очевидцем фарса, происходившего в уголовном суде Манхеттена. Я слышал все своими ушами! И если бы стражник с револьвером выкликнул бы мою фамилию одной из первых в то утро (то есть если бы мне не довелось проторчать в зале уголовного суда несколько часов), то я несомненно рассказывал бы после -- и таксистам, и пассажирам -- о том, как в моем присутствии судья приговорил добрую сотню головорезов-рецидивистов к штрафу в пять долларов! И слушатели мои кипели бы благородным негодованием... Но стражник, казалось, забыл обо мне, и по мере того как на скамьях, что были поближе к кафедре, освобождались места, я стал короткими перебежками пробираться вперед: там по крайней мере хоть не прирежут... Добравшись до третьего или четвертого ряда, я уже мог расслышать не только приговоры, но и обвинения, которые выкрикивал стражник, и вскоре понял, что все уголовники в моем зале четко делятся на две категории. Преступления подростков заключались в том, что они перебегали через пути сабвея или через шоссе. Этим судья присуждал по пять долларов, а преступники постарше были гарлемскими "джипси", то есть самыми несчастными кэбби, которые зарабатывают свой кусок хлеба в черных гетто. Они развозят черных пассажиров, которых обычно не берут "желтые короли", в кэбах без медальонов, без страховки, на искалеченных колымагах; а кэб одного из подсудимых, как выяснилось, не имел даже номерных знаков. Тяжесть этих грехов судья определял -- "на вес"... -- Незарегистрированный таксомотор!.. Без паспорта!.. Без страховки!.. Без лицензии на извоз!.. Техинспекцию не проходил!.. Водитель без водительских прав!.. -- басил стражник с револьвером, бросая один за другим на столик, стоявший между ним и преступным кэбби, -- штрафные талоны. Затем стражник собирал талоны в пачку, приподнимал ее на руке, чтоб судье было получше видно, а тот, прищурившись, оценивал: "50 долларов!"; а если пачка была потолще -- "70 долларов!". Через час-другой я уже настолько освоился в уголовном суде, что мне стало скучно... -- НАРОД ГОРОДА НЬЮ-ЙОРКА ПРОТИВ ВЛАДИМИРА ЛОБАСА! -- вспомнив вдруг обо мне, выкрикнул стражник, и я, с трудом передвигая непослушные ноги, поволок себя к подножию кафедры. Черная аудитория притихла, и в этой тишине я прочел ее мысли как свои собственные, только вывернутые наизнанку, дескать, этот БЕЛЫЙ, наверное, натворил дел, если уж попал в уголовный суд вместе с нами... -- Soliciting! -- с мрачным видом сообщил судье стражник. -- НЕ ВИНОВЕН -- ПРИ СМЯГЧАЮЩИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ! -- выпалил я и умолк, задохнувшись от ужаса... Стражник скептически шмыгнул носом и на всякий случай поправил на боку револьвер. Фигура в черной мантии зашевелилась, судья перегнулся через кафедру и смотрел на меня сверху вниз, моргая округлившимися от удивления глазами. -- ЧТО СЛУЧИЛОСЬ, КЭББИ? -- сказал судья. Отступать теперь было поздно, и речь, которой научил меня пассажир из отеля "Святой Мориц" и которую я вызубрил наизусть, хлынула из меня, как шампанское из неохлажденной бутылки: -- Ваша честь! Прошу вас: обратите внимание только на одно обстоятельство -- на место преступления, в котором меня рбвиняют. Это же проклятая Богом Сорок вторая улица. Мой кэб жружали сто проституток, пристававших к мужчинам. Сто сутенеров приставали к прохожим, зазывая их в публичные дома! Сто торговцев наркотиками предлагали публике на выбор: марихуану, таблетки, кокаин... Но из всей этой замечательной компании полицейский выбрал меня: самого опасного уголовника -- таксиста, который трудится в поте лица по 72 часа в неделю... Ваша Честь, я спрашиваю вас: где справедливость?! Черный зал завыл от хохота. Судья махал обеими руками и кричал, обливая меня густым, как мед, еврейским акцентом: -- Ша! Ша! Хватит! Кэбби, ты закроешь, наконец, свой рот?! Ты, может быть, дашь и мне сказать слово? Я покорно умолк. Затих в ожидании приговора зал... -- УГОЛОВНОЕ ДЕЛО ЗА НОМЕРОМ... Судья зачитал вслух нескончаемо длинный номер, поплямкал губами и, совсем уж вогнав меня в страх, кончил так: -- ОБЪЯВИТЬ ЗАКРЫТЫМ ЗА ОТСУТСТВИЕМ СОСТАВА ПРЕСТУПЛЕНИЯ!.. Я бежал по Бродвею! Несказанное счастье переполняло меня и изливалось -- в беге! В эту минуту я, не задумываясь, дал бы на отсеченье руку, настолько я был уверен, что мой пассажир -- мой спаситель! -- был самым настоящим Комиссаром! Но сегодня, оглядываясь назад, я вынужден сознаться, что, к сожалению, наверняка я этого не знаю... И только сам мистер Ф.Ю.Гуинн, который возглавлял чикагскую полицию на пороге восьмидесятых годов, может теперь сказать: учил ли он когда-то попавшего в передрягу нью-йоркского кэбби, как выиграть дело в уголовном суде Манхеттена или же то был вовсе не он... Но вспомнит ли Комиссар такую чепуху?.. И еще ведь вопрос: попадет ли ему в руки моя книжка?.. Глава восемнадцатая. МОЙ САМЫЙ ИНТЕРЕСНЫЙ СОБЕСЕДНИК 1. Всего двое суток не виделись мы с Фрэнком. Еще месяц назад мы даже не здоровались, а сейчас обрадовались встрече, как закадычнейшие, водой не разольешь, кореша! Прежде всего Фрэнк сообщил мне новость: ночью в комнате 2214 проститутка зарезала гостя. Представитель немецкого бюро путешествий, сопровождавший группу туристов из Мюнхена, держал в бумажнике солидную пачку наличными -- на непредвиденные дорожные расходы. Проститутка, которую он подцепил в первый же по приезде вечер, каким-то образом пронюхала о деньгах. Вероятно, увидела, когда немец платил ей. Она исхитрилась подсыпать клиенту в стакан со спиртным снотворное, а когда тот уснул, полоснула по горлу опасной бритвой... Мы заспорили. Я был уверен, что проститутку не поймают, а Фрэнк убеждал меня в обратном. Похохатывая, похлопывая один другого то по спине, то по плечу, мы заговорили о врачихе из Хьюстона. Ловко, ловко провел мой новый друг этих двух дураков -- Акбара и Ким Ир Сена. -- И ОБРАТНО! -- веселился я. -- И OБPATHO,VLADIMIR! -- подмигивал Фрэнк. Я достал из кармана два заранее приготовленных доллара... Позволь, кэбби, позволь! А почему это ты приготовил для Франка всего-навсего два доллара?.. Ты же сам проболтался (за язык тебя никто не тянул), что только в один конец, до госпиталя твой счетчик выбил больше, чем если бы ты поехал в "Кеннеди". А сколько полагается швейцару за "Кеннеди", мы уже, слава Богу, знаем. Выходит, ты едва подружился с парнем, как тут же его и обжулил? Так? Совершенно, совершенно не так! Подобной мысли у меня и быть не могло, чтобы Фрэнка -- обжулить! Я просто не хотел его портить. Сегодня я дам ему пятерку за Бруклин, а завтра за Лонг-Айленд он сам потребует десятку. Так ведь тоже нельзя... Но когда я достал эти два доллара, Фрэнк знаете что сказал? Он сказал: "О, нет, Vladimir, нет!". Он ведь был честным швейцаром. А я стоял, как болван, со своими двумя долларами в руке, не зная, что делать... А почему непременно ты должен был что-то "делать"? Неуж-то тебе необходимо было потянуть за собой в грязь и Фрэнка, всучить молодому парню свою пакостно-мелкую взятку? Ох, с вами ни стань, ни ляг. Не дал -- плохо, дал -- тоже плохо. Разве я потому совал Фрэнку доллары, что старался сделать его таким же, каким становился я сам? Я думал совсем о другом. Ведь хотелось же мне и завтра, и послезавтра вернуться домой в девять вечера, а не в три часа ночи... Но какой же честный швейцар станет из дружеских побуждений ежедневно, постоянно допрашивать гостей отеля у вращающейся двери: куда им ехать? -- и, обжуливая очередь горластых таксистов, подсовывать мне лакомые куски? И разве Фрэнк не жаловался, что зарабатывает меньше всех остальных швейцаров? А кроме того мне еще показалось, что свое "нет!" он произнес с какой-то несвойственной ему прежде интонацией, с которой обычно говорила Дылда-С-Изумленным-Лицом. Это самое "О, нет!" прозвучало у Фрэнка вроде бы категорически, но -- не окончательно: в том смысле, что я, мол, хоть и отказываюсь, однако не могу запретить тебе попросить меня о том же еще раз... Пока мы с фрэнком пререкались, кореец Ким и аргентинец Альберто допрашивали гостей у вращающейся двери, но на угол их по-хулигански не прогоняли, а останавливали проезжавшие мимо такси, открывали дверцы и собирали чаевые. Набрав жменю квотеров, Ким Ир Сен подошел к Фрэнку и высыпал их в карман его сюртука. Поскольку это была не взятка -- деньги эти, действительно, принадлежали Фрэнку, ибо были собраны на его "территории", честный швейцар возражать не стал, а чтобы не чувствовать себя должником подхалима-кэбби, вообще ничего не заметил. Услыхав звон монет, которого не услышал Фрэнк, я неожиданно понял, что в моей таксистской карьере опять наступил важный момент. -- У тебя полным-полно мелочи, Фрэнк, -- сказал я, -- а мне сдачу давать нечем. Разменяй, пожалуйста, пять долларов. Ни о какой взятке не было теперь и помину, и Фрэнк доверчиво принял мою пятерку. Он собрал четыре двадцатипятицентовика в столбик, отдал его мне и сказал "раз". Собрал еще столбик -- "два". Следующий он укладывал, как мне показалось, чуть помедленней, может, думая о чем-то постороннем... -- Хватит, Фрэнк, -- сказал я, принимая третий столбик, и наши глаза встретились. -- Кончай! -- неуверенно запротестовал было Фрэнк. -- Я ведь дал тебе только три... -- Но тут рассыльный вынес чемоданы, и я побежал открывать багажник. На прощанье Фрэнк погрозил мне пальцем: дескать, Vladimir, теперь-то уж я твои шутки знаю, больше ты меня не проведешь!.. -- Не бери себе в голову! -- крикнул я. -- Мы еще увидимся! 2. Мы увиделись через несколько часов, когда рабочий день Фрэнка закончился, но он еще не ушел, а болтал о чем-то со сменившим его швейцаром. На углу нетерпеливо помахивала сумочкой Дылда-С-Изумленным-Лицом. За "Ла-Гвардию", откуда я только что вернулся, швейцару причитался доллар... -- Фрэнк, разменяй мне еще пятерку, -- сказал я. -- Серьезно. Без дураков. -- Ты опять! -- погрозил мне пальцем Фрэнк, когда я, приняв четвертый столбик, отстранил его руку... -- А он неплохо разменивает тебе деньги! -- заметил второй швейцар, подтолкнув Фрэнка плечом. -- Когда мой чекер стоит в хвосте очереди, -- сказал я, -- a его вызывают в "Кеннеди", я размениваю еще лучше. Чем дальше мой чекер стоит, тем лучше я размениваю... Швейцары засмеялись. -- Познакомьтесь, -- сказал Фрэнк. И представил меня: -- Это мой друг! -- Марио. Мы скрепили знакомство рукопожатием, а в это время из вращающейся двери показался третий цилиндр, принадлежавший хромому семидесятилетнему швейцару Монти. Монти задыхался и не мог говорить: он слишком быстро бежал... Там, у центрального подъезда, где сейчас дежурит Монти, уже минут десять психует главный администратор отеля, мистер Крафт. Он опаздывает на поезд, но ни один из таксистов-азропортщиков не хочет отвезти босса Монти на Пенсильванский вокзал. Свободного же такси на улице все никак не попадалось, и Монти всерьез опасался, что его уволят. Кому нужен швейцар, который не может держать таксистов в узде... Фрэнк выразительно посмотрел на меня. -- Садитесь, Монти! -- сказал я. Мы лихо -- на красный свет, еще раз на красный! -- обогнули квартал и подлетели к центральному подъезду, -- Спасибо, Монти! -- сказал мистер Крафт, протягивая швейцару доллар; это был достойный человек. -- Большое спасибо ВАМ, мистер Крафт, -- отвечал Монти. Он благодарил босса не столько за доллар, сколько за то, что босс простил его. Со мной же мистер Крафт расплатился еще лучше. По дороге он записал в блокнот мое имя, мой номер и сказал: -- Вернитесь в отель, найдите моего помощника, мистера Барнета и передайте ему, что я поручил вам доставить в "Нью-аркс" багаж финских спортсменов. Я вернулся в отель, передал помощнику приказ начальства и добавил, не уточняя, от кого именно это исходит -- от мистера Крафта или не от мистера Крафта, что ему, мистеру Барнету, следует записать мое имя и мой номер, как сделал это сам мистер Крафт -- на случай, если возникнет необходимость в подобного рода работе. -- Вы всегда можете вызвать меня через любого швейцара, -- сказал я: -- Фрэнк, Монти, Марио -- они все меня знают!.. 3. Фрэнк мужал день ото дня. Остепенился, перестал вертеться под цокот каблучков. Все его помыслы теперь поглощала Дылда-С-Изумленным-Лицом. Я был удостоен: -- Мэри. -- Рад познакомиться... Тоскливая пауза. -- Фрэнк, тебе не передавал Монти? Твой дядя опять тобой недоволен. Он тут разорялся, приказал тебе зайти к нему... Я ожидал, что Фрэнк подмигнет мне и скажет что-нибудь вроде: "Опять этот выживший из ума старикан!..", но "наследник" не принял пас. Изумленная, как оказалось, была совсем из другой оперы: замужняя сорокалетняя дама, мать троих детей. С Фрэнком ее познакомил муж. Проходя мимо "Мэдисона", он присматривался к аккуратному, чистоплотному, хотя и из "простых", парню. А присмотревшись, подошел, завел пустяшный разговор и -- пригласил в гости... Фрэнк отвечал без обиняков, по-солдатски: я, мол, не гомосексуалист. Но муж это прекрасно понимал. Он-то был многоопытным, убежденным гомосексуалистом. Привязанный, однако, к детям, он ничего не хотел менять в своей жизни и -- повторил приглашение. Фрэнк пришел, и был радушно принят. Бокал виски, легкий треп, и вот уже он с Изумленной -- в спальне, вдвоем, и робкий голос за дверью: -- Солнышко, ты о'кей? Все -- хорошо? -- Да, да! Сделай так, чтоб тебя искали... Расстегнув сюртук, Фрэнк продемонстрировал на рубашке вензель "CD"57. Это она подарила. Вынул из "пистончика" часы с крышкой. Серебряные. Подарил -- муж, Удачу свою Фрэнк объяснял трезво: -- Я человек не их круга. Семью не разобью. И зачем мне в мои годы эта женщина с детьми? А они обо мне заботятся. Хотят, чтоб я учился на бухгалтера. Мэри говорит, что устроит всю мою жизнь... 4. У бокового входа теперь царил новый порядок. Первая машина стояла с открытым багажником. За право открыть багажник и дожидаться аэропорта и Ким Ир Сен, и Акбар, и Альберто, и случайные "залетные" водители платили швейцару доллар. Вынесут "Ла-Гвардию" -- ты в расчете; за "Кеннеди" -- доплата... Мистер Барнет ставил Фрэнка в пример всем остальным швейцарам: гостей, которым понадобился кэб для поездки по городу, от бокового входа на угол не прогоняли. Получая мзду с таксистов-аэропортщиков, Фрэнк не сокращал приток и законных чаевых. Пассажиров на короткие расстояния развозила машина, находившаяся в хвосте. Возвратясь же, кэбби не терял своего места в очереди за аэропортами. Нам нравился такой рациональный порядок... Заработок швейцара у "Мэдисона" относительно скромен. Монти собирал за день долларов сорок, Марио -- шестьдесят. Фрэнк, самый молодой, со стажем без году неделя, не уходил без сотни! Источником сверхприбылей Фрэнка стала окрашенная в желтый цвет полоса бровки тротуара перед входом в "Мэдисон". -- Эй, мистер! -- багровея, орал Фрэнк: -- Не вздумайте оставлять здесь свой драндулет. Это вход в отель, а не стоянка! Хрустнула зеленая бумажка. --Сэр, не забирайте ключи! Вдруг придется подвинуть машину... Ну, а если бумажка не хрустнула, если легкомысленный автомобилист, убегая по своим делишкам, бросал швейцару через плечо: "За мной -- не заржавеет! Мы потом с тобой "увидимся"!" -- Фрэнк нырял в свою каморку, вызывал по телефону тягач и, наблюдая, как "беспризорную" машину уволакивают на штраф-площадку, сардонически приговаривал: "Он потом со мной "увидится"! Ты "увидься" со мной сейчас!". -- Vladimir, ты интересуешься баскетболом58? И -- доверительно, понимая чужую слабость: -- Иногда... Деньги в такси доставались мне нелегко, и даже ради Фрэнка я не хотел выбрасывать на игру несколько долларов. Но Фрэнк не отставал: -- Если ты знаешь таксиста, который поигрывает -- присылай его ко мне!.. Фрэнк стал самонужнейшим человеком в отеле. Я никогда не слыхал, чтобы гости интересовались, когда будут дежурить Марио или Монти, мистер Барнет или другой помощник мистера Крафта... А вот о Фрэнке каждый день кто-нибудь да спрашивал: -- Куда запропастился этот парень?! Будет утром? О, черт! -- Он завтра выходной? Oh, shit59! 5. Поскольку на "баскет" я не ставил и других кэбби не подбивал, Фрэнк быстро ко мне охладел. Но я все равно не возвращался теперь домой после десяти вечера. Дело было уже не в Фрэнке... И не в Марио. И не в мистере Барнете. И вообще не в отеле "Мэдисон" Разменяв однажды по наитию пятидолларовую бумажку на четыре доллара мелочью, я понял, что в руках у меня отмычка к сердцу самого спесивого, битком набитого деньгами швейцара. Богатей из "Вальдорф-Астории" не могли противостоять соблазну, когда я спрашивал: -- Разменяешь пятерку -- мелочью? Каждый швейцар хочет избавиться от пригоршней монет, постоянно оттягивающих его карманы. -- Два... Три... Четыре... -- Хватит. -- Ты неплохо размениваешь! -- Если вынесут "Кеннеди", а ты вызовешь чекер, я разменяю еще лучше... -- О'кей, МОЙ ДРУГ! -- это мне говорит незнакомый швейцар... -- Привет, Ирвинг! -- здороваюсь я, подъезжая к отелю "Шератон". -- Разменяй-ка... -- С удовольствием!.. -- Возьми, пожалуйста, ключи: я смотаюсь в пиццерию. И -- через дорогу! Если очередь тронется, Ирвинг подвигать мой чекер не станет, но скажет кому-нибудь из таксистов, чтоб подвинули. Если вынесут "Кеннеди"... Моя пицца уже в духовке. Уже прихлебываю я кофеек. Вдруг -- пронзительный свист. Оглядываюсь, Ирвинг машет рукой: давай, живо! А рассыльный уже захлопывает багажник моего чекера... Эй, сестренка, сунь-ка мою пиццу в кулечек! Дай-ка крышечку для стаканчика. Кофе будет хорош и остывший. Мы потом срубаем и холодную пищу. Некогда мне сейчас гужеваться -- "Кеннеди"! Проезжая по улице: с пассажиром ли, без пассажира ли -- я здороваюсь с каждым швейцаром. С Мануэлем у "Эдисона", с Базилио у "Астории", с Фернандо у "Эмпайр", с Робертом у "Холидей Инн". Почему это Бруно не улыбнулся мне, а как-то странно развел руками? "Извините, мисс, минуточку! -- говорю я пассажирке. -- Я обслуживаю этот отель. Мне швейцар должен передать что-то важное..." -- Бруно, ты хотел мне что-то сказать? -- Но ты занят... -- Да я мигом: одна нога здесь, другая -- там! -- Возвращайся немедленно! -- Через две минуты буду, как штык, МОЙ ДРУГ! А что? Он теперь и в самом деле МОЙ ДРУГ. Возвратись, размениваю традиционную пятерку. -- Раз, два... О, это хороший признак, если швейцар за пять долларов дает мне всего два -- мелочью. Так и есть. -- Скажи дежурному за конторкой, что я послал тебя отвезти портфель "дипломат" на "Люфтганзу". Гости забыли. Быстро! О'кей! Мне не жалко трех долларов. Доставка портфеля -- это особый сервис. Возить портфели без пассажиров Комиссия такси и лимузинов нам категорически запрещает. Я уж не премину сообщить об этом рассеянному немцу. Я не останусь в накладе! -- Привет, дружище! -- Привет! А ну, разменяй-ка... Ассигнация исчезла, но никакой мелочи я не получаю. Прекрасно! Мне не жаль пяти долларов... -- В три ноль-ноль будь здесь, как часы! Вымой кэб. Поедешь на кладбище... 6. Едва ли когда-нибудь прежде задумывался я над тем, что все города на Земле для живых построены мертвыми, а мы, живые, где ни живем, -- все строим и строим вокруг -- города мертвых!.. Такие вот мысли вызвал у меня листок, вырванный из блокнота, который в обмен на пять долларов вручил мне один из приятелей-швейцаров, усадивший в свежевымытый, как и ведено было мне, чекер некого молчаливого господина. Причем, усаживая этого клиента, швейцар с нарочитой строгостью наказывал мне, чтобы я не за страх, а за совесть позаботился о нем, поскольку это настоящий джентльмен, хороший человек и притом -- из Мельбурна... Географическое уточнение это прозвучало, по-моему, совсем уж неуместно; однако же смысл его мне открылся, как только я взглянул на листок, на котором было написано: С.КОГАН Еврейское кладбище. Электрический разряд скользнул по спине где-то между лопатками, я оглянулся и переспросил: -- Еврейское кладбище? "Мистер Мельбурн" безразлично кивнул, и я поплыл, подхваченный ласковой волной. Вам понятно мое состояние? Если нет, то представьте себе, что вы задались целью разыскать в Нью-Йорке человека по имени С.Коган и подумайте: много ли времени у вас это займет? Даже если вы попытаетесь искать его по телефонной книге, можете ли вы вообразить, сколько там будет Коганов с инициалом "S": Сэмов и Самюэлей, Сеймуров и Соломонов, Сильвий и Сильванн, Сюзанн и Софий... А если вашему С.Когану позвонить по телефону -- нельзя? А если учесть, что мертвых С.Коганов -- во много раз больше, чем живых? А если вспомнить, что вы прибыли в Нью-Йорк из далекого Мельбурна и, по всей видимости, даже не отдаете себе отчета, сколько здесь еврейских кладбищ? Вообразите, что с вами сделает пройда, в кэбе которого вы оказались после того, как вас купил и продал лицемерный швейцар?!.. Но я был -- не такой! Для начала я скромно, прилично двинул к мосту Квинсборо... "А почему ты, собственно, поехал -- в Квинс?" Как это "почему"? Да просто потому, что я не бандит с большой дороги, а в Квинсе расположены самые ближние еврейские кладбища. Я ведь не ставил себе целью ободрать, как липку, безответного джентльмена из Мельбурна. Я только одного хотел: чтобы это была моя последняя работа на дню... "Но разве так поступил бы на твоем месте порядочный человек? Разве не должен ты был подсказать приезжему из Австралии, что еврейских кладбищ в Нью-Йорке много, и для розыска могилы нужна еще хоть какая-нибудь информация?..." "Порядочный человек"?! Ишь, какими словами попривыкли разбрасываться! Да к вашему сведению, если бы у меня совсем уже совести не было, я бы такого Мельбурна -- заплатил я за него пять долларов или не заплатил? -- поволок бы прямо на мост Вашингтона и начал бы розыски -- с Нью-Джерси!.. "Ох, кэбби, кэбби, тебя не переспоришь... Но позволь задать тебе еще один вопрос: с кем это ты все время беседуешь?.. Ну, допустим, кое-где, помнится, обращался ты к читателю; это еще куда ни шло. Таксисту можно простить столь "свежий" литературный прием. Но кого это ты постоянно подталкиваешь игривым локотком? С кем -- сшибаешься? Кого избрал ты себе в качестве такого удобного оппонента, все доводы которого тебе известны заранее и которого ты непременно и так легко побеждаешь? А?.." Не ваше дело! "Оппонента"! Вы что, никогда не видели, как кэбби, крутя баранку, доказывает что-то, доказывает! Гримасничает. Злится. Иронизирует... Вы -- оглядываетесь, а на заднем сиденье -- никого. Кэбби один в своей желтой клетке... Ему, стало быть, приятно поговорить с "умным человеком". Я лично, еще когда только обживался в гаражном чекере, так вошел во вкус -- ого-го!.. Бывало, еду, болтаем... Занятный получается разговорчик: остроты с обеих сторон так и брызжут; а сзади слышу: "бу-бу-бу, бу-бу-бу!.." Суется идиотский пассажир в чужую беседу. А, чтоб ты скис! Ну, чего вам, мистер, от моей души надо? А пассажир как разозлится: "Отцепись от меня! О чем мне с тобой говорить? Я сам с собой разго╜вариваю!.." Нью-Йорк, Нью-Йорк... 7. Гоняя желтый кэб по Нью-Йорку, в каких только местах не сподобился я побывать. Возил я клиентов и на скачки в Бельмонт, и на бега -- на вечерние ипподромы: "Йонкерс" и "Рузвельт"; на рок-концерты и на бейсбольные матчи, и в зоопарк, и в тюрьму, и в парки, где играют в гольф, и на аэродромы для маленьких частных самолетов, а вот на кладбище еще не был ни разу... Пока мистер Мельбурн беседовал с прислужниками смерти, я бродил среди могил и только дивился, как много уже похоронено здесь эмигрантов из России -- моей, "третьей волны": тех, кто рвался в Новый Свет вместе со мной в погоне за лучшей долей... Под каменными плитами успокоились и активист-отказник, пробивавший дорогу в свободный мир не только себе, но и всем нам; и худосочный Юлик Смульсон со своей скрипочкой-четвертинкой, которому там , в Советском Союзе, была закрыта дорога в консерваторию; и просто СОФОЧКА ЦАМ, игриво приподнявшая пухлым плечиком шлейку чуть-чуть более чем следовало бы откровенного -- для кладбища -- сарафана... С белых фаянсовых овалов, укрепленных на памятниках, мне улыбались такие привычные, такие понятные мне лица. Еврейская бабушка в русском платочке... Еврейский дед -- комсомолец двадцатых годов, в рубахе с украинской вышивкой... Евреи с печальными грузинскими глазами и грузинскими фамилиями... Уже в Бруклине, на том кладбище, что выходит одной своей стороной на северный отрезок Ошен Парквсй, молчаливый господин из Мельбурна нашсл-таки то, что искал, словно иголку в сене -- свежий, еще не оплывший под дождями холмик, обозначенный воткнутой в грунт табличкой: SHIRLEYCOHEN 1961-1979 Но тут от неожиданности я охнул и отступил на шаг. С соседней, вертикальной, в мой рост, плиты на меня глядел -- исчезнувший Узбек. Я не мог обознаться, это был он -- 2W12... Для надгробного памятника вдова Узбека выбрала фотографию не того несчастного моего сверстника, который нянчил больную руку и с вымученной железнозубой улыбочкой просил у меня таблетку, а жилистого, уверенного в своих силах работяги, который был отцом се детей и которого она так упорно тянула из родного Самарканда -- в Америку!.. Почему он умер так рано, бугай-экскаваторщик, настоящий еврейский муж, который не пропивал зарплату, а приносил жене -- всю до копеечки. Он крепко пил, но -- по праздникам. Рассказывал, что запросто "переходил за литр"... Что сделал с этим атлетом желтый кэб в считанные два-три года!.. Но так ли уж назидательна была для меня участь Узбека, который не слушался ни Доктора, ни мудрого Шмуэля, ни Длинно╜го Марика, хотя они все желали ему добра. Узбек думал, что он умнее всех: не стоял под отелями, не желал знаться со швейцарами, "пахал" от зари до зари, и вот результат... Моя же таксистская карьера складывалась по-иному. Я проработал всего лишь немногим более года, а уже возвращался домой все чаще и чаще -- засветло. И дело тут было не в "отмычке" -- "Разменяй-ка пять долларов!" -- и не в случайных поездках в Лонг-Айленд или Вестчестер, которые выпадали ведь не чаще, чем раз в неделю. Дело же было, как я теперь понимаю, в том, что проехав тысяч пятьдесят миль, пообщавшись с двадцатью примерно тысячами пассажиров, проиграв свой первый штраф "Остановка запрещена" и "отгавкав" второй -- "Soliciting"; да еще научившись, не моргнув глазом, обманывать своих товарищей -- ибо за чей же счет доставались мне .дальнобойные" рейсы без очереди? -- я стал настоящим кзбби! Глава девятнадцатая. "МЫ ДРУЗЬЯ ГЕЛИЯ СНЕГИРЕВА" 1. Чем лучше шли мои дела в такси, тем хуже и хуже обстояли они на радио. Всего лишь девять с половиной минут в неделю "наговаривал" я в студии записи, но установленный в ней микрофон обладал крайне неприятным свойством. Каждого, за кем захлопывается звуконепроницаемая дверь, микрофон просвечивает насквозь, и -- куда там детекторам лжи! -- читает, словно по книге, самые затаенные твои помысли. И если сознание сотрудника вещающей на соцлагерь радиостанции наводнено соображениями, связанными с куплей-продажей ценных бумаг, датами и адресами всевозможных аукционов, сведениями о круизах, шубах и прочих западных соблазнах, микрофон превращает его -- в приживалу, в ничтожество, боящееся потерять легкий эмигрантский заработок и потому заискивающее перед американским боссом... Полноценным сотрудником микрофон "Радио Свобода" позволяет чувствовать себя только тому иммигранту, который, оказавшись в свободном мире, год за годом продолжает жить духовной жизнью, бедами и болью той страны, которую покинул!.. Я же, хотя и не помышлял ни о предметах роскоши, ни о спекуляции, но все-таки цены на бензин, которым я заправлял кэб, беспокоили меня больше, чем международные цены на зерно, о закупках которого я рассказывал советскому слушателю... И чтобы как-то извинить самого себя и за это, и за то, что ни руки, ни душу невозможно было отмыть от дружбы со швейцарами, я снова и снова хватался перечитывать исповедь Гелия Снегирева: "Я никого не предал, не продал..." "И зачем он об этом пишет? -- думал я. -- Ведь если бы он кого-то выдал, ну хотя бы людей, через которых передавал свои рукописи на Запад, это стало бы известно всем. И еще до того, как он умер, последовали бы новые аресты, новые процессы, репрессии..." 2. И все-таки я не мог избавиться от ощущения, будто эти страницы, написанные самым честным человеком из всех, кого я когда-либо знал, хранят в себе какую-то нечистую тайну... Вот сентябрьским солнечным днем по Тарасовской улице по направлению к Ботаническому саду шагает бодрый сорокадевятилетний Гелий... Он давно готовился к аресту, и, оказавшись наконец в тюрьме, радуется каждой прогулке в тесном дворике, обнесенном высокой бетонной стеной; радуется тюльке на завтрак, радуется трубке и табаку, переданными с воли женой, и с ребяческим удивлением записывает: "Да, здесь радуешься всему!.." А вот упоминание о голодовке, которую Гелий снял, так ничего и не добившись... Почему внимание мое сосредоточивается именно на тех подробностях, которые, вроде бы, ничего значительного не проясняют: после провалившейся месячной голодовки Гелий восстанавливает силы, что называется, не по дням, а по часам; и опять, и опять записывает, что сердце у него, как у спринтера; что он живет с постоянным ощущением пронзающей душу радости... Как же это понять: почему вокруг заключенного, который практически здоров, вдруг замельтешили, заплясали белые халаты? С чего бы? Заключенный ничем не болел и не болен. Так, иногда -- хандра, иногда -- жалобы на застарелый радикулит, но, поди ж ты -- врачам виднее. Переполошились, выяснив, что Гелий Иванович плохо спит... Не помогло снотворное?.. Назначили коктейль из трех препаратов посильнее, инъекционно... Едва произнесено слово "стенокардийка", как в тюремной камере, словно это палата кремлевской больницы, появляется внимательнейший кардиолог, который ежедневно снимает кардиограмму, пичкает Гелия дефицитнейшим панангином, созывает консилиум из трех врачей. Проходит месяц, другой, а настороженность медиков не ослабевает. Отлично зная, что такая предупредительность по отношению не то, что к заключенному, но даже и по отношению к заболевшему капитану КГБ -- явление по советским нормам из ряда вон выходящее, неуемный Гелий и тут не упускает случая поддеть следователя: уж не боится ли, дескать, наша госбезопасность получить в ходе следствия свежий трупик пятидесятилетнего мужчины? Однако же мягкотелый следователь в ответ, как топором отрубил: -- Нет, Гелий Иванович, ЭТОГО мы не боимся. Чего нам бояться? Везде можно заболеть, все может случиться. И острослов Гелий не нашелся, что возразить. Логика на этот раз была не на его стороне... 3. Наш дом, "рай бедняков" покидала первая эмигрантская семья. Все русские высыпали во двор. Женщины наблюдали суету переезда издали, а мужчины -- подходили, предлагали помощь. Эмигранты -- народ бережливый и считают предосудительным тратить деньги на то, что можно сделать своими силами. Отъезжающие благодарили доброхотов, но от их бескорыстных услуг отказывались: мебель таскали нанятые, умелые грузчики; мы провожали своих соседей -- в лучшую жизнь. Рыбный магазин освободил Розу от обязанностей официантки в доме престарелых. Из чрева фургона-грузовика выглянул Миша: -- О, Володя! Ты как раз мне нужен... Но сначала мы поговорили о новом жилье. Три спальни, веранда, сад, гараж -- дворэц! -- Володя, мой адрес легко запомнить: три девятки, Ротшильд авеню... Ротшильд авеню -- это "джунгли", район, куда белый человек поедет только в случае необходимости. Миша не приглашал меня на новоселье; он хотел, чтобы я наведался к нему в магазин. -- Подскочи, когда у тебя будет время. Впрочем, для обид оснований не было: живя в одном доме, мы не ходили друг к другу в гости... -- Хватит уже мучаться в чекере, -- многозначительно сказала Роза. -- У меня ты будешь иметь не меньше, -- сказал Миша. -- А делать что нужно? -- поинтересовался я. -- Ничего, -- простодушно отвечал Миша. -- Ровным счетом ничего... Так ты заскочишь? -- Он заскочит, -- пообещала Роза. 4. Я тосковал о прошлом, которое некогда с такой легкостью перечеркнул... Мне было только двадцать два года, когда я, начинающий провинциальный журналист, замахнувшись написать свой первый сценарий -- о знаменитом враче -- устроился санитаром в киевский Институт нейрохирургии. Я таскал баллоны с кислородом из кладовой в операционный корпус мимо стоявшего в стороне одноэтажного домика, где помещался морг, и, улучив минуту, в укромном углу записывал в блокнот свои наблюдения: "Прежде чем войти в морг, на вскрытие, врачи снимают белые халаты..." Вооруженный шваброй и ведром, я мыл пол в подвале главного корпуса и очутился как-то в маленькой, безоконной комнатушке, где на грубоскоточенных полках стояли тысячи серых канцелярских папок -- истории болезней. Я открыл одну: "окончательный диагноз -- саркома". Открыл другую -- "медуллобластома"; третью -- "астроцито-ма"... Завороженный звучными и страшными словами, совершенно не представляя себе, как это будет выглядеть на экране, я строчил: "Это парад опухолей... За каждым из препаратов стоит человек, который хотел жить... Люди, снимите шапки: здесь мертвые учат живых..." Добросовестность и безответность санитара вознаграждались тем, что уже через неделю или две мной помыкал каждый кому ни лень, вплоть до алкаша-лаборанта, в обязанности которого входило чистить клетки подопытных животных и таскать им корм. Как-то с одним из таких поручений я попал в институтский виварий... Едва переступив порог удушливого этого помещения, пропитанного еще более мерзкими запахами, чем морг; впервые услышав стоны истерзанных экспериментаторами, обреченных на муки и смерть тварей, я понял: сюжетом моего сценария будет судьба -- собаки... 5. Бездомная, худющая дворняга бродит по зимнему городу. Сияют витрины, спешат куда-то прохожие и машины; сапогом пинает собаку торговка, продающая пирожки... Ни вальяжным догам, ни овчаркам с медалями, ни холеным моськам, которых прогуливают на поводках, нет дела до замерзшего бродяги. Мальчишки дразнят шелудивую собаку; прохожий, за которым она было увязалась, останавливается, грозно подняв палку. Лишь один человек обратил внимание на несчастного пса, пожалел его, бросил ему кусок колбасы или хлеба, подозвал, погладил и -- захлестнул шею арканом. Собаку швырнули в машину и привезли в "тюрьму"... Клетки вивария, собачья тюрьма... Но зато здесь -- кормят... К тому же у собаки появился новый хозяин. Пес быстро привык к нему, к его необычным играм: просвечиваниям на рентгене, взвешиваниям, измерениям кровяного давления, прослушиваниям легких и сердца. Но однажды, когда исследователи убедились, что животное совершенно здорово, собаке дали наркотик, она уснула. И снился ей наивный и пьяный собачий сон... А новый хозяин наполнил шприц суспензией, добытой из раковой опухоли другого пса, и впрыснул -- подопытному животному... Экспериментаторы непрерывно следят за развитием опухоли под черепной коробкой собаки. В артерию вводится контрастное вещество, и на рентгеновских снимках возникает и растет из наплыва в наплыв "тень саркомы" -- сеть новообразующихся сосудов, питающих опухоль кровью... Исследователи ждут столь важных для ранней диагностики первых симптомов. И они появляются: пес стал неспокойным, утратил аппетит, сон... Опухоль растет, вызывая у животного первый приступ эпилепсии. Тело сводят и передергивают судороги... За первым приступом следует второй, затем наступает паралич, сужается поле зрения, останавливается перистальтика... Собачья жизнь висит на волоске, но пса усыпляют, везут в операционную вивария и -- удаляют опухоль! По мере того как хирургическая рана заживает, к собаке возвращаются силы. Она ест, ползает, встает, ходит, бегает, встречает своих мучителей радостным лаем!.. Но убедившись, что животное выздоровело, исследователи убивают собаку: они обязаны выяснить на вскрытии, поражены ли другие органы -- метастазами? 6. Почему так старательно восстанавливал я в памяти именно те наметки сценария, в которых моя фантазия вступала в противоречие с жизненной правдой? Злокачественные опухоли прививали животным при исследовании новых противораковых препаратов, но для этих целей использовались не собаки, а менее ценный "биологический материал": морские свинки, крысы, кролики. Собаки применялись для опытов более сложных. В операционной вивария собакам вживляли в мозг особые имитирующие опухоль модели с тем, чтобы у экспериментатора была возможность контролировать и размеры "опухоли", и темпы ее "роста", и произвольно выбирать, какой именно из жизненно важных центров в мозге подопытного животного сдавит модель. Иногда для этой цели избирался центр координации движений, иногда -- центр дыхания, иногда -- центр безусловных рефлексов... Если размеры вживленной в собачий мозг модели экспериментаторы медленно уменьшали, сдавленный ею мозговой центр перестраивался, и приступы эпилепсии у собаки -- прекращались... К тому времени, когда я стал в виварии своим человеком, когда мне уже поручали иной раз закрепить животное на операционном штативе или подержать расширитель раны во время операции, -- выяснялось, что цель многих опытов непонятна не только мне, но и лаборантам; за протоколами этих опытов ежедневно приходили сотрудники нового корпуса, выстроенного в глубине институтского двора -- позади и морга, и вивария. Я знал, что в новом корпусе тоже есть операционная и что оперирует в ней один из лучших хирургов института -- профессор Михайловский, нелюдимый, никогда не улыбающийся. Больных, которых он оперировал в этом корпусе, никогда не навещали родственники... Почему обо всем этом я вспоминал каждый раз, когда наталкивался в рукописи на то самое место, где так неожиданно и необъяснимо менялся стиль записок физически и духовно крепкого, налитого злой веселостью заключенного? О, не сомневайтесь: причина была, была! 7. "Мне надо записать все шесть месяцев моих под следствием... но я не знаю, сколько мне дано времени, и спешу хоть как-то второпях, лежа, изогнутый в три погибели и почти не видя строки, записать главное -- март. Весь ужас, все омерзение, и как я сломался..." Полгода, проведенные Гелием под следствием, четко разделялись на два неравных по времени периода: пять месяцев во внутренней тюрьме КГБ и -- март, "проклятый месяц март", -- как пишет Гелий, -- когда он оказался в тюремной больнице... Врачи из ведомства госбезопасности порекомендовали перевести заключенного из следственного изолятора в тюремную больницу исключительно своевременно. Гелий был госпитализирован 2 марта, а всего лишь три дня спустя у него отнялась правая нога... Прошла неделя -- и отнялась левая... Загадочная болезнь, вторгшаяся в процесс вялотекущего следствия, прогрессировала стремительно: низ неподвижного, утратившего чувствительность тела передергивали судороги. Паралич поразил перистальтику, и теперь без помощи тюремных врачей заключенный не мог справить нужду... Сквозь распирающую боль, сквозь жар и бред плыл он куда-то, отравленный продуктами жизнедеятельности собственного тела,