часов, не отрываясь, читать совершенно неудобоваримый, со множеством сносок и примечаний, невозможный по структуре трактат Ковача, построенный на анализе постдарвиновских эволюционных теорий, причем, когда я прошу тебя объяснить, зачем ты его читаешь, ты ссылаешься на дарственную надпись Ковача мне на форзаце этого бессмертного труда, говоришь, пожав плечами:"Интересно же, что тебе дарят", и время от времени появляешься у меня на пороге, чтобы выяснить значение очередного непонятного слова. А на следующий день ты вдруг спрашиваешь, как же все-таки, черт побери, устроен телефон. Я предлагаю заодно рассказать тебе, как устроен утюг, фен и пишущая машинка, ты возмущенно заявляешь: "Перестань делать из меня идиота!" "Ты просто скучаешь по сыну," - сказала Линка. Страшно сказать, но я почти не скучаю по сыну. "Без "почти". Я просто не скучаю по сыну. Он и так мой сын. Он мой. Я увижу его. Я никогда не перестану быть его отцом.В этой схеме все решено. Впрочем, я пытаюсь объяснить то, что необъяснимо. Ты своим телом, в котором трудно заподозрить бесспорное наличие бессмертной души, своим небольшим объемом, своей невеликой персоной вытеснил из моего повседневного существования равно как и из моих размышлений все, что не имеет отношения к тебе. Я, слава богу, пока сам в состоянии написать и анамнез, и диагноз. И приговор. Но от этой рефлексии ничего существенно не изменится. Я люблю тебя. Малыш, котенок, черная летучая мышь, я люблю тебя, а это несовместимо с жизнью. Я выхожу на заднее крыльцо и вижу, как ты слушаешь шепелявого и косноязычного дурачка Сашу, которому двадцать девять лет, он сын нашей сторожихи. Очень общительный и добрый, всем бросается помогать.... Сколько я себя здесь помню, его всегда подкармливали в институте. Вы сидите на бревне и Саша рассказывает тебе про прошлогодний пожар в лесу:"... а вертолет...лет... он брал воду и поливал... воду брал... и все побежали тушить - все сгорело, и белки сгорели, и буйволы... мне так нравилось... были белки... а потом белки сгорели..." Ты слушаешь его очень внимательно и киваешь. Саша воодушевляется "... а по телевизору львы в клетке... мне так нравится... львы и эта мадонна... такая красивая, она ему говорит: беги! и он бежит... люди боятся, а львы р-р-р. они в клетке, львы..." Ты киваешь без улыбки. - Гоша, - говорит он, - а когда будет Новый год? - Еще нескоро, -отвечаешь ты ему. -Зачем тебе, Саша, Новый год? - Новый год... - мечтательно говорит Саша и улыбается до ушей. - Мне так нравится. Дети танцуют. Подарки. Ты вскакиваешь. - Я подарю тебе подарок. Отодвигаешь меня с прохода и исчезаешь в доме. Саша чинно ждет на бревнышке и улыбается мне. Ты приносишь Саше свой толстый красный фломастер и говоришь: - Это подарок. Можешь рисовать. Я дам тебе бумагу, ты нарисуешь белку. Саша счастлив. Он повторяет без конца:" нарисую белку... нарисую белку.." Потом спрашивает: - Это Новый год? - Новый год, Саша, честное слово. У нас в гостях мой коллега из Питера, мы пьем церковное вино и говорим о национальной политике. Коллега вдруг заявляет: - Дурацкий этот украинский язык, ей-богу. Не понимаю. какой-то исковерканный русский. У тебя вдруг начинают искры сыпаться из глаз, я впервые вижу тебя таким злым. Ты перестаешь соблюдать какие бы то ни было приличия и произносишь: - Твою мать, я всегда догадывался, что у дегенератов в первую очередь отсутствует чувство языка! - после чего покидаешь застолье. - Ч-черт, - говорит мой коллега, в целом, неплохой мужик, - если бы я знал, что он украинец... - Да... он, кстати, и не украинец, - пытаюсь подобрать объяснение, - не в этом дело, он просто... Я понимаю, что ты, разумеется, тысячу раз прав, но за то, что ты при этом хлопаешь дверью, я завтра дам тебе по шее. Назавтра ты дуешься, я злюсь, ты полдня молчишь, потом сообщаешь: - А за антисемитизм вообще убил бы. И тогда я начинаю смеяться. Ты смотришь, как я смеюсь, потомо утомленно произносишь: - Иди ты к черту. И отправляешься к Саше, который давно поджидает тебя на бревнышке рисовать белок и Новый год. Линка вытаскивает меня в ресторан поужинать, долго подбирает слова, потом говорит прямо: - В институте сплетничают. - Лина, - говорю я ей, - что за глупости. - Возможно, глупости, - напряженно говорит она, - но я как твой друг... - Ладно, - я наливаю ей водки и себе. - Что говорят? Только дословно, без интерпретаций. Линка набирает побольше воздуху: -Дословно говорят следующее: кто бы мог подумать, что Левка у нас голубой... - после чего выдыхает и испуганно смотрит на меня. Я выпиваю водку и с удовольствием заедаю ее бужениной. - А о том, что я агент ФБР - не говорят? - Чего об этом говорить, - оживляется Линка, - об этом и так все знают. Потом снова становится сердитой. - Лева, я серьезно. - Пей, Лина, пей, - говорю я ей. Мне уже скучно. - Я понимаю конечно, - тихо произносит она. - Ну вот уж нет, - перебиваю я ее. - Нет. Я сам не понимаю. - (После трех рюмок водки у меня гладко идет эта тема). - Понимаешь? Я не понимаю. Не все вещи понимае-мы. Она смотрит на меня своими круглыми зелеными глазами и в глазах появляются слезы. Она прихлопывает их ресницами и с сожалением произносит: - Бедный Левка. - Не расстраивайся, -говорю я ей. - Люди же - они существа простые. Им нужны объяснения, они объясняют, как могут. И хорошо. - И хорошо, - как эхо повторяет она. Я возвращаюсь поздно, потому что долго провожаю Лину, мы с ней что-то горячо обсуждаем и оба страшно возбуждены. Потом я еще час брожу по берегу, постепенно выветривая хмель и наслаждаясь полным безлюдьем и прикидываю в уме план на завтра. Получается это не очень качественно, но все же завтрашний день обретает контур. Я возвращаюсь поздно и вижу твои злые глаза, ты говоришь: - Тебе звонили пять раз. Два раза из Стокгольма. - Просили что-нибудь передать? - спрашиваю я. Ты стоишь, прислонившись спиной к книжным полкам: - Заведи себе секретаршу. - Так, - говорю я ему, - что за тон? - Я тут не ложусь спать, -начинаешь заводиться ты. - Почему? Ты сужаешь глаза и говоришь злым шепотом: - Волнуюсь. Когда-то мне кололи хлористый кальций. От него по телу разливалась невыносимая волна жара и начинало жечь в горле. Что-то подобное я испытываю и сейчас. Я представляю, каким становится мое лицо, спасаюсь бегтсвом к себе, ищу сигаретную пачку, и тут раскрывается дверь и ты оказываешься возле меня, утыкаешься носом в мое плечо, я охватываю тебя обеими руками, не обнимаю, а обхватываю как ребенка и чувствую у себя на шее твое горячее мокрое лицо и понимаю, что ты плачешь. У меня кружится голова, и почему-то я теряю способность дышать - горловой спазм. - Гошка, - говорю я, - котенок, прости меня господи, я... Твои губы. Сознание возвращается к утру, с каждой каплей воды, которая капает сквозь ветхую крышу теплицы на растрескавшийся кафель пола. Ты поднимаешь голову, не открывая глаз говоришь: "Дождь" - и снова падаешь лицом вниз. Я отчаянно размышяю о том, дискретно ли время, или оно длится. Сегодня - это то же самое вчера или это совсем другое сегодня? Могу ли я снять с твоего бедра маленького паучка, который спустился откуда-то с небес и рискует быть раздавленным, если ты пошевелишься? Пока я размышяю о дискретности времени, паучок спасается сам, а ты шумно поворачиваешься, бормочешь что-то и опять же, не открывая глаз, высвобождаешь пз-под подушки свою левую руку и по-детски крепко обнимаешь меня за шею. Я знаю твою способность спать. Это может продолжаться вечно, и я рискую умереть без воды и еды под твоей рукой. Но спор между непрерывностью и дискретностью решен в пользу непрерывности. Я целую твой теплый и влажный от сна сгиб локтя. Идет дождь. ...Но если время непрерывно, то не только вчерашний вечер перетекает в сегодняшнее утро, но и вчерашнее утро, не отмеченное ничем примечательным, должно где-то найти себе продолжение, и оно реализуется после полудня, когда я пинаю ненавистный принтер и рву испорченную финскую бумагу, а ты учишь английский и фраза "Well. let's see. What do way think, darling!" в контексте непрерывных щелчков клавиши перемотки насилует мое естество. - Надень наушники! - -рычу я. Никакого эффекта. - What do way think, darling? - And to follow? Я ищу наушники. - Куда ты их дел. - Ты их сам дел... but I'amm rather hungry... - Выключи магнитофон! - Да пошел ты...аnd to follow... Мы смотрим друг на друга. У тебя по лицу пробегает какая-то тень и ты меняешь кассету. - А так? - спрашиваешь ты. "Маленькая ночная серенада". - Я люблю тебя, - почти спокойно говорю я. - Такие дела. - И вижу, как у тебя дрожат руки, в которых ты вертишь подкассетник. Пластмассовая коробочка падает на ковер. Ты молчишь. Я сажусь на пол, беру твои руки в свои, мы смотрим друг на друга. Минуту. две. Три. Ты пытаешься улыбнуться. Я пытаюсь не потерять сознание. Сестра, которая колола мне хлористый, говорила:"Дышите глубоко." Хороший способ. У меня третий день болит сердце. Я иду к Бобу. Сонный Боб вяло распекает каких-то санитарок. - Ну что? - говорит он мне. - Да вот,- говорю я,- что-то... - Меньше думать, больше пить, - быстро произносит Боб. - Приходи сегодня, отпразднуем день рожденья Карла Линнея. - Праздновали уже, - говорю я. - Не далее, как на прошлой неделе. - Ну, тогда столетие Англо-Бурской войны, - не унимается он. - А если серьезно, я тебе не помощник. - Почему? - Лева, - говорит Боб, - я терапевт. - Терапевт, - повторяет Боб. - А не психиатр. И не батюшка. Я даже не женщина, отчего ужасно переживаю. Это Линка тебя по головоке гладит, потому что не понимает... - Чего не понимает? - Что от этого лекарств нет, - говорит Боб. - Да просто болит сердце. - И будет болеть. Ты что ребенок, что ли? Посмотри на себя в зеркало. Субстанция сродни абсолютному духу. Чистая, без примесей. Понишь, еще Изабелла Юрьева пела:"Сильнее страсти, больше, чем любовь.." При чем здесь сердце? - Борька, - говорю, - помоги... - По-моему тебе поможет только лоботомия, - со вздохом говорит он, - или терпи уж как-нибудь свою карму. Ему приносят чью-то историю болезни и он углубляется в нее. - К врачу приходят те, кто боится смерти, - через некоторое время произносит он. - Ты смерти не боишься. Ты боишься только одного, что он уйдет. Правильно? Единственный способ избавиться от этого - прогнать его самому. Я иду домой и понимаю, что он прав. Единственный способ. От этой мысли, от одной только мысли об этом я испытываю забытое чувство свободы. Тебя нет, и я успеваю придумать какие-то слова. - Ты давно не был дома, - бездарно начинаю я и ты застываешь на пороге, сжимая что-то в кулаке и, кажется, не вполне понимая, о каком именно доме идет речь. -... Тебе надо учиться. Я подумал, что... Если нужны деньги... - Да, конечно, - говоришь ты и разжимаешь кулак. У тебя на ладони яшмовые четки. - С днем рождения, - и ты бросаешь четки на стол. И я вспоминаю, что послезавтра у меня день рождения. Я сижу, как истукан, а ты собираешь рюкзак. Делаешь ты это спокойно и тщательно. Проходит полчаса. - Пойди посмотри, - говоришь ты мне, - где-то у тебя в кабинете мой черный блокнот, я не могу найти. Я отправляюсь в кабинет, тупо ищу блокнот, не нахожу, возвращаюсь, а тебя уже нет. Проходит день, в течение которого я лежу и смотрю в потолок. Время от времени я обвожу пальцем контур розетки по часовой стрелке. Эта содержательная процедура меня успокаивает. Я обвожу контур розетки против часовой стрелки. Уже минута, как в дверь стучат. Я отрываюсь от розетки и иду открывать. На пороге стоит Саша. Он быстро говорит что-то и я ничего не понимаю. - Пошли, - повторяет Саша, - там плохо... там заболел... Он тащит меня напрямик через бамбуковую рощу, через заросли банана в дом сторожихи, и я вижу саму напуганную сторожиху и тебя на какой-то страшной раскладушке, у тебя опять приступ, ты бело-зеленый, лежишь, сцепив зубы весь мокрый, но в сознании. - Идти можешь? - я наклоняюсь и провожу рукой по твоему мокрому лбу, по холодной щеке, по шее, на которой неровно бьется пульс. Ты киваешь. Я веду тебя медленно-медленно, мы часто отдыхаем, у тебя сердце колотится как у пойманного мышонка. Дома я колю тебе баралгин, ты бормочешь: - Спасибо, - и засыпаешь, уткнувшись лбом в мою любимую розетку и держа меня за руку. "Пусть все горит, - говорю я себе и, кажется, вслух. - Никогда больше... Сам - никогда..." В середине сентября неожиданно резко холодает. Ты в черной майке и вышедших из употребления джинсах, что едва скрывают чресла и уж никак не согревают, выволакиваешь из дома стремянку, которая служит для протирания многострадального плафона, и принимаешься собирать инжир. Собираешь ты его преимущественно в рот, а белый пакетик сиротливо шуршит на веточке рядом. - Ты, саранча, - говорю я, - пузо заболит. Ты с презрением смотришь на меня сверху вниз. - Я буду варить варенье, - сообщаешь ты. - До сих пор ты бесхозяйственно относился к инжиру, а между прочим, он на рынке - самый дорогой фрукт. - Слушай, дорогой фрукт, тебе просто нечего делать, - догадываюсь я. - Я подумаю над этим. Хотя, чего тут думать. Ты вполне освоил Сад и окрестности. Ты научился отличать каперсы от маргариток и на том спасибо. Ты неоднократно облобызал свою манстеру от корней до макушки и, разве что не поливал ее красным вином. ты прочел всю мою библиотеку и радостно поделился со мной потрясащющим соображением о том, что "Бенджи в "Шуме и ярости" - совсем как наш Саша. Ты продемонстрировал мне неожиданную здравость ума относительно пекрспектив человечества в целом и только о своем будущем отказывался говорить. - Посмотрим, - произносил ты неопределенно, - будет как будет. И тогда я придумал Проект. Я разработал его в деталях за три минуты и объявил тебе. Ты перестал пожирать инжир и уселся на стремянку верхом. - Правда? - сказал ты счастливым голосом. - Фирма веников не вяжет, - сообщил я тебе и пошел звонить в авиакассы. - Я давно говорил, - заорал ты, собирая стремянку, - что время от времени надо менять ландшафт, вид на побережье, и что самое главное ...- ты приволок стремянку в дом и с грохотом приставил ее к стене, - и что самое главное, - повторил ты, расширив глаза, - климат! - Я понял, - сказал я, - кого ты мне напоминаешь. - Ты - кот Бегемот, который превратился, конечно, в юношу-пажа, но как-то не полностью, только внешне. Что же касается повадок, манер и способов выражения чувств... И тут ты, как всегда не дал мне договорить, потому что мирно приполз сопеть как паровоз, дышать в шею и тереться носом о плечо. Проект заключался в том, чтобы выбраться дня на три на Рижское взморье. У меня в этом году не было отпуска, а у тебя, как выясняется, ни разу в жизни не было Рижского взморья и вообще Прибалтики не было, как не было, впрочем, и Мехико-Сити, и Парижа, и Рио, и Саламанки, и островов Франца-Иосифа. И я начинаю понимать, что в общих чертах предстоит мне сделать в ближайшие два-три года. В отличие от тебя я люблю и умею строить планы и осуществлять Проекты, какими бы странными они не казались. Мы прилетаем в Ригу днем, мы бросаем вещи у одного моего коллеги и я веду тебя смотреть город. ты передвигаешься по рижским улочкам каким-то своим способом, у тебя трудноуловимый, но совершенно особенный пластический рисунок походки (совсем иначе ты ходишь по траве, по Саду, по гальке, по закоулкам нашего поселка). Ты осуществляешь пантомиму знакомства с вкусной, теплой, янтарно-соломенной, глиняно-кожевенной Ригой, арт-Ригой и Ригой, где курят на подоконнике лестничной клетки и крошат булку хромому голубю в виду строительных лесов. В тупике играют на дудочке. ты долго смотришь на чье-то окно, которое с моей точки зрения, мало чем отличается от остальных. Ты идешь по краю тротуара и разглядываешь свое отражение в темном стекле. Откуда-то почти из детства, с шуршащей мамино-папиной пластинки всплывает:"чтоб не ходить, а совершать балет хожденья по оттаявшей аллее..." Ты покупаешь какие-то ромашки, таскаешь их с собой, потом вручаешь барменше, она хлопает глазами и дарит тебе плетеную солонку, ты гордо демонстрируешь ее мне как трофей. Мы заходим в ювелирную лавку - просто так, поглазеть. Я вижу твой сосредоточенный профиль, твой блестящий коричневый левый глаз вдруг останавливается и смотрит в одну точку. Я смотрю туда же - на черном бархате серебряный перстень с большим молочным опалом. Это перстень для мужской руки, для твоей руки, и вообще говоря, по статусу быть ему фамильным перстнем. Я понятия не имею, что такое Эльфийский Берилл, но, думаю, что выглядеть он мог примерно так. Я дарю тебе его, и ты, замерев, смотришь на него, лежащего на твоей ладони. Ты надеваешь его на безымянный палец правой руки и сжимаешь руку в кулак. Если бы не эпоха унификации, я бы подарил тебе еще меч и доспехи, чтобы ты мог защищаться и был неуязвим. - Ох, - тихо говоришь ты. И я, холодея от непонятного, сжимающего горло чусства, целую тебя в висок. Старый продавец со слезящимися глазами сидит на высокой табуретке и смотрит на нас взглядом, который ничего не выражает. Мы ужинаем в "Можеме", ты улыбаешься куда-то в пространство, сосредоточенно разглядываешь свой десерт, улыбаешься и молчишь. - Ну что? - спрашиваю я. - Левка, - говоришь ты, - а вот представляешь, люди жили здесь, жили. Создавали стиль. Это как... ну если ты начинаешь скульптуру, а закончат ее через четыре-пять поколений после тебя... Ты успеваешь сделать процентов двадцать, а те, следующие - как они догадываются, что следует делать дальше? - Интересный культурологический вопрос, - соглашаюсь я. Ты вздыхаешь. - Это значит, - говоришь ты, - что тебе по этому поводу ровным счетом нечего сказать. Ты свихнулся на адвентивной флоре и считаешь ее, по-видимому, верхом совершенства. Но все равно и несмотря ни на что ты, пожалуй, лучше всех. Я чудом не проливаю шампанское на скатерть. - Малыш, - говорю я ему, - если ты будешь больше молчать, я проживу дольше. Ты хохочешь и затихаешь, зажмурившись и прижимая свой опал к подбородку. Утром на электричке мы едем на взморье. Серый денек с редким солнцем из-за туч. Ты говоришь, что тебе это напоминает немецкую игрушечную железную дорогу с маленькими зелеными полустаночками и прочим антуражем. Действительно, похоже. Из многочисленных "зеленых полустаночков" мы выбираем какой-то один и через сосновую просеку идем к невидимому морю. Ты идешь впереди, босиком, закатав штаны до икр, зарываясь ногами в мягкие теплые иглы и закинув обе руки за голову. Тут почему-то теплее, чем у нас там, в Саду. - Ты дышишиь? - спрашиваешь ты, не оглядываясь. - Ну, разумеется. - Ты неправильно дышишь. Дыши правильно. - Ладно, - обещаю я тебе, - буду правильно. Мы лежим на песке. - Совсем не наше море, - произносишь ты после получасового молчания. - Но - хорошее. Я соглашаюсь. - Хорошее. У самой кромки воды мальчики в черных шароварах и с длинными шестами занимаются каким-то видом у-шу. Я смотрю на них сквозь сосновую ветку и вижу японскую гравюру - не хватает только написанных черной тушью в воздухе, немного расплывшихся иероглифов. Я показываю тебе гравюру. Ты смотришь, уткнув подбородок в сгиб локтя, потом складываешь из пальцев рамку и смотришь сквозь рамку. Я втайне от тебя взял вермут и прихватил у приятеля бокалы. Ты еще в электричке с подозрением косился на мою сумку и заинтересованно спрашивал: - Это что у тебя позванивает? Пьем вермут. - Я бы здесь жил, - начинаешь сочинять ты, - построил бы дом, ловил бы рыбу... Ходил бы осенью в резиновых сампогах. Женился бы на латышке, сам бы стал латыш... - Пока ты все больше становишься похожим на своего друга Сашу, - сообщаю я тебе. - В самом деле? - с удовлетворением переспрашиваешь ты. - Вот и прекрасно. Меня бы звали Саша. Латыш Саша. А? Псевдоним. - Боже, - вздыхаю я, - меня окружают сумасшедшие. В сумерках мы возвращаемся. - Хочется чаю, - говоришь ты в полусне, уткнувшись лбом в стекло электрички, - и килек... - и действительно засыпаешь до Риги, хмуришься и улыбаешься во сне и дышишь так спокойно, как будто спишь не в дребезжащей электричке, а дома, под своим любимым зеленым пледом. Я пишу это спустя две недели, а вы с Линой обсуждаете перспективы создания гольф-клуба на необъятном пустыре в районе села Виноградное. - Это вопрос технический , - снисходительно заявляешь ты. - Деньги, деньги, - говорит мудрая Линка. - ... а в клубе, - продолжаешь ты, воодушевляясь, - джин с тоником и.... Мне тридцать пять лет. Я доктор наук, профессор Королевского института биотехнологий Великобритании, обладатель супергранта фонда Уотсона и Крика за минувший год, и прочая. Еще не так давно я хотел стать нобелевским лауреатом. Сегодня я хочу одного - чтобы ни один воллос не упал с твоей головы. Когда я задаю себе вопрос, есть ли еще что-то, ради чего мне стоит жить, то понимаю: нет, ничего больше нет, и более того - ничего больше не надо". Я знаю наверняка, что на свете есть только два человека, знакомых с этим текстом. Это сам автор, Лев Михайлович Веденмеер и я - Гошкин брат. Мне второй год подряд снится густое зеленое нутро Сада, а в нем слабо горит аварийный фонарь и бесшумно движется полоз во влажной траве. Когда странным путем, через Лину Эриковну пришло письмо от Ирины Сергеевны, оно было уже излишним. "Уважаемый....! - писала она. - Мое заболевание, которое не оставляет сомнения в исходе (рак лимфатических желез) заставляет меня сделать то, от чего при других обстоятельствах я бы воздержалась. Теперь мне уже не страшно признаваться в этом, тем более, что я глубоко уверена - Ваш брат поджидает меня у ворот ада, чтобы договорить. Двадцать два года назад я убила Вашего брата. Случилось это так. Я приехала в Сад, чтобы окончательно обсудить со Львом вопрос его переезда. Лев как никогда категорически отказывался говорить на эту тему. Бывшие мои коллеги, как могли, смущаясь и недоумевая, кое-как объяснили мне ситуацию, и, если бы не Дина Вакофян с ее психотерапевтическим талантом, быть мне с инфарктом в больнице, что, может быть, было бы к лучшему. Вакофяны утешали меня до поздней ночи и оставили у себя. Я понимала, что единственный человек, который может помочь мне уговорить Льва - это Ваш брат. Разумеется, я не собиралась его убивать. Да и как я могла себе это представить? Впрочем, я тогда слабо себя контролировала. Помню, я убедила себя, что иду поговорить с Вашим братом и что сделать это просто необходимо. Вакофяны спали, мне они отвели отдельную комнату. Я вышла, через пятнадцать минут я была уже возле левиного домика. Было, кажется, начало второго. В состоянии аффекта я не подумала, что Лева может устроить скандал и прогнать меня запросто. Но он, к счастью, спал в кабинете, а Ваш брат что-то читал на веранде. Я очень хорошо помню почему-то, как в красном матерчатом абажуре с белыми полосками бились и трещали ночные бабочки. Я предложила ему прогуляться и он согласился. Не помню, что я ему говорила. Кажется, не то и не так. Я просила его уехать, он отвечал, что это невозможно. Я сказала, что он чудовище, что он последняя блядь, что он наказание на мою голову, я кажется, плакала, а он молчал. В районе Восточных Ворот я сказала ему примерно так:" Я готова убить тебя." - Вперед, - сказал он и улыбнулся. И вдруг ему стало плохо. Он сел на корточки, сжал голову руками. Сначала я думала, что он притворяется, что это симуляция, - чтобы не продолжать разговор. Но потом поняла, что - нет, не похоже. Я спросила у него, часто ли с ним такое случается. У него зуб на зуб не попадал, но он все же сказал: - Какая разница, если вы все равно собрались меня убивать. Ему действительно было очень скверно, он сидел, привалившиись к забору и пытался глубоко дышать. Потом сказал: - Если не трудно - там в аптечке на веранде ампула баралгина и одноразовый шприц. Принесите. Я пошла к домику. Все это заняло еще минут пятнадцать. Было достаточно светло, потому что взошла луна. Он спросил, умею ли я колоть в вену. Я еще посмеялась потому, что сразу после приезда в Израиль работала медсестрой. - Тогда колите, - попросил он. И вот тут со мной произошла странная вещь. Мне показалось, что луна ушла, стало холодно и ветрено. Еще я испугалась его лица - белого, со сжатыми зубами, с закрытыми глазами. Как это объяснить? Это было похоже на временное помешательство. Я все сделала правильно - собрала шприц, свернула головку ампуле, набрала лекарство, нашла вену, просто затянув ему на бицепсе манжет рубахи. А потом выпустила баралгин в траву и под давлением ввела в вену воздух. Смерть наступила почти мгновенно. Я засунула шприц и ампулу в карман и, не оглядываясь, пошла к Вакофянам. Они спали с тех пор, я так и не смогла заснуть, хотя снотворного выпила - кажется выше нормы. Помню, я ничего не боялась и ни о чем не думала. По-моему, это и есть клиника ненависти. Ну а дальше - версия. Лев, наверное, проснулся, не обнаружил Вашего брата и отправился прочесывать Сад. Дальше вы знаете. Согласитесь, извинения в этой ситуации звучат нелепо. Вот, собственно и все. Ирина Веденмеер". Я позвонил Лине Эриковне и она сказала, что Ирина Сергеевна умерла три недели назад в тель-авивском институте онкологии, что у Марка родился сын, а Лев Михайлович пребывает в вечном молчании. И я вспомнил последний абзац "садово-огородной" книги: "... сегодня я хочу одного - чтобы ни один волос не упал с твоей головы", - писал человек, который занимался адвентивной флорой. Адвентивная флора, как тогда объяснила мне Лина Эриковна, - это флора несвойственная месту, - занесенное ветром, завезенное, попавшее случайно и пустившее корни растение. Семечко может приехать на колесе, или на чьем-нибудь рюкзаке, или просто вместе с крошками в кармане. И есть люди, которые наблюдают - как ему живется. "Иногда, - сказала Лина Эриковна, - приживается, но вообще бывает всякое". "... когда я задаю себе вопрос - есть ли еще что-то, ради чего мне стоит жить, то понимаю - нет, ничего больше нет, и, более того - ничего больше не надо." Ялта 1993-1994