реквиемов, исполняемых дуэтом: - Я хочу уехать куда глаза глядят! - восклицала она (и это было чистейшая правда, хотя не совсем та, о которой она говорила).- Хочу оставить эту опостылевшую мне страну, где все сговорились, чтобы добить меня и посильнее меня ужалить! Женщина! Она нигде на свете не может найти счастья и покоя! - А мужчинам, думаете, лучше? - споря, поддакивал он ей.- А я?! Как бы я хотел уехать из этой столицы, в которой царят нравы провинциального городишки! - и оглядывался вызывающе по сторонам, наперед зная, что его не услышат: все сгрудились вокруг бочки, торопясь познакомиться с одногодкой Наполеона, и кто-то уже пустил струю вина на шкуру оленя и по старинному наборному паркету. - Если бы отсюда шел какой-нибудь пароход в Тихий океан, по следам Васко да Гамы, в места, где скрывался от всех Гоген, как бы я хотела, чтоб меня высадили одну без багажа и без попутчиков! - А как бы я хотел быть там рядом с вами! - возопил он, не рассчитав на этот раз силы голоса, потому что бегущая мимо как на пожар прислуга невольно вздрогнула от его крика и чуть было не завернула в его сторону - вместо того, чтоб спасать коллекционный паркет.- Но мне завтра снова на работу! А чем я занимаюсь? Считаю, сколько каждый район ест электроэнергии и сколько за нее платит. Знаете, что получается? Чем богаче район, тем больше недоплат: научились подкручивать счетчики! А моряки и грузчики прибрежной зоны платят больше, чем расходуют. Им мой отец набавляет - чтоб возместить потерянное в центре! Как после этого верить в человечество?.. География расхода электроэнергии в Лиссабоне могла бы заинтересовать Управление, в котором сидели Плюшкины, копившие впрок разную мелочевку, но Рене было не до этого. - Я не рассказываю вам всего,- говорила она, доверительно вглядываясь в его кристально честные, чистые глаза и для большей убедительности беря его за пуговицу,- но поверьте мне: я умалчиваю кое о чем, потому что в этом замешаны третьи лица, которых я не имею права подводить и ставить в неловкое положение. Я хочу уехать, но прежде всего мне нужно вывезти отсюда некоторые вещи, которые вызывают во мне чувство стыда и могут меня скомпрометировать. Я не хочу позора и осмеяния - только этого мне еще не хватало,- я хочу вывезти их и выбросить куда-нибудь, откуда их никто никогда не выловит,- и снова призывно заглянула в его добрые сочувственные очи.- Мне нужна ваша помощь. Она даже не знала, как его звали, но сын владельца электростанции был, не в пример своему отцу, настоящий кавалер и рыцарь. Ему, как сервантовскому герою, и в голову не пришло спросить у нее, что это за предметы, от которых срочно нужно отделаться, и почему ей нужна в этом помощь: его просила Дульсинея, унижаемая жизнью, и этого ему было достаточно. - Но это не фортепьяно? - спросил он только. - Почему фортепьяно? - удивилась и озадачилась она, вспомнив, что на профессиональном жаргоне она пианистка. - Потому что оно в мою машину не залезет. Но все, что меньше, пожалуйста! - и встал в ожидании распоряжений.- Поехали? Она не ждала столь быстрого исполнения желаний, но медлить было не в ее интересах. - Мы знаем, куда едем? - спросила она, передавая ему бразды правления. - Есть одно местечко,- заговорщически зашептал он: ему понравилась эта игра в прятки.- Озеро в горах, глубокое как море и неприступное из-за скал, которые его окружают. Чтоб добраться до него, надо знать к нему доступ. Такое озеро ее устраивало. - Но до него, наверно, долго добираться? - Но вы же сами говорите: чем дальше, тем лучше? - Да, конечно. Но я должна вас кое о чем предупредить,- сказала она, вводя его в еще большее искушение,- с этой минуты мы все должны делать украдкой, с соблюдением особых предосторожностей. Мой знакомый, который заставил меня держать дома компрометирующие его предметы, следит за мной, боится, что я предам его, и устраивает мне сцены... Он нетерпеливо кивнул: будто каждый день попадал в подобные переделки и они были ему не внове. Делать ему было решительно нечего, все эти дополнительные обстоятельства и загадочность предприятия только разжигали его интерес, и он охотно поддержал ее в деле, как только что вторил и подыгрывал ее жалобам и стенаниям. Ее преследователя и мнимого поклонника, слава богу, возле дома не было: видно, ему в самом деле показали от ворот поворот - а может, отошел перекусить, рассчитывая, что вечер у богача кончится нескоро и что не грех поесть, пока открыты соседние забегаловки. Она, прячась за кузовами дорогих машин, прошла вслед за своим спутником к его не менее роскошному кабриолету с поднятым тентом, села на заднее сиденье, задернула с обеих сторон шторки. Полицейский у ее дома и глазом не моргнул, когда хорошо одетый человек вынес из квартиры известной ему жилицы тяжелый чемодан и бросил его в машину. Безымянный молодой человек даже не спросил ее, отчего он такой неподъемный,- напротив, обрадовался этому: в последний момент у него вдруг мелькнула мысль (он любил детей), что она хочет выбросить в озеро незаконнорожденного ребенка, компрометирующего ее и ее знакомого. Но детей из железа и из кирпичей не делают, все прочее было неважно, и он с легкой душой повел автомобиль по извилистым и крутым дорогам предгорья, ввинчиваясь все выше и подбираясь исподволь к кладбищу потерянных вещей, которых не хотят искать их злополучные обладатели. Они приехали, подошли к воде. Озеро было вулканического происхождения и блестело черной овальной чашей в оцеплении высоких гор, которые незаметно выступали из темноты и вплотную окружали их. - Тут глубоко? - Рене все еще боялась драги и оставленного в мастерской адреса - равно как и номера, отбитого на трансформаторе. - Тысяча метров,- сказал он, угадывая ход ее мыслей.- Не беспокойтесь: не достанут,- и даже щелкнул фотоаппаратом, оставив ей, вместе с аппаратом, снимок озера, который она хранила в течение всей своей жизни. Потом довез до Лиссабона, сдал полицейскому (в хорошем смысле этого слова) и распрощался с ней самым беспечным и беззаботным образом, не договариваясь о следующей встрече: этим бы он все смазал, а старался он не для этого. Оба были веселы и жизнерадостны при расставании, и оба так и не удосужились спросить, как зовут друг друга. Почему было так легко на душе у Рене, было понятно, но отчего так хорошо было другому? Это не каждому дано понять, но, может быть, он с самого начала был не столь безнадежно грустен, каким хотел себя представить, а просто хотел подыграть и помочь понравившейся ему Дульсинее, а что еще надо настоящему рыцарю? Мужчины бывают великолепны - особенно в первый день знакомства. Теперь можно было уезжать, но куда и как? Самолетного сообщения с Лиссабоном тогда не было, сухопутная граница была закрыта - оставалось море. Пароходы шли до Франции и до Англии. Ехать во Францию она по-прежнему боялась, словно нашкодила там всего больше: подозревала, что числится там в розыске, ехать же в Англию с фальшивым британским паспортом казалось ей верхом наглости. Из двух зол она выбрала меньшее и взяла билет до Саутгемптона. На пароходе ее паспортом интересовались куда меньше, чем состоянием горла и легких: англичане панически боятся инфекций - это страна карантинов и рай для эпидемиологов. Она попала здесь в компанию среднезажиточных рантье и лавочников, возвращавшихся из просветительно-развлекательного круиза по Северной Африке. Поскольку путешествие шло к концу, они начали ссориться между собой. Обычно это оставляют напоследок: чтоб узнать попутчиков, надо дождаться последнего дня общения с ними, когда с них слетают листья и обнажаются тугие, перепутанные корни. Соседи за ее столом, до того поддерживавшие, видимо, благопристойные отношения, теперь повели настоящую войну между собой, стараясь наверстать упущенное и сказать то, что давно висело на кончике языка у каждого. Они пикировались по всем правилам этого древнего и одинакового во всем мире искусства. - Вы не джентльмен,- сказал один из них. - Зато мой отец был им! - как в анекдоте, возразил другой и победоносно оглянулся по сторонам. Можно было не обращать на это внимание, но это была старая ее болезнь: она не выносила обывателей, они вызывали у нее насмешку и противодействие - уж лучше в Москву, где по улицам ходят медведи и пожирают друг друга, чем слушать эту рутину и видеть людей, имеющих одну цель в жизни - следовать ее условностям... В Англии - новое препятствие: она попала туда перед коронованием Георга VI. Прежний король, Эдуард VIII (видно, тоже хорош был гусь), женился на дважды разведенной американке - парламенту и народу Англии это пришлось не по нраву, и ему, к несчастью Рене, пришлось отречься от трона. Для англичан нет праздника дороже, чем коронование нового правителя: даже совершаемое в столь щекотливых обстоятельствах,- вся полиция была поднята на ноги, и всякий иностранец нежелателен и подозрителен как лицо, намеревающееся сорвать торжество или омрачить его течение. Надо было не задерживаясь миновать Лондон и перебраться в Гулль, откуда шел пароход до Копенгагена. Все прошло гладко - если не считать того, что она по ошибке, купив билет в первый класс, села во второй или в третий. Ей пришлось пережить пару неприятных минут, когда к ней подошел контролер и с суровым видом предложил подняться и последовать за ним,- оказалось, слава богу, что он всего-навсего препроводил ее в надлежащий класс, где все было то же самое, что в прежнем, только корпус был другого цвета, да поили чаем, да общество было "поприличнее" - если верить железнодорожной компании и ее попутчикам: для нее же все пассажиры были на одно лицо, одинаковы... В Копенгагене она вызвала на встречу коллегу, которая дала ей в свое время канадский паспорт, вернула его и стала ждать новый в гостинице. Ей нельзя было покидать номер - тут-то и наступила запоздавшая реакция, до сих пор сдерживаемая и подавляемая чувством опасности. Она слегла в кровать, ничего не делала и не могла заставить себя чем-либо заняться. Принесли паспорт - она встала, поехала как заведенная дальше и вскоре уже была в Ленинграде, затем в другой, главной, нашей столице... Начинался 1937 год. В коридорах Управления было сумрачно. Люди, по ним ходившие, были невеселы и неразговорчивы. На нее никто не обратил внимания, хотя многие ее знали,- а она помнила, как в прошлый раз, по возвращении из Китая, когда у нее на душе висел тяжкий груз ее несчастий, те же офицеры сумели приободрить ее и поднять ей настроение: тогда она попала сюда как на товарищескую вечеринку - они высыпали из кабинетов и, зная ее историю, задарили дружескими улыбками, приветствиями, поздравлениями. Один Урицкий держался молодцом и принял ее так, как сделал бы это и год назад, в лучшие времена, а не в канун своего падения. - Ты, Элли, молодчина, да и только. Пробраться туда одной, за такое короткое время, да чуть ли не до самого верха?! Это редко кому удается - из всех посланных одиночек ты одна с этим справилась. - Но я ведь не смогла ничего передать оттуда? Что толку, что я пробралась к Франко. Я же не могла везти с собой рацию. - Ды мы не ждали от тебя этого. У нас там были люди, которые были в достаточной мере информированы и снабжали нас точными сведениями. Но они все были засвечены: знали даже их должности в Красной Армии, хотя все были под чужими фамилиями. Нам нужно было оценить возможность проникновения туда через новые пути, о которых мы не догадывались. Ты прошла через католическую церковь? Это нам и в голову не приходило. - Наверно, потому, что вы другого вероисповедания? - Наверно.- Он усмехнулся и глянул мельком.- Но говорят, они очень недоверчивы и никого к себе не подпускают? - Надо знать для начала "Альма матер"... И отказаться от классового подхода в пользу абстрактной гуманности,- полушутя-полусерьезно сказала она, а он, не желая идти на столь радикальные меры, решил по-своему: - Завербовать бы кого-нибудь. Какого-нибудь епископа - я уж не говорю кардинала. Это облегчило бы все до крайности. - Это трудно... Попробуйте, однако, с одним... Она примолкла, а Урицкий навострился слушать. - Кто это? В отчете у тебя ничего нет. Вообще, это не отчет, а какие-то путевые заметки: прибыла туда, потом отправилась дальше - взяла билет и поехала. Хотя самое важное не то, как ты поехала, а почему тебя туда пустили. А ты мне, вместо этого, на наших таможенников жалуешься: чуть операцию не сорвали. Что я с ними сделать могу?.. Так что за священник? - Мой первый кюре, который меня крестил. Сейчас сидит в Китае - наверно в Красной Армии: заодно и ему поможете. Вряд ли он у чанкайшистов. - Да уж конечно,- согласился он.- Но лучше было б, если б у них. У наших друзей ничего не выпросишь и не выцарапаешь. И не скажут и не отдадут, если найдем. Жмотистый народ - одно название что соратники. Про католическую церковь мы, конечно, и без тебя знали - та еще организация, с ее монастырями да подземельями. Им ничего не стоит и спрятать кого угодно, и переправить через границу по своим каналам. Ты написала, они тебе медальку со святым дали?..- Она подтвердила это.- Видишь, у них и сигнализация работает. Принесла ее сюда? - У меня ее отобрали. - И ты копии не сняла? - Зачем? Во-первых, за мной следили, во-вторых, она ничего не стоит без телефонного звонка и устного подтверждения. У них старая школа - с вековыми традициями. - Да уж. Это мы все на ровном месте строим - все спешим поэтому... Он говорил так, будто впереди у него было, по меньшей мере, десять лет работы на его поприще, хотя он прекрасно понимал, что вряд ли продержится и несколько месяцев: большевики работали до последнего. - Одно мне осталось неясным,- сказала она. - И что же? - Почему я провалилась. Наверно, сама в этом виновата. - Это как? - Я узнала уже здесь, что примерно в то время, когда я там появилась, по Севилье прошел слух, что туда приехала советская журналистка. А я покупала газеты - на разных языках и в большом количестве: могла этим обратить на себя внимание.- Привычку покупать несколько газет сразу она заимствовала у Якова: общение с таким человеком бесследно не проходит - и теперь грешила на нее. Он нахмурился: - Чепуха это. Обычно все проще и грубее. Подумаешь: разные газеты покупала! Может, ты впечатление хотела произвести. А может, просто обои клеила? - Каждый день? - Да не говори ты пустяки. Это я тебе как бывший контрразведчик говорю - это не в счет и никого не интересует. А вот личных врагов у тебя там не было? - Был один. Руководитель фашистской молодежной организации в Лиссабоне. Некто Томмази. Итальянец. - Это уже ближе к делу. Что он вообще, итальянец, делал в Лиссабоне? Ты с ним, надеюсь, не на идейной почве поссорилась? Это на тебя похоже.- Последнее он произнес с явной иронией. - Нет. Не хотела к нему в номер идти. Тут он только поджал губы и в высшей степени выразительно и недоуменно развел руками: - Что ж ты? Разве тебя не учили этому? - Семен Петрович! - вспыхнула она.- Я люблю Россию и мировое коммунистическое движение - но чтоб торговать собою?! Вы б видели его. Ощипанный и выпотрошенный цыпленок! Он усмехнулся, сказал язвительно: - А ты любишь мужиков в теле. Как твой Яков... Могла б ведь и богу душу отдать - из-за своей брезгливости. Она одумалась. - Все сложнее. Если б я сошлась с ним, от меня бы отвернулись остальные. Я же была в приличном обществе - там такое не проходит. - Да? - Он поглядел на нее, признал справедливость ее слов, извинился: - Наверно. Мы тут забываем хорошие манеры... И так плохо и этак... Но все-таки этого мало. Из-за этого в полицию не бегут и не стучат. Хотя все бывает, конечно. - Я ему еще и дорогу перебежала,- вспомнила она.- Когда начались переговоры с представителями фирм и фашистских организаций. Они предпочли меня, потому что я канадка, из богатой страны с большими возможностями. - И миловиднее, чем синьор Томмази?.. Тогда что тебе еще надо? Соперников никто не любит. Ему надо отчитываться перед начальством за проделанную работу - он тебя и убрал с дороги... Ты говоришь, тебя сначала прощупывал итальянец? - Да. Представитель "Фиата", торгующий оружием. - Тот, что с Франко запросто здоровается? Ты его фамилию хоть запомнила? - А как же? Ту, во всяком случае, под которой он там был. Не знаю, насколько она подлинная. - Настоящая. На этом уровне уже не прячутся, а под своими фамилиями работают. Что ему скрываться - это он, как ты пишешь, берет билет да едет в Мадрид без приключений. Это, наверно, их резидент там - или личный представитель Муссолини. Томмази твой не стал бы доносить в испанскую контрразведку: ему это по чину не положено - он обратился к своему начальнику, чтоб взглянул на тебя, развеял его сомнения. Итальянец повертел тебя так и сяк, ни к какому выводу не пришел - почувствовал только, что ты какая-то особенная, и передал испанцам: пусть разбираются - это их, а не его работа. Поэтому испанцы тебя и не очень тормошили: проверили на всякий случай, улик не нашли, но предложили уехать, от греха подальше. Так вот от людей и освобождаются: бросают на них тень сомнения, и они уже не те, что раньше, а как бы неполноценные. - Я, между прочим, сама сказала это друзьям. Думала насолить ему, а говорила, наверно, по наитию. - Наитие - вещь великая, им нельзя пренебрегать. К себе надо повнимательней прислушиваться: иногда можно узнать правду... А доносы действуют безотказно,- снова вернулся он к теме, которая постоянно его притягивала.- Капнут и найдут то, что было и чего никогда не было. Ты еще легко отделалась...- и помрачнел: сам-то он говорил сейчас как по наитию и, поняв это, ужаснулся собственному пророчеству... Он умолк, сдержанным, но резким движением руки отправил ее отчет в ящик, попрощался с ней и, уже углубленный в свои думы, сказал напоследок: - Получишь за эту поездку орден Ленина. Даже это прозвучало у него сухо и почти неприязненно. Но она не была на него за это в претензии: не она была этому причиной. 16 Урицкий попросил ее написать новый, более подробный отчет, снова упрекнул ее за краткость, когда она подала его, но и это донесение не было дослушано до конца: высшие чины ушли с половины ее доклада. Она была задета этим, дочитала его младшему офицерскому составу, который был приглашен, чтоб учиться и набираться ума, но скоро поняла, что обижаться ей не на что: им всем было не до нее, они жили другими тревогами. Вскоре был арестован и погиб на допросах сам Урицкий: не сраженный честными пулями из-за угла, как его дядя, а забитый насмерть в кабинете следователя. После него его судьбу разделил ряд офицеров, последовательно занимавших его пост; с ними ушел в небытие почти весь аппарат Управления. Их ведомственный дом пустел на глазах, третья комната, где жила полька, оказалась опечатанной одной из первых. Были арестованы и уничтожены люди, чье положение не допускало мысли о таком исходе: ее знакомцы по Сочи маршалы Тухачевский и Уборевич, Якир и Егоров. Советским разведчикам было теперь опасней ехать в Союз, чем оставаться за рубежом, на нелегальном положении. Их вызывали в страну, чтобы арестовать, или, напротив, посылали в дальнюю командировку, чтоб без лишнего шума перехватить по дороге,- те и другие исчезали бесследно, без суда и следствия. Конца этому не было - равно как и объяснений происходящего, спрашивать же о нем или просто упоминать в разговоре никто не осмеливался, да и мало кто задавался такими вопросами: в России гнев правителей приравнен к стихийным бедствиям, не поддающимся ни воздействию извне, ни даже предсказанию. Рене - или, как ее все звали теперь, Элли - это не коснулось: будто на ней висел некий амулет или оберег. Она получила орден Ленина: ей вручил его в Кремле Калинин - вместе с группой уцелевших сначала за рубежом, потом у себя дома участников гражданской войны в Испании. Она оставалась в распоряжении меняющегося, как турникет, начальства, ее готовили к новой работе (как она понимала теперь, готовили плохо и непрофессионально), к ней снова начали приходить домой офицеры - учить стратегии и тактике военных операций. Жизнь продолжалась: если можно, конечно, назвать жизнью безгласное и затаившееся существование, в котором люди обезличены страхом и похожи на марионеток, которыми дергают спрятавшиеся за занавесом кукловоды, а тем ничего не стоит выбросить каждого из них, если им в нем что-то не понравится, или за компанию с другими - из каприза или скверного настроения. Но для нее лично - если только можно отрешиться от общих дел и сосредоточиться на своих - все складывалось благополучно. Произошло даже то, чего она почти уже не ждала. Однажды к ней пришел сотрудник Управления и, начав издалека, рассказал, что обстоятельства на Дальнем Востоке сменились к лучшему, что Чан Кайши воюет теперь с японцами и ищет с нами союза и примирения. В этой ситуации он предложил ей обратиться к Советскому правительству - с тем, чтобы оно обратилось к правительству китайскому с ходатайством об освобождении Якова: наверху соблюдали должный порядок дел и внешние формы законности. Ее не нужно было упрашивать: она написала заявление под диктовку посыльного. Вскоре после этого была подтверждена достигнутая ранее и ждавшая только письменного оформления договоренность об обмене Якова на старшего сына Чан Кайши, который много лет назад приехал в Союз, женился здесь на русской и был арестован во время ухудшения отношений с Китаем: заложником для давления на отца и в расчете на подобные сделки в будущем - старший сын дорог китайцам в особенности. В придачу к нему были даны 25 тысяч американских долларов: чтоб показать, что обмен неравноценен,- и Яков был выпущен из уханьской тюрьмы, где сидел все это время. Таковы были парадоксы тогдашней эпохи: те, кто составлял длиннейшие и ни на чем не основанные списки для арестов и расстрела, платили большие по тем временам деньги, чтобы выручить тех, кого хотели уморить другие: Сталин сам хотел казнить и миловать и не допускал других к столь приятному для него времяпрепровождению. Элли, конечно, тогда об этом не думала, подобных сопоставлений не делала - просто была бездумно и бесконечно счастлива. Яков вернулся 15 декабря 1937 года. Она встречала его с представителем Управления. Не дождавшись, когда он выйдет из вагона, она бросилась в купе. Они обнялись, расчувствовались, прослезились. Такие пылкие встречные движения души убедительнее доводов рассудка - Элли тут же решила забыть и простить ему измену. Дома она все-таки спросила его, зачем он написал то письмо и отказался от ребенка. Он был готов к вопросу и отвечал заранее подобранными словами о том, что приревновал ее и всерьез решил, что ребенок не его; это, возможно, отчасти соответствовало истине, но целиком ее не покрывало, но она видела, что если он что-то и скрывает, то делает это для того, чтоб остаться с нею. Это была ложь во спасение, которая бывает дороже откровенной и невеселой правды: мало ли что было в прошлом - важно настоящее и будущее. Она представила его матери - между ними сразу установились добрые отношения; то же было и с Жанной: с Яковом, когда он этого хотел, люди быстро сближались и свыкались - как со старым знакомым; у него был отцовский дар ловца душ и духовного соблазнителя, которым он не злоупотреблял, но при необходимости пользовался. Он рассказал ей о годах, проведенных в заключении. Самое трудное было то, что тюрьма не отапливалась: Ухань расположена в глубине Китая, зимы здесь холодные, ветры пронизывающие. Трудно терпеть холод без надежды согреться: легко возникает озлобление и отчаяние - Яков боролся с ним постоянным движением: тоже знал, наверно, басню Эзопа о двух лягушках. Он ходил часами по камере и по двору тюрьмы во время разрешенных прогулок, накручивал за день многие километры, занимая себя еще и их подсчетом - выполнением, так сказать, ежедневной нормы. Когда человек ставит перед собой малые промежуточные цели, ему легче достичь главной - те же, что замирают в неподвижном ожидании и берегут силы, умирают сонной смертью от холода и от голода, этих двух вечных врагов человечества. Кормили по-прежнему одним рисом: китайцы горазды на изощренные и безобидные с виду пытки - вроде равномерного падения капель на голову. К концу его пребывания в тюрьме, когда потеплел если не погодный, то политический климат, смягчились и его условия жизни: к нему стал ходить нанятый товарищами адвокат, которого прежде к нему не допускали, и начал носить деньги, книги, продукты. Он мог покупать теперь еду - хотя и на кабальных условиях, обогащавших его тюремщиков: он до сих пор качал головой, вспоминая, сколько тратил на творог и на недозволенную его религией свиную колбасу и бекон, которые любил в особенности: как запретный плод детства. Теперь он старался разнообразнее и полезнее для себя использовать каждую минуту: изучал языки (как если бы тех, что он знал, было недостаточно), исписывал мелким бисерным почерком (бумага была на вес золота) испанские, итальянские, французские слова и фразы: тетради того времени долго хранились у нас дома. Память его, всегда емкая и цепкая, в тюрьме обострилась до крайности: книги, которые он здесь прочел, отложились в ней постранично и с особой рельефностью. Они поехали отдыхать в Кисловодск. Это был первый отпуск, который они провели вместе, и оба были веселы и беспечны. Яков стремился загладить свою вину, которую, несмотря на оправдания, продолжал испытывать; Элли была просто счастлива. Они делали все, чем занимали туристов в тех местах и в то время года: ездили с экскурсиями в Минеральные Воды и в Пятигорск, в горы по Военно-Грузинской дороге, ели рыбу в ресторане у озера Рица, которую им при них же вытаскивал из садка грузин-официант, делавший это картинно и живописно, будто вылавливал ее из озера, а не из прозрачного стеклянного ящика.Все эти развлечения, несмотря на свою заурядность, казались ей захватывающими, из ряда вон выходящими событиями: будто она не объездила весь мир с его достопримечательностями - она была, иначе говоря, влюблена в своего мужа, с которым встретилась наново, после длительной и вынужденной разлуки. Яков, на первый взгляд, разделял ее чувства, но с ним (она уже поняла это) надо было быть настороже: он глядел на сторону. При этом его соблазняли не другие женщины (хотя он не пропускал взглядом своих любимиц - высоких и статных русских красавиц, привыкших властвовать над мужчинами и притворяться при этом, что всецело от них зависят). Его отвлекало другое: что не мудрствуя лукаво, можно назвать работой, но если смотреть глубже, было тягой к отвлеченному и почти потустороннему - то, что он сам называл идеей революции и к чему постоянно возвращался. Таким мужчинам нужны женщины-любовницы и служанки - присутствие жен-соратниц стесняет и утомляет их: они просят поделиться с ними их главным богатством, приобщить к их духовному миру, номир этот вовсе не создан для такой дележки: в него нельзя, как в стеклянный садок, зачерпнуть сачком и выловить из него рыбу на ужин. Под конец отпуска у нее возникло ощущение, что он, притворяясь, что радуется ее обществу, начал им тяготиться, что она, попросту говоря, ему уже надоела. Внешне это проявлялось тем, что он и в самом деле все больше говорил о работе: она будто бы ждет его и ему не терпится к ней вернуться. В действительности же ему при ней было сказано: "Отдыхайте, забудьте на время о работе и живите в свое удовольствие". Когда она напомнила ему об этом, он только отмахнулся: "Ты что, не знаешь наших начальников? Они говорят одно, думают другое, а делают третье": позволял себе иной раз такую критику в адрес руководства. На Кавказе их настигла весть об аресте первой жены Якова. Она была осуждена со всем штатом министерства, в котором работала секретарем замминистра. Надо было брать к себе их общую дочь десятилетнюю Инну, которую Яков много лет не видел, а Рене не знала вовсе. Вместе с Инной в доме поселилось нечто неизбывно грустное, неприветливое и исполненное внутреннего и скрытного непокорства. Отец дочерью почти не занимался: он с новыми силами включился в работу поредевшего, но продолжавшего работать Управления: организовывал зарубежные поездки, готовил к ним разведчиков. Сам он после своего провала стал невыездным: русское происхождение его не было доказано в ходе судебного процесса, но подтвердилось громким, прошумевшим на весь мир обменом - он стал работать на засылке других, и это отнимало теперь все его время. Элли пыталась установить дружбу с его дочерью и войти к ней в доверие, но это у нее не получалось: Инна считала ее виновницей разрыва отца с матерью и всех бед, за этим последовавших. Последовательность и очередность событий этому противоречили, но дети хронологии не признают, прошлое у них путается с настоящим - вернее, есть одно настоящее, которое целиком занимает их воображение и порождает вымышленное толкование прошлого. Инна страдала из-за отсутствия матери и не привыкала к новому дому, а Элли так и не могла всю жизнь понять, она ли виновата в отсутствии душевной связи с приемной дочерью или упрямое нежелание той войти в дом, в котором она чувствовала себя постоялкой и приживалкой. Подружилась Инна только с Жанной, которая нашла путь к ее сердцу. У них были схожие судьбы, обе остались по воле судьбы без одного из родителей, а Жанна отличалась еще и способностью вникать в чужие беды и обстоятельства - она сочувствовала сводной сестре, а той это было всего нужнее. Если бы Элли меньше старалась подбодрить и развеселить Инну и представить дело так, будто все идет как нельзя лучше (чем только озлобляла и восстанавливала ее против себя), а просто посидела б с ней да поплакала, толку было б больше, но Элли не умела и не любила плакать. Яков, как было сказано, был в стороне от всего этого: он словно не замечал домашних трудностей. Отчасти это было связано с его нежеланием говорить о том, что привело к ним Инну. Он ни с кем не хотел обсуждать массовых посадок: коротко и сухо говорил, что совершено много ошибок, что, когда рубят лес, летят щепки, и тут же переводил разговор на другую тему, всем видом своим показывая, что не намерен говорить о репрессиях,- не потому, что это чем-то грозит ему, а потому, что вредит интересам партии: он оставался тем же пламенным большевиком, что и раньше - с небольшими поправками на возраст и на эпоху. Элли была иного мнения на этот счет. События последних двух лет, неразбериха в Управлении, воцарившаяся там после избиения руководящих кадров, ее бесцельная поездка в Испанию, которая разочаровала ее, хотя и принесла ей орден Ленина: все это склоняло ее, пусть не к дезертирству, но, говоря мягче, к перемене профессии. Яков уговаривал ее остаться и говорил, что она, с ее опытом и умением находить неожиданные выходы из нештатных ситуаций, может принести Управлению много пользы,- ей было всякий раз не по себе, когда он повторял это. Она была из другого теста, чем он: русская рулетка, с ее выстрелами на "авось": сойдется-не-сойдется - была ей неинтересна. Она видела, как мужественные и талантливые люди, которых она знала за рубежом, возвращались и терпеливо ждали своей участи: попадет ли в них тот самый выстрел, или окажется холостым, или пронесется мимо, что, учитывая размах трагедии, напоминало массовое самоубийство китов, выбрасывающихся на берег и оставляющих на нем свои туши. Так далеко ее коллективизм не распространялся: в ней сидели посеянные в ином месте семена проклинаемого здесь индивидуализма, побуждавшего относиться к собственной и к чужим жизням с большим уважением, чем это было принято в России, и это было даже не влияние католического духа, чуждого и коммунизму, и православию, а нечто более глубокое и древнее - остатки древнего анимизма предков, который живет во всяком сельском жителе и заставляет его почитать не только жизнь человека, но и любой живой твари - даже дерева. Она умела рисковать и могла умереть за идею: она доказала это прежней работой - но пасть от руки своих и неясно зачем было для нее ненужным излишеством. Кроме того, к ней, как она считала, начали подбираться и подкапываться. На нее был "материал" в Управлении. Яков, имевший доступ ко всем папкам (почему-то и первого отдела), успокаивал ее, убеждал, что ей, с ее орденами и заслугами, нечего бояться, но он много что говорил, а она не всему уже верила - тем более, что он потом легко отступался от своих слов, говоря, что был в свое время недостаточно информирован. Во-первых (он сам это рассказал), в первом отделе лежало донесение, что она взяла на попечение "ребенка врага народа". Это было правдой, она не думала от нее отрекаться, но само то, что эту гадость не порвали и не выбросили, говорило о многом и не располагало к благодушию. Яков доказывал, что никто не имеет права уничтожать доносы: они копятся и остаются даже тогда, когда человека уже нет в живых,- но объяснение это ее не успокаивало, а напротив восстанавливало против подобных архивов и архивариусов. Кроме него был еще один сигнал - вовсе нелепый и дурацкий, но это его не обесценивало - напротив, делало лишь опаснее. Об этом можно рассказать особо, потому что, несмотря на свою незначительность и даже никчемность, он склонил ее к окончательному решению. Дело было так. Вернувшись из Испании, она в первые недели, чтобы разрядиться, прийти в себя и нащупать изменившийся за год пульс общества, ходила по знакомым - старым и новым, не разбирая. Годом раньше в Сочи она познакомилась с дочерью одного из членов правительства и теперь дала о себе знать, позвонила, сказала, что снова в Москве: большего говорить не полагалось - и тут же была приглашена на блины и танцы. Дочь была как дочь, как все они: чувствовала себя, конечно, иной, чем все смертные, рангом повыше, но и не особенно задавалась и при близком знакомстве вела себя по-приятельски - с ней можно было разговаривать. Зато муж ее, зять министра, которого в Сочи не было (иначе она не пошла бы на вечеринку), был преотвратительной личностью. (Ей потом говорили, что в семьях "больших людей" надо остерегаться именно пришлых: их, если они не были завербованы раньше, стараются сделать осведомителями, но тогда, сразу после Испании, она думала, что вырвалась на волю и что следить за ней в России некому.) Зять был недоверчив и подозрителен, и из него так и лезла злость, которую он напрасно пытался замаскировать показным радушием и гостеприимством. К Элли он отнесся с нескрываемой неприязнью: она раздражала его как иностранка в особенности. Между тем он руководил застольем и добивался от всех веселья. Элли, когда на нее наседали, с ножом к горлу, с такими требованиями, делалась форменной букой и позволяла себе ядовитые замечания, которые, ясное дело, никому веселья не прибавляли. Он, имея в виду ее, настаивал, чтобы его гостьи не корчили из себя высоких дам, а пили и смотрели на "мужиков", как полагается "бабам". Что он имел в виду, говоря это, было неясно, но этими "бабами" он допек ее особенно. Она не терпела этого слова, не находила ему такого же и столь же часто употребляемого слова во французском - не до конца поэтому понимала, но чувствовала, что за ним кроется нечто обидное для русских женщин, с чем они, впрочем, довольно легко мирятся. Она буркнула в ответ, что смотрят так, как он хочет, на мужчин не "бабы", а уличные женщины и делают они это не из большой любви к ним, а по профессиональной необходимости, и их, кстати, не называют "бабами" - потому, наверн