Оцените этот текст:



---------------------------------------------------------------
     © Copyright Александр Попов
     Email: PAS2003@inbox.ru
     Date: 14 Sep 2005
---------------------------------------------------------------

     Рассказ
     Евгению Суворову
     1

     Весь август  и сентябрь Прибайкалье изнывало от холодной  мороси. Ивану
Перевезенцеву,  журналисту-газетчику с  пергаментно-утомленным лицом,  порой
представлялось, что он находится в дальнем морском плавании, а корабль его -
вот эта  промокшая, кто знает, не до самой ли сердцевины, земля. И сверху, и
через борт хлещет  вода, а  твердь,  увы, не просматривается  ни с одной  из
сторон света.  Под ногами  два месяца  хлюпало, чавкало  - природа как будто
насмехалась  и  издевалась  над людьми.  Грязновато-серое  небо провисало  к
земле, и уже казалось, что не бывать просвету до самых снегов и морозов.
     Однако в канун октября внезапно  выкатилось  на утренней  заре солнце -
маленькое, напуганное, будто держали его где-то под замком да в строгости. И
установились ясные, золотистые дни, даже припекало после полудня как в июле.
Небо стояло высоко. Говорили,  что бабье лето хотя и с некоторым опозданием,
как нынче, но все равно пропоет свою светлую грустную песню.
     Одним  ранним утром Иван с тонкой спортивной сумкой через  плечо сел на
иркутском вокзале в  седоватую от  росы  электричку.  Она  хрипло свистнула,
вздрогнула и  со скрежетом покатилась. С  гулким постуком  проехали по мосту
через  пенисто вспученный  Иркут.  Промелькали  за  окном  какие-то  заводы,
склады,  городские и  поселковые застройки.  Сходились  и  расходились остро
сверкавшие рельсы. Вымахнули на свободную двухколейную магистраль.
     И  полчаса  поезд не находился в пути, а ужато, сутуло  сидевшему Ивану
стало  казаться, что  он уже долго-долго мчится в этом тряском, неприбранном
вагоне.  Он  потер  ладонями  глаза,  поматывающе  встряхнул  головой,  стал
смотреть за  окно - на скошенные, коричневато-выжженного цвета  поля и луга,
на пасущийся скот,  на горбы скирд намоченного сена,  на серые влажные леса.
Отвернулся от окна. Все  в мире было не по нему. Его длинные белые пальцы то
замрут,  то  задрожат мелко.  "Куда  я  еду?  Какая-то еще к  дьяволу Мальта
встряла в мою  и без того неловкую и дурацкую жизнь. Что такое Мальта? Зачем
она мне? Кому она, затерянная на просторах Сибири, нужна в нашем помешанном,
нездоровом мире? Нам подавай  что-нибудь великое, грандиозное да престижное,
а тут, понимаете ли, какая-то железнодорожная станция Мальта, Богом и людьми
забытая,  - тряслись в голове Ивана обрывочные  мысли, не  рождая, как  было
свойственно  его  мыслительным  усилиям,   чего-то  законченного,  ясного  и
непременно приносящего практические плоды. - Одно  хорошо: в Мальте родилась
моя мать. И тетя Шура, ее двоюродная сестра, там, кажется, еще живет..."
     Иван  слыл  мастером  "забойных",  заказных  материалов.   "Ванюшка  не
брезгует никакой  работенкой, - судачили  коллеги.  -  Как  закажут - так  и
намалюет. Ушлый, однако, парень!.." Но нельзя было не признать, что выходило
у него интересно  и  ярко.  "Мое дело  маленькое: я - ремесленник", - думал,
наморщивая  лоб, Иван. Он был уверен, что друзей у него нет, а все - коллеги
да партнеры.  Не  было у Ивана жены и  детей. И любимой женщины не  было. "В
моем сердце пусто, как в трубе".
     Но порой  выстрелом  раздавалось  в нем или  как будто  рядом:  так  ли
живешь?  Хотелось  чего-то  настоящего,  основательного,  честного.  Но  сил
встряхнуться, переворошить или  даже  перевернуть свою  жизнь  не доставало.
"Старею, что ли?"
     Вечерами Иван  приходил в свою холостяцкую квартиру, не зажигая свет, в
верхней  одежде валился на  диван  и  пялился в потолок. Даже  телевизор  не
хотелось  включать - сдавалось ему,  что  отовсюду  льется и сыпется  грязь,
ложь.  И  на   телефонные  звонки   не  отвечал,  позволял  выговориться   в
автоответчик. В квартиру  неделями и другой раз месяцами никого не впускал и
не приглашал. Хотелось в  тишине, в затворе что-то четче расслышать в себе -
такое робкое и неуверенное. "Должно же быть что-то высшее в моей жизни!.."
     Он был страшно одинок.
     Вчера  кто-то  подкараулил  Ивана  в  сумрачном  подъезде, выскочив  из
потемок под лестницей, и  ударил чем-то  тяжелым и тупым  по голове. Пока не
затянуло сознание, Иван успел расслышать:
     - Не клепай, козел, на хорошего человека!..
     Очухался Иван,  на  карачках добрался до своей  квартиры, долго  держал
голову  под  струей холодной воды.  Не  до  крови разбили,  но лицо отекло и
почернело.
     Иван не испугался, потому  что понимал - если бы намеревались убить, то
убили  бы сразу,  а так - отомстили, по  всему  видно,  за какой-то заказной
материал,  припугнули.  Всю  ночь  не  спал:  "Все,  что  я  умею  в   жизни
по-настоящему, - это клепать? Да, да, кажется, так - клепать, лгать! Не умею
я  ни любить,  ни быть  любимым. Нет  во мне  ни благородства,  ни  доброты.
Существую, как автомат, и жизнь моя фальшивая и придуманная. Живу ради денег
и дешевой славы, а  потому одинок и несчастен. Я просто обыватель и талантов
во мне никаких нет, кроме себялюбия.  Я столько лет не заводил семью, строил
и строил свою карьеру, а во имя чего?.. Жаль, не имею пистолета!.. Но где-то
лежит веревка".
     Отыскал  на  балконе бельевую  веревку  и долго  стоял  с  нею  посреди
комнаты.
     Отшвырнул  веревку  и  заскулил: "Дешевый актеришка!  Слабый, ничтожный
человечек!.."
     Утром,   опухший,  придавленный,  переговорил   с  главным  редактором,
попросился  на две  недели  в отгулы  и в отпуск без содержания. В  профкоме
спросил, нет ли куда  "горящих"  путевок. Оказалась только одна  - в Мальту.
Ему прямо сказали:
     - Не курорт в  Мальте, а одно недоразумение. Даже уборщицы и рассыльные
не пожелали туда ехать.
     - Мне все равно.
     "Мне нужно забраться куда-нибудь подальше и в тишине подумать обо всем.
Хорошо  подумать! В своей квартире я не смогу находиться - страшно: а  вдруг
решусь... - вспомнил он о веревке. - Что ж, в Мальту - так  в Мальту! Все же
буду на людях".
     В отделе подтрунили над Иваном:
     - Не в Мальту - не верь своим ушам! - а на Мальту поедешь, счастливчик,
за копейки-то.
     Отмолчался.
     В рассеянном, угрюмом настроении выехал, не сопротивляясь судьбе, может
быть, впервые в своей жизни.



     Мальта -  деревянные  выцветшие домики,  покосившиеся,  дырявые заборы,
одичало-буйно разросшиеся тополя и черемухи. Курортные корпуса притулились в
сосновом бору  вблизи железной  дороги. Иван поморщился: "Какой  может  быть
отдых чуть  не  под вагонами?  А впрочем,  какая мне  разница!.."  В главном
корпусе  оформился;  поселился  в комнате с двумя пожилыми мужчинами.  Один,
рослый,  седобровый,  добродушный дядька  лет  пятидесяти пяти, представился
гимназическим  преподавателем  истории Садовниковым.  Второй,  пенсионер  со
стажем, бывший складской работник, щупловатый, с хитренькими подголубленными
глазками, но весь какой-то мятый и будто бы пропылившийся.
     - Конопаткин Илья Ильич, - неуверенно протянул он статному  Ивану руку.
- Не бомж, сразу предупреждаю, но проживаю в  "Москвиче". Уже десятый годок!
Супруга прогнала из дома. С  любовницей застукала, -  важно  объявил он. - А
сюда прибыл, чтобы по-человечьи поспать. - И  наигранно зевал и потягивался,
успевая  отхлебывать  из  бутылки   пива.  -   Налить  вам?  Угощайтесь,  не
стесняйтесь! - предложил  он  Ивану из  своей  початой  бутылки.  - А может,
мужики, по сто грамм сообразим?
     "Какой-то ненормальный, - равнодушно подумал  Иван, но тут  же  одернул
себя:  - А я  нормальный?"  Представился журналистом,  но  своей фамилии  не
назвал.  От  пива и ста граммов  отказался. Повалялся в  одежде на скрипучей
железной кровати, с необъяснимой отрадой чувствуя  затылком свежую сыроватую
наволочку, обоняя запахи беленых стен  и  проклеенных  газетами оконных рам.
Всматривался сквозь сверкающее окошко на лоскут чистого - все еще чистого! -
неба.
     Поговорили о том,  о  сем. Садовников  и  Конопаткин  наперебой хвалили
местные  лечебные  грязи и  солевые ванны: обезноживших-де  ставят на  ноги,
просто  чудотворно омолаживают, приехал согнутым и  злым,  уедешь гоголем, а
женщин от бесплодия излечивают.  Делать в  комнате, маленькой и тесной, было
совершенно нечего, вышли на  улицу. По тропкам,  заваленным листвой и хвоей,
вереницей  бродили курортники. Иван приметил молодую, одетую в  стильное, но
не   броское  сиреневое  пальто   женщину.   Она   скромно  сидела  на  краю
обшелушившейся лавочки в  тени бордово угасающей  черемухи и вежливо, но все
же с притворным интересом слушала двух укутанных козьими шалями дам, которые
щебечуще, как птицы,  что-то ей рассказывали, перебивая  друг  дружку. Ей не
было,  кажется, тридцати, но  морщинки  тронули ее утомленное  смуглое лицо.
Выделялись большие глаза - черные, блестящие, внимательные. Непривычное - ее
коса, перекинутая через плечо, толстая длинная настоящая коса.
     - Видать,  от бесплодия  приехала  полечиться,  -  шепнул  Ивану  юркий
Конопаткин,  выныривая у него  возле  левого плеча.  - Эх,  будь  я таким же
молодым, как вы, Иван  Данилыч, я б ее  полечил,  голубоньку! - по-жеребячьи
загигикал он, потирая свои маленькие мозолистые ладони.
     Иван сверху  вниз взглянул на Конопаткина,  приметил волоски на кончике
его  остренького  носа.  Промолчал,  отвернулся. Все  трое поклонились  этим
женщинам.  Завязался скучный  разговор - о погоде, о процедурах, о  железной
дороге, о  пьяном  дворнике, который блаженно  спал  на  куче сгребенной  им
листвы. Познакомились. Молодую женщину звали Марией. Процедуры начнутся лишь
завтра,  и до обеда  еще  далеко. Садовников предложил  прогуляться на берег
Белой. "Надо бы поискать тетю Шуру, - подумал Иван. Но тут же: - А зачем?"
     Дорогой как-то  незаметно  разбились  на пары;  Иван оказался  рядом  с
Марией.  Ему хотелось  побольше  узнать о  ней,  и она,  не  скрытничая и не
лукавя,  отвечала  на  его  осторожные вопросы. Жила  с  мужем  в  Иркутске,
работала  продавцом  парфюмерии.  Не   утаила,   что  приехала  лечиться  от
бесплодия. Иван невольно любовался ею.
     За поселком, сонноватым и  малолюдным,  прошли возле  вытянутой огурцом
запруды, запущенной, густо поросшей камышом  и осокой, перебежками пересекли
оживленное шоссе и  вскоре оказались  на  высоком,  травянистом берегу Белой
невдалеке   от  длинного  железобетонного  моста,  по  которому,  подчиняясь
предупреждающему  знаку, медленно тянулись в обоих  направлениях автомобили.
Река  текла широко и напряженно. Замутненные воды поднялись высоко, скоблили
обширно   подтопленные  берега,  скрыли  островки,  оставив  над  стремниной
дрожащие, все еще густо-зеленые ветви берез и тополей.
     - А вы знаете,  товарищи, - с уже забываемым советским словом обратился
ко всем Садовников, - где мы с вами  находимся?  О, не гадайте! Не отгадаете
ни за что! Мы находимся с вами на том самом  месте,  где  много  тысячелетий
назад  изготавливались  великие  произведения  искусства  -  так  называемые
Мальтинские  мадонны, или Венеры. Теперь они являются  украшением знаменитых
музеев мира - Лувра и Эрмитажа.
     - Лувра? Эрмитажа? - удивились все. - Что же в них необычного?
     -  О-о-о!  -  поднял и  развел  руки  учитель  истории.  -  Представьте
палеолитических  людей.  Редко  когда бывали  сытыми они,  часто болели,  не
дотягивали до тридцати лет, укрывались  в убогих шалашах. Огонь  костра если
погаснет,  то последуют страшные беды и лишения. Казалось бы, ну какие мысли
могли бы быть в голове этих несчастных существ, кроме  одной,  - как выжить,
спастись, прокормиться да обогреться?  Ан нет! Уже тогда человек задумался о
высоком.   О  нравственном!  Удивлены?   А  вот  послушайте-ка,  послушайте!
Найденные  на   этом  берегу  фигурки  изображают  обнаженных  женщин,  что,
несомненно, воплощает мысль о материнстве  и плодородии. Обычное явление для
примитивных  цивилизаций.  Таких  голеньких,  пардон за вульгарность,  всюду
находили, на  всех материках.  Но вот  нигде  в  мире  еще  пока не  нашлись
палеолитические скульптурки женщин в одежде. А вот здесь, в Мальте, нашлись!
Нашлись, голубушки! Нашлись Венеры в  мехах. Спрашивается, почему, например,
в той  же  ледниковой  Европе  - а там  климат был, скажу  я вам,  не сахар,
чрезвычайно суровый - нет ни одной женской статуэтки из палеолита  в одежде,
а здесь нате вам - приодетые,  в парках?  Таких фигурок всего три в мире,  и
все -  отсюда! Ученое сообщество  планеты не может понять этого феномена.  И
единственное объяснение дают такое - у сибиряка уже в те дикие времена нравы
были строже. Душой, дескать, он был чище, натурой  гармоничнее. Вот на какой
земле вы сейчас изволите стоять.
     Дамы в козьих шалях хихикнули, Конопаткин с ироничной усмешкой  почесал
за ухом.
     - А может, фигурки - изображения матери? -  неуверенно  произнес Иван и
отчего-то покраснел.  - То  есть я  хочу сказать, сын  изобразил свою  мать,
выразил к ней свою  любовь...  понимаете меня?  -  Улыбнулся: - Знаете, что,
господа-товарищи? А в Мальте родилась моя мать.
     - Здесь родилась ваша  мать?!  - Почему-то все удивились этому простому
факту.
     -  Но  она никогда и ничего  не  говорила мне  про  раскопки  и фигурки
Венер...
     Вспомнили, что пора обедать, пошли  назад, также парами. В поселке Иван
спросил у  прохожего  о тете Шуре и  ему  указали на дом, возле  которого на
лавочке сидела старушка в выцветшей ватной душегрейке.
     - Извините, вы тетя Шура? - спросил Иван у старушки.
     - А я тебя, Ваньча, сразу признала, когда ты еще к реке шел: на Галинку
ты шибко  смахиваешь.  Ну,  здрасьте,  здрасьте,  племяш.  Какой  ты  видный
мужчина.
     Иван  последний раз  виделся с  теткой сто лет назад.  А в самой Мальте
раньше  ни разу не был, лишь  мимо на  поезде  или  в автомобиле проезжал по
своим журналистским делам. Тетка изредка гостевала у них в Иркутске, а когда
в  последний раз -  уже и не вспомнить. Когда  мать Ивана умерла, оборвались
все связи между родственниками...
     Тетя Шура зазывала в дом обоих, обещала чаем  напоить, но Мария вежливо
отказалась. Иван  проводил ее  в столовую, на пороге придержал, посмотрел  в
глаза, не выпускал из своей руки ее руку. Она строго сказала:
     - Прекратите.
     Он, сжав губы, качнул в ответ головой. Вернулся к тетке.
     Разулся,  прошелся  по толстым,  очень  широким  плахам пола.  Дом  был
маленьким,  но уютным, состоял  из одной  горницы,  увешанной  потускневшими
фотографиями, и кухонки, в которой дородной хозяйкой разместилась большая, с
зевласто-широким полукруглым жерлом  русская печь,  недавно выбеленная;  еще
были комнаты-пристройки. Со  стен на Ивана  смотрели  лица  родственников. А
между  двух окон висел большой портрет его матери  -  молодой и  красивой, с
улыбкой  в  глазах.  В  углу лампадка  освещала  блеклую  икону,  украшенную
искусственными цветами. На полу были  расстелены пестрые тряпичные половики.
Обе  комнаты сияли простодушной  чистотой. Пахло  сухарями. Ивану на  минуту
показалось,  что  вот-вот  тетя  Шура, хлопотавшая  на  кухне  за  выцветшей
занавеской,  присядет  у  окна,  подопрет  рукой  свою  маленькую, укутанную
платком голову и начнет потчевать его, как ребенка, неторопливой, непременно
мудрой сказкой. И ему вспомнилось,  как мать перед сном ему,  малышу, читала
книжки, заботливо подтыкая  одеяло,  поглаживая  его по голове, а он  упрямо
боролся с подступающим сном, цепляясь сознанием за тихий голос матери.
     - Живу, Ваньча, одна-одинешенька: старик годов десять как  преставился.
Шибко мучался печенью. Попей-ка с его!  Дети, трое,  стали самостоятельными,
кто где живет. Дай Бог им счастья, - вздыхала за занавеской тетя Шура. - Вся
Мальта теперь - почитай, одни старики, да и что тут делать молодым? Вон, для
них Усолье  с фабриками  да  бравенький  поселок Белореченский  в  километре
отсюда. Там  такущий отгрохали птицекомплекс! Если бы не железка - так  была
бы, спрашивается, сейчас Мальта на белом свете? Кому она, горемычная, нужна?
Курорт тут? Так ведь соль с грязями в Усолье, туда и возят на процедуры!..
     Потом сели за стол, застеленный белой слежавшейся скатертью, пообедали,
выпили  по  рюмке-другой  настойки.  Беседовали за  чаем.  Иван  начал  было
рассказывать  о  Мальтинских мадоннах, но  старушка явно не  поняла его, она
ничего раньше не слышала о раскопках, и он замолчал. Зато она рассказала ему
о своей и его матери молодости.  Когда  замолкала, словно бы пригорюниваясь,
Иван спрашивал, тревожил ее, хотя многое о жизни матери знал хорошо. Однако,
казалось,  боялся,  что чего-то  самого  главного для  себя  не  услышит, не
узнает, не  захватит  отсюда.  А  что могло быть  для  него  сейчас главным,
определяющим - не мог осознать ясно, только сердце чего-то ждало и почему-то
томилось.



     В сумерках  раннего  утра юная  Галина быстро  шла улицами  и  заулками
Мальты  к Григорию Нефедьеву  - к  своему Гришеньке, к своему возлюбленному.
Она убежала  из родительского дома. Родители  ее, добропорядочные, уважаемые
люди, отец  - фронтовик, слесарь из  тех, что нарасхват, до зарезу нужные на
железке,  мать - учительница начальной школы,  надеялись,  что  закончит  их
Галинка, младшенькая,  егозливая, неугомонная, но смышленая (двое детей уже,
славу Богу, пристроились в жизни), десятилетку  в Усолье, потом  поступит на
фельдшера или  даже докторшу, выйдет  за приличного парня, отстроятся они  в
Мальте или поселятся в  Усолье, а то и в самом Иркутске, и заживут в любви и
достатке. "Война-то кончилась, братцы, - живи, не хочу!.." - за поллитровкой
другой раз восклицал отец, украдкой плача.
     А что же дочь вытворила! Объявила им вчера, что беременная от Григория,
что любит только его и что уйдет из школы и - будет рожать.
     - Срамота какая!
     - Убиваешь нас без ножа!
     Галина - в двери,  убежать хотела. Скрутили, заперли в  чулане. Слышала
она, как плакали и незлобиво поругивались  друг  с другом потрясенные отец и
мать;  решили -  поутру пригласить  повитуху, тишком спасти девчонку и честь
семьи. Затихли, вздыхали и ворочались во сне в жарко натопленном доме.
     Галине было жалко родителей, она любила  их,  но  всю ночь  не сомкнула
глаз - упрямо отдирала подгнившую половицу. Под утро, наконец, выкарабкалась
через подвал  в горницу,  оттуда на  цыпочках прокралась во двор  и  в одном
платьишке  да в  прохудившихся чунях  (а  на улице  - слякоть,  сырой  ветер
бродил) направилась к своему Гришеньке. Даже не подумала, когда находилась в
горнице, что можно накинуть на себя какую-нибудь согревающую лопоть да обуть
боты.
     Знала,  где ночует Григорий, - в зимовьюшке  на огороде. Там  тайком от
всей  Мальты  и всего света и любились они с самой весны, там и клялись друг
другу  в  вечной любви. Между колючих  кустов малинника  и косматых,  словно
дерюга, трав  прокралась вдоль  забора к  дырке, боясь  всполошить  собак  и
разбудить  домашних  Григория.  Растолкала любимого, целовала  его  в сонные
глаза. Рассказала,  что  задумали ее  родители.  Григорий  свесил с  топчана
длинные ноги, не сразу отозвался. Потянулся и зевнул:
     -  Что ж,  вытравляй. А  то  житья  нам  не дадут.  Чего  доброго,  мои
прознают...
     Но  тут же такую получил  оплеуху,  что  полетел на  пол, вылупился  на
Галину.  Грозно  нависла  она  над  ним,  крепким,  широкоплечим;  сама   же
маленькая, тощеватая. Почесал парень в затылке:
     - А что, рожай.
     И оба не выдержали - засмеялись, обнялись, утонули в ласках.
     - Я никого не  боюсь, и ты не  дрейфь, -  шептал Григорий. - Как-нибудь
выкарабкаемся. Вон, на железку пойду вкалывать, а учеба... что ж, отслужу, а
после уж о школе подумаем.
     - Служи, служи, а мы с ним тебя дождемся...
     - С ним? - не понял Григорий.
     Галина значительно указала  взглядом на свой живот. Снова  засмеялись и
обнялись крепче,  будто того и стоит жизнь,  чтобы  миловаться без устали да
смеяться до колик.
     Рассвело  -  вошли  в дом, поклонились  сидевшим  за  столом  родителям
Григория,  объявили,  заикаясь и  робея,  что  хотят пожениться,  что Галина
беременная. У матери кружка с горячим  чаем выпала из руки, отец поперхнулся
огурцом  и  сматерился,  выскочил  из-за  стола.  Григорий  тоже  заканчивал
десятилетку,  и  его  родители,  уже  немолодые,  надорванные  жизнью  люди,
тянулись ради сына  - в железнодорожные  инженеры прочили его. Первый их сын
погиб  в день  победы в  Праге, у дочери  еще  до войны  жизнь не задалась -
развелась  с мужем,  спилась, бросила ребенка  и  где-то пропала  на ленских
лесосплавах, и выходил у стариков один расклад в отношении Григория - надежа
и опора он  для  них незаменимая. "Умница, красавец, силач, - каждому  бы по
такому сыну!" - гордились мать и отец.
     Накинулась мать на Галину:
     -  Ни рожи,  ни  кожи,  а  такого парня  хочешь  отхватить?  Жизнь  ему
загубишь! Не дам, не дам! Уйди!..
     Отец, рослый, угрюмый деповский кузнец, надвинулся на сына с ремнем. Но
Григорий и замахнуться ему не  дал - перехватил ремень, накрутил его на свой
кулак и  мощным рывком  утянул отца,  не  выпускавшего  ремень,  книзу.  Тот
побагровел:
     - На отца?!.
     Галина  увлекла  Григория  за  дверь.  Выскочили  со  двора  на  улицу,
сцепившись   руками,   и   один  направо  рванулся,  другой   -  налево.  Не
сговариваясь, направились к вокзалу,  словно бы призывавшему к себе трубными
свистками   локомотивов,   дружным   постуком   колесных   пар,  с   вихрями
проносившимися  на   запад  или   на   восток  составами.  Повстречали  Шуру
Новокшенову  - двоюродную сестру  и  закадычную  подружку Галины.  Она, тоже
семнадцатилетняя, тоже  худенькая, но жилистая, уже года полтора работала на
дороге в  бригаде  путейцев, с утра  до  ночи размахивала кувалдой, ворочала
шпалы, только что рельса не могла на себя взвалить, а так все выполняла, как
взрослая, дюжая баба, - ведь кто-то должен был содержать  младших  братьев и
сестер.  Мать  Шуры  была  инвалидом,  а  на отца еще  в сорок втором пришла
похоронка.
     И тут только Галина расплакалась, уткнувшись в промасленную, отсыревшую
стежонку подруги - куда идти, что делать?
     -  В  Мальте  вам нельзя  оставаться  -  поедом  съедят  и  разлучат, -
рассудила Шура,  смахивая  ладонью  под сырым простуженным  носом и оставляя
сажный  бравый усик. - Вот  что,  братцы-кролики: катите-ка  вы  в Тайтурку,
перекантуетесь  пока у  Груни, она  баба  из  нашенских, путейских. Бобылка,
бездетная,  а  изба у нее  - просто  избища. Родичи завещали.  Я ей  записку
черкну... Пойдемте-ка  в бригадную  теплушку, я вас приодену мало-мало: ведь
голые почитай.  Посинели  ажно. А потом заскочите в  товарняк и через десять
минут  -  Тайтурка  вам.  Заживете своей семьей.  Распишитесь,  глядишь. Ну,
годится?
     - Годится! - враз вскрикнули Галина и Григорий.
     - Будто  одной  головой думаете, - порадовалась Шура,  с  интересом, но
смущенно  взглядывая на видного Григория. - У  меня-то с моим ухажеришкой, с
Кешкой-то Зубковым, не любовь, а одно горькое разномыслие.
     Приодела она их в старые, поблескивающие масляными  пятнами стежонки, в
кирзовые, но почти новые сапоги, покормила картошкой в мундирах, посадила на
площадку  товарняка,  попросив   машиниста,  чтобы   тот  притормозил  возле
Тайтурки. На прощание шепнула Галине:
     - Какая ты счастливая! Парень у тебя так парень!
     Паровоз бесцеремонно  пыхнул по вокзалу  и людям паром, строго прогудел
на всю округу и неспешно тронулся с места. Вскоре состав деловито катился по
лесистой  необжитой  равнине, сминая  навалы  туманов. Сырой студеный  ветер
свистал  в  ушах  Галины  и  Григория.  Нахлестывало в лицо колкой мокретью.
Нежданно-негаданно  распахнувшаяся  перед  молодыми  людьми   вольная  жизнь
испугала их. Они прижались друг к дружке.
     Галина  озябла. Григорий  сбросил  с  плеч  свою  стежонку,  укутал  ею
поясницу и живот любимой. Но сам тоже - иззябший, издрогший.
     Галина сбросила с себя его стежонку. Но Григорий строго сказал, плотнее
укутывая Галину:
     - Думаешь, только тебя грею?
     - А кого ж еще? - удивилась Галина.
     - Его, - указал он взглядом на ее живот.
     Миновали гулкий мост через норовившую выйти из берегов Белую. Открылась
Тайтурка  с серыми  цехами  и  дымящими  трубами лесозавода,  теснившимися у
железной  дороги  деревянными   мокрыми   домами  и  огородами  с   высокими
почерневшими заборами. Так, усыпленные и обогретые счастьем,  не воспринимая
унылой обыденщины мира, и проехали бы  мимо  Тайтурки, словно все  одно было
для них, куда и зачем ехать, лишь  бы  быть рядышком друг к другу. Очнулись,
когда  со  скрежетом  дернулся, снова  разгоняясь,  притихший  на  считанные
секунды локомотив.  Григорий спрыгнул на высокую насыпь,  бережно  принял на
руки Галину.
     Полная,  с ласковыми заспанными глазами Груня, часа два как вернувшаяся
с ночной смены, без лишних расспросов приютила нежданных гостей, выделила им
самую большую комнату с отдельной печуркой, чтобы подтапливать, если холодно
покажется, с умывальником, - просто  роскошество. Одинокая немолодая женщина
была несказанно рада -  ведь  не одной теперь мыкаться по жизни, да и  можно
погреться возле  камелька чужого счастья. До войны  у Груни был муж,  годков
двенадцать прожили  они вместе,  но детьми  так и  не  обзавелись. Погиб  ее
незабвенный  Юрий  на  Курской дуге,  и  какой теперь  мог  перепасть  Груне
семейный фарт, если мужиков и молодым да красивым бабам не доставало?..
     "Казалось бы, и  должно было бы  расцвести счастью  Григория и  Галины,
должно  было  бы  им  стать  мужем  и женой,  родить  детей,  взрастить  их,
построить,  быть  может,  дом, благополучно дожить обоим  до старости.  И не
родился бы я, а кто-нибудь другой, и тот другой - уж точно! - не ныл бы,  не
жаловался бы  на  жизнь и судьбу, как я, не занимался бы всеми этими писчими
гнусностями, а  жил бы  без  затей  и себе  и  людям  в угоду и радость.  Но
человек,  как  говорят, предполагает,  а  кто же  располагает  его жизнью  и
судьбой? Бог?  И если так - то судьбой и жизнью каждого ли человека? Неужели
мы  все  так  уж  и  нужны  Богу?"  -  подумал  взволнованный  Иван,  слушая
неторопливый рассказ тети Шуры.
     Галина и Григорий посидели в тот день с тороватой, разговорчивой Груней
за утренним  чаем,  перетекшим  в обед,  обустроили свою комнату,  а ночью у
Григория,  весь   вечер   недомогавшего,  но  крепившегося,   самолюбиво  не
подававшего вида, поднялся жар. Утром -  беда:  он не смог встать с постели,
метался  по  подушке.  Перепуганные Груня и Галина бегали  по соседям -  где
таблетку  выпросят,  где горчичник, где меду и малины.  Ничто  не  помогало.
Ночью  Григорий  стал задыхаться, страшно  хрипеть,  хвататься за левый бок.
Неотложка увезла его  в Усолье. Галина -  с ним, хотя ее чуть не выталкивали
из машины:  и без  нее было  тесно  с четырьмя  тяжелыми больными,  да и  не
положено.
     В больнице ее не допускали к Григорию, но она все равно всеми  правдами
и неправдами попадала в палату. На вторые  сутки врачи смирились - позволили
Галине  ухаживать за  больным, а в  нагрузку поручили  и других  тяжелых  по
палате.  Григорий  все  реже приходил в  сознание.  Очнется  - всматривается
мерклыми глазами в склонившуюся к нему Галину, но не признает. Она легонечко
целовала его  в горячие  корочки губ,  ласкала, что-то нашептывая. Проходила
минута-другая  - Григорий  снова уходил от нее. Галина  случайно  услышала в
коридоре разговор медсестер: сердечником  был Григорий да воспаление  легких
получил, и сердцу его работать  осталось  всего ничего. "Вот вам всем шиш на
постном  масле!   -  отчаянно  подумала  Галина.  -  Я  спасу,  спасу  тебя,
Гришенька!" - И с  отчаянной  страстностью целовала его воспаленное и уже не
откликавшееся лицо, словно чародействовала, вытягивая любимого к жизни.
     На третьи сутки агонии Григорий затих. Галина обрадовалась, надеялась -
к  улучшению,  переломило-таки  болезнь! Всматривалась  в  лицо,  ожидала  -
откроет  он глаза и попытается,  быть  может, улыбнуться ей. Но он остывал и
бледнел.
     Санитары  оттаскивали  ее  от  кровати, а  она отчаянно  и  безрассудно
цеплялась  за  дужку, отбивалась,  царапаясь  и  кусаясь.  Скрутили, вкололи
успокоительное, заперли в кладовой,  потому  что  в палате  удержать ее было
невозможно.
     К  родителям  не  вернулась,  потому что  они  настойчиво и  озлобленно
принуждали ее к аборту. Весной родила девочку - Татьянку. Так и сплелось  ее
маленькое  горчащее  счастье -  хиленькая  недоношенная  дочка,  похожая  на
Гришеньку,  и тоже  со  слабым  нутром, да  солоноватые грезы о  нем  же,  о
Гришеньке.
     Какое-то время  пожила у Груни. Работала на лесозаводе, багром ворочала
в бассейне  бревна,  училась  в  вечерней школе,  потом - заочно в усольском
техникуме пищевой промышленности,  следом - в институте, но уже перебравшись
в  Иркутск. В тот роковой год  стала старше сердцем лет  на двадцать, но  не
постарела  -  напротив,  внешне  расцвела,  налилась красотой вопреки всему,
будто  природа так и  готовила ее к большому счастью. Увивались возле нее  и
парни, и солидные мужчины, а она никого не хотела видеть - почти восемь лет.
И Груня поругивала ее, и наезжавшая из Мальты Шура налегала:
     - Молодость уходит ведь, а ты - как дура!..
     Сама Шура  вышла замуж и  родила.  Кажется,  вполне была довольна своим
маленьким  счастьем,  своим  домом с  поросятами  и  коровой,  с сенокосными
угодьями в пойме  Белой, с большим  унавоженным огородом. Не тяготилась Шура
несомненно  нелегкими  ежедневными  заботами  о  муже-путейце  и ребенке,  о
подрастающих  братьях  своих  и  сестрах,  о  немощной  престарелой  матери.
Тянулась на них безропотно, будто никакой другой доли и не ждала, а как идет
в жизни, так тому и бывать.
     На Галину же свалилась новая беда - умерла дочка, и семи лет девочке не
исполнилось.  Как ни лелеяла мать Татьянку,  как ни бегала с  ней  по разным
поликлиникам, именитым  врачам да  бабкам-знахаркам,  а  врожденная  болезнь
одолела-таки.
     Так оборвалась последняя живая ниточка к Григорию.



     "Как  хорошо, что я  попал  в Мальту", - подумал Иван. Его душа оживала
после долгого  онемения,  заявляла  о  себе какими-то энергичными, бодрящими
толчками. Хотелось яснее  увидеть и понять то,  чего раньше не  видел  и  не
понимал. Не видел и  не  понимал  по разным причинам - когда-то по возрасту,
когда-то  по  внутреннему  противлению,  продиктованному  влечением жить  по
другим,  чем  у  матери,  правилам  и законам,  подсмотренным у  кого-то или
придуманным самим...
     Горевала Галина долго и страшно.  Страшно, потому  что никого не хотела
видеть,  чтобы   разделить   свое   горе,   утешиться  сторонним   участием:
разуверилась и в людях, и в жизни  и  просто, наконец, устала. Только Шуру и
допускала  к себе. А та старалась почаще наезжать в Иркутск, чтобы "вытянуть
из  болотины"  подругу  и  сестру.  Выхудала   Галина,  изжелтилась.  Но  не
откажешься  добровольно  от  молодости.  Однажды на улице к  Галине  подошел
артиллерийский    офицер,   высокий,   улыбчивый,   в   отутюженной   форме.
Представился, щелкнув каблуками сверкающих хромовых сапог:
     -   Позвольте  познакомиться.  Данила  Перевезенцев.   Прошу  любить  и
жаловать!  -  "Любить" - чуть  не  гаркнул, а  "жаловать"  -  почти  шепнул.
Ласковыми глазами заглядывал в ее строгое лицо.
     Галина  испугалась,  что  может потянуться за  этим  веселым,  красивым
молодым  мужчиной  и,  кто знает, полюбить  его.  Неделю, другую,  месяц  не
отвечала  на  приставания и  ухаживания  бравого  офицера-жизнелюбца.  А  не
унывавший  Данила  выследил,  где  она жила,  - и  в темных узких  коридорах
малосемейки витал запах цветов, которые он ежедневно приносил.
     -  Ой, смотри, Галка:  отобьем! Ломаешься,  как девочка, - посмеивались
соседки по общежитию.
     Но  как могла  она объяснить им -  чтобы полюбить другого, склониться к
его плечу, нужно как-то вытеснить из сердца прошлое!
     Приезжала Шура, ругала подругу:
     -  Воротишь  нос  от  офицера?  Вы  только  посмотрите  на  эту  Кулему
Ивановну!..
     - А как же Гриша?
     И обе прижимались друг к дружке и отчего-то плакали.
     - Какая ты счастливая, Галка: так любить, так любить!.. Я вот за своего
Кольку  выскочила,  а  любила ли  -  уж  и не  помню. Родила,  вторым  скоро
разрешусь. Теперь срослись сердцами так,  что разрывай тракторами - разорвут
ли? А у тебя  вона как не-е-е-ежно. Любо-о-о-овь! Уж я, сибирский валенок, о
ней и думать не смею... От офицерика-то ты все же не отворачивайся  - видела
я его  в подъезде с  букетиком.  Бравенький.  Офицер  - одно слово! У нас  в
Мальте, сама знаешь, ежели  какая выскочит за военного летчика со Среднего -
так  будто  не  живет  и  не  ходит  она  по земле,  а  прямо-таки летает...
Предложит, Галка, - не отказывайся! Поняла? Жизнь-то одна!
     Сыграли  свадьбу;  родители Галины  предлагали в Мальте, но она наотрез
отказалась  - возможно ли там, где любила Григория, где столько напоминает о
нем! Зажили хорошо, в достатке, хотя сначала ютились в общежитии. Разницей в
три года родились Елена и Иван - здоровенькие, живые ребятишки.
     Вскоре Перевезенцевы получили трехкомнатную квартиру, чуть  не в центре
Иркутска,  на  нескончаемой,   но   удобной  для  нормальной   жизни   улице
Байкальской.  Квартира  была  в  небольшом  старинном  трехэтажном  доме,  с
высокими  потолками,  с просторным  балконом, украшенным лепниной и чугунным
литьем. Летом Галина выращивала на нем цветы,  и  редкий прохожий не задирал
голову, любуясь ее роскошными, пышными цветниками. В квартире в любую минуту
любого времени года и  пылинки  невозможно  было сыскать. А белье, скатерки,
занавески - все так и дышало свежестью,  чистотой,  радовало  глаз и  сердце
вышивками хозяйки. Сказать, что жили Перевезенцевы богато - нельзя, но семья
офицера  в  те  тихие,  в  чем-то  благодатные  времена  Союза  бедствовать,
разумеется, не могла. Лишнюю копейку старались потратить на отдых у моря или
на Байкале. Забирались  и  в таежье, в Саяны, сплавлялись  по горным  рекам.
Бывали за  границей.  Галина стремилась  увидеть  мир и  заражала  азартом к
путешествиям и походам не охочего до перемены мест мужа, которому в отпусках
и по выходным милее был диван.
     Муж  ее легко, без  видимых  усилий продвигался по службе. Не  мотались
Перевезенцевы по  военным городкам и захолустьям огромной страны, как многие
другие офицеры  со своими  семьями.  И  сама  Галина  перешла из  столовой в
управление  ведущим  специалистом.  Казалось,  она  совсем  не  старела,  а,
напротив, молодела, набиралась  каких-то неведомых для остальных молодильных
сил. Не раздобрела, не огрузнела  бедрами, лишь лицом  округлилась. Вся была
стройная, изящная, подвижная, а глаза как будто бы  горели. Редко кто  видел
Галину унылой,  раздраженной -  словно наверстывала она  упущенное  в ранней
молодости и словно намекала людям: "Ну что вы ей-богу так унылы и скучны? Ни
одной минуте не повториться! Вы меня понимаете?"
     Шура приезжала в гости - тискала, теребила сестру:
     - Не баба ты - куколка! Да оно и понятно: за офицером, не изработалась,
поди. Цацечка, одно слово!
     Галина не обижалась на сестру:
     - Кому-кому,  но только  не  тебе, Шурка,  жалобиться  на  судьбу:  муж
работящий да здоровяк, дети вон какие - вот оно наше женское счастье.
     И они обе начинали друг перед дружкой нахваливать своих мужей, и как бы
открывали обе, что мужья их столь хороши, что не надо и лучше.
     Но стряслось чудовищное  - Галина застала Данилу с другой, прямо у себя
дома, когда  ребятишки были в школе, а она сама вернулась пораньше с работы.
Застала  среди своих  занавесок  и наволочек, среди так лелеемой ею домашней
обстановки.  Увидела - и это  точно  сразило ее  и  как  бы  облило  липкой,
неприятно  пахнущей  грязью,  которая  мгновенно  въелась  во  все  поры  ее
существа.  Галина  стала  задыхаться,  словно  бы  грязь набилась  внутрь  и
перекрыла  доступ  воздуху.  Та,  другая,  кажется, помоложе, похватала свою
одежонку и улизнула в дверь. Данила онемел, его перекосило так, будто кто-то
мощно ударил его по лицу.
     - Уходи, - скрипнул голос Галины. - Больше мы вместе  жить не будем. Ни
минуты.
     - Галочка!.. - стал оправдываться Данила. Опустился на колени.
     - Встань. И уйди. Умоляю.
     Как ни заклинал Данила, как ни  ползал на коленях за Галиной из комнаты
в  комнату,  она  оставалась  неколебима.  Ушел.  Поселился  у  товарищей  в
офицерском  общежитии.  Приходил  в  семью,  упрашивал  Галину,  но  она  не
простила; требовала развода, но он  не соглашался, тянул. Потом попросился в
другой гарнизон - перевели. Года через полтора Галина узнала, что сошелся он
с другой женщиной.



     Никому из мужчин Галина не отвечала взаимностью, тихо, трудолюбиво жила
одна  с детьми, вся в хлопотах  по  дому  и на работе. Дети  пошли в  школу,
взрослели,  радуя мать  прилежной  учебой и послушанием. Иван  плохо  помнил
отца, не  интересовался им, а Елена, случалось,  спросит у  матери иной раз,
где  он  и  что  с  ним.  Галина  не  обманывала  детей:  мол,  в длительной
командировке  отец  или героически погиб, но и правды  не выдавала,  уводила
разговор на другое...
     -  А  про  Данилову  измену  точно,  Ваньча,  знаю:  ни  словечком,  ни
полусловечком  не   обмолвилась   перед   вами.   Так   ведь?   -   спросила
разрумянившаяся тетя Шура  у Ивана. Он  рассеянно улыбнулся  и слегка качнул
головой. - Галинка не могла даже представить себе, что какой-то другой мужик
войдет  в  ее  дом и  будет  жить, будто отец  какой,  рядом с  ее  и Данилы
ребятишками. Вот  она  какая была! Но с Марком Сергеичем  все-таки  сошлась.
Помнишь Марка  Сергеича-то? Не любил ты его - знаю, знаю! А что же, родимый,
оставалось  делать уже  не молоденькой бабоньке? Да  и поскребывала в  дверь
старость. Ох как боязно, Ваньча, остаться одной-одинешенькой!
     - Я  вас понимаю, тетя Шура. - И чуть было не сказал: "Вы бы знали, как
я одинок!"
     Сойтись предложил солидный  вдовец Марк Сергеевич. Лет на пятнадцать он
был старше Галины, но крепкий, дородный и хватко-практичный был человек.  Не
пил, не курил, грубого  слова от него не услышать было. Жена  его умерла лет
восемь назад, дети выросли и безбедно жили отдельно, благодаря отцу. Сам  он
работал  начальником крупного стройуправления,  имел трехкомнатную,  неплохо
обставленную  квартиру,  дачный  участок  с   двухэтажным  кирпичным  домом,
автомобиль  с просторным  гаражом. Но понравилось  Галине  только то в Марке
Сергеевиче, что он  был так же  росл  и виден собой, как ее  Данила.  Любить
сожителя  она не  могла,  потому  что  не  могла,  как  поделилась  с Шурой,
подменить своей души на другую. И никаких  его вещей, дач, машин и денег  ей
не надо было, и она ничего себе не взяла, ни на что ни разу не заявила прав.
Но она была благодарна Марку Сергеевичу,  что  он не просил и не требовал от
нее  любви.  Она  поняла,  что ему прежде всего нужна  была  рядом  красивая
молодая  женщина, которая  скрашивала бы его уже  свернувшую к уклону жизнь,
тешила бы его мужское тщеславие.
     - Любовь, Галочка, - грустно улыбался он, - дело наживное.
     Ни Иван, ни  Елена  не  приняли  Марка Сергеевича, угрюмились, когда он
обращался  к ним,  тем более  когда подносил подарки и угощения.  И  мать не
просила  их смягчиться, притвориться  хотя бы. "Любой  поступок  должен быть
честным, - говорила она своим детям,  - потому  что за все воздастся, потому
что все воротится к тебе же".
     Быстро взрослевший Иван открыто называл  мать идеалисткой, спорил с ней
и доказывал, что в  борьбе за собственное  благополучие -  он  почему-то  не
любил слова "счастье", стеснялся произносить его - можно хотя  бы  на минуту
пожертвовать принципами. Мать строго смотрела  на сына и нередко  отступала,
кажется, не находя  веских  резонов против. "Жизнь, сынок,  всему научит", -
случалось, обрывала она полемику.
     Мало-мало  устроилась совместная жизнь Галины  и Марка Сергеевича. Но в
его квартиру  она так и не перебралась, как  ни уговаривал, ни увещевал  он.
Жила  на два дома. Марка Сергеевича  редко приводила в  свой, а  дети  так и
вообще ни разу не были в его квартире, хотя  Иван порывался посмотреть, "как
жирует советская номенклатура". "Мать, казалось, поджидала чего-то другого в
жизни - более  важного, настоящего, возможно,  - подумал  сейчас Иван.  -  А
может быть, отца ждала? Неизвестно. Она не любила откровенничать".
     Марк  Сергеевич на  нее втихомолку обижался,  но по-стариковски терпел.
Задабривал  свою странноватую  сожительницу подношениями  по  случаю  и  без
случая, поездками по югам и  за рубеж, но Галина была неумолима. А так жили,
можно сказать,  просто  прекрасно. Наведывалась  в гости Шура  и простодушно
очаровывалась:
     -  Ой,  счастливая,  ой,  везучая ты,  Галка!..  -  И  больше  слов  не
находилось  у нее.  И  трогала  своими  огрубелыми руками  дорогую мебель  в
квартире Марка Сергеевича,  щупала ковры, поглаживала и  встряхивала меховые
шубы и  шапки.  Всегда  уезжала  от  Галины  с ворохом ношеной, но добротной
одежды, с дефицитными в те времена колбасами и консервами.
     Однажды  Галина  получила  письмо. Оно  пришло  издалека, от начальника
госпиталя.  В  письме  сообщалось,  что во  время  учений  Данилу  придавило
перевернувшимся лафетом с орудием и что лежит он теперь в госпитале безногий
и в состоянии помрачения  рассудка.  Гражданская жена  отказывается забирать
его,  ссылаясь на то, что  они  не расписаны.  "Какое  будет  Ваше  решение,
гражданка Перевезенцева?" - стоял вопрос в конце письма.
     Странно, но словно  бы все годы разлуки с Данилой  ждала Галина  вести,
что  ему  требуется  помощь  именно от нее.  И показалось тогда  Ивану -  не
раздумывая, не убиваясь, не кляня судьбу, понеслась она за Данилой.
     Детям сказала:
     - Ждите с отцом.
     Когда ее подвели  к больничной койке, она оторопела,  хотя  готова была
увидеть  обезножившего и  безумного.  Лежал перед  ней заросший клочковатыми
волосами мальчиковатый старик со слезящимися глазами.
     - Данила... - беспомощно протянула Галина ни вопросом, ни утверждением.
Настороженно, но и с надеждой посмотрела на врача -  молодого, но  утомленно
ссутуленного мужчину.
     Врач участливо подвигал бровями.
     -  Он самый, он  самый. По  документам  - Данила Иванович Перевезенцев.
Увы, более мы  ничем помочь ему не можем. Надо забирать или определять в дом
для инвалидов. Можем посодействовать...
     Галина  так  взглянула  на  врача,  что  тот,  будто  ожегся,  невольно
отпрянул, но тут же оправился и заторопился к другим больным.
     Галина присела на корточки:
     - Данилушка, узнал ли ты меня?
     Но  он  не  узнал ее. Пытался  высунуть из-под  одеяла култышку,  будто
хотел, как ребенок, похвастаться перед незнакомым человеком.
     - Доберемся до  дому...  тебе полегчает, вот увидишь... Там дети... Они
уже большие... в университете учатся, сейчас у них сессия...
     Он успокоился и сощурился на Галину, будто издали смотрел на нее.
     - По этим глазам из  миллионов  признала бы тебя, Данила,  хоть жизнь и
изувечила тебя...  - поглаживала она его  худую слабую руку. Но он  никак не
отзывался.
     Как добирались до Иркутска -  никому  никогда  не  рассказывала Галина.
Только Шуре как-то обмолвилась:
     - Думала, с ума сойду,  не выдержу.  Уж  так люди хотят отгородиться от
чужих бед, не заметить стороннего горя и беспомощности!
     Родителей  встретили окостенело-неподвижный  Иван и заплакавшая  Елена.
Мать смогла им улыбнуться: мол, бывает и хуже, выше нос, молодежь!
     Марк  Сергеевич  пришел  вечером,  испуганно -  но  старался  выглядеть
строгим - посмотрел  на спавшего  в супружеской постели  Данилу,  побритого,
отмытого, порозовевшего и  теперь точь-в-точь похожего на  старичка-ребенка.
Марк Сергеевич  пригласил  Галину на  кухню.  Потирал свои крепкие волосатые
руки,  покачивался  на носочках и долго  говорил путано,  околично,  а потом
набрал полную грудь воздуха и как бы  на одном дыхании  предложил пристроить
Данилу в дом для инвалидов или психиатрическую лечебницу.
     - Дорогая, не губи ты своей жизни! Ты так молода, красива, умна. Кто он
тебе, зачем он тебе?..
     - Как же я потом в глаза детям и внукам буду  смотреть?  Как  же я жить
дальше  буду? Бросить человека в беде, отца  моих детей? Вы  что,  чокнулись
все?..
     Марк Сергеевич еще года два приходил к Галине, помогал по хозяйству, но
все же оставил свои старания и вскоре благополучно обзавелся новой семьей.
     Данила  лет  пять  лежал  безнадежно-немощным,  отстраненным,  молчал и
смотрел в потолок, но по временам мычал  и дико водил глазами. Ни Галины, ни
детей он так  и  не признал.  В доме было  по-прежнему чисто, сияюще-светло.
Летом  так же  был  прекрасен  цветущий  балкон. Галина  осунулась,  но, как
когда-то,  не  постарела, не  согнулась, не отчаялась  и  не  озлобилась  на
судьбу, хотя билась на двух работах, потому что денег нужно было много. Дети
успешно закончили учебу. Иван  с охотничьим азартом окунулся в журналистику,
в  газетное  коловращение  и  рано  преуспел  своим,  поговаривали,  бойким,
благоразумным пером. Получил служебное  жилье и совсем отдалился от семьи. И
разок в месяц, случалось, не забежит домой. Как-то раз мать упрекнула его:
     - Какой-то ты, сын, равнодушный растешь.
     Он промолчал и долго не появлялся в родительском доме...
     "Без совести я жил, молодой и самоуверенный, - подумал сейчас Иван. - Я
был  ничтожен  и самонадеян до безумия. Я  совершенно  не понимал матери  и,
выходит, что  не любил ее. Ничего мне  не надо было,  кроме личного успеха и
комфорта.  Я  так  часто с  самой  юности ломал  свою  судьбу, глушил всякий
здоровый и  чистый  звук из своей души, боялся,  что уведет он меня  от моих
грандиозных проектов..."
     Иван   поднял   глаза   на    портрет   молодой   матери    и    что-то
застарело-ссохшееся подкатило к его горлу.
     - Что с тобой, Ваньча? - спросила приметливая тетя Шура.
     - Не знаю, - зачем-то с усилием прижал он ладони к глазам...
     Елена  после университета несколько лет прожила с  родителями,  а потом
удачно и по большой любви вышла замуж за офицера и уехала в Ленинград.
     Данила умер во сне, не мучаясь. Галина долго просидела  возле покойного
мужа  в  полном  одиночестве,  никого  не приглашая  в  дом. Не плакала,  не
убивалась,  а  даже  стала  напевать,  -  напевать  легкомысленную,  игривую
песенку, полюбившуюся им когда-то в молодости.



     А  потом в  ее  жизни  появился Геннадий - ее  скромное и, может  быть,
несколько запоздалое счастье. Ни тетя Шура, ни Иван сейчас сказать не смогли
бы,  если  кто спросил бы у них, - когда же и  как рядом  с Галиной оказался
Геннадий?  Просто   с  каких-то   пор  стал  наведываться  к  Перевезенцевым
молчаливый и как-то виновато улыбавшийся мужчина. То гвоздь вобьет, то мусор
вынесет,  то  кран  починит. Тихо,  почти  тайком  приходил. Тихо,  чуть  не
украдкой  уходил.  Галина несколько  лет  не позволяла  ему ночевать в своей
квартире. С  Иваном не  знакомила,  Елене о  нем не писала, и  даже  от Шуры
утаивала его.
     Однако  одним прекрасным  воскресным  днем  они под  руку  прошлись  по
Байкальской и  по  двору, вместе вошли в подъезд, а утром вместе отправились
на работу: Геннадий - на завод, а Галина - в свое управление. Потом прилюдно
стала звать его Геником, а Геннадий ее - Галчонком.
     -   Гляньте,   гляньте,   прямо-таки   божьи  одуванчики,  -  беззлобно
перешептывались  соседки, завсегдатаи лавочек,  провожая  взглядами Галину и
Геннадия.
     - А что - живут друг для дружки, и молодцы!
     Геннадий был низкорослым, коренасто-сутулым мужичком с большими грубыми
"слесарскими" руками. А Галина - все такая же худенькая, как девочка, и выше
Геннадия   почти  на  полголовы.  Она  -  несомненная  красавица,   хотя  на
неминуче-нещадном возрастном  увядании. Он  - весь угрюмо-мрачный, квадратно
скроенный. Она - хотя и маленький, но начальник, притом офицерская вдова. Он
- простой, самый  что  ни  на есть простой слесарь. Но самым  удивительным в
этой  паре было  то, что,  когда  они  сошлись,  Галине  уже соскользнуло за
пятьдесят пять, а ему не вскарабкалось, кажется, и к сорока или, поговаривал
всезнающий  соседский  люд, даже  и  тридцати  пяти не исполнилось. Никто не
верил, что  они год-два  или три от силы проживут  вместе.  Шура,  шаловливо
посверкивая глазами, как-то высказала Галине:
     - Ну, побалуйся-поиграйся с ребеночком... девонька-старушка!
     - Что  же, Шура, по-твоему -  оттолкнуть  и обидеть мне  человека? Я не
вылавливала Гену, не расставляла  сетей.  Увидел он меня в столовой, а после
работы  -  пошел,  побрел  за  мной,  как когда-то и Данилушка. Все  молчит,
молчит, а как взгляну на  него -  краснеет да бледнеет.  Думала,  походит  и
отвяжется, найдет  какую  моложе.  Ан нет!  Хвостиком  моим  стал.  Пришлось
заговорить  с ним.  Понравился человек -  степенный, открытый  и простой. Он
детдомовский, сиротинушка,  но такой, знаешь, ласковый  и отзывчивый  вырос,
хотя с  виду многим воображается, что законченный мужлан. Он,  Шурочка,  так
мне нашептывает:  "Я  тебя, Галчонок, жалею".  Вот  ведь как: молоденький, а
понимает, что  бабу надо  жалеть.  Слышь, не просто  любит, а  - жалеет. И я
стала жалеть его... на том и слюбились, - грустно улыбнулась Галина.
     Иван  почти не общался  с  Геннадием, первое время даже не здоровался с
ним,  когда  забегал  к матери,  чтобы,  по  большей  части,  позаимствовать
деньжат. Но Геннадий сам стал к нему подходить и протягивать для приветствия
свою  грубую смуглую руку.  Ивана сердило это крепкое  "слесарское" пожатие,
как, мерещилось ему, тайный намек -  слесарь-де выше  какого-то там  писаки,
хотя и прозванного красивым и непонятным словечком "журналист".
     -  Ма, не метит ли сей  добрый молодец прописаться в  нашей квартире? -
как-то спросил  Иван, независимо-бодренько  покачиваясь на  носочках  модных
туфель.
     Мать  промолчала  и  даже  не  взглянула  на сына, но  он  увидел,  как
затряслись ее плечи. Не успокоил, не объяснился,  буркнул  "пока" и ушел.  И
долго к ней не являлся и не звонил.
     Год люди ждали,  два ждали,  когда же  разлетятся Галина и Геннадий, но
они прожили  вместе долго,  до  самой  кончины Галины,  и кто  бы  хоть  раз
услышал,  что  они  сказали  друг  другу  неучтивое,  резкое  слово.   Никто
достоверно  и не знал, как  они  живут,  а сами  они ничего не выставляли на
обозрение, хотя и не скрытничались. У них редко бывали гости, -  быть может,
все  лучшее земное и высшее они  находили друг в друге. Но  одно попадало на
поверхность неизменно приметливой сторонней жизни: Геннадий часто приходил с
работы раньше Галины  и постоянно  дожидался  ее  на  балконе. Пристально  и
беспокойно всматривался на дорогу сквозь ветви  тополей  и сосен, хмурился и
много курил.  Но  только  приметит  Галину - встрепенется,  оживет,  загасит
сигарету  (она запрещала ему  курить дома, потому что у Перевезенцевых никто
никогда  не  курил),  помашет ей  рукой. Она  иногда  останавливалась  возле
лавочки  поговорить  с  соседями, а  он  с  балкона  напоминающе-нетерпеливо
покашливал и покряхтывал, в забывчивости даже снова прикуривал. Женщины иной
раз подсказывали ей, посмеиваясь:
     - Твой-то, Галка, глянь - весь извелся.
     - Не мучай его - ступай уж, что ли...
     В шестьдесят шесть Галина  жестоко простыла, дружной гурьбой раскрылись
ее застарелые болячки. Она никогда серьезно не лечилась, и на этот раз долго
не обращалась к врачам, тянула, словно не хотела просто так сдаться болезням
и старости, пользовалась домашними средствами, но не помогало. Геннадий чуть
не за руку  увел ее в поликлинику. Шуре, прознавшей о болезни сестры и сразу
же примчавшейся  на электричке, уже в жару  и лихорадке  шепнула, с  великим
трудом зачем-то улыбнувшись чернеющим ртом:
     -  Смотри-кась,  Шурочка,  даже  умираю,  как  Гриша,  -  от  простуды.
Получается, думает он обо мне, дожидается там, а?
     - Ха, "умираю"! Да ты, Галка, до ста лет проскрипишь...
     Попросила Галина,  чтобы  сына  поскорее позвали. Но Иван  находился  в
очередной, случавшейся почти каждую неделю командировке, к тому же далеко.
     - Напугайте, что ли, телеграммой. Он мне так нужен, так нужен...
     Иван  приехал, строго-деловитый, сдержанный. Мать  оставила  в  комнате
только его:
     -  Умру,  а  долга не исполню перед  тобой:  прости  меня,  сынок.  - И
потянулась  всем телом вперед,  к  Ивану, -  не  поклониться  ли?  Бессильно
откинулась на подушку.
     - За что?
     -  Видела, недоволен  ты  был, что с молодым я жила. Вроде  как и  жила
последние годы только в свое удовольствие. Наверное, так  и было. Появился в
моей жизни Гена, и захотелось  мне, старой да глупой кляче, счастья,  просто
счастья.  Ты страдал  из-за меня? Знаю,  знаю! Прости. Теперь могу с  чистой
совестью... уйти. Чуть не забыла - и за "равнодушного" прости. Помнишь ведь?
     - Прекрати.
     Через два дня матери не стало...
     "А ведь я не верил, что она умрет, - подумал сейчас Иван. - "Прекрати",
- строго,  по-учительски я ей тогда ответил. Не добавил - "мама". Да  и звал
ее где-то с отрочества каким-то пошлым обрубочком - "ма". И отошел от нее, и
весь  день зачем-то дулся на Геннадия, который  не отлучался от ее постели и
бегал  с  красными  глазами то туда, то сюда.  Да, в себе  я  порицал ее  за
Геннадия, а она просто хотела счастья,  и привиделось оно  ей  таким. Именно
таким!  И вправе ли  кто осудить другого,  что он счастлив? Счастлив  именно
так, а не как тебе воображается?.."
     Квартира полностью отошла  Ивану, хотя юридически он и при жизни матери
являлся полноправным ее владельцем. Геннадия  она так и  не прописала в ней,
хотя что-то такое  вроде бы  намечалось,  ведь брак  они,  после  шести  лет
совместной жизни, все же оформили.  Иван  с суховатой  деловитостью  объявил
Геннадию, что нужно выселяться, но тот вдруг опустился перед ним на  колени,
правда, не объясняя и даже  не намекая, зачем, собственно, ему нужно  пожить
здесь еще месяца два-три, одному, ведь свой  угол (однокомнатная квартира) у
него  имелся. Иван  был  поражен  и  растерян  и с  каким-то  противоречивым
чувством стыда и отвращения вернул Геннадию ключи.
     Он пожил в ней два месяца - июнь и июль, высадил на балконе цветы, так,
как подметил у Галины и как она любила, - радужными пышными поясами;  и чтоб
было много  пионов  понатыкано  там  и сям, -  "они  большие  растрепушки  и
посматривают  на всех  нас с веселым вызовом и  детским недоумением", -  так
говорила о  своем любимом  цветке  Галина. Каждый день Геннадий ухаживал  за
цветами -  поливал, опрыскивал, подкармливал, и весь июль  и август и даже в
сентябре балкон сиял, удивляя, как прежде, прохожих.
     Соседки на лавочках разговаривали:
     - Как любит Геннадий,  как  любит!.. Сказал мне на  Галкиных похоронах:
"Так мы с ней, Светлана Федоровна, срослись сердцами, что не знаю - живое ли
теперь мое? Приложу ладонь - вроде  бы не  трепыхается, а  ведь живу как-то.
Чудно!"
     Геннадий сам принес  Ивану ключи, на прощание крепко и  молча пожал ему
руку.  Больше  они не  виделись. Но пока цветы  не  опали,  Иван из  окна  в
отдалении сквозь  тополиные  ветви  примечал  коренастого  мужчину,  который
подолгу смотрел на балкон, будто чего-то ожидал...



     Тетя Шура расспросила  племянника, как  ему  живется, сколько  детей  у
него,  а  может,  и  внуки  уже  имеются.  Иван  мало  что  утаил,  хотелось
освободиться от многолетней накипи на сердце, довериться тете Шуре.
     - Пустокормом, значит, живешь.
     Было  непонятно Ивану, спросила  или утвердительно  сказала тетя  Шура,
насмешливо-строго прищурившись.
     -  Как,  тетя  Шура?  - притворился  Иван, но  тут  же  опустил  глаза.
Бесцельно помешивал в кружке ложечкой.
     - Уж лета-то у тебя какие, а без жены да без детей живешь. - Помолчала,
поглядывая через плечо Ивана на тоненький, как ниточка, огонек лампадки.
     - Да, да, тетя Шура: правильно вы подметили - пустокормом живу. Впустую
проходят мои дни... хотя... хотя... - Но не закончил.
     Поздно вечером они легли спать. Иван на потертом скрипучем диване уснул
так быстро,  как  давно  уже  не  засыпал, быть может, с самого  детства или
юности, когда сердце пребывало чистым и свободным.
     Но когда  утром Иван очнулся ото сна, ему показалось, что он вовсе и не
спал, а  как-то по-особенному провел эту ночь: душа словно бы ни  на секунду
не засыпала, бодрствовала. Теперь в ней было легко и чисто.
     Тети Шуры не оказалось в доме, но было слышно со двора, как она стучала
ведрами,  шаркала обувью  по настилу, подзывала поросенка и кур. Иван  стоял
возле отпотевшего мутного окна, смотрел на пустынную, заваленную клочковатым
туманом улицу. Кто-то нес от колонки ведро с водой, кто-то заводил  чихающий
мотоцикл,  кто-то протирал глаза  и  зевал, стоя в  тапочках у  ворот своего
дома. Мальта жила так, как, видимо, единственно и могла теперь жить - сонно,
одиноко  и  печально-отстраненно  от  большого  неспокойного  мира,  который
напоминал  о  себе лишь только постуком колесных пар и свистом проносившихся
мимо за сосняком железнодорожных составов. Буднично тикали на стене часики с
кукушкой, мир жил привычно, но душа Ивана, словно  бы взбунтовавшись, уже не
могла или не хотела подчиняться общему размеренному движению.
     "Ищу себя? Не позднехонько ли, молодой  человек, когда зашкалило уже за
сорок? Ох уж мне  это вечное русское  нытье  и недовольство собою!..  А  как
любовно  рассказывала тетя Шура о моей матери! Забыл  я  о  ней, забыл! И об
отце не вспоминал, и об отчиме. Умерли они, и для меня - будто и не  было их
на  свете.  Конечно, вспоминал,  но  как-то походя, на бегу, будто  о чем-то
постороннем и случайном...  Теперь я знаю, что мне нужно. Мне нужно искать и
по крупицам  восстанавливать  мою  душу.  Мне нужно найти  любовь и жить  до
скончания моих дней в любви, только в  любви, как бы тяжела ни была для меня
жизнь".
     Вошла тетя Шура.  Обсыпанная  росой, бодрая, в  потертой  душегрейке  и
помытых резиновых сапожках, с куриными яйцами в лукошке.
     - Проснулся? - улыбчиво щурилась она на Ивана.
     - Ага, - улыбнулся и качнул головой Иван и подумал отчего-то язвительно
и  как-то  на первый  взгляд  безотносительно  к обстоятельствам:  "Долго же
изволил спать".
     Завтракая,  оба зачем-то  посматривали  на  портрет молодой  Галины.  В
запотевшие, "плачущие", окна,  обволакивая  по краям портрет, лучами сеялось
солнце.  Иван  и тетя  Шура часто замолкали, словно бы  понимали,  что самые
важные слова уже сказаны, и не спугнуть бы в себе чувства, которые вызрели и
установились.
     Когда прощались за воротами, тетя Шура сказала:
     - Хотела по любви  прожить твоя мать - так и  прожила. Не  искала,  где
теплее  да  слаще, а  что посылала судьба  - то и  тянула  на своем горбу. А
приспевала какая радостешка, так радовалась во всю ивановскую. -  Помолчала,
хитренько сморщилось ее маленькое, взволнованно  порозовевшее лицо: - А ведь
я,  Ваньча, чуток завидовала  Галинке. Белой завистью, самой что ни на есть,
вот те крест, белой, как яички  от моих курочек!  Уж не  подумай чего! Галка
для меня, что огонек  в потемках: чуть  собьюсь,  а она будто бы светит мне,
дорогу указывает.
     Иван приметил крохотную  слезу в  запутанных  морщинках  тети  Шуры, и,
чтобы как-то выразить свое признание, склонил перед ней голову. Но этот жест
показался  ему поддельным,  театральным.  В досаде  стал  пялиться  в  небо,
которое поднялось уже высоко  и раздвинулось, словно приглашая: "Можешь  - в
высь рвись,  можешь - иди в любые  пределы:  все пути  для тебя  расчищены и
осветлены".
     - На могилке бываешь?
     Иван прикусил губу,  неопределенно-скованно, будто вмиг отвердела  шея,
молчком качнул головой.
     - Будешь - так поклонись от меня, - посмотрела в  другую сторону чуткая
тетя Шура. - Мне, старой да  хворой, уж куда переться в Иркутск. Раньше-то я
все  к  Галке  гоняла  на электричке...  а  самого-то  города,  хоть  самого
размосковского какого, я не люблю. Вся, как есть, деревенская я...
     Ивану не хотелось идти  на курорт. Он вышел  на  берег Белой. Смотрел в
туманные,     но     быстро     просветлявшиеся     холодные    дали,     на
акварельно-расплывчатые полосы осенних лесов и  полей. Река бурлила, свивала
воронки,  подрезала  глинистый  берег,  но  уже,  похоже,  пошла  на  убыль,
отступала  без подпитки  с неба. Долго стоял  на одном месте, просто смотрел
вдаль и грелся на скудном октябрьском припеке. Потом опустился на корточки и
зачем-то стал перебирать, ворошить,  рассматривать камни,  сплошь и навалами
лежавшие под его ногами.  Тянулся рукой или всем туловищем за приглянувшимся
камнем. Увлекся так, что минутами перемещался на четвереньках.
     - А что, собственно, господа хорошие, я ищу среди этих мертвых  камней?
- усмехнулся он, поднимаясь на ноги. - Все, что мне надо, чтобы приблизиться
к счастью, я уже знаю. Кажется, знаю.
     И  ему захотелось  увидеть  Марию -  ведь  к  ней,  как ему показалось,
потянулось  его  сердце,  давно никого  не  любившее.  "Я  сегодня же  стану
счастливым! Я буду любить и буду любимым!"
     Из-за ветвей  сосен и горящих листвою черемуховых кустов взбиралось все
выше влажно-тяжелое солнце. Таял  иней, пар  дрожал над  землей. Иван издали
увидел сиреневое,  как облачко, пальто  Марии. Она неспешно возвращалась  из
лечебного  корпуса с двумя разговорчивыми дамами в козьих шалях. Иван, забыв
со всеми поздороваться, подошел к ней близко и посмотрел в самые ее  глаза -
строгие, недоверчивые. "Та ли, которую я смогу полюбить?" - спросил он себя.
     -  А мы уж вас, Иван Данилыч, потеряли, думали, какая краля мальтинская
увела. Здрасьте, что  ли,  - простодушно улыбались дамы, друг другу украдкой
подмигивая: "Мол, глянь, как он поедает ее глазами!"
     - Здравствуйте, -  хрипловато  отозвался Иван  и почувствовал,  что ему
стало возвышенно легко и возвышенно печально.



     С неделю прожил Иван на курорте. Раз-другой съездил в Усолье на грязи и
солевые ванны,  и когда  лежал на  кушетке, обмазанный жирной теплой грязью,
запеленатый  в  простыню  и  укрытый по  подбородок  байковым  одеялом,  его
потряхивало от смеха. А  как только взглядывал  на своих соседей по комнате,
лежавших поблизости, на широколицего,  важного Садовникова  и на мелкого,  с
хитренькими   глазками  Конопаткина,   со   всей   серьезностью   и  тщанием
относившихся к лечению, так не мог, как ни пыжился, сдержать  взрыва хохота.
Ему, здоровому, еще  молодому, представлялись  совершенно  бессмысленными  и
глупыми все эти процедуры. И хотелось поскорее вернуться  в город и заняться
делом, настоящим делом;  хотелось написать умную, толковую статью, в которую
бы  не прокралось ни единой черточки лжи,  даже чтобы запятые или точки были
продиктованы его совестью.
     Помог  по  хозяйству  тете  Шуре  -  подправил  заплот,  нарубил  дров.
Прочитал-пролистал десятка два книг. А лечение совсем  забросил. Ухаживал за
Марией,   молчаливой,   рассеянной,   все   о   чем-то   нелегко   думающей,
присматривался к ней. "Но чего я хочу и жду  от нее? Нужна ли она мне, а я -
ей? Ведь у  нее есть муж..."  Раньше  он  не мучался подобными вопросами,  а
поступал  по своему  привычному правилу  холостяка:  если  есть  возможность
что-то заполучить  от женщины,  то надо  сначала  заполучить, а  потом будет
видно.
     Он понял и вывел для себя, что Мария была человеком, погруженным в свое
грустное состояние как в теплую воду, которую  она собою  же и нагрела  и из
которой  не хочется выбираться на  прохладный  воздух, в этот неуют реальной
жизни.  Иван  понимал  ее  печаль: у нее, женщины  уже  немолодой,  не  было
ребенка,  а, следовательно, не  было возможности чувствовать себя полновесно
счастливой.
     Но однажды  Иван  увидел  Марию издали  с  другим мужчиной  -  крепким,
высоким, седым,  но, похоже, еще  не старым. Они стояли возле  забрызганного
грязью  автомобиля, обнявшись,  и  Мария что-то взволнованно  ему говорила и
сквозь слезы  улыбалась. Самолюбие взыграло в Иване, и несколько дней он  не
подходил к ней. Потом все же заговорил, но она неожиданно прервала его:
     - Вы, пожалуйста, за мной больше не ухаживайте. Не надо.
     - Почему? - бесцветно и глухо спросил Иван.
     Мария  теребила  бледными,  с  тонкой  увядающей  кожей  пальцами  свою
старомодную толстую косу и не сразу, неохотно отозвалась.
     - Я жду ребенка. Приехала лечиться от  бесплодия, но нежданно-негаданно
выяснилось  на  днях, что  я в  положении.  Меня любит и  ждет  муж.  Я  ему
позвонила, и он  буквально прилетел из  Иркутска.  Видите  ли, мы  так долго
ждали,  уже чуть не впали в отчаяние - вы бы только знали, что  мы пережили!
Впрочем,  Иван  Данилыч,  зачем я  вам рассказываю  об  этом?  Простите.  До
свидания.
     И она отошла от  Ивана. "Подведем  итог: я все  еще не  встретил  своей
единственной. Хотел  увидеть ее  в  Марии,  но,  оказывается, она  свое  уже
нашла".
     Пошел в  одиночестве  бродить по мягким  и влажным  тропкам запущенного
лесопарка.  Его,  такого видного  мужчину,  никогда  не бросали  женщины, не
отворачивались от его ухаживаний,  чаще - он  первым уходил или же отношения
как-то сами собой стихали и  обрывались. Но он не раздосадовался  на  Марию.
Напротив, его сердце наполнилось чувством смирения и покорности, быть может,
впервые по-настоящему в его жизни.
     - Вот и хорошо,  - присвистнул  Иван,  но мысль не  стал развивать,  не
пытался для себя уяснить - хорошо то, что  ему отказали, или  хорошо то, что
так благоприятно  обернулась жизнь  этой славной Марии, которая, несомненно,
достойна большого и долгого счастья?



     Он  не  спал  ночь,  слушая  трели  простуженного  носа  Конопаткина  и
солидный, но тихий храп Садовникова. А  утром сел в самую первую электричку,
ни с кем не  простившись, не  заглянув к тете Шуре, и поехал домой. "Что еще
мне нужно здесь, здоровому и открывшему охоту за счастьем?"
     За   Усольем  небо  перед  его  глазами  внезапно  почернело  и  густо,
захватнически-властно  повалил сырой, крупный, как блокнотные листики, снег.
Ветер бился в стекло,  залеплял его, но снег таял, отрывался и улетал в поля
и  прилески. Сначала было темно и мрачно, а снег чудился  серым и черным. Но
вскоре  из-под  сливово-черной тучи  вырвалось солнце, и снег виделся только
белым, белым-белым, как обещание или  предзнаменование  еще  больших чудес и
преображений жизни.
     В  сердце  Ивана  нетерпеливо  ждалось  и  томилось.  Он  с интересом и
восторгом ребенка всматривался в белую, взнятую вихрями округу. "Ведь не для
бездарной  и пошлой  жизни родила  меня мать, в  конце концов? Я  найду свою
любовь.  Я буду любимым  и буду любить  долго-долго.  Кто мне  не верит?"  -
озорно осмотрелся он. Но кто мог ему ответить в вагоне электрички, в которой
он не знал ни одного  человека? Может быть, - снег, только единственно снег,
который все  настойчивее и  гуще облеплял окно, словно бы  просился вовнутрь
погреться.










Last-modified: Wed, 14 Sep 2005 05:04:22 GMT
Оцените этот текст: