тели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. - И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают. Я даю ей фонарь. Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь. - Как обменивают? - говорит вялая женщина. - Напротив муж мой живет бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же сестра ему родная. Хозяйка. - А мне-то что? - говорит техник. - По документам эту квартиру обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть. Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика. Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед. Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем. Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей шариковой ручкой, берет кефир и уходит. Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не осевшей пыли, начинает причитать. - Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите. Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав кефир к фуфайке предплечьем правой руки. Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и забивается под диван. В самый недосягаемый угол. - Я могу вам помочь? - спрашиваю я. Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая: - Ой, люди, спасите. - Не кричите, - говорю я. - Кошка пугается. Это действует. Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит: - Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три благодарности. Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь. Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит: - Я Галя. Ты меня не бойся. Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта. - Я не боюсь, - говорю я. А она говорит: - Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли. Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи. Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто к нему принюхивается. Наконец, говорит: - Тут у меня поднизом много всего надето. - Она трясет над галошами подолом не то платья, не то халата. - А платочек украли. Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков. - У меня нет платка, - говорю я. - А ты поищи, - говорит Владимировна. - В шкафах. - У меня только моя шапка, - говорю я. - Не дам же я вам свою шапку. - А я туда - и назад. Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с фонарем и молчу. Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны. По волосам, оскальзываясь, ползет муравей. - А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли, я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел. Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый. - И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна. - Есть наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной. Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм нальют, а обед сожрут без остатка". И она права. Деду Вите - это муж Владимировны - много не надо. Он пять лет живет после инсульта. Ясно, что много ему не выпить. - Нету у меня платка, - говорю я Владимировне. - Нету. Владимировна пялится на свет, пронизывающий ее, и уходить не собирается. Она всегда получает то, что хочет, так как побирается по соседям давно и опыт имеет. В основном она рассказывает, что ее обокрали и забрали все деньги. Или что почтальон присваивает их с Витей пенсию. И все знают, давая ей, что она врет и что это муж послал ее за деньгами на вино (одеколон, лосьон, борный спирт). Дед Витя пьет все. Не много - из-за перенесенного инсульта, - но все. Один раз даже жидкости против колорадского жука выпил. Той, что три капли на ведро воды. А он - стопку в чистом виде. Паша из сто тридцатой и Ленька Гастроном ему налили. Выпить нечего было у них, а тут жидкость эта подвернулась. И они ее деду Вите дали на пробу. Мол, если помрет - не жалко. Все равно паралитик. Он выпил, а они, на него посмотрев, пить не стали. Потому что не захмелел дед Витя от этой пресловутой жидкости. Так что, когда Владимировна просит денег - это понятно. Но сейчас она просит платочек. У меня платочка нет. И ничего похожего тоже нет. По крайней мере, мне так кажется. Владимировне кажется иначе. Она проворно наклоняет свое окостенелое тело. Ее невидящие глаза утыкаются в пол и его ощупывают. - А это? - говорит она. - Это кошкина пеленка, - говорю я. - Ага. Владимировна разворачивает пеленку и неожиданно сильным движением рвет ее. На две равные части. - Мне целой, - говорит, - много, а половины в самый раз хватит. Кошка, увидев, что у нее отняли пеленку, обижается, потом мирится с тем, что вернули половину и ложится на нее. Все более или менее довольны, а я больше всех. Потому что могу снова сесть работать. И я сажусь дописывать шпиль. Солнце просачивается сквозь тучи, как через лейку старого душа - редкими хилыми струями. Шпиль освещаем ими, но не блестит. Он отливает желтизной. Фон - багрец и золото. Только не лесов, а парка. В багрец и золото одет городской парк имени Т.Г. Шевченко. Бывший Потемкинский. Преображенский собор у нас - бывший музей атеизма, прокуратура - бывший суд, проспект Карла Маркса - бывший Екатерининский, а я - бывший инженер-строитель. Все бывшее. И все. Зато теперь я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью творческого характера. Зарабатываю хорошо. Сам себе полный хозяин. И не прораб, а как ни крути, художник. Глину где брать - знаю. Жидкое стекло - тоже. Слава Богу - тринадцать лет на стройках социализма без отрыва. Я и печку себе соорудил муфельную. Для обжига изделий в домашних условиях. Печка получилась - зверь. Включаю ее - у всего подъезда телевизоры и холодильники глохнут. Ну, а краски и кисти в наше время вообще не проблема. Были бы деньги. Так что работа у меня - все завидуют. Если б еще не мешали - как сегодня - не жизнь была бы, а праздник труда и отдыха. А сегодня я, конечно, не успел ничего. Сейчас придет дочь. С минуты на минуту. А при ком-то я работать не могу. Глэчыкы еще на круге вертеть - это куда ни шло. А писать - не умею. Вот поворот ключа в тесной замочной скважине. Вернулась из школы дочь. - Привет. Она греет и пьет чай с булкой, и садится готовить уроки. Рисует лес и в нем - двоих. Мужчину и женщину. И на снегу - их следы, уходящие в перспективу. Это задали им по рисованию. Нам таких заданий не задавали. Во всяком случае, в шестом классе. И она рисует заданное: лес, женщину, мужчину, следы. Ей это раз плюнуть. Она образа пишет, и берут их не хуже моих. А тут - следы. Я продолжаю свое, пока она поглощена рисованием и сидит у себя в углу ко мне спиной. Я пишу тот же Преображенский собор, изобретая способы его освещения. Собор зимой. Собор на восходе. Собор при полной луне. Кошка лежит на оставшейся половине пеленки. Стережет, чтоб не отняли и ее. После рисования дочь делает другие уроки. Потом ложится читать. Она лежит на животе, согнув ноги в коленях. Ноги торчат, покачиваясь, пятками в потолок. Я, раз такое дело, наверстываю дневную норму. Потом дочь берет книгу и уходит с ней прямо и направо. Жаль. Я тоже не прочь был туда сходить. Теперь долго придется быть не прочь. Она ушла с Конан Дойлом. Еще она ходит туда с электронной игрой "Ну, погоди!", где волк ловит корзиной яйца. Яйца катятся по лоткам из-под несущихся (в смысле, несущих яйца) кур. Все быстрее и быстрее. У меня больше ста штук не ловится никогда. Ее личный рекорд - девятьсот. Но сегодня у нее Конан Дойл, том первый, рассказы о Шерлоке Холмсе. А игра стоит на книжной полке, выполняя функцию обыкновенных часов. 18.01... 18.02... 18.03... 18.04... "Быстро все же бежит это время, - приходит на ум мне свежайшая мысль. - Поэтому оно, небось, и тени не отбрасывает - из-за скорости, и любое освещение ему безразлично и им игнорируемо". 18.05... 18.06... Пришла с работы жена. - Опять кошка испуганная? - Где? Да. Опять. - Разбери сумку. Разобрал. Курица, яблоки, хлеб, пирожные. Кошка жене радуется. Лижет ей ноги. Руки. Запрыгивает на плечо и оттуда лижет лицо. Жена добреет. Оттаивает. И ложится на диван. - Устала, Нюсь, как собака, - жалуется жена кошке. Кошка устраивается у жены под мышкой. Я складываю свой рабочий столик и убираю его в чулан. С шумом потока воды, продолжая читать Конан Дойла, появляется дочь - "привет". - Привет, - говорит жена. - Что у тебя в школе? - А, - говорит дочь и машет рукой, переворачивая заодно страницу. - Не читай в потемках, - говорит жена, - испортишь себе глаза. Потом мы садимся ужинать. Кошка, жена и я. Дочь говорит "не хочу", берет пирожное и уходит из кухни жуя. - Испортишь себе желудок, - говорит вдогонку жена. - А, - отвечает дочь, переворачивая страницу. После ужина снова приходит милиция. На сей раз в количестве двух человек. Один - в бесцветном плаще. Видимо, он следователь. За спиной у милиции маячит оплывший силуэт бывшей жены бывшего мартеновца, ныне подследственного. - Я следователь, - говорит тот из двух, что в плаще. - Что вы слышали в ночь совершения преступления? - Мы ничего не слышали в ночь совершения преступления, - говорит жена. - В ночь совершения преступления мы спали. Милиция профессионально не верит. У нее возникают сомнения в искренности показаний жены. - Неужели ничего? - Ничего. - Странно. Бывшая жена арестованного вертится тут же. Среди нас. И среди милиции. Мельтешит и шныряет. То здесь, то там. - Крепко спите, - говорит милиция. - Не жалуемся, - говорим мы. А бывшая жена Пятакова, чуть не убившего Пашу, говорит: - Он там, в больнице - Пашка - такую ряху наел, прямо интеллигент. А что в реанимации полежал два дня, ему только на пользу. Хоть протрезвел. Милиция вносит сказанное нами в протокол и устраняет бывшую жену Пятакова, всю жизнь проработавшего на мартене и нанесшего удар тяжелым тупым предметом сковородой П. Скороходову из сто тридцатой квартиры. - Не мешайте следствию, - говорит милиция и опять обращается к нам: - Так значит, спали? - и ухмыляется в тени абажура. Жена говорит: - Да, спали. Мы после половой невоздержанности всегда спим хорошо и крепко. - И говорит: - Хотите, проведем следственный эксперимент? - Не надо, - говорит милиция. А жена говорит: - Занесите причину крепкого сна в протокол. Иначе я его не подпишу. Тогда милиция говорит: - Ладно, и без того все достоверно. Двери обшиты дерматином обе. Под дерматином вата слоем три сантиметра. Плюс дерево. Плюс расстояние. Достоверно. - Нет, занесите, - говорит жена. - Я настаиваю. Милиция встает, говоря: - Мы к вам как к сознательным гражданам, а вы к нам - без уважения. А мы, между тем, на службе и более того - при исполнении. - До свидания, - говорит жена милиции. - Если вы нам понадобитесь, мы вызовем вас по телефону 02. А дочери она говорит: - Запри, а то кошка пугается. Дочь с Конан Дойлом в руках встает и, не отрывая глаз от страницы, запирает дверь. "Это мы вас вызовем", - слышу я из-за двери и обнаруживаю бывшую жену посаженного Пятакова. Она заняла место милиции. В тени желтого абажура. Ее лицо в этой тени окончательно увядает и, кажется, осыпается. - Представляете? - говорит она из тени. - Я тут ночую - после инцидента, - чтоб имущество, которое ему при разводе отошло, сберечь и сохранить. Они же и так все вынесли. Телевизор на запчасти разобрали, ковер продали, пиджак сняли. А он всю жизнь на мартене проработал. Потому что дурак. Кошка прячется жене под юбку. Она целый день сегодня пугается чужих людей, чужих голосов, чужих запахов. - Представляете? - опять говорит бывшая жена своего бывшего мужа. - Слышу я ночью какие-то шорохи и шаги на лоджии. Подхожу, а там этот стоит, друг Пашки. Гастроном. Пьяница, вор и подонок. Я говорю - э, тебе чего, а он говорит - хочу на кухне уборку сделать влажную, а то мы там в последний раз насорили. Я как заору! Вот так. А он перелез через перила и прыгнул с балкона. В окно, которое из подъезда наружу выходит. Потом она говорит что-то еще и просит подтвердить на суде, что он всю жизнь на мартене, а они подонки. Ковер вынесли и пиджак, и телевизор. И скажите, говорит, что он, когда выпьет - доверчивый, а также дурак. Я обвожу взглядом комнату. Жена спит, сидя на стуле. Кошка жмется к ее ногам, совершенно ошалевшая, и шерсть на ней стоит и топорщится. Дочь, дочитав Конан Дойла, смотрит на чужую неуместную женщину, не понимая, откуда она взялась у нас в квартире, что здесь делает и о чем говорит. Я же - о чем она говорит, понимаю, а вот зачем - хоть умри. - Я могу вам чем-то помочь? - спрашиваю я, останавливая ее монолог. - Вы на суде скажите им. Чтоб спасти его. И имущество. А то он всю жизнь на мартене. - Хорошо, скажу, - обещаю я и выхожу в прихожую. Как бы провожая гостью. - Так я пойду, - говорит она, - а вы скажите. - Посидели бы еще, - говорю я и отпираю замок. - А Пашка, - говорит она на прощание, - вот такую харю отъел на казенных харчах. И всего за неделю. Я захлопываю дверь и возвращаюсь в комнату. За окном ревет, прогревая на морозе мотор, мотоцикл и поют пьяные веселые люди. Поют, естественно, "Ой, мороз, мороз, не морозь меня". - Может, сегодня праздник? - думаю я. - Церковный какой-нибудь. А я работал. А может, просто легко у людей на сердце и прекрасно. Я бужу жену. Дочери говорю: "Ложись спать", - и стелю постели. Жена и дочь ложатся и засыпают. Я иду на кухню. Замешиваю глину. Запускаю круг и верчу глэчыкы. Делаю это автоматически. Они вылетают из-под моих пальцев один за другим. Десятками. Я верчу их на круге почти что до часу ночи, верчу и ставлю сушить. В час я ложусь. И Паша приходит в час. Он в больничном сизом халате и в черной шапке-ушанке на белой в бинтах голове. - Слышь, - говорит Паша шепотом, - дай чего-нибудь почитать. Конан Дойла или Толстого. Льва. - Почитать? - Почитать. В больнице ни библиотеки, ни газет, ни хрена. - Паша, ты пьян? - Нет, у меня сотрясение мозга. - Тогда - на. Я даю ему Шерлока Холмса, и он говорит "спасибо". - Интересно, - думаю я, снова укладываясь в постель, - посадят Пятакова за сотрясение Пашиных мозгов или дадут условно? 1995-1998 В ОЖИДАНИИ ЗИНЫ Часов в девять или нет - в полдесятого почти все старье третьего подъезда выползло на свет Божий. И расселось по скамейкам. Хотя самые молодые и нервные старики не садились, они стояли группами человека по три. А самые ленивые и больные торчали в окнах своих бетонных квартир и на балконах - свешиваясь в ожидании через перила, чтобы глядеть влево, на дорогу. Дорога шла мимо дома номер сорок, и по ней приходила почтальонша Зина. Если, конечно, приходила. Вчера, к примеру, ее вообще не было. А позавчера - была. В пять часов вечера во втором подъезде. Значит, теперь пришла очередь и пора подъезда следующего, третьего. Сашка-рыбак следил за обстановкой с высоты четвертого этажа, с балкона. "Мне сверху видно все, ты так и знай", - бормотал он протяжно. Может быть, он даже пел. Потом, увидев внизу своего друга, старого пьяницу Алябьева, Сашка закричал: - Володька, ты на почту не ходил? Алябьев поднял глаза на Сашку и промолчал. - Сходи, - крикнул Сашка. - Заодно возьмешь для души. Алябьев опустил глаза и отвернулся от Сашки. Он даже в вечном своем похмелье понимал, что на почте ему делать нечего. А вот Сашка этого не понимал. И не только этого он не понимал. Он ничего по большому счету не понимал. Потому что Сашка - дурак. И всегда был дураком. И будет им во веки веков, пока не умрет. Он только рыбу свою знает. Которую давно в пищу принимать нельзя по причине загрязнения ее окружающей среды. Водного в смысле пространства. А Сашка только и делает, что ее ловит. И сам ест, и кота кормит. Кот у него уже в темноте светится и лысый весь стал от такого сбалансированного питания. А Сашка - ничего, с нормальным волосяным покровом по всему телу. На годы свои невзирая и несмотря. Он говорит "меня не только радиация не берет, но и вся таблица Менделеева не пугает". Правда, что это за таблица такая, Сашка помнит расплывчато. В школе они эту таблицу вроде бы проходили, но это когда было! Не по школе он ее помнит, а по газете, которую всем подряд, а особенно пенсионерам, перед выборами раздавали бесплатно. Так вот газета эта писала, что река наша всю таблицу Менделеева содержит, и тот, кто в реке купается или ест из нее рыбу, рискует своим здоровьем и самой жизнью. Хотя все сейчас этим рискуют. Тот же Алябьев подвергает себя смертельной опасности ежедневно, покупая с рук левую водку за две гривны. Он риск по характеру своего похмелья чувствует. Не бывало похмелья такой тяжести от обычной нормальной водки. Никогда не бывало. Но нормальная заводская водка стоит теперь по пять гривен и дороже, и где же стольких денег можно набраться, если ты неработающий пенсионер и к тому же пьющий? Негде их набраться. Алябьев себя уговаривает, что левую водку производит депутат райсовета Жарко, и травить ему своих избирателей смысла нету. Смысла, конечно, нету, а риск - есть. Так что риск - дело, как говорится, благородное и неизбежное. Вот Матвеевна разве не рискует неизлечимо заразиться, когда из мусорного бака пропитание себе извлекает? Рискует. А говорит "ну и что? Кто не рискует, тот не пьет шампанского". Зато пенсию свою Матвеевна откладывает. На похороны. Ей же под восемьдесят. Хотя по шустрости и подвижности никто ей и семидесяти не дает. Ей шестьдесят шесть дают. Это максимум. И на похороны она уже второй раз в своей жизни деньги копит. Первый раз в 91-м году Матвеевна их скопила, набрав достаточную сумму, но деньги пропали в пламени и издержках рыночных реформ. Пришлось ей сначала все начинать, заново. Алябьев по этому поводу говорит, что такие старухи как Матвеевна, живут вечно и от них человечеству вместо пользы один только вред. Алябьев Матвеевну не любит. - Зачем тебе пенсия? - говорит он. - У тебя ж под каждым кустом и стол, и дом готов, можно сказать. - Пьяница, - отвечает Матвеевна, продолжая глядеть на дорогу. - Сволочь. Алябьев на Матвеевну не обижается. Он вообще не обижается на старух. Он применяет против нее другое грозное оружие. - Одолжи трешку, - говорит Алябьев и берет Матвеевну под локоток. Нежно берет. - Сволочь, - говорит Матвеевна, - и алкоголик. Алябьев поднимает голову и кричит Сашке: - Сашка, спускайся, Матвеевна нам трешку одалживает - жертвуя от своих будущих похорон. С барского, как говорится, плеча. Сашка кричит в ответ: - Ты лучше на почту сходи. Не даст эта старая падла трешки. Алябьев держит Матвеевну и возражает Сашке: - Даст! - но Матвеевна выскальзывает из неверной руки и бежит в подъезд - прятаться за дверями собственного жилища. - Не даст, - констатирует Алябьев и садится в песочницу. И начинает пересыпать песок из ладони в ладонь. Песок сыплется медленно, охлаждает и сушит руки. Алябьев черпает его и сыплет, черпает и сыплет. Пока в руке у него не оказывается кусок дерьма. К счастью - подсохшего и собачьего. - Бля, - говорит Алябьев. Он стряхивает дерьмо на землю, трет рукой об руку и вылезает из песочницы. - Ты уже наигрался? - спрашивает у него Светка - дочь нового украинца Валика. Правда, новым Валик стал только на той неделе и неожиданно для себя самого. Так как-то у него получилось. Против воли. Алябьев смотрит на разодетую в джинсовый комбинезон и белую блузку Светку. Светка стоит с лопаткой и ведром в руках и смотрит на Алябьева. - Там дерьма полная песочница, - наконец говорит Алябьев. - Туда Альма какать ходит, - говорит Светка. Кто такая Альма, Алябьев не знает. Собак в округе развелось черт знает сколько. В сороковом доме их, правда, в общем и целом нет, в сороковом больше коты и кошки у людей содержатся. Потому что население сорокового дома на восемьдесят процентов состоит из пенсионеров. И им не на что кормить собак. А в других домах - собак много. Предостаточно, можно сказать, в других домах собак. Светка перелезает через деревянный борт и садится. Задом - в песок. - Штаны испачкаешь, - говорит Алябьев. - Дерьмом. - А мне папа новые купит штаны, - говорит Светка и показывает Алябьеву язык. "Совсем распоясались дети разных народов", - думает молча Алябьев и отворачивается от Светки, и смотрит на дорогу. По дороге идут разные люди. Тетка с пакетами, мужик с синяками, кто-то еще. Почтальонши нет. Старики то там, то тут гудят, выражая свое недовольство. Дед за спиной у Алябьева предлагает идти всем вместе на почту и пикетировать ее здание. И пока не выплатят - не расходиться. До полного и безоговорочного победного конца. - Надо не почту пикетировать, - учит пенсионер-гинеколог Анна Львовна, - а бывший обком. Там теперь областные власти сидят, от которых зависит. - Да что от них зависит? - возражают слишком умной Анне Львовне. - Власти здесь бессильны, потому как мудаки. - Менять их надо, путем великой октябрьской революции. - Октябрьская революция в ноябре была, а сейчас сентябрь. - Значит, время еще есть. - Зина. Это слово произнесла неизвестно когда вернувшаяся в строй Матвеевна. И все ее услышали. И повернули лица в одну сторону, как по команде "равняйсь". Действительно, по дороге шла Зина. Почтальонша с двадцатилетним стажем. И несла она в руках три газеты и одно письмо. Но те, кто ждал ее у третьего подъезда, этого еще не знали. Не могли они видеть с большого расстояния своим старческим зрением - что именно и чего сколько она несет. Они ждали. Зина дошла до начала дома и свернула в первый подъезд. Через минуту вышла и зашла во второй. Потом она прошла сквозь пенсионеров, сказав "здрасьте", дошла до самого последнего, шестого, подъезда и вошла в него. Вернулась Зина с пустыми руками. Пенсионеры перегородили дорогу собой. - Ну, - сказали они. - Деньги есть? Зина остановилась перед кордоном из стариков и старух и сказала: - На почте денег нет. Ни копейки. - Когда будут? - заорал Алябьев. - Мне на хлеб надо. Зина не ответила Алябьеву. И никому не ответила. Она просто сказала в пространство: - Позавчера в полпятого привезли деньги. Может, и сегодня привезут. Ждите. Старики стали говорить громко и хором, мол, как это ждите, как это ждите, нам положено еще третьего числа, сегодня двадцатое, вы обязаны. Они обступали Зину, окружали ее и сжимали кольцо окружения. - Да пошли вы, - сказала Зина и вынула что-то из кармана. - Это газовый баллончик, - объяснила она. - Зачем баллончик? - сказал Алябьев. - В целях безопасности, - сказала Зина. - Нам под расписку выдали. И тут Алябьев стал орать: - А-а, значит, на наши деньги вам баллончики покупают! Гады! Давай деньги! Мне на хлеб надо. Зина не испугалась крика Алябьева. Она к крикам давно привыкла и считала их нормальным явлением природы. Она сказала: - Отойди, дед. - Не отойду, - сказал Алябьев. - Брызну, - сказала Зина. - Брызгай, - сказал Алябьев и рванул на себе пиджак. Зина брызнула ему в нос и пошла на почту. А Алябьев постоял обрызганный, прислушиваясь к себе и к своему организму, постоял и сказал: - Не действует. Слышь, Матвеевна, не действует! - он поймал потерявшую бдительность Матвеевну за грудки и тряхнул: - Дай трешку, старая, дай трешку - это дело надо обмыть. Матвеевна попробовала вырваться, поняла, что ничего у нее в этот раз не получится и, набрав в себя побольше воздуха, медленно начала кричать "помогите!" 1998 ИЗ ЖИЗНИ ВЕЛОСИПЕДИСТА Он ездил на велосипеде. Везде и по любой надобности. И внутри города, и за его пределами. Сделал из гоночного велосипеда гибрид - и в любую погоду на нем ездил. То есть он шины на колеса натянул обычные, дорожные, и руль заменил - чтоб не сидеть во время езды в три погибели. А на спину надевал зеленый рюкзак. Где у него все необходимое хранилось и куда можно было положить то, что нужно. Например, две трехлитровые банки с медом. Ему мед друг детства с малой родины привозил бидонами, а он его здесь, в городе, распространял среди своих городских коллег, сослуживцев, знакомых, родственников и друзей. По довольно выгодным низким ценам. Ниже рыночных. И тем более ниже магазинных. При этом надо учесть, что мед Жоре привозили экологически чистый. Как слеза. И чаще всего - майский. Самый полезный, значит. Если для лечебных целей его применять. Да и в пищу с молоком или чаем употреблять этот мед было одно нескончаемое удовольствие. Жора говорил: "Жидкий янтарь". Но мед - это Жора так продавал. Из любви к искусству. И ради поддержки своих исторических связей с родной деревней. Зарабатывал на его продаже он копейки и даже гроши, притом всего два месяца в году - июнь да июль. Он так и говорил: "У меня каждый год по два медовых месяца бывает". А основным Жориным заработком был не мед. Наоборот, это был творческий интеллектуальный труд двух близких направлений. Во-первых, Жора заведовал в одной местной газете страницей юмора и сатиры. Приезжал на велосипеде в редакцию, снимал с себя потное и грязное трико, переодевался в рубашку с брюками и - заведовал. А во-вторых, он в свое личное время редактировал ежемесячное периодическое издание для маленьких евреев. Детский журнал "Киндер". К евреям Жора родственного отношения не имел - ни к маленьким, ни к большим. И вообще никакого отношения он к ним не имел. В его деревне и слова такого не знали. А живого еврея видел только завмаг Радюченко, когда служил на флоте. Даже старейший председатель колхоза Анатолий Родионович Трехалов не видел за всю свою трудовую жизнь ни одного живого еврея. Ну, не пришлось. Не в этом дело. Просто Жору порекомендовали друзья - как подходящего для такого случая редактора и по совместительству художника-карикатуриста. Что в деле издания журнала для детей - совсем немаловажно. При определенном, конечно, подходе к технологическому процессу. И он издателям понравился. Жора в смысле как кандидатура. Потому что оправдал все их надежды и требования. Особенно насчет невысокой зарплаты и совмещения буквально всего редакционного штата в одном своем лице. И бывало, спросит кто-нибудь на работе в газете, где Жора Иванов - а ему отвечают: - Жора Иванов в синагоге. Многие этому ответу очень удивлялись, принимая его за такую специфическую шутку с национальным уклоном. А удивляться было нечему. Просто эти издатели - по происхождению израильские граждане из Винницы - назначали Жоре в синагоге рабочие встречи и свидания. Там и поговорить было где, и место расположения здания в центре города всех устраивало как нельзя лучше. А еще Жора сам себя лечил. От всех буквально болезней. Методом полного голодания в течение тридцати и больше дней. Он говорил, что во время такого тщательного, тотального голодания организм очищается от всех шлаков и всех вредных продуктов пищеварительного распада. Они, эти продукты, накапливаются, накапливаются, накапливаются - и если от них периодически не избавляться - убивают постепенной медленной смертью, лишая человека жизни. И Жора избавлялся. Заодно худея до юношеской стройности и сберегая деньги для прокорма своей семьи. Она у него была немаленькая, состоя из пяти разного возраста женщин: жены и четверых дочерей. Правда, выйдя из голодания по всем правилам и канонам народной медицины, Жора начинал есть, как с цепи сорвавшись, и снова набирал свой лишний вес. И очень быстро он его набирал. Благодаря тому, что был убежденным вегетарианцем и нудистом (второе обстоятельство не имеет отношения к первому и сообщено исключительно для полноты картины. Хотя что такое "убежденный нудист" - непонятно. В чем здесь нужно быть убежденным? Сними штаны - и все). Так что в периоды между голоданиями Жора всегда пребывал с булкой в руке или с пряником, или жевал какое-нибудь вафельное печенье, запивая его чаем, заваренным на талой воде. Такая вода тоже полезна для здоровья своими свойствами и своей чистотой. Жора вообще делал все, что полезно, и не делал того, что вредно. Потому что в молодости он все вредное испробовал и испытал на себе в избытке. Он и курил, и пил - и не как-нибудь пил, а запоями. Колоться Жора тоже из любознательности пробовал. Но это ему сразу не понравилось. Почему-то. А теперь, значит, вредить себе и своему здоровью Жора больше не желал. Он желал, наоборот, жить без грехов. По возможности, конечно. Хотя возможности - это дело такое. Сегодня они есть, а завтра их нет. Насчет главного греха у Жоры все потихоньку начинало налаживаться. Благодаря течению лет и десятилетий. А насчет других - так это как посмотреть. Жена вот Жорина по его недосмотру в секту поступила. И детей туда норовит затащить. А Жора с нею борется не на жизнь, а на смерть. И пойди разберись - грех эта борьба или наоборот. С одной стороны, с женщинами не борются, а с другой - чего не сделаешь ради детей и истинной православной веры в церковь Киевского патриархата. Короче, много грехов на Жоре лежало. Не только собственных, но и родительских, к примеру. Отец его, допустим, жизнь по собственному желанию завершил. Ему приговор вынесли в сельской больнице - злокачественная опухоль, - он испугался, что станет семье обузой, как в общем, так и материально - и тайком из жизни ушел. Вместо того, чтобы в город на автобусе съездить - приговор свой уточнить и перепроверить. А опухоль при вскрытии оказалась на сто процентов доброкачественной, и ее можно было легко вырезать скальпелем и жить еще, жить и жить. Мать тоже, видно, вела себя на свете как вздумается. Потому что когда отец умер, она сказала: "Это мне наказание - за грехи". Значит, были у нее, наверно, грехи, о которых в такой трагический момент уместно оказалось вспомнить и сказать о них всем присутствующим без стеснения. Зато Жора теперь каждое утро Библию читал, день с этого чтения начиная. И заканчивал день тоже чтением Библии. Он ее уже третий раз так читал, по кругу. И многое запомнил и знал наизусть слово в слово. Он давно уже (если не считать учебников детей) в доме одну только книгу оставил - Библию. Поскольку вся мудрость человеческая в ней собрана и доступно изложена. Особенно в Новом Завете доступно. Жора Новый Завет всегда с большим удовольствием читал. Как хорошую художественную литературу-классику. И часто его цитировал по разным подходящим поводам. Из-за этого пристрастия к Новому Завету, кстати, он чуть работы не лишился. Второй в смысле работы, в журнале "Киндер". Ему издатели сказали, чтоб он изложил заповеди Моше в понятной детям дошкольного возраста форме. И приемлемый образец дали - как именно это нужно сделать. В израильских детских журналах таких образцов можно найти сколько душе угодно. Ну, Жора посмотрел, почитал, иллюстрации нарисовал к заповедям, и сами заповеди написал от руки старинным заковыристым шрифтом. Только из Нового Завета заповеди. Заповеди Иисуса Христа. Так журнал и вышел с этими вражескими заповедями, которые практически ничем не отличаются он настоящих, хотя некоторые существенные отличия все же имеют. И что интересно, практически никто из еврейских ответственных лиц этого подвоха не заметил. Особенно раввину понравилось, как Жора все подал и оформил. А издатель один подмену, правда, обнаружил. Но Жора упросил его никому об этом не говорить. - Я ж, - сказал, - случайно, а не ради того, чтоб навредить. Я, - сказал, - по памяти и по привычке. Конечно, издатель этот, Гиви, сначала топал ногами, и рвал на себе черную бороду, крича: - Все, ты уволен. За антисемитские происки в тылу врага! А Жора говорил: - Гиви, я не специально. Ты же мой земляк, Гиви. Вспомни Винницу и Винницкую область на закате солнца. И сначала Гиви ничего не хотел слушать и обещал доложить по всем своим еврейским инстанциям о Жориной провокации века, но потом внял его просьбам, мольбам и увещеваниям. - Поклянись, - сказал, - что ты не назло нам это сделал. - Вот те крест, - сказал Жора и перекрестился трижды на звезду Давида. Разговор, как всегда, в синагоге происходил. Гиви сказал: - Тьфу ты, черт, прости меня, Господи! - но поверил. И докладывать никому не стал. Только зарплату не уплатил месячную - в качестве наказания и компенсации за моральный ущерб всему еврейскому народу Украины. В общем, сошла эта дикая оплошность Жоре с рук. Хотя опять же - это еще как сказать и как посмотреть. Потому что по большому счету ничего и никому с рук не сходит. Жора, к примеру, вскоре после случая с подменой заповедей, въехал передним колесом в канализационный люк без крышки. И на приличной скорости въехал, с разгону. Три недели потом в больнице его держали - в травматологическом и нейроотделениях поочередно. И ключица, ребра, и прочие пустяки срослись быстро, сотрясение мозга тоже вроде улеглось, а шрамы по всему лицу остались. На всю жизнь. Черные такие шрамы - как у шахтеров бывают. Жора ведь по асфальту лицом двигался. После падения. И в раны попадала мелкая дорожная пыль. Кстати, сотрясение мозга тоже только на первый взгляд и по заключению врачей прошло бесследно, а в последствии оно еще дало о себе знать. Или это не оно дало. Кто это может определить? Никто не может. Но от езды на велосипеде Жора не отказался. Выровнял переднее колесо своими руками и снова сел в седло. Стараясь, правда, быть более внимательным на дорогах и не глазеть во время движения по сторонам. Почему он считал эту велосипедную езду полезной, сказать трудно. Дышать на дороге приходилось сплошными выхлопными газами. Но может быть, Жора таким образом просто экономил. На троллейбусных билетах. А говорил, что следит и ухаживает за своим здоровьем. Хотя в таком случае можно было бы пешком ходить, а не ездить. И менее опасно, и польза для организма та же самая. Скорость только не та. И грузоподъемность. Пешком две банки меда в рюкзаке далеко не унесешь. И все-таки, лучше бы Жора на свой велосипед наплевал. А то ведь вообще все это привело к нехорошему. Сначала вышеописанная травма произошла с Жорой, потом другая травма. Еще хуже первой. Потому что речь идет не о физическом повреждении, а о душевном. О стрессе, как сейчас принято говорить. Жора на работу приехал, поставил велосипед в коридоре редакции - где всегда его ставил, - а вышел после трудового рабочего дня из кабинета - велосипеда нет. Сначала думал, может, подшутил кто-нибудь неуместно. Обыскал все здание, у всех по сто раз спросил и переспросил - нет велосипеда. Пришлось ему домой в общественном транспорте ехать, а до и от остановки пешком по родному городу идти, непосредственно. И так это все его поразило и ранило, что уже на следующее утро проснулся Жора в муках и с головной болью, а на следующую ночь не смог уснуть. И на следующую не смог. И на следующую. Нарушился в Жоре механизм засыпания, и в конце концов, недели через две, он поехал на прием к своему другу и тоже земляку Ване Клямкину - профессору по неврозам от Бога. И Ваня, осмотрев Жору всесторонне - так как давно его не видел - сказал: - Придется тебе у меня полежать. У меня здесь хорошо, санаторий. - Я не могу, - сказал Жора. - На мне семья, работа, "Киндер". - Я понимаю, что не можешь, - сказал Ваня. - Но придется. И Жора подчинился ему как врачу и лег в его отделение стационарно. С тех пор он там и лежит. В знаменитой старинной больнице на станции Игрень. И Ваня его лечит всеми передовыми методами лечения, какие ему известны. Но они особых поразительных результатов не приносят. Видно, сильно Жора переволновался из-за пропажи своего любимого велосипеда. Да и недавнее сотрясение головного мозга средней тяжести могло свою роль сыграть. Впрочем, чувствует себя Жора для своего диагноза стабильно - в пределах нормы. Лучше чем на свободе. Спокойнее. А своей любимой профессией он и здесь занимается, за высоким забором. Он две стенгазеты делает ежемесячно. Одну - серьезную и, можно сказать, проблемную, а вторую - смешную, почти юмористическую. Первая стенгазета - это орган врачей психоневрологической клинической больницы No 1, а вторая - орган больных. Хотя денег ему за это не платят ни те, ни другие, и чем все это время живет семья Жоры - жена и четверо детей - остается непостижимой загадкой. 1998 НОЧНОЙ КОВБОЙ С постом Ильченко, можно сказать, повезло исключительно и на редкость. Не то что другим его сотоварищам, которые по темным улицам ходят туда-сюда неприкаянно или еще что. И вообще ему повезло на старте жизни. Чуть ли не во всем. Потому что тех, кого из института за злостную неуспеваемость отчислили - в армию взяли, в разные рода войск. Тут же без никаких разговоров. А ему вот в милицию удалось поступить. Вместо того. На альтернативной, как говорится, основе. Благодаря усилиям старшей сестры Юлии удалось, приложенным куда следует. И сразу, как только он был принят в личный состав и на довольствие, эту альтернативную милицейскую службу законодательно отменили, признав нецелесообразной. А он до отмены, значит, успел проскочить. И теперь несет свой долг по защите родины здесь, в ресторане "Ночной ковбой". Это уже без Юлии, само собой сложилось - что здесь, а не в другом месте. Так как работы по наведению и поддержанию общественного порядка тут особой нет. Да никакой тут кропотливой работы нет фактически. Посетителей - будь они хоть в каком непотребном виде - начальство трогать не рекомендует. Практически официально. Так что вся служба в том заключается, чтоб стоять столбом в определенном интерьере и все. И никуда не соваться. Ради того стоять, чтоб при надобности какой-либо непредвиденной было наглядно видно, что милиция не дремлет, не зря ест свой хлеб, и ситуация в городе находится у нее под неусыпным контролем. Ни на что другое Ильченко не годится по характеру своему и способностям, а так стоять, для мебели и для виду - он вполне пригоден. Имея крепкие ноги. И он стоит по двенадцать часов. Иногда не приседая всю ночь до утра. У стенки фойе, напротив другой, противоположной, стенки. И перед его глазами всегда сидит нарисованный на этой противоположной стенке ковбой. Он сидит на лошади под названием мустанг и смотрит из-под руки вдаль. А рядом с ним - справа и слева - два его друга. Тоже на лошадях сидят и тоже в ту же самую даль смотрят. В ресторан приезжают разные люди - и старые, лет сорока, наверно, если не старше, и совсем молодые, его ровесники. Приезжают на больших иностранного производства машинах, с девками разодетыми и разукрашенными, как манекены витринные. И Ильченко, глядя на них при исполнении, думает и не может придумать - ну откуда у них эти машины дорогостоящие, и эти камни сверкающие, и эти девки прекрасные. Он вообще не понимает, откуда все это на нашей печальной земле и главное откуда такие девки берутся среди женского пола. Ну, вот он, Ильченко, допустим, в школе учился одиннадцать лет и в институте техническом почти что один год в гуще и среде молодежи. И там были, конечно, разные девушки. И симпатичные лицом и фигурой - тоже были.