.. Он не видел ни жены, ни детей, ни родителей -- не смел показаться им на глаза. Как они выкручиваются, на какие средства живут -- не знал... -- Теперь надо терпеть и ждать, -- сказал албанец.. -- Ждать чего? -- Когда снова начнет везти... 8. На главной дороге аэропорта возникли желтые осы, и кто-то из проезжавших мимо водителей крикнул: -- Что вы тут чикаетесь! На "United" нет машин! Таксистский азарт мгновенно, до дрожи захватил меня. О том, чтоб ехать домой, теперь не могло быть и речи! Самолет пришел переполненный; было много пассажиров в Бруклин, куда мне хотелось попасть, но я получил мрачного черного парня, ехавшего в противоположный конец города, в Бронкс. Чтобы мне не пришлось потом выходить из машины среди ночи в каком-нибудь глухом закоулке Бронкса, я не стал открывать багажник, а втолкнул чемодан в салон. -- Мотель возле стадиона "Янки" знаете, сэр? "Сэр" -- это неплохо. По крайней мере, скандала не предвидится. Да и мотель возле стадиона я знал: рядом с шоссе, а главное, буквально в двух шагах от полицейского участка. Бояться было нечего. Зарядивший дождь лишь подбадривал меня, напоминая о том, как хорошо, как тепло и сухо -- в машине. Пухлая пачка денег приятно ласкала бедро. Когда я сброшу черного, у меня будет полтораста с лишним долларов!.. Чекер шел со скоростью миль сорок, не больше: переднее стекло то и дело захлестывало водой, которую поднимали обгонявшие меня машины. Мы уже давно оставили позади и Гранд-шоссе, и мост Трайборо, и ехали по Восемьдесят седьмой дороге, когда сизую муть захлестнутого водой стекла озарил вдруг зловещий рубиновый отсвет. Тормоз!.. Чекер пошел юзом; "дворники" смахнули муть со стекла, и рубиновый занавес превратился в два ярких красных огня над бамперами легковой машины, которая, визжа и виляя, остановилась посередине шоссе... В тот же миг правая передняя дверца машины распахнулась, и на дорогу выскочила женщина. Она метнулась к обочине и побежала вперед -- в глухую ночь, под проливным дождем... Бывают такие минуты, когда невозможно праздновать труса! Может, не будь на заднем сиденье этого черного парня, автомеханика из Алабамы, обращавшегося ко мне "сэр" и становившегося теперь свидетелем моего позора, я проехал бы мимо... Не знаю... Было очень страшно, но я вильнул вправо и оказался между остановившейся на шоссе машиной и -- бегущей женщиной. -- Сумасшедший, что ты делаешь?! -- закричал негр, но его страх придал мне смелости. Поравнявшись с женщиной, я нажал на тормоз. Повалился на сиденье, дотянулся до ручки и открыл дверцу: -- Садитесь! Фары той машины заливали кабину чекера светом. "Будут стрелять!" -- мелькнуло в голове, и, едва женщина оказалась рядом, я рванул вперед. Струйки воды текли по лицу женщины. Машина, из которой ей удалось бежать, не отставала от нас ни на метр. -- Что случилось? -- хриплым, чужим голосом спросил я; негр притих... -- Спасибо, -- сказала женщина. -- Скажите, черт побери, что случилось! Женщина всхлипнула. Промелькнул указатель "Стадион", мне пришлось съехать с шоссе на вспомогательную, совсем уж глухую дорогу, и опять застучало сердце: сейчас будут стрелять. Но никто не стрелял. Наконец показался полицейский участок, на крыльце его, под навесом -- несколько фигур в форменных дождевиках и фуражках. Останавливаясь у мотеля, я был уже совершенно спокоен. Негр заплатил 17 долларов и уволок чемодан, а женщина наградила меня двадцатидолларовой купюрой: -- Я восхищена вашим поступком! -- сказала она, но в ее интонации почему-то отчетливо слышалась фальшь... К мотелю подползла та, не страшная (в присутствии полицейских), машина. Из нее под дождь вышел человек моих лет, в костюме, при галстуке. Он смущенно улыбался, показывая, что намерения у него самые мирные. -- Добрый вечер, -- сказал он. Выглядело это так, словно он здоровался -- с чекером В роли агрессора неожиданно выступает моя пассажирка. Она выскакивает из кабины, хватает мужчину за галстук -- голова его мотается из стороны в сторону, -- и так же неожиданно дама возвращается в кэб: -- Отвезете меня в Бронксвиль? Еще бы -- не отвезу! Поездка за город -- это же двойная оплата! Сердце так и затрепетало: к моим 174 долларам добавится изрядный куш. Да я побью сегодня выручку всех врунов, которые только и ездят что в Филадельфию! 9. Часы показывали начало четвертого, когда мы свернули с шоссе Мэджор Диган в кромешную тьму предместья. Женщина указывала мне, как ехать. Дорогой она снова принялась меня благодарить. -- Рассказали бы лучше, что же все-таки произошло, -- ворчал я, распираемый гордостью. -- Рассказать вам день за днем все эти шестнадцать лет?! -- с пафосом ответила женщина, и мой геройский "подвиг" поблек... Больше я ни о чем пассажирку свою не расспрашивал. Однако же завершилась поездка за город -- еще одним разочарованием. Возле своего дома женщина опять раскрыла сумочку и демонстративно отдала мне все, что там было: три бумажки по доллару. А счетчик, включенный заново у полицейского участка, показывал 11.65... -- Мы находимся за городом, -- напомнил я пассажирке. -- Мне полагается 23.30. -- У меня нет больше денег! -- раздраженно ответила она и показала содержимое сумочки: скомканные салфетки, пудреницу и тюбик губной помады. -- Двадцать долларов я вам дала? И хватит! На том и закончили. Следовавшая за нами машина попятилась, выпуская мой чекер из узкого проезда, и я остался один... Выл ветер в невидимых кронах деревьев, лил дождь. Я спустился с холма и поднялся на холм. Вокруг -- ни единого огонька. "Какая прелесть, какая гадость! -- думал я. -- Закатила истерику, одарила подобравшего ее на шоссе кэбби, но тут же пожалела денег и захотела, чтобы я отработал их... И то -- ладно. Откуда только эта вспышка благородного негодования? И как теперь мне отсюда выбраться?.." Еще один подъем. Еще один спуск. Ночь и дождь. Что делать? Вдруг, ослепив меня, мимо промчалась машина, и царапавшая душу тревога спрятала коготки. Я развернулся, поехал следом, и вскоре из-за поворота выскочил щит с услужливой стрелкой и надписью: "Нью-Йорк"... Но до Нью-Йорка было далеко; дождь превратился в ливень. Фары моего чекера не пробивали серую стену. Включив аварийные огни, я полз по шоссе и лупил себя по щекам... Я пел. Орал. Курил. Двадцать два часа, проведенные за рулем, навалились на меня, и глаза -- закрывались... Машин вокруг становилось все больше и больше, над головой промелькнула тень моста Верразано. Если бы не дождь, отсюда был бы уже виден мой двадцатиэтажный дом с круглыми водонапорными башнями на крыше... Ледяной душ. Вестибюль. Мокрые туфли -- сброшены. Из спальни выглянуло чужое насупленное лицо жены. В моем кабинетике на диване -- постель. Это наказание, санкция. А мне так хотелось и повиниться, и объяснить, почему я не позвонил, и похвалиться небывалой -- 177 долларов! -- выручкой; и еще хотелось сказать жене заранее приготовленную, выпестованную в душе фразу: с таксистом, мол, когда он привозит домой такие деньги, случается за день столько всяких приключений, сколько с иными людьми не случается и за год. Я надел сухую майку и лег. Но сон отлетел. За окном стояла черная тишина. Дождь кончился, я не мог уснуть... Глава двенадцатая. ПИСЬМО С ТОГО СВЕТА 1. Так я и лежал, глядя в потолок, ни о чем не думая и не замечая, как мое тело постепенно наливается чем-то тяжелым... На стене, к которой, перевалившись через подлокотник дивана, прислонилась моя подушка, -- полки с книгами; у окна -- письменный стол... Почему мне неуютно среди вещей, к которым я так привык? Еще совсем недавно как-то само собой подразумевалось, что за этим столом, кроме однодневок-радиопрограмм, напишется и что-нибудь "настоящее": цикл рассказов или повесть -- о жизни здесь и там. Но теперь я стыжусь прежних честолюбивых фантазий, и вид чересчур громоздкого стола, неправомерно занимающего чуть ли не половину моей комнаты, -- вызывает досаду. Иное дело -- книги. Сказать по правде, за последний год не купил я ни одной; но и заброшенные, запылившиеся, убого оформленные, изданные ничтожными тиражами, -- нищим русским зарубежьем -- книги эти вызывают совершенно особое, непонятное ни американцу и никакому другому иностранцу -- щемящее чувство. Ни на одном другом языке, кроме русского, не написано столько книг, за которые их авторы -- заплатили своими жизнями... Вот тоненький сборник расстрелянного в застенке поэта, носившего одно с расстрелянным царем имя. А этого поэта расстреляли позднее... Еще томик стихов: Жизньупала.какзарница, Каквстаканводы-ресница, Изолгавшисьнакорню... Зачем автора этих строк нужно было швырнуть за колючую проволоку, где он в считанные недели сошел с ума и погиб? Зачем всадили пулю в затылок одному из самых изощренных в русской прозе стилистов? Зачем сунули в петлю поэтессу, стихи которой живы и по сей день? Вот она передо мной -- история великой литературы, созданной мучениками и заменившей религию миллионам таких, как я... 2. Светало; в комнате уже можно было читать, не зажигая лампы; и я подумал, что для книг, хотя их и не прибавилось с тех пор, как я стал водить такси, остается все меньше места на полках потому, что одну из них -- нижнюю, до которой я могу дотянуться рукой, не вставая с дивана, загромоздили кипы неразобранных бумаг, которые регулярно подкладывает и подкладывает в мой ящичек с надписью "Lobas" добросовестная библиотекарша. С каждой промелькнувшей в печати статьи, которая может пригодиться для программы "Хлеб наш насущный", она снимает копию и кладет в мой ящичек. И туда же -- каждый выпуск "Исследовательского бюллетеня", который готовят для радиожурналистов мюнхенские советологи. Попадают в мой ящичек и пухлые, неисповедимыми путями доходящие до нас оттуда "самиздатовские" рукописи. Читать их у меня нет времени, а выбрасывать -- как-то неловко: за каждой из этих рукописей -- растоптанная человеческая судьба... Решившись доверить свои мысли бумаге, "самиздатовские" авторы всегда сознают, что совершают шаг -- в пропасть. Что их будут искать и найдут. И тогда нагрянут обыски, допросы, тюремная психбольница или просто тюрьма... Именно такой вот автор и отстукал на свою погибель на машинке "Москва" -- шестьдесят с гаком страниц густого, через один интервал, текста, который я, поняв, что наверняка не усну, достал с полки и опустил на пол возле дивана; и никак еще не уверенный в том, что стану все это читать -- поднес к глазам первую страницу: "22 сентября в 9 часов 20 минут я вышел из нашего дома на Тарасовской улице N 8, -- кольнул, кольнул знакомый киевский адрес! -- и пошел к Ботаническому саду. Светило солнышко, на мне было легкое светло-серое пальто, сандалии. У здания пожарной команды стоял, загораживая мне дорогу, голубой "рафик". Я хотел его обойти, когда справа, со стороны пожарной команды, возник большеголовый и седовласый человек. И он сказал: -- Здравствуйте, Гелий Иванович. Садитесь, пожалуйста, в машину..." ...За тонкой перегородкой послышались шаги: из спальни -- в ванную, из ванной -- в кухню. Это поднялась жена; она теперь училась в Манхеттене на курсах операторов электронных машин. Я лежал в своем кабинетике. В своей бруклинской квартире. И читал рукопись одного из старых киевских приятелей, о котором знал совершенно точно, что его уже нет в живых... Примерно с полгода назад -- или больше? -- сюда, в Нью-Йорк, дошло известие, что Гелий Снегирев, помилованный советским правительством, чем-то заболел и умер. Что похоронен он на Байковом кладбище. На том же самом, где похоронена и моя мать. Это было письмо -- с того света!.. 3. Впрочем отпечатанный на машинке "Москва" текст меньше всего напоминал заявку на "фильм ужасов". Голубенький "рафик" все ехал и ехал по улицам, хорошо знакомым мне с детства... "Вывернули на Владимирскую". Значит, из окна Гелию были видны красные колонны Университета; потом -- музей Ленина, где меня когда-то принимали в пионеры... Да, вот и Гелий упоминает, что из окна "рафика" увидел этот самый музей, затем ресторан "Лейпциг" и наконец серое здание КГБ, почему-то всегда укрытое строительными лесами: "Повернули на Ирининскую, заехали в ворота и -- приехали!". Будничный тон рассказа как бы приглашал "на экскурсию" -- внутрь зловещего здания, куда был доставлен арестованный диссидент... "Начали обыск. Какие-то бумаги и подписи -- хотя нет, без подписей, я сразу же заявил, что подписывать ничего не буду. Понятые. Какое-то начальство, которое произнесло: "Да, Гелий Иванович, вы изрядное ведро грязи вылили на нас и тут, внутри, и там, за рубежом". Потом меня повели через двор, завели в двухэтажное здание, в маленькой каморке обшмонали уже донага... Коридор, лестница, коридор, в руках у меня два матраца, лязг замков и -- камера. Сосед: чернявый, симпатичный. Я плохо помнил все эти первые минуты, а он, Иван Иваныч, мне потом рассказывал: я походил, осмотрелся, оценил наблещенный паркет и высоту до потолка, метров около пяти (до революции здесь был то ли дешевый отель, то ли бордель), присмотрелся к нему, к соседу, и сказал: "О, здесь можно жить, красота!". И, придвинув лицо к нему вплотную, заговорщицки бормотнул: "Так что, "подсадной"? Ну-ну!.." Был он "подсадным" или нет -- не знаю, как не уверен, что "работал" со мной и второй мой сосед -- Григорий Тимофеевич. Черт их разберет... Ну, вот. И потекла жизнь -- да, жить можно, красота! И с первых же дней я стал сочинять вирши..." "Одна милая дама дала мне совет. "Если вам суждено в самом деле тюрьма, Сочиняйте стихи там, хоть и не поэт. Помогает, от многих слыхала сама..." Я тогда усмехнулся, теперь же, в тюрьме, Тот совет ее вспомнил и кланяюсь ей: Очень трудно, наверно, было бы мне, Не засядь я за вирши с первых же дней..." Ох, Гелий! -- подумал я, вспоминая, как он, сорокалетний, женатый (такой же, как и большинство киношников и журналистов -- пьянчуга), влюбился в молоденькую, чуть ли не вдвое моложе его студенточку, как охаживал ее и в конце концов женился на ней. С годами, однако, студенточка стала настоящей советской мадам и ушла от мужа, исключенного из Союза писателей за антисоветские взгляды... Но неугомонный "Гаврила" -- уже лишенный средств к существованию, уже изгой, которого вчерашние знакомые при встречах на улице "не узнавали", уже без пяти минут арестант, за которым неотступно следовали филеры -- снова влюбился. И снова женился! И вот, пожалуйста: даже в следственной тюрьме КГБ у него на уме -- дамы... Я перелистал страниц десять стихов, сочиняя которые заключенный лечил тюремную тоску: ученических, косноязычных, читать их было неинтересно... И уже вскоре после того, как окунулся в эту рукопись едва ли не с трепетом, я довольно бегло ее просматривал... "С самого начала я завел со следователем весьма странные отношения: не здоровался, хамил, а в устных и письменных ответах (все ответы в протоколах допросов писал своей рукой) остроумничал и изгилялся, как мог...." Действительно, странные отношения... На первый же допрос Гелий входит в кабинет следователя, капитана госбезопасности, напевая модную песенку: Я его оскорбил. Я сказал: "Капитан, Никогда ты не станешь майором!.." Это он -- со значением, в том смысле, что "большеголовый и седовласый" капитан Слобоженюк на нем, на его деле, майорской звезды не заработает. Но еще неожиданней -- реакция гебиста. Что же -- он? Кулаком по столу? Отнять курево, лишить передач, прогулки? Не только ведь офицерский гонор побуждает обломать наглецу рога -- служба такая. Не получишь необходимых показаний -- какая уж там звезда?! Долго ли строгому начальнику вытурить седого капитана -- на пенсию? И тем не менее капитан не вызверился, а только напомнил развязному остряку, дескать, вы, Гелий Иванович, как-никак находитесь в серьезном учреждении, и песенки распевать на допросах у нас не положено. Да еще вроде бы пожаловался (?) заключенному на свой хомут: -- С меня за это, знаете, как стружку снимут?!.. Впрочем, ничего невообразимого не было в том, что Гелия поручили такому захудалому, не вышедшему в чины гебисту. Ибо какой еще выдающийся контрразведчик требовался для дознания по делу, основное обвинение по которому именно в том и заключалось, что преступник не желал скрывать свои преступные мысли: "Ваша конституция -- ложь от начала и до конца!.." И если диссиденту поначалу могло что-нибудь показаться необычным в его простоватом и незлобивом по натуре следователе, то -- лишь степень бесцветности этого чиновника, который постоянно, изо дня в день бубнил одно и то же: "Да, Гелий Иванович, именно так у нас и положено" или "Нет, Гелий Иванович, так у нас не положено..." Однако же изумляться, даваться диву тоже особого повода не было: обычный продукт советской системы -- ничтожество, каких полно и в Союзе писателей, и на любой киностудии, и, по-видимому, -- в КГБ... 4. Порой, правда. Гелию казалось, что следователь прикидывается эдаким дураковатым бюрократом, "дубогрызом"; хотя, если вдуматься, то с какой, собственно, целью гебист мог взяться играть такую, чуть ли не комедийную, роль?.. Гелий обращался с жалким этим капитаном именно так, как тот заслуживал, не отказывая себе в удовольствии при случае и подразнить следователя: -- "Скажите, капитан, вас при входе на работу и про уходе обыскивают? -- С чего вы взяли? Нет, конечно. -- Неправда, еще как шмонают!.. -- Что за глупости? -- А вот и не глупости. Меня по дороге к вам на допрос и от вас -- шмонают. -- Так это же не меня обыскивают, а вас. -- А вы подумайте: меня ведут к вам и кроме вас я ни с кем не общаюсь. За мной следит вертухай... Значит, шмонают -- вас: или я вам что-то несу или вы мне что-то вручили. Разве не так? Вас обыскивают, вас! Следователь со скрипом посмеялся: -- Шутник вы. Гелий Иванович"... Однажды на допросе раскапризничавшийся заключенный схватил со стола лист протокола, изорвал его в клочки и швырнул в мусорную корзину... Лицо следователя сделалось каменным. Всему есть свой предел; нашла коса на камень! Офицер молча встал, шагнул к бронированному сейфу, открыл его и достал... Содрогнулся Гелий, не понял сразу... Однако в руках следователя оказался всего лишь навсего -- флакон канцелярского клея. Все так же молча седая голова нырнула в мусорную корзину, капитан тщательно собрал ошметки, разложил их на столе и стал подклеивать. И лишь закончив кропотливую эту работу, сказал: -- Как же вы так, Гелий Иванович? Культурный человек, а такое себе разрешаете? Протокол, хоть и не подписанный, есть документ. С меня за ваши "художества" начальство спросит, и крепко спросит! Неловко сделалось Гелию за свою выходку: вовсе не имел он в виду унижать пожилого человека; и, полуизвиняясь, заключенный пробормотал: что же вы, мол, меня не предупредили? Я уж не стал бы... 5. Совершенно, необъяснимым однако, в записках Гелия выглядело то, что "странные отношения" сложились у него, оказывается, не только со следователем, а со всеми, решительно со всеми, кто окружал его во внутренней тюрьме КГБ... Прощупывают два надзирателя-прапорщика грязные носки заключенного, резинку в его кальсонах, а писатель, кинорежиссер -- барин -- колет им глаза: -- До какой же мерзкой ерунды опустились вы, хлопцы!.. А бравые прапорщики в ответ -- ни звука. Скушали. А дальше -- больше. Обнаружив во время очередного обыска упомянутые уже стихи (и не просто так -- стихи, а зашифрованные!), надзиратели поначалу отложили их в сторону, но потом к тетрадке не прикоснулись и даже не доложили о своей находке наверх, поскольку история эти никакого продолжения не имела... С нескрываемой симпатией относился к диссиденту и главный следователь Управления, полковник Туркин: "обаятельный, умница" -- эпитеты Гелия... На допросах полковник появлялся нечасто, но, если и заглядывал, то, прежде всего, справлялся не о ходе следствия, а о самочувствии заключенного, причем -- не вообще, из вежливости, а входил в детали: не шалит ли сердчишко? Не мучает ли бессонница? И даже такое: не сверлит ли геморройчик? Это, знаете ли, препротивная штука, многих в тюрьме беспокоит... Но, пожалуй, лучше всех относился к Гелию начальник тюрьмы, подполковник Сапожников, хотя лично ему этот заключенный изрядно въелся в печенки. Седьмого ноября, в праздник, когда по всей стране руководство взыскивает с блюстителей порядка за любое "че-пе" особенно строго, Гелий закричал в прогулочном дворике, что призывает всех политических узников встретить годовщину Октября голодовкой протеста!.. Произошло это на девятый день голодовки самого Гелия. В глазах у него потемнело, он потерял сознание, упал, и был доставлен в камеру на руках надзирателей... В советской тюрьме за подобное нарушение полагается, уж как минимум, карцер; но подполковник Сапожников нашел возможным применить более мягкую меру... "... через два дня, когда я лежал с голым задом в медкабинете и в меня насильно заливали питательную клизму, пришел начальник тюрьмы и, обращаясь к моей отощавшей заднице, огласил приказ об объявлении мне выговора за нарушение дисциплины..." Как говорится, и смех, и грех: человек добровольно идет на каторгу, а начальник одной из самых страшных советских тюрем (зверюга ведь должен быть!) журит его -- выговором в приказе... За стеной опять послышались шаги. Из комнаты сына -- в ванную, из ванной -- в кухню... Ойкнула и зашуршала осколками по линолеуму бывшая тарелка или чашка. Потом в квартире стало тихо, как в могиле. Я читал, уже ничего не пропуская... 6. За окном струился снежок, приближался Новый год и, забыв о мелких личных обидах, седовласый капитан, которому, кроме неприятностей, дело Гелия и впрямь ничего не сулило, завел со своим подследственным разговор по душам: о некоторых веяниях в определенных сферах... Гуманные веяния эти поощряли применение закона, согласно которому чистосердечное раскаяния иногда вознаграждается полным помилованием. В особенности -- на стадии следствия... Тогда и с жены, которая помогала -- ведь помогала! -- распространять клеветнические материалы и которая в любой день могла оказаться за решеткой, -- тоже спадут обвинения... "Что? Много шуму "за бугром"? Надо бы нейтрализовать?" -- поддел следователя Гелий. "Да. Не мешало бы нейтрализовать, -- признался следователь. -- Подумайте, Гелий Иванович". И тут вдруг надменный, насмешливый диссидент пообещал подумать!.. Капитан не мог поверить собственным ушам. И поверил только тогда, когда понял: в обмен на туманное свое обещание заключенный -- клянчит поблажку. Гелию и его сокамернику вздумалось устроить в тюрьме на Новый год -- елочку... Конечно же, заключенный играл с капитаном, как кошка с мышкой, но дураковатый капитан клюнул на удочку и не только разрешил неслыханное в следственном изоляторе КГБ баловство, а собственноручно принес заключенным две или три пахнущие смолой и морозом хвойные ветки. И уж чтоб все было честь по чести, позволил арестантам сделать елочные игрушки из фольги от полученных в передаче плавленых сырков. И еще приказал гебист бессонным вертухаям -- не заметить, что Гелий и его сокамерник "тайно" готовят (в мыльнице?) -- из хлеба, сахару и воды по глотку хмельной бражки, чтоб чокнуться ею в новогоднюю ночь!.. Получив свою копеечную радость, Гелий на первом же после праздника допросе высокомерно заявил, что ни на какие сделки с органами не пойдет. "Этого не будет. Забудьте!". "А зря вы, Гелий Иванович, -- негромко процедил капитан. -- Был бы совсем другой разговор". Но у добродушного следователя и в мыслях не было мстить хитровану, хотя одного телефонного звонка из укрытого строительными лесами здания было бы достаточно, чтобы искалечить жизнь сыновьям Гелия... "... допросы к февралю стали редки, все уже было обспрошено и на все мною было нагло и находчиво отвечено, но следователь обязан был два раза в неделю вызывать меня на допросы, и где-то двадцатого февраля я отказался ходить в следственный корпус. И опять, как во время голодовки, он стал приходить для допросов в следственный изолятор..." Ну, и о чем же беседовал капитан с Гелием, если все уже было обспрошено и на все -- отвечено? Да так, ни о чем... Странные отношения следователя с подследственным развивались; вот они и болтали о всякой всячине... Например, Гелий рассказывал свои тюремные сны... Иногда грустные, иногда смешные... И следователь выслушивал подобную чепуху? О, с полнейшим вниманием!.. Уже потом, почти ослепший, лишенный возможности перечитать написанное слово, уже задыхаясь в предсмертной тоске, Гелий, спохватившись, с недоумением заметит об одном из этих снов: "Вещий он был, что ли?.." 7. В ту ночь заключенному снова снилась тюрьма. Кабинет следователя, привычный вид из окна -- каменный колодец. Нет, не совсем так! Во сне внутренний двор тюрьмы открылся Гелию в необычном смещенном ракурсе, и это смещение позволило увидеть подворотню -- уводящий на волю туннель. Выпуская голубенький "рафик", тот самый, в котором пять месяцев назад сюда привезли Гелия, ворота тюремного двора распахнулись, а за ними -- залитый солнцем тротуар, прохожие!.. Вдруг за спиной раздается вкрадчивый голос, Гелий оглядывается: рядом стоит полковник Туркин. Он весел и со смехом объявляет заключенному, что тот -- свободен. Гелий видит себя за воротами тюрьмы, но шагнуть к людной улице -- не смеет... Он боится встретить жену, друзей... Даже во сне Гелию ясно: они непременно спросят, почему его выпустили? И что же он объяснит?.. Как докажет, что никого не предал, не стал подлецом?! Ужас обвивает горло, Гелий бежит назад и умоляет вертухая впустить его обратно в тюрьму: Мне к себе! Мне к себе, к себе! Мне в СИЗО47! Мне в СИЗО Ка-Гэ-Бэ! Моя камера там пуста! Моя койка не занята! Мне на волю не по пути! Пропусти... отпусти... пусти!!! "И тут я проснулся с воплем "Пусти-и-и!". И, как говорится, в холодном поту..." Это было совершеннейшая идиллия: на допросах заключенный читал стихи, а следователь -- слушал... "Второго марта я досыпал бессонную ночь, когда стукнуло, грюкнуло, потом лязгнуло и в камеру вошел подполковник Сапожников. Я давно объяснил, что не встаю в его присутствии, и только повернулся и поглядел. Он подошел к койке, по-братски положил мне руку на плечо и сказал: -- Гелий Иванович, на этот раз вам все-таки придется встать. Собирайтесь в больницу..." Я читал записки Гелия, и от всей этой идиллии с решетками на окнах, минут духовной близости со следователем, забот доброго полковника и по-братски положенной на плечо руки начальника тюрьмы -- веяло на меня чем-то таким, что мороз пробегал по коже... Я отложил рукопись, не дочитав ее до конца. Дон Кихот... Ни дать, ни взять: Дон Кихот!.. Вступил он, правда, в бой не с ветряными мельницами, а со злом реальным, могущественным; но выбитый из седла, отрекся от лучшего, что совершил в своей жизни, и тогда жизнь его, лишенная смысла, оборвалась... Жаль, конечно, но ведь иначе и быть не могло... Сто подробностей, которые я только что вычитал, не изменили уже сложившийся в моем сознании стереотип образа и судьбы Гелия Снегирева. Начинался новый день, который мне предстояло пережить в своей жизни Часы показывали без четверти восемь В кухне зазвонил телефон. Кому еще, черт побери, понадобился я с утра пораньше?!.. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Глава тринадцатая. САМОЕ ЯРКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ 1. А телефон все звонил и звонил... Едва я только заслышал его, дисциплинированное мое сознание тотчас же отдало телу команду: "Встать!", но тело -- не подчинилось. То тяжелое, чем полнились мышцы плеч и спины, было свинцовым изнеможением вчерашнего, двадцатидвухчасового рабочего дня... Вчера мне казалось, что эти часы пролетели совсем незаметно, а усталости я, пока крутил баранку, и в самом деле не ощущал. Сейчас, однако, я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой... Телефон, между тем, умолк... Человек свободный, никем не понукаемый, я мог валяться на диване, сколько мне заблагорассудится. Мог вообще не поехать на работу, устроить себе внеочередное воскресенье. Я так и решил: сегодня -- день отдыха. Заслуженного и необходимого. Единственное, что я должен сделать, это переставить чекер на другую сторону улицы. Иначе в восемь часов его ветровое стекло украсит штрафной талон. Допустить этого никак нельзя и, стало быть, нужно подниматься. Первым делом я выглянул в окно. Чекер не угнали: желтый его капот высовывался из-за здоровенного мусорного бака, возле которого я на рассвете поставил свой кэб, поближе к входу в дом. На кухонном столе, придавленная сахарницей, -- пачечка влажных зеленых бумажек. Деньги на видном месте положены с умыслом: чтоб жена и сын, прежде чем уйти утром из дому, пересчитали бы их vr узнали о моем -- 177 долларов! -- рекорде... Однако же пачечка моя выглядит, вроде бы, похудевшей. Со вздохом извлек я из-под сахарницы деньги, пересчитал их и вздохнул еще раз: 154... Значит, двадцатку взяла жена, а три доллара -- сын. Я знал, что жена бережет мои таксистские деньги, что она до сих пор носит привезенное из Союза пальто. Что мотовство сына пока ограничивается лишним куском пиццы, билетом в кино. Мне не в чем было упрекнуть своих иждивенцев, но денег все-таки было жалко... Вспомнил я и о повестке в уголовный суд. Нет, я ее не порвал и не выбросил, трезво рассудив, что утро вечера мудренее. И теперь, разыскав изжеванную, сырую бумажку, снял с полки англо-русский словарь и принялся за поиски неразборчиво вписанного термина, определявшего состав моего "преступления"..."S" -- с трудом разбирал я каракули полицейского; "О", потом, вроде бы, "L". Вскоре я убедился, что слова, начинающегося на "SOL" с окончанием "ING" в словаре нет, но в конце концов отыскал глагол, основа которого совпадала по орфографии со словом в повестке. Однако же смысловые значения этого глагола никак не вязались со вчерашним происшествием: "выпрашивать подаяние; приставать к мужчинам. "Ее обвиняли в том, что она приставала к мужчинам на улице"; подстрекать население к бунту..." Да ведь это просто потрясающе! -- обрадовался я. -- И как здорово, что не выбросил я сгоряча повестку. Нет, я непременно приду в суд в назначенное время! (Мне даже досадно стало, что разбирательство состоится аж через месяц). В отглаженном костюме, в начищенной до блеска обуви, я войду в зал заседаний и, обуздав благородное свое негодование, бесстрастным тоном расскажу все подробно о том, что в действительности произошло, а, закончив, в упор спрошу полисмена: "Так в чем же все-таки вы меня обвиняете? В том, что я "выпрашивал подаяние"? Или в том, что я "подстрекал население к бунту"? О, это будет та еще сцена! И если кому-то и вправду следует не на шутку опасаться предстоящего суда, так уж, наверное, этому болвану в полицейской форме. Вот кому даст судья прикурить!.. 2. Шаркая по полу чужими ватными ногами, я добрался до ванной. Если бы жена не постелила мне вчера на диване, я, может, заставил бы себя встать под душ. Сейчас, однако, в моем распоряжении оставались считанные минуты. Чужая, вспухшая будто от пьянства, физиономия с красными глазами глянула из зеркала. Нужно было хоть как-то умыться, но донести пригоршню воды до лица я не мог: левая рука дрожала. Опять грянул телефон: -- Извини, что разбудила, -- сказала жена. -- Ты меня не разбудила, я уже встал... -- Ты не забыл, что нужно переставить машину? Я звоню уже второй раз. -- Я был в ванной, -- сказал я. -- Ты отдаешь себе отчет в том, когда ты вернулся домой? -- жена старалась, чтоб в ее упреке не прозвучала нотка раздражения. -- Я же чуть с ума не сошла... -- Так получилось, -- сказал я, натягивая непросохшие джинсы. -- Пожалуйста, не вздумай сегодня '^иботать, -- попросила жена. Меньше всего горел я сейчас желанием вкалывать. Однако в том, что жена взяла из привезенных накануне денег двадцать долларов, а теперь уговаривала меня отдохнуть, побыть дома, было какое-то противоречие... Я сунул ключи в карман и захлопнул входную дверь... 3. Из оставшихся 154 долларов около двадцати уйдет на заправку, думал я под жужжание лифта. 62.50 принадлежит хозяйке. Но, если устроить сегодня выходной, этот долг удвоится. За то, что чекер целый день простоит под окном, мне придется уплатить деньгами, которые я привез домой накануне. Если пойти на это, получится, что за двадцать два часа я заработал -- девять долларов... Я был совершенно свободным человеком, хозяином самому себе. Но какой хозяин мог бы заставить меня, не спавшего ни минуты, снова сеть за руль?!.. Впрочем, я и не собирался выкинуть сейчас такой номер. Я решил поступить разумно: переставлю машину, вернусь, выкупаюсь, подремлю, а где-то после полудня... Прокуренные легкие с наслаждением втягивали живительный после дождя воздух. Я обошел мусорный бак, и по сердцу словно полоснули ножом: треугольное, меньшее из стекол водительской дверцы было разбито; сама дверца, конечно же, открыта; а распахнутая крышка багажника раскачивалась на ветру, чуть позванивая вырванным "с мясом" и повисшим на изогнутой заклепке замком... Деловому автомобильному вору недосуг было возиться с отмычками под дождем. Он открыл машину по-быстрому -- молотком и зубилом -- и украл (это вам не шалун-подросток) -- новенькое запасное колесо, домкрат, новенькие кабели, фонарик... Багажник был пуст, на дне его стояла вода... Как ни горька была моя печаль, но главное еще предстояло выяснить: украден ли счетчик?.. Стоивший, по словам хозяйки, четыреста с лишним монет, электронный счетчик я почему-то не оставлял в багажнике, как это делают многие таксисты, а уносил домой, или же, как вчера, -- завернул в тряпку и спрятал под сиденье... "Никогда! Больше никогда не оставлю я кэбе счетчик!" -- поклялся я и, царапая ладонь об осколки, ринулся искать его под сиденьем -- и тотчас убедился, что вор заглянул и сюда... Исчезли из-под сиденья и монетница с мелочью, и блок сигарет, и даже бумажный пакетик с двумя бутылочками кока-колы; однако же -- наперекор худшим моим предчувствиям, -- завернутый в тряпку счетчик обнаружился в том самом месте, где я его и оставил. Провидение все-таки сжалилось надо мной в это утро; но как ни крути, как ни верти, а вчерашних денег не хватало на то, чтобы и стекло вставить, и оснастить багажник новым замком, и новой "запаской", и новым домкратом... Поскольку рассчитывать на сочувствие хозяйки не приходилось, я тут же решил, что не стану докладывать ей о случившемся, а сэкономлю, сколько уж удастся, и куплю вместо новой "запаски" -- подержанную, и подержанный домкрат. В багажник хозяйка не заглядывает... Всецело, казалось бы, поглощенный этими размышлениями, не забыл я, однако, о том, что за спиной у меня -- двадцатидвухчасовая смена да бессонное утро. Начинать рабочий день, не отдохнув, было нельзя. И, подвязывая крышку багажника обрывком шпагата, положил я себе не отступать от намеченного плана: переставить кэб, возвратиться домой, позавтракать, подремать. Именно с таким намерением я и объехал вокруг своего квартала, вокруг соседнего, а поставить машину было негде. Еще один квартал, еще ... Даже если я и найду теперь место для чекера, у меня все равно нет сил тащиться пешком домой почти целую милю. Я закурил, выдохнул вместе с дымом ядреное словцо -- и двинул на ведущее в Манхеттен шоссе! 4. Вы прилетели в Нью-Йорк и наутро по приезде, выйдя из отеля, направились к выстроившимся у подъезда такси. Обнаружив, что дверца головной машины почему-то заперта и уже согнув указательный палец, чтобы постучать водителю, вы заметили, что кэб -- пуст... И в следующей машине тоже никого за рулем не было... Решив избежать скандала, вы направились к третьей машине. В ней сидели какие-то люди. Вы пригляделись: четверо шоферюг с опухшими от пива, небритыми мордами резались в карты... -- Швейцар! -- окликнули вы прятавшегося за колонной прохвоста в цилиндре. -- Что тут у вас творится? Могу я -- сесть в такси? -- О, простите, сэр! -- с фальшивым раскаянием в голосе отвечал прохвост и сунул в рот свисток. Проезжавший мимо кэб тотчас же притормозил, но едва вы в сопровождении швейцара направились к нему, как остановившийся было кэбби сделал выразительный жест, словно намеревался левой рукой отрубить свою же правую по самый локоть и -- умчался. -- Видали, с какой дрянью приходится иметь дело? -- искренне на этот раз огорчился швейцар, поскольку понимал, что оскорбление адресовано ему, персонально. -- Управы на них нет... Не дослушав, вы отправились на угол и постарались как можно скорее забыть о случившемся... Но если бы вам не нужно было торопиться, если бы вы полюбопытствовали и постояли бы тихонько в стороне, то не прошло бы и получасу, как вы бы поняли, почему притормозивший кэбби не взял вас и оскорбил швейцара... Вскоре после того как вы ушли или укатили в машине какого-то подобравшего вас в конце-концов таксиста, боковая дверь отеля распахнулась, и рассыльный выкатил на тротуар тележку с чемоданами. Теперь швейцар не стал ни отворачиваться, ни прятаться за колонной. Он подскочил к рассыльному, ловко перехватил у него чемоданы и крикнул: -- Первый кэб! Адресуя швейцару "накося, выкуси", тормознувший кэбби подразумевал: не свисти в свою дудку, жулик, а усади клиента в такси, которое стоит у подъезда! Швейцар бы и сам рад так поступить; ему, как и всем, тоже хочется жить по совести. Но рассудите: когда швейцар усаживает вас в такси, сколько вы за эту услугу ему платите? Двадцать пять центов, не так ли? Ну, а если швейцар рассыпался мелким бесом и не только подозвал кэб, но в каком-то экстазе услужливости отнял у рассыльного ваш чемодан с тем, чтобы самолично, бережно уложить его в багажник, и, придерживая дверцу, пожелал вам доброго пути, тут ведь, согласитесь, и последний скряга заплатит доллар. Да и кэбби, которого отправляют прямехонько в аэропорт, тоже, хоть и от сердца оторвет, а доллар швейцару даст, если не последний день работает, если ему и завтра предстоит под этим самым отелем шакалить... И вот итог: вместо двадцати пяти центов швейцар заработал два доллара. Все ясно? Вопросы еще есть? Впрочем, я и сам знаю, что есть. По крайней мере один. Даже если вы из деликатности и не решаетесь его задать. Вам, конечно же, интересно, какой именно из ленивых жлобов был -- я?.. Тепли, что подпирая стенку, дерзил? Или, может, какой-нибудь из картежников? Или -- тормознувший и сделавший жест? Хоть и мало радости в том признаваться, но случалось мне оказываться на месте каждого из описанных хамов. Только в карты я не играл, я все остальное -- было. Если утром я стоял под отелем и меня спрашивали: "Вы свободны?", я отвечал, что еще не начинал работать. Если это происходило днем, я говорил, что у меня -- перерыв; вечером -- что уже кончил работать. Если же возле моего кэба появлялся, скажем, инвалид на костылях, и мне становилось стыдно, то я уж, конечно, старался его не обидеть: открывал капот и врал, что кэб поломался... И люди -- верили? Да ведь я заботился не о том, чтобы они мне поверили,а лишь о том, чтобы отвязались! И потому, когда ко мне подходил обычный человек, т.е. такой, который, возмущаясь в душе моим поведением, этого не показывал, голоса не повышал, а по-людски просил