чего уж не повернешь вспять. Зачем шутил и смеялся, когда Алена, может быть, ждала от него иных слов? Почему не думал, что ей может быть то обидно? Как многотерпелива она с ним, а он... грубиян бестолковый! "Ох, Аленушка, да вертайся ты поскорее! Как много слов особенных нашел я для тебя! Оберну тебя в них, будто в одежды шелкотканные, в меха соболиные! Каждое - как маленькое теплое солнышко будет греть тебя и ласкать..." Только бы поскорее пролетели остатьние часы! Да они не хотят лететь. Капают минутки, как вода из дырявого ведерка. А дырочка-то махонькая-примахонькая! Упадет капелька-минутка, и ждешь не дождешься, пока соберется вторая, сорвется прочь... "Господи! Господи! Яви милость многогрешному дитю Своему! Дай мне сонного забытья!" Но сон десятой стороной бежит, когда душа взбудоражена тревогой. Да еще бы знать, чего бояться! Стенает душа, а от чего? От того ли, что Алены не просто с ним рядом нету, а ушла в ночь странную, и что-то неизвестное сулит им та ночь?.. Иль беду вещует сердце, кручинится? С какой стороны и чего ждать? Казнит Ивана незнание... И бессилен он этим незнанием... Глава двадцать шестая. ...на дне омута - А я уж заждался, заскучал, - хрипло выдавились слова сквозь вздрагивающую на губах ухмылку. Был Ярин бледен, глаза рыскали в страхе и странном желании испытать опасную силу Алениного взгляда. Не знал еще Ярин, что время встречи выбрал самым наилучшим для себя образом: именно сегодня, сейчас застал он Алену беззащитной. Не могла она силу, обретенную сегодня, роскошный подарок дня, тут же обратить во зло и ударить в мир, который любила безмерно, который наполнял ее восторгом, раскрывшись в неповторимом многообразии и дивном совершенстве. В этот день не способна была Алена не то чтобы недоброе сотворить, но даже оборониться от зла, ей чинимого. Обернулась она жалобно и растеряно к омуту... Последние слабые сполохи света гасли, умирали на поверхности темной воды, больше ничего не осталось от того, что предстало Алениным глазам мгновения назад. Ярин тоже короткий взгляд на омут кинул - все так же плыли над холодной водой клочья тумана. - Чего ждешь, Алена? Вранье все, про омут твой, - голос ободрился, налился привычной твердостью. - А если ты за чудесами сюда явилась, так мы сей момент тебе их устроим. Алена голос Ярина слышала и не слышала. Она будто и с ним, на берегу была, но одновременно другая ее часть - большая, сильная, покидала ее сейчас, рассыпалась, распадалась. И это было страшно своей непонятностью, это было главным. - Что, Аленка, сыграем теперь свадьбу? Глянь сколь женихов у тебя! А вот и венец невестин. Сзади на глаза накинули тряпку, поспешно шкодливо вздрагивающими руками обмотали ее вкруг головы, хранясь от опасного зеленого огня. Разломился Аленин мир. Сегодня не смели являться в него злоба людская, хищная алчность и подлость, и трусливая жадная похоть, и боль. Но они вломились нежданно, когда нельзя и нечем было оборониться от них... ...Когда поднялась Алена c измятой травы, слепо шагнула по берегу и остановилась потеряно... пятеро остались за ее спиной. Федька вдруг назад шарахнулся, без толку шаря руками по сторонам, за кого уцепиться... Но у приятелей его, в ком Федька опоры искал, тоже ледяная змейка за шиворот шмыгнула, вниз по спине скользнула. Федька-то первый увидал, а уж потом и они, как узел, туго на тряпице затянутый, вдруг зашевелился и сам собой распадаться стал. Упала тряпка с Алениних глаз. Оцепенели тати, ожидая, что обернется Алена, глянет на них. Но она еще к воде шагнула, и еще, будто слепая, будто не видала, что край уже, обрыв... Вот в омут ступила... Но не рухнула в бездну, а остановилась, и так, стоя недвижно, тихо-тихо в воду ушла, будто опускала ее большая сильная ладонь. Вот лишь легкое облако рыжих кудрей всплыло на воде, вот и оно утянулось вниз. Ничего. Неподвижно все и мертво. Даже кругов нету на тяжелой свинцовой воде... Рваные клочья тумана застыли, будто лютым холодом закованные... Переглянулись пятеро. Тут только заметили, что тихая летняя ночь обернулась ненастьем лютым. И куда делось то мертвое оцепенение, которое только что представилось им? Обезумевший ветер метался, бился как непомерной величины птица, путами плененная, жалобно стонали деревья от лютых ударов неистовых крыл, низко над мятущимися верхушками неслись рваные облака, тусклый фонарь луны то и дело тонул в густой мути. Вдруг вздрогнули все от лошадиного храпа. Хрипели кони смертным хрипом, как если б сдавливали им шеи тугие змеиные кольца. Бились в смертном страхе, ломая кусты, срывая привязь, ржали тонко и жалобно. Михась, про которого известно было, что коников он жалел куда больше, чем людей, туда, к ним бросился, про собственные страхи позабыв. Антипка ни с того, ни с сего тоже закричал тонко - так заяц-русак верещит от смертного страху - и, дороги не разбирая, в темноту кинулся. Федька вроде за ним дернулся остановить, да только промычал неразборчиво и к Ярину повернул бледное пятно лица. Да тому не до Федьки было. Сам того не замечая, отступал Ярин к деревьям, озирался, желая понять - отчего волосы на голове шевелятся? Отчего кожа колючими мурашками взялась, когда холода он не чует? Нету Аленки, нету! Все кончилось! Иль осталось что-то!? Иль омут проклятый свои каверзы казать начал? Так прочь отсюда! Прочь! Пусть остается в лесной глухомани со своими жутями, Ярину он больше не нужон - кончилась свиданка, и остался на этом свете один победитель, он - Ярин! - Пошли! - неловко мотнул он головой, дернул за рукав Фильку, который, губу отвесив, уставился в пустое место. Нарочито и протяжно зевнул: - Спать охота, пошли до дому, робя. Славно поработали, пора и отдохнуть, - блудливо ухмыльнулся он. ...Как листок, оторванный от родимой ветки, последний тихий полет свой совершает, так же плавно и тихо опустилась Алена на дно, в непроглядную тьму и глухоту. Легла на мягкое ложе, выстланное придонь-травой. Всплеснули легкие побеги, и успокоились, лишь чуть качались, будто баюкали Алену. Только длинные стебли рачьего глаза еще колыхались тревожно, и длинные темные кудри переплетаясь с ними, струились и опадали, укрывая тело Алены - но слишком холодно было в последнем ее приюте, не согреешь, сколь не укрывай. Да Алене-то уже все равно было, другие пределы встречали ее, и в стране вечного сна земные заботы больше никого не заботили... Глава двадцать седьмая, в которой завершается долгая ночь Веды Вскинулся Иван, обмер, весь в слух обратившись - показалось, что голос Аленин позвал его. Он так и не ложился спать, хоть было уже далеко за полуночь. Сидел на лавке, что вынесла для него из избы Алена, чтоб мог погреться на щедром августовском солнышке. - Алена... - недоверчиво и негромко позвал он, не слыша ничего в глухой беззвездной тьме. И опять, явственно, стоном-вздохом прошло над озерцом: - Иванко-о-о... - Алена! Аленушка-а-а!!! - во весь голос - откуда и сила взялась - взвился в ночи крик Ивана. Тихо. Как на погосте деревенском. Тихо так, что можно подумать, будто все примерещилось Ивану, будто задремал он, к стенке бревенчатой привалившись, вот и помнилось... Только Иван не верит в утешительную ложь скороспелых подсказок. Беда с Аленой! Беда страшная! Услышал ее Иван в голосе обреченном, во вздохе горьком... - Алена! Люба моя! - Он не кричит больше, лишь стонет в отчаянной мольбе. - Дай знать мне, где ты?! Что делать мне?! А ноги уж до самой ближней, до первой избы в улице донесли, в темноте кромешной, в чужом дворе руки безошибочно нашли ворота и затворы, упряжь на стене конюшни. Лишь узду накинув, единым толчком кинул тело вверх, на спину сильного жеребца, рванул его с места. Себя не помнил, не то что немочь свою и хворь. Отчаяние стало его силой, налило руки и ноги крепостью. Так сжимал пятками и коленями конские бока, что летел тот, будто шенкеля в него втыкались, только билась по ветру длинная грива. Слившись в одно, стлались всадник и скакун над травами, без дорог и тропок, безошибочно влекомые ощущением беды. И сквозь дубраву, сквозь чащобу буреломную стрелой мчался жеребец, с намету не сбиваясь. Как? То без разницы Ивану было. Если расступалась пред ним чаща непролазная, так это ни диво, так и быть должно - ничто не смело задержать его в этой бешеной скачке с жестоким роком вперегонки. Когда же оборвалась безумная гонка, когда дико всхрапнул конь под Иваном и, задирая голову, попятился назад к черной стене вековечных елей, соскочил с него Иванко, искал глазами торопливо. Глухо шумел ночной лес, тускло отсвечивала вода впереди. Да, вот сюда и летел он, к Русалочьему омуту, знал, что здесь найдет Алену, уверен был твердо в том. И вот он, омут, а Алены нету. Позвал Иван растерянно, уж и на ответ не надеясь: - Алена... где ты... лада моя?.. Чуда не случилось, никто не отозвался на голос его. Только ветер шумел в темных вершинах. Тут вдруг в облачном плотном заслоне окошко прорвалось, и в эту прореху круглая луна выкатилась - будто фонарь повесил кто. Отпрянула темнота непроглядная в хвойную чащобу, и высветила луна Ивану то, что темнота укрывала - ошметья земли, копытами вывернутые, у самой воды круг травы измятой, вытоптанной. Еще без мысли всякой шагнул туда Иванко, и в глаза блеснула зеленая искра сквозь путаницу смятых, изломанных травинок... Нагнулся он, а когда распрямился и подставил ладонь холодному льдистому свету, увидел перстенек, что подарил Алене, и она носила его на пальце, не снимая... И в тот же миг сразило Ивана другое видение - вдруг толща черной воды сделалась прозрачней хрусталя, и увидал Иван свою Алену... Тяжело, как срезанный косой безжалостной, рухнул он на берег. Выронил перстенек с ладони. Покатился он по траве, да и упал в омут, который опять непроницаемым покровом скрыл ту, что искала у него защиты и убежища... Глава двадцать восьмая, в которой омут Русалочий горькую милость свою Ивану явил Уж сколь часов подряд чертила лодка след, морщиня темную воду. В четыре багра шарили мужики без толку. Только зря воду месили - ни разу дна не зацепили. Оно так и не впервой было. Когда еле живой Иван раным рано поутру в сполошный колокол ударил, мужики живо три подводы снарядили. На одной длинной лодку-плоскодонку укрепили, на две сами сели. Поспешали как могли только, а думка у каждого одна была - тщетные хлопоты. Ежели Иван не зряшный сполох устроил, и Алена вправду в омуте утопла, то больше ее не увидеть. А только не хотелось верить в Ивановы слова. И думать про то не хотелось. Нечистое дело. Зачем Алена к омуту Русалочьему пошла? Как Иван середь ночи прознал об несчастье? Откуда отчаянная уверенность его? Ох, нечистое дело! Лучше не гадать. Лучше, как всегда - собраться, ехать, баграми искать, досками по воде хлопать - бывает же, что всплывают... Но, как и чаяли мужики - хлопоты были напрасными, и всем это уж яснее ясного, кроме Ивана. Он обезумел, ровно. В лодку его не брали, некому за ним пригляд вести, а он того гляди, сам в воду кинется. Его на берегу-то хоть связывай. Не присел ни на миг, в маяте беспрестанной по самой кромке берега взад-перед ходил и такими глазами в воду глядел, будто ждал, что вот-вот, в какой-то миг раскроется пред ним темная толща... Мужики уж взглядами перекидывались, мол время за полдень, хошь, ни хошь, а пора отступиться. Только как Ивану про то скажешь? Он и так чуял, что они готовы багры из воды вытянуть, в лодке сложить, Христа ради заклинал: - Ищите! Здесь Алена, я знаю! Достать ее надо! Не отступайтесь! Да возьмите вы меня в лодку, я найду! Что ж его, и впрямь связывать, да в телегу класть? До самого последнего сроку мужики добросовестно шарили длинными баграми. И лишь когда солнце на вечер поклонилось, длинные тени поперек воды легли, они решились труд свой бессмысленный закончить - пора обратно, дорога-то, чай, не близкая. Не дело ночью по лесу, по бездорожью с лошадьми да телегами... И вот в тот миг, как решительно повернули лодку к берегу, вздрогнули мужики от отчаянного крика. Обернулись - качалась недалече от берега черная коряжина, поблескивая мокрыми, осклизлыми боками. И держала на себе Алену. Раскинув руки, как сломанные крылья, лежала девица лицом вниз, прижавшись щекой к черному, мокрому дереву. Иван уже плыл к коряжине, боясь, как бы она опять на дно не ушла и не унесла дорогую ношу свою. Доплыл, вцепился в нее. А оно и правда - только-только мужики подоспели и сняли тело Аленино, коряга стала тонуть и быстро под воду ушла. Кто-то скинул верхнюю одежку, и Иван торопливо стал укрывать Алену. Не потому что нага была она, а потому, что холодна как лед. Кутал ее Иван, прижимал к себе, чтоб хоть капельку тепла его впитала... Оглаживал лицо ее, волосы прибирал. - Алена... Аленушка... Ладушка моя ненаглядная... Что ж ты ко времени не вернулась?.. Обещалась ведь... Ледяные пальцы ее к груди своей притиснул, согревал... Темнели лица мужиков, горькой складкой сходились брови. Бережно уложили Алену на подводу, на солому. Укрыли большим пестротканым рядном... - Пошли, Иван, - сострадательные руки обняли его за плечи. - Нет, я с Аленой. И лег рядом с нею, ничком. Так и лежал всю дорогу, будто ни одно тело скорбным путем везли, а два одинаково безжизненных. Рука Ивана Аленину холодную руку укрывала. Телегу часто потряхивало, когда колеса наезжали на корни, попадали в лесные колдобины. Тогда ладонь Иванову чуть царапал камешек в перстеньке, что у Алены на пальце был... Иван теперь уже не знал, поднимал он этот перстенек с измятой травы, либо сдвинулось что-то в уме его... Глава двадцать девятая, в которой Алена догадывается, что, избежав бездны омута, не убереглась от еще более тяжкой участи ...Тьма все объяла бескрайняя, глухая, и кажется, что кроме нее ничего боле и нет, как в то Довременье, когда и впрямь кроме тьмы не было ничего, даже времени самого... Иль не тьма это, а невиданно белый свет, до того ярый, что глаза слепнут?.. ...Безмолвие столь глубокое, что слух не выдерживает, отказывается принимать его, верить ему, и наполняет шепотом, шелестом, едва различимым многоголосием... Алена медленно и плавно скользит в этой светлой мгле, в пространстве безвременья... Или недвижна?.. Но чем-то угадывает она непрерывное движенье вокруг себя, изменения, перетекания... Может быть его вехами становятся невнятные голоса-звуки, которые то делаются будто явственнее и громче, обступают Алену и касаются ее неощутимо, то опять вдаль плывут... Шевелит Алена рукою - и не чувствует руки. Желает найти опору под собой, но ноги не сообщают никаких ощущений, совсем никаких... И не поймет Алена, глаза у ней открыты? бодрствует она или спит? может все - сон? Да что она сама в этом странном пугающем просторе? Что истинно ее в этой обманной бездонной пустоте? Мысли? Да, это ее. Вялые, как засыпающие рыбы. Но разума она не лишилась. Хотя как про это наверняка знать? Вон Устя-то блаженная, дурочка деревенская: и тихая, и добрая, а только беспамятна вовсе. Не помнит людей, обогревших и накормивших ее вчера, ни имен их, ни даже своего собственного. Временами в помутненном разуме что-то происходит, и Устя ведет себя как совсем обычная девка, а уж речи ее столь разумны делаются, что люди вслушиваются в каждое слово, пересказывают друг другу и толкуют в силу собственного разумения, - в них и впрямь, много сокрытого смысла есть. И память к блаженной внезапно в те минуты возвращается... А ее память, Аленина? Помнит ли она свое прошлое? И Алена вспомнила... Душа содрогнулась от воспоминания и выплеснулась горестным стоном. И ответом пришел столь же горестный вздох. Вскинулась Алена - не одна она здесь? Спросить захотела... но сомнение секундное пришло: ни пустота ли эхом откликается? Алена только помыслила спросить, колебалась еще, а ответ уже тут как тут - нежданный, неслышимый, прямо в ней возник, прошелестел без голоса: - Ты домой вернулась. Это твой дом, твой мир. И хоть голоса не слыхать, а знает Алена, что тих он, ласков... может - печален. И так обрадовалась Алена, что не одинока, о смысле ответа еще и не задумалась. - Кто здесь!? - вне себя от радости, заторопилась Алена - громко позвала, а голоса не услыхала, как в груду плотной ваты лицом уткнувшись кричала. Но кому вопрос назначался, до того дошел, и голос сообщил: - Никого. Ты одна в твоем доме. Вот тут и поразила Алену мысль, которую она одновременно и отторгла, и признала, как страшную истину. Алена разом утвердилась в мысли о собственном безумии. Так вот оно как случилось! Знать, из омута ее успели выхватить, но разум ее всеж-таки рухнул в бездну... И этот мрак, пустота - плен ее, из которого она не силах вырваться. Все здесь, с нею - разум, память, да вот только между нею и тем, что вне ее, стоит пелена безумия... Потому и тела своего не чувствует - оно отдельно от разума. Что же творит оно, при жизни исторгнувшее душу? Что может быть страшнее для человека, чем такая вот смерть без погребения? А близким каково смотреть на того, кто безмерно дорог, и еще видеть в нем любимого человека, и не желать согласиться, что в нем уже ничего не осталось от прежнего - ни чувств, ни страстей, ни воли, умерла память - умерла и любовь, привязанности... Легче рыдать над гробом, чем утирать скорбные тайные слезы... Как же вырваться ей на свет из плена безумия?! - Но кто ты, с кем говорю я?! - С собой. Я - это ты. Горько рассмеялась Алена: - Ну да... И вправду, кем мне еще говорить? Я и вправду одна в узuлище своем... Глава тридцатая, сомнения Алены обретают другое русло - Ты не безумна. В горе великом, в отчаянии пребываешь, но не в безумии, - не ожидая больше ответа, опять услышала Алена. - И ты еще слишком человек. - На сей раз в голосе слышалось нечто новое. Снисхождение? Усмешка? - Еще не хочешь признать, что путь Алены - пройденный тобою путь. Но скоро ты отряхнешь пыль той дороги. - И что тогда? Кем стану? - Боюсь, ты еще не готова узнать. - Если ты и я - одно, так что же такое я могу знать о себе, чего мне же и не знать лучше? - рассердилась Алена. - Мы с тобою две части целого, но не равные. БОльшая никогда не была Аленой. А ты была, потому тебе многое неведомо. Алена должна была все узнать, да не успела. - А теперь я - узнаю? - Да. Теперь мы снова станем одним. - Кем? Кто оно? - Хочешь сейчас знать? - промедлив, осторожно молвил голос. - Да. - Веда. Рассмеялась Алена. Хоть, вроде, оно и не до смеха было. - Так вот почему Устя блаженная порой надменна становилась и требовала, чтоб королевной ее величали! Неужто и ты уверишь меня, как Устя верила безумию своему?! - Ни в чем уверять не стану. Сама увидишь. Ты ведь Аленины умения еще не забыла? А ей всего и дозволена была малая толика знаний. Сейчас ты уж не Алена боле, стоишь на пути возвращения, и талантов в тебе стократно прибыло, потому осторожна будь. А лучше всего, коль душою примешь открывшееся и согласишься: "Я - Веда!" - Что изменится тогда? - Не станет нас двух. Будет одно. Все, что сокрыто еще от тебя, вмиг станет твоим, и перестанешь ты блуждать во мраке незнания. - Но?.. От чего ты хочешь остеречь меня? Я слышу это в голосе твоем! - Не станет Алены. Она умрет. - Так не умерла она?! Стало быть, омут не принял меня?! - Надежд напрасных не измышляй. Ты - Веда, хоть и не сознаешь того, так кто мог против воли твоей встать, если ты решила сократить Аленину жизнь? Тело бездыханное омут Ивану вернул. А слова мои, что не станет Алены, как только ты Ведой себя назовешь, то значат, что Алена - твой нынешний облик, и ты от него покуда не отказалась. А признаешь, что Веда ты, человечий облик больше не нужен тебе будет и отпустишь ты Алену, не станет ее. Молчит Алена. Мечется мыслями своими в поисках знака, который бы к истине путь указал... Как трудно принято за истину то, что Голос вещает!.. - Знаки сыскать нетрудно, - вновь вплетаются в помыслы тихие слова. - Но они не здесь, не внутри тебя, а там, снаружи. Иди. И силу свою спытаешь. Помни только - прежнее при тебе осталось, но и еще прибыло многократно. Вскинулась Алена. Ведь сказал же ей Голос: "Сама увидишь"! Глава тридцать первая, в которой Алена оплакивает себя То, что в следующую секунду случилось, опять ввергло Алену в сомнение: да может не было ничего? может, мороком-дурманом голову обнесло, и в миги короткие пронеслись события, которых на деле не было? может, она еще только-только вышла из чащи лесной и стоит, смотрит на спящий омут сквозь колючие ветки елок... Ведь все, как было... Ох, нет, не все! Она сама другая уж... Не уколоть рук об зеленые иголки, отводя ветки с пути, и ног не замочить студеной росой... Потому что не ноги несут ее на край омута, - лишь тень помышления коснулась ее, и она уж у самой воды. Еще одно невысказанное желание - и прозрачней хрусталя сделалась черная вода омута, открылось взору дно его. Да, правду сказал голос: тела Алениного здесь нет, отдал-таки омут нечаянную добычу... А следующее мгновение подхватило и унесло ее далеко, прочь от глухого омута-колдуна, и бесплотным духом склонилась она над Иваном... И будто молния, полыхнула мысль, ослепив разум: вот тело под пестротканным рядном, как недавно покинутый дом. Так что стоит вернуться в него?! И опять обретет он живое человеческое тепло! - Нельзя! - встрепенулась она от беспокойного предостережения. - Осторожна будь! Не подумавши, беды натворишь! Из мертвых к живым возврату нет. Нельзя, Алена! То правда... с горечью согласилась Алена со своим осторожным и незримым собеседником. И осталась глядеть на Ивана со стороны. Вся душа к нему тянулась - тронуть волосы ласковым теплом, утешить, хоть бы малый намек на надежду дать, мол, не сгинула без следа Аленушка. Иванко вдруг голову вскинул, глаза метнулись, будто искали кого-то... Отпрянула Алена. - Не надо... не смущай ты душу его... не испытывай разум... Оставь его. Со стоном, будто душа ее пополам рвалась, отстранилась Алена, отпустила любимого. Глядела вослед, как уходят подводы в лесной сумрак, ползущий из-под мохнатых лап вековых елей. Потом устремилась Алена к другой душе, оцепеневшей в жутком ожидании - и в миг единый далеко опередила подводы с их печальным грузом. Матушка стояла, безотрывно глядя туда, где таяла в сумрачной дали светлая лента дороги. Непереносимая мука неизвестности привела ее сюда, далеко за околицу, от сочувствующих глаз, которые будто и тайком, украдкой касались ее, но ранили пребольно. Плела мать безотрывную нить молитвы-мольбы, а сердце кровью горячей омывалось, как кипятком: "Напрасная мольба..." И мать гнала прочь страшное предчувствие: "Жива! Жива доченька моя! Неправда все! Боже, милостив будь!.." Лицо ее закаменело, слезы не туманили материных глаз, горе выжигало их... И тянулась она из последних сил, не сгибая плеч под каменной ношей страшного ожидания... - Мама... Матушка... Задохнулась мать резким, как всхлип вздохом, вскинула глаза, оторвавшись от дали. - Доню моя!.. - Заплачь по мне, мама... Покачнулась мать, враз ослабев, закрыла глаза, и покатились из-под век слезы горькие и жгучие, как сок, что роняет на землю плакун-трава... И Алена стенала с нею вместе, гладила седые волосы, мокрые щеки... На сей раз Голос молчал. Глава тридцать вторая, в которой волчица подсказывает решение, но Алена от него отказывается Когда вдалеке завиднелись подводы, обняла Алена мать бесплотными руками и метнулась прочь. И не было у нее ни слов, ни голосу такого, чтобы высказать, выплакать лютое горе свое. Металась Алена диким вихрем, черным стоном, ослепшая, оглохшая... Пронзала серое ночное облако - вскипало облако черными клубами, свинцовой тягостью наливалось, и горьким дождем опрокидывало оно не землю ядовитое свое бремя: ежились, никли травы, обугленные этой горечью. Где в лес, на зеленые купола слепой вихорь падал - сухим песочным цветом след его окрашивался - листья живые сворачивались, как зноем палящим сожженные. Спящая птица ворохнуться не успела - свалилась с ветки серым комочком. Иссяк родничок - вмиг иссушил его горячий, горький вихорь. Казалось, сама беда раскинула крылья и носилась обезумевшей черной тенью, пятная чернью своей все, что на пути попадалось... Потом услышала Алена протяжный и жуткий вой и поняла - немой крик, которым душа исходила, наконец, вырвался наружу, и будто бы легче стало. Должно, и вправду, легче, потому что мало помалу стала различать Алена вокруг себя - стлалась она низко по-над самой землей. Справа и слева мелькали темные замшелые стволы, паутинный сумрак несся навстречу, когда ныряла она под тяжелый и душный лапник... Не сразу поняла Алена, что уж не бесплотной тенью сквозь лес стремится, что вновь обрела она плоть живую... А поняла это, когда вылетела на лесную прогалину, над которой висела большая желтая луна - как мало прошло с той поры, когда это же ночное светило являло Алене чудеса волшебной серебряной страны!.. С новой силой объяла Алену тоска, и тогда опять вырвался из нее истошный, иступленный вой-плач. ...Большая, сильная волчица, запрокинув кверху морду, плакала-стенала, исходила отчаянным и жалобным воем... Стыла кровь у всех, кто этот волчицын плач слышал, и безумный, смертный страх, отнимая разум, гнал их в щели, в самые глубокие и тесные норы. Долго плакала волчица - то отчаянным воем, то скулила по-щенячьи. Когда обессилела, уползла в ельник, распласталась недвижно на рыжей хвое. В полузабытьи где-то отдельно от Алены возникали и подступали к ней, обезволевшей, мысли. Что коль утратила она человеческий облик, чем этот плох?.. Остаться так. Рыскать по дикому лесу, изливать горе свое лунным ночам. И однажды глухой порой встать поперек дороги... Или впрыгнуть в окно, к спящему... Или метнуться из зарослей, сбить с коня... Что-то горячее, жгучее растекалось внутри нее. И эта боль была приятна. Она будоражила кровь, с ней было ясно, как и чем жить дальше. Зашевелилась жесткая шерсть на загривке, волчица глухо заворчала. Было в том коротком рыке грозное предупреждение. А перед внутренним взором волчицы вставали белые от страха глаза, разорванные криком рты. Кровь... - Нет... - продираясь сквозь звериное в самой себе, косноязычно вытолкнула Алена. Трудно далось ей. Так сквозь ночной кошмар пытаешься крикнуть, позвать, и не владеешь собой, предает тело: всем существом своим прочь стремишься, а ноги отказываются бежать, рук не поднять и вместо крика - хорошо, если хрип протолкнешь из кошмара своего. Вот так и Алена - чуяла, что вязла в темном, жутком, погибельном, и погибель та желанна была ей, сладостна. Но выговорила Алена трудно: - Нет! - И повторила опять, увереннее. И будто спало что-то с нее, может - шкура волчья. Потому что стрелой взвилась Алена сквозь густые еловые лапы, пробила глухую тьму и вырвалась на волю, под россыпь холодных звезд... Глава тридцать третья о мире, лежащем у престола Веды На возвышении, в центре просторной палаты стояло высокое кресло. Расслабленно откинувшись на жесткую спинку, сидела в нем Веда. Она облокотилась о подлокотник, чистый белый лоб опирался на тонкие пальцы. Престол ее был покрыт большой, искристо белой шкурой - даже и на ум не приходило, какой зверь мог носить этакую роскошь. Пряди длинные и блестящие шелковым потоком текли по ступеням. Странные блики скользили по ним, будто играли отсветы невидимого пламени. И палата сияла такой же искристой белизной, как покров кресла, и оттого казалась холодной, ледяной. Мраморный стрельчатый купол уходил вверх над колоннами, похожими на великанские хрустальные кристаллы. Из высоких, узких окон лился голубоватый свет. Искристая белизна холодного камня, ледяной блеск полированных плит на полу, холодный простор - Веда казалась так одинока в спокойном величии своем... Между тем тяжелые раздумья омрачали ее, и думами она далеко-далеко от этого своего престола. А дворец-то был престранным - то ли дворец, то ли помышления Веды. Ежели присмотреться к стенам его, они будто в марево облачены были - струились, дрожали едва заметно. И белизна их то вдруг отливала в синеву небесного цвета, то в зелень травяную. Да уж и пол не так льдисто-гладок как споначалу казался! Вот, будто проступил сквозь полированные плиты странный ковер... Да нет, не ковер! Летний цветущий луг! Но как он здесь, посереди палаты, среди мертвого камня?! ...Да где же стены беломраморные?! Наместо их уже теплый, широкий простор во все стороны. И качаются белые ромашки да синие васильки у подножия белого престола, ледяно сияющего на солнце. Ласковый ветерок невесомо трогает бесстрастное лицо, и, осмелев, вдруг ныряет в густые кудри цвета красного золота, треплет пряди, как языки пламени, с огнем играет. Медленно вздымаются тяжелые ресницы, глаза - ясные, чистые изумруды - смотрят на девушку, стоящую поодаль. Она печальна, прислонилась к молодой березке. Полевые цветы клонятся к ее ногам. На девице старенький сарафан чистого небесного цвету. У Веды - ее лицо. Веда опускает глаза и прикрывает их тонкой рукой... Вечерний свет туманит даль, густеет... Растворяется в нем девица, сумрак подступает ближе, ближе... Кажется, что там, где сумрак скрадывает даль, уж и нет ничего - ни луга с цветами, ни берез. Нет простора, есть - пустота... Но чу! Потянуло ветерком, с ним донеслись запахи воды, озерной ряски, и сухой шелест камышей, и тихий плеск. Когда Веда вновь подымает глаза, заместо полуденной лужайки, пред ней берег озера, сквозь камыши блестит вода, посеребренная луной, а поодаль темнеет низенькая избушка... Кто на престоле? Веда? Но зачем тревожат ее эти видения, когда они Алене только дороги? Алена? Зачем она так холодна, и быть на престоле ей столь привычно. Нет, не двое их в этом мире. Веда - одна. Глава тридцать четвертая рассказывает о печальном открытии Долгой чередой текли мысли, сменялись образы, одно оставалось неизменно - бесконечное одиночество Алены. Даже Голос звучал все реже и реже потому, что недолго казался он Всеведающим, и она нуждалась в его всезнании. Недолго. Наверно, вот до тех пор, пока не спросила Алена: - Скажи, зачем понадобилось Веде жизнь человеческую прожить? - Веда бессмертна, а время остужает чувства, незаметно налагает печать забвения, и перестает Веда понимать в мире людей - странны становятся ей человеческие поступки, неразумны, необъяснимы. Вот тогда идет Веда в мир простым смертным на короткий срок, которым меряется человечья жизнь. - Значит, Веда не только Аленой была... Почему же не помню я иных воплощений? - Потому, что не хочешь признать: "Я - Веда!" - Старая Велина говорила про девицу... Будто к омуту Русалочьему она в любой час ходила, все равно что в собственную кладовую, и брала из него всякое знание, какое нужно ей было. - Вот ведь как далеко память о ней ушла. Трижды народившиеся дети умерли от старости, а память не стерлась. Правильно ты догадалась - девица эта тоже навроде тебя была. Тогда понадобилось заново научиться быть терпимой к людям, учиться прощать их несовершенство. - А чему должна была научить Аленина судьба? - Веда перестала понимать, от чего страдает человек, теряя другого. Почему бывает, что один готов умереть, только пусть бы другой жил? И тут внезапно вспомнился Алене давнишний разговор с Велиной. Тогда Алена сказала: "Выходит... нет в ней любви... баба ледяная эта Веда". Верно девчоночьим разумом своим угадала! И впрямь забыла Веда, что значит любить! Как больно терять любимого человека. Как случается, что душа будто пополам рвется... - Значит, пошла я в мир, чтобы полюбить всем существом своим. А потом потерять любимого, дабы вспомнилась боль утраты? Счастливая любовь мне не была суждена? - Никто другой как ты, начертала судьбу Алены прежде, как стать ею... Но когда предстояло тебе потерять Ивана, утрата показалась столь непереносима, что восстала ты вперекор начертанному, - и человек остался жить. Но что было определено Ведой, тому дoлжно случиться. Вместо него ушла ты. - А Иван... Он обыкновенный смертный человек? - Да. Ты выбрала его из тех, кто должен был народиться на свет незадолго до Алены. Чистый душою, светлый, пригожий, он был достоин высокого выбора. Алена прикрыла лицо рукою: "Достоин высокого выбора?.. Дать крылья, чтоб смертельно ранить на взлете... И это - высокий выбор? Щедра же Веда!" Глава тридцать пятая, в которой Веда отпускает Алену Вот после того разговора и пришло к Алене-Веде глухое отчаяние. И так нестерпимо ей стало, что вызвала она из памяти образ человека, который единственно - как думала - мог помочь ей. Из небытия встала перед нею сухонькая старушка. И едва лишь узрела, пред кем стоит, проворно на колени пала, голову низко склонила. Велина! - окликнула ее Алена-Веда. - Приказывай, высокая Госпожа моя! - не поднимаясь с колен, торопливо откликнулась старуха. - Велина! - с отчаянием, требовательно воскликнула Алена. - Кого ты видишь пред собой, Велина? - Госпожу мою, владычицу Веду! - Не госпожа я тебе! - Чего же ты хочешь от меня, ясная моя... - голос Велины неуверен и робок. - Так кого ты видишь? - Тебя, моя детонька... Но я знаю, что ты... - ...твоя Алена! Помоги мне, Велина. - Чем? Говори, дите! Что хочешь, сделаю для тебя! - Если бы я знала... У тебя мудрое сердце, Велина. Может быть оно даст ответы на мои вопросы... Хотя... не знаю я даже и того, о чем спросить хочу... - Тебе ли просить совета... Твоей ли мудрости равняться с моим ничтожным разумом... Алена поспешно встала и на травянистый берег сошла, опустилась к ногам старухи, взяла в ладони ее маленькую руку, прижалась к ней лицом. - Велина, милая... Это же я, твоя Алена... Посмотри, видишь ли ты во мне Веду? Я все еще Алена! Мне плохо! Я будто впотьмах блуждаю! Неужто не видишь?! Я только одна, а вокруг - ни огонька! Но не превозмогла себя старая знахарка. Потрясена была, что ее Алена, любимица, утеха старости, вдруг оказалась владычицей Ведой. А пред ней Велина с малолетства трепет в душе имела. С тех самых пор, почитай, как бабка маленькой Вели приметила в ней дар и наставлять стала, замену себе готовить. А уж когда Велине к омуту ходить доводилось, от благоговейного страха сама себя не помнила, ног не чуяла под собой. И теперь - как же ей хотелось помочь! Душу бы за милую Алену отдала! Но сознание того, что не Алена - сама Веда помощи от нее ждет, как невольничьими цепями сковало старуху, лишало воли, остудило разум. Не смогла она. Со слезами вины попросила отпустить ее. И получилось, что искала Алена-Веда помощи, совета разумного, а гнет одиночества лишь тяжельше, безысходнее стал. К Господу обращалась - нисходила в душу кротость наместо отчаяния. Но горечь одиночество слаще не становилась. А так необходимо было ей согреться теплом сердечным! Уж очень студено одной было... Да неужто во всем мире не было у ней друга? Кто не смотрел бы на нее снизу, кто был бы равен ей и по разуму, и по душе. Где найти такого? Ведь была она Аленой, страдающей, с душой изъязвленной... Но одновременно - грозной и неприступной, чуждой человеку Ведой... ...Долго недвижно сидела Алена-Веда, невидяще глядела в холодное пустое пространство. Потом решительно подняла голову, распрямила спину и проговорила: - Я - Веда! Отпустила от себя Алену. Глава тридцать шестая. Алена собственную волю обретает Услыхав долгий вздох - будто пробудился кто-то - Веда опустила долу свой царственный взгляд. В нескольких шагах от ступеней ее снежнобелого престола стояла тоненькая девица в небесно-голубом сарафане. Веда молчала, глядела на нее с ожиданием. Девица поклонилась низко: - Государыня моя... - Молчи! Не то! - резко прервала Веда, зеленые глаза полыхнули досадой. - Дозволь приветствовать тебе, как надлежит... - растерянно начала девица. - Опять не то! - в глазах Веды и гневный упрек, и мольба, и беспокойное нетерпение. Девица вскинула голову, и вдруг рассмеялась легко: - Не чаяла я к себе самой на встречу прийти! И в ответ точно такой же смех просторно рассыпался. - Наконец-то! Я уж тревожиться стала, что получила не то, чего ждала! Веда быстро сошла по ступеням, взяла девицу за руку. - Ну, здравствуй, Алена! - Здравствуй, Веда-хозяйка. - Не хозяйка я тебе, Алена. Понимаешь ли ты, что равны мы с тобой? Что сестрицей мне стала? Что теперь свободной волей владеешь и от моей не зависишь? - Да, понимаю. - Значит, не ошиблась я, подумавши, что не погублю тебя, признав себя Ведой! - Не ошиблась, ибо "советчица" моя - или... наша? - улыбнулась Алена, - никогда не была Аленой, и не познала, не поняла любви. А коль "не знала", то уж вовсе и не всесведуща была. Она в главном ошибалась, не знала, что пред могуществом любви бывают бессильны доводы разума. - Да, Алена, именно так. И пока я не поняла этого, как же тяжко было мне от разлома своего! Словно трещины душу разодрали. Теперь все встало на место. Теперь нас двое равных - ты и я. Я - Веда, закончила свое земное существование и вернулась в свой собственный мир. И я в полной мере получила то, в чем нуждалась. Ты - Алена. Ты смертна. Но покуда живешь, сколько б не длился твой век, можешь ты почти все, что я могу. Захочешь меня увидеть - позови только, я всегда рядом. - Так что я, сестра? Душа бестелесная? Но тогда, что значат твои слова: "Ты - смертна"? - Алена... Не знаю, что ответить тебе. Вижу только, что по-своему разумению определив судьбу твою, сделала неладное... Грех большой на мне - против любви. Вмешиваться опять? Не могу... не хочу. Ежели найдешь путь и исправишь ошибки мои, благодарна буду. Только помни Алена, что воля твоя свободна, а помыслы - людские, страстями проникнутые. Не давай страстям помыкать тобою. Совета спросишь - скажу. А руководить делами твоими произволом своим не стану. Сама видишь - мне тоже случается в ошибки горькие впасть. Ты помни только одно, Алена, - воздается за все, за дурное и за доброе. - Коль так... хотела бы знать я... за что мне была та встреча, у омута... - Когда унизил тебя Ярин, в землю втоптал... По моему разумению, это ответ на грех гордыни... нетерпимости... - Гордыни!? Сестрица! Я ли была нетерпима к людям?! - А к нему? - К Ярину?! Да ведь он!.. - Постой. Не об нем ведь теперь речь. Даже если он стократно хуже, чем ты о нем помышляешь, не его грехи мы считаем. И не ведомо нам, чем ответит он за них. Но за твои - платить тебе. У человека нет права судить другого человека, в каком бы виде он не предстал. А ты - судила. И сочла, что недостоин он твоего милосердия. А как знать, может, в том спасение ему было бы? - Но ведь лживыми были слова про любовь его небывалую!.. - Да. Это так. Но иногда он сам верил в лжу свою. А хоть бы и не верил... Была у тебя сила хоть на сколько-нибудь отворотить Ярина от дурного. - Добрым отвечать на злое?! - Нет, Алена. Все труднее. Но ты душе своей труда этого не дала. Презрение явить ему было легче. Но чем обернулась та легкость? Помнишь ведь, как матушка говаривала: "Не кляни постылого - заберет Бог милого". В тех местах, где живут грешные, - грешнее всех тот будет, кто грех, а не Бога в грешнике увидел. И споришь ты сейчас не со мною - с собой. Саму себя переубедить хочешь, потому как знаешь, - я правду говорю. - Помолчав, Веда опять заговорила: - Последним злодейством своим Ярин не одну тебя