же я все делать сам. Вот тебе и христианский кибуц! -- недовольно процедил он мне. -- Угробили парня. Но я подозревал, что наш Шкловец не одинок и Борису Федоровичу тоже больше нравится шмакодявка Меерзон, во всяком случае, бороться против нее Борис Феродович не хочет. За кулисы для вида он побрел, но от него никакого прока я не ждал, и я не думал, что осторожная Меерзон его близко к себе подпустит. Чтобы справиться с Меерзон, правильнее было использовать своих людей, но из числа самих участников. Вместо Войнштейна, которого не пропустили в заключительный тур, потому что министр культуры Перес вообще не любил горбатых, вышло два кишиневских прозаика. Оба абсолютно надежные члены "Конгресса", одобренные лично старцем. Они пописывали стихи в основном для себя и на победу особенно не рассчитывали. И был еще Арьев, который шел пятым или шестым, но уже несколько раз предлагал свою кандидатуру добровольно снять. Григорий Сильвестрович объяснял это тем, что хороший партиец должен уметь приносить себя в жертву, но я-то знал, что дело в другом. Арьев все три тура шел немного выше Милославского, и с этим ему было не справиться. Даже по отношению к врагу Арьев не мог нарушить юношеских клятв! Зато пока читал сам Арьев, Юра Милославский просто-напросто уходил в сортир и внимательно разглядывал себя в зеркало. В монастыре по уставу не было зеркал, и Милославский по себе истосковался. "Подбородок хорош, -- удовлетворенно подумал он, -- видно, что мужчина!" Он сделал себе в зеркале несколько рож, наморщил лоб и плотнее сжал челюсти. Так его и застал Лимонов, демонстративно продефилировав к кабинке и по дороге с отвращением плюнув. Слышно было, что на стене туалетной кабинки он что-то со скрипом пишет. "Писатель!" -- брезгливо крикнул Милославский, хлопнув за собой дверью. "Сплошной Харьков! -- пробормотал он про себя, -- не стоило так далеко уезжать!" Во второй половине дня я снова перебрался поближе к сцене, где читал Менделевич. Он немного выровнялся, но теперь он постоянно оглядывался назад, в глубь сцены, и победой тут, разумеется, не пахло. Григорий Сильвестрович приказал мне в перерыв пойти его подбодрить, но Менделевич только отмахнулся и сказал: "Подите к черту, не до вас, идите лучше послушайте эту дуру". Бухарка опять начала читать "русских женщин", а в зале началось что-то невообразимое. Я понял, почему министр Кузнецов жаловался, что она нервирует охранников. "Сделай что-нибудь!" -- почти взмолился Григорий Сильвестрович. Но что тут можно было сделать! Это был триумф. Я заметил, что какой-то бесноватый выбросил на сцену розы, но не букет, а целый куст с бурой землей. У меня внутри все опустилось. Я вообще совершенно забыл про Шкловца, про то, что утром мы подвезли его к запасному входу и одним из первых запустили в нобелевский зал. До начала чтений он, видимо, прятался в оркестре. Цветы Шкловец выдернул из фарфоровой вазы в вестибюле. И счастливая Меерзон, такая маленькая, как конфетка, в кружевном платьице, без возраста, настоящая весна, ужасно мило сморщила носик и послала Шкловцу воздушный поцелуй. По правилам ее могли немедленно дисквалифицировать, я видел, что Григорий Сильвестрович понесся к маккавею-инспектору, и инспекторская ложа загудела, как настоящее осиное гнездо, но черта с два они могли сейчас решиться ее тронуть. Зал совсем обезумел. После бухарки снова читал Белкер-Замойский, и его тоже зал слушал прекрасно. Зрители были уже основательно накалены. "Язона" он читал вместе со всей беснующейся толпой! А потом еще заставил себе дважды стоя бисировать. Я поймал себя на том, что тоже стою и тоже Белкеру хлопаю, но удержаться было невозможно! Молдаване выкинули белые полотенца и больше на сцену не выходили. Милославский раскланялся публике, и его пересадили в ложу жюри. Следом за ним сразу сошли Арьев и очень раздраженный Губерман. Слово было за Мишкой Менделевичем. Все решал последний раунд! И к чести сказать, Менделевич провел его безукоризненно! Казалось, что этот зал уже ничем пронять нельзя, все-таки и распоясавшийся Белкер-Замойский, и отчаянная бухарка -- оба читали классно. Но неожиданно зал затих: в турецком костюме, в тюрбане, с голой грудью на сцене появился Менделевич! Последнее стихотворение он читал по-турецки: Смерть и бессмертье -- два близнеца, Это усмешка второго лица... Я до сих пор помню его наизусть. Он его полупел. Без лютни, без гитары, безо всего. Низким разодранным голосом. Я вообще раньше не верил, что он умеет по-турецки, то есть я слышал, что он закончил азербайджанский радиотехнический техникум, но и по-русски он говорил тоже очень чисто, как джентльмен. В зале снова наступила абсолютная тишина. Слышно было, как всхлипывает старый дедушка из кибуца, у которого свинтили протез, пока он ходил в мужскую комнату. Слышно было, как скрипят стальные зубы разочарованных харьковчан. Соискателей премии теперь оставалось только трое -- очередь была за жюри. VII (Голосование) Когда я вернулся в зал, проголосовало уже пятнадцать человек. У Белкера-Замойского было восемь голосов. За Менделевича проголосовали только старец Ножницын, для почина, рав Фишер и Зинник с Би-Би-Си, который тоже пописывал стишки, но очень не любил Белкера. Таким образом, шесть голосов у шмакодявки и три у Менделевича. Я поискал глазами Барского, но его нигде не было видно. Я оглянулся на дверь, пора было давать деру. Белкеру оставался один голос -- я думал, что с Менделевичем все было кончено. Еще проголосовали не все поэты, выбывшие из последнего тура, но спасти Менделевича и нас могло только чудо! Старец Ножницын, подперев голову, развалился в "вольтеровском" кресле. Вид его предвещал недоброе! На очереди был Богдан Донатович из Парижа. Мадам Донатович подняла мужа из кресла, поправила на нем слуховой аппарат и тихонько подтолкнула его в сухую диссидентскую спину. Белкера мадам Донатович не выносила на дух, но и за Менделевича они проголосовать не могли, потому что он был ставленником Ножницына. По принципу наименьшего зла... "Меерзон" -- высветилось на табло. На Мишу Менделевича было больно смотреть! Поэт -- беги славы, не верь толпе! Если бы эти людишки знали, что поэт Менделевич был первым, кто начал писать самолетиком или "желтой бабочкой"! За много поэтических лет до "рыжего, перевязанного шарфом"! Из кресла поднялась Маргарита Семеновна из издательства "Алия", бывший работник Кремля, -- на решение одна минута! Пассив -- шмакодявка посвятила ей несколько женских стихотворений, актив -- министр Перес, сидящий в метре от нее, никогда не любил бухарцев! "Менделевич" -- загорелись голубые буквы! Восемь, семь, четыре. Положение Менделевича оставалось безнадежным. В первом ряду министр Перес энергично перешептывается с архимандритом Легурским и профессором-маккавеем Сигалем, городским инквизитором, еще в более терпимые времена отсудившим у живой матери двух разнополых малюток! Я чувствовал, что решение на этот раз будет парным. При этом для меня и Легурский был мало вычислим: на моей памяти он уже сменил пять конфессий, каждый раз выступал с серией разоблачений и публичным отречением -- и в какую фазу его застал переворот маккавеев, я бы сказать не решился. Честно говоря, я думал, что Сигаль выберет Белкера-Замойского, потому что его общее отвращение к русским женщинам было слишком очевидным и бухарка Меерзон со своим завыванием про "девушек Люсю и Тасю" каждый раз выводила Сигаля из равновесия. "Менделевич" -- новыми красками загорелось табло. Теперь архимандрит сложил ладони вместе и поднял к небу узко поставленные глаза -- это была хитрая бестия! "Менделевич" -- подряд третий раз загорелись буквы! Восемь, семь, шесть -- зал начал издевательски хихикать, но общее настроение сейчас было в пользу армяшки: во-первых, он был в роли догоняющего, а во-вторых, уж очень забавно Менделевич бегал по сцене, заламывал руки, потом забегал в мужскую гримерную и выглядывал оттуда потерянный и бледный. Тяжелым, неуверенным шагом к пульту вышел Юрий Милославский. Только сейчас я заметил, как поэт раздался на крутых монастырских харчах. Он оперся на дубовую палку с монограммой и из-под дымчатых зеленоватых очков презрительно уставился в зал. Да, не этот зал грезился ему когда-то! Не этот! Голова Менделевича неожиданно появилась из мужской комнаты и так же внезапно исчезла. Милославский криво усмехнулся. Жизнь прожита, обратно не воротишь! Он вспомнил простреленную дверь, вспомнил похищение довольных сабинянок, причитание мамы... "Менделевич" -- еле слышно начал скандировать зал. "Менделевич" -- нажал Юрий Милославский. Он густо покраснел и, ненавидя себя за это, уселся в пустое кресло рядом с легендарным поэтом Булатом О. Последнее, что он успел заметить, придвигая к себе тяжелое кресло, были благодарные женские глаза из четырнадцатого ряда. "Хорошо хоть за Лимонова голосовать не пришлось!" -- пролетела предательская мысль. В этот момент до поэта Милославского дошло, что Булат О. обращается к нему с каким-то вопросом, и, видимо, уже не в первый раз. "Батенька, у вас нет с собой никаких антацидов? -- мучительно шептал сосед,-- может быть есть сода? За кого голосовать, дружок, я их никого не знаю! Я эмигрант с Арбата!" -- по привычке добавил он. "Я вам не "дружок"! -- раздельно выговорил Милославский. -- Нажмите любую кнопку, а впрочем, выбирайте женщину!" Милославский сокрушенно махнул рукой и приготовился к развязке. -- Чего же вы?! -- переспросил он Булата О. через минуту, когда в пятый раз подряд имя преемника Назыма Хикмета загорелось под потолком. -- Слушай, кацо! Ведь я был уверен, что Менделевич - это и есть эта крохотная женщина, -- удивился тот в свою очередь. -- Восхитительное создание! И что, уже ничего нельзя изменить? Вот потеха! Оставался еще третий кишиневец, очень прошмакодявкински настроенный, но его выбор уже ничего не значил! Залу было ясно, что на конкурсе редчайший, изумительный по красоте случай полной ничьей! И решать этот спор будет сам министр маккавейской культуры, который уже поднялся к пульту и во все стороны церемонно раскланивался. Увы и ах! Судьбу нобелевского конкурса решали не поэтические тропы! Министр оглядел трех призеров и глубоко задумался. Изо всей этой тройки на поэта больше похож этот нервный всклокоченный армянин! Не просто "на поэта"! Менделевич был похож сразу на всех поэтов, которых министр в своей жизни знал! Мятежный, маленький, всклокоченные кудри -- тот же русский Пушкин, тот же Авидан, тот же Ури Цви Гринберг! А может быть, и сам министр Перес в юности! Поэт-террорист из кибуцной группы захвата. Много иорданской воды утекло с тех пор! Министр улыбался своим мыслям и загадочно молчал. Он вообще не любил произносить вслух фамилии русских евреев, потому что все-таки родом был из Вроцлава, и лет десять ушло на то, чтобы научиться выговаривать их на иностранный манер. "Менделевич" -- ткнул министр пухлым указательным пальцем. "Менделевич, Менделевич, Менделевич!" -- засияли электронные надписи. "Менделевич?!"--шутливо нахмурившись, прокричал в микрофон ведущий. "Менделевич!" -- ответил зал. Тысячи голубей, тысячи голубых шаров взмыли в воздух и в панике заметались под потолком. "Заказываем паспорта и летим в Боливию!" -- счастливо проорал мне на ухо откуда-то взявшийся Григорий Сильвестрович. Сводный ансамбль скрипачей был выведен на главную сцену, взметнулась дирижерская палочка, зал встал, но ничего этого Михаилу Менделевичу увидеть не пришлось! Потому что уже несколько минут поэт-лауреат Менделевич лежал в кабинке мужской комнаты, задушенный собственным ультрамариновым галстуком! А его убийца -- религиозный маньяк и ревнивец - беспрепятственно вышел в грохочущий зал, разыскал Григория Сильвестровича Барского и меня и, как ни в чем не бывало, поздравил нас с победой. 1989 Иерусалим