Михаил Садовский. Под часами --------------------------------------------------------------- © Copyright Михаил Садовский Email: sadovsky1@yahoo.com Изд. "Зеленый век", М., 2003 Date: 31 Jul 2001 --------------------------------------------------------------- (роман) Москва 2001 Нью Йорк I. Мама, неужели для того, чтобы понять, как ты нужна и близка мне, надо было пережить тебя. И все картинки, такие яркие в памяти, ни╜как не переносятся на бумагу, тускнеют, становятся обычными, даже су╜сально пошловатыми, а ты была такой сдержанной и необык╜новенной. На самом деле, ну, если совсем чуть оттого, что моя мама. Слово это незаменимо. Может быть, лишь в анкете я могу против него поставить твое имя. Мама... стоило завернуть за угол старого бревенчатого дома, и начинался пустырь, поросший пижмой. Сентябрьский, солнечный день. В зеленой, выцветшей, брезентовой сумке от противогаза, в специальном ее внутреннем кармане для запасных стекол два косых среза халы, на╜мазанные толстым слоем желтого масла, и в него вдавлены поло╜винки кусков толстоспинной жирной селедки "залом". Это пиршество только что приготовлено тобой и завернуто в газету на целый школьный день. Но я вступаю в запах пижмы, скособочившись, расстегиваю сумку, вытаскиваю свой обед и осторожно разворачиваю, чтобы не обронить зернышки мака, стершиеся с румяной корочки халы, ссыпаю их из раз╜вернутой газеты на ладонь, втягиваю в рот, давлю зубами, а уж потом раскрываю рот по╜шире и вонзаюсь в необыкновенное мягкое чудо, сотворенное твоими руками, и съедаю медленно тут же, еле передвигая ноги, весь дневной паек... иногда еще ты вкладывала в сумку желтую прозрачную, словно налитую подслнечным маслом, антоновку... Сколько я ни старался потом -- у меня не получались такие бу╜терброды, и антоновка никогда не была такой пахучей и сочной... Так ты до сих пор кормишь меня, мама, своим присутствием в каждой возникающей вкусной картине, ароматной фразе, сочной стра╜нице, но больше всего, когда я остаюсь наедине с тобой и каждый раз сгораю со стыда, хотя не слышу от тебя ни одного слова упрека... ах, как бы я хотел многое вернуть назад, чтобы прожить по-другому, для тебя... и какая же это мука неотвязная и все усиливающаяся с годами от совершенной безнадежности что-либо изменить даже в своей памяти, как бывало в детстве -- соврать и самому поверить в то, что сказал... Только простить, простить... Я вижу сегодня в своих детях то же самое, что прошел сам. Значит, это закон жизни, очевидно, мама. Но позволь мне пригласить тебя на эти страницы, не в качестве персонажа, на такую дерзость я бы никогда не решился, - советчика в моих раздумьях. О чем бы мы ни писали, мы пишем о себе и своем вре╜мени, ты согласна? Ну, по крайней мере, не возражаешь... помнишь, как ты спрашивала меня: "Зачем тебе это нужно? Вся эта писанина? "... Не знаю. До сих пор не знаю... может быть, кому-нибудь еще при╜годится, ну, хоть одному, незнакомому... у меня нет сил сопротивляться этой болезненной страсти... Москва, среда, 15 Сентября 1999 года Пиджак Фраза стала главным в его жизни. Он бы не смог объяснить, от╜куда она бралась. Выплывала из-под его пера, а потом тянула и его за собой за руку. После тяжких лет эвакуации работа здесь, в разбитой подмосковной школе учителем, потом директором детского дома, вдруг после какого-то выступления на совещании этот журнал с казен╜ным названием... и понятно, что невозможно было отказаться... журнал был "цековским". Ничтожная должность, убогая жизнь на мизерную зар╜плату... переполненная электричка по утрам и пугающе пустая по воз╜вращении. Задавленная старыми вещами комнатушка, спящие дети, жена в затрапезном виде, вечно ворчащая и не имеющая возможности в силу характера и ума оценить, что же происходит... и его тяга писать... ну, понятно, не то, что приходится сейчас по службе, но фразе все равно. Он это понял недавно и ужаснулся -- фраза органична для него, а не для того, о чем он пишет. И поэтому получается не засушенная нау╜кообразная галиматья о педагогике, а вполне убедительная, но, будь она неладна, так изначально лживая "правда". Он мучался ужасно. Рос по службе стремительно, уже обошел тех, кто его услышал, рекомен╜довал, про╜талкивал. Они недоумевали, пытались выяснить его заку╜лисные ходы, патронов, хитрые интриги и сами себе не верили, ничего не находя. Так не могло быть. Но они не решались покуситься на его писа╜ния, ибо они все шли под чужой фамилией, которая тоже благодаря этому стала по╜являться в списке под более высокими некрологами, среди участников сове╜щаний, заседаний, встреч... надо было быть идиотом, чтобы предприни╜мать против этого действия без видимой для себя вы╜годы, без "веду╜щего", но все же "стукнули" раз, другой, и явно без ощу╜тимого успеха... А его фразы стали возвращаться, как новые лозунги педагогики, сверху - "из доклада" и красовались заголовками на полосах газет и даже сте╜нах детских учреждений. Редактор поднялся еще выше, уже над журна╜лом, и его преемник пересадил "перо" поближе к себе, сократив пло╜щадь двух машинисток, а потом и вовсе выделил ему два пустых дня для работы дома и творческое утро. Он быстро подобрел, потолстел от многого сидения и сменил очки на более солидные, не в круглой оправе, а эрзац роговые с переходом коричневого цвета в жел╜тый на наружных закруглениях у висков... теперь галстук он завязывал на двойной узел, постоянно про╜верял, порой совсем не к месту, застег╜нута ли ширинка и обтряхивал лацканы пиджака от перхоти, отчего они совсем засалились и при╜дали ему законченный вид местечкового ре╜месленника, вышедшего на прогулку после работы. Зато он стал Петр Михайлович, а никакой уже не Петя на "Вы", и не Пинхус Мордкович, ну кто же допустит Пинхуса к личному делу в отделе кадров. Петр Михайлович -- вполне привычно по-русски и пристойно. На конференцию в республику он должен был ехать в среду, и в понедельник, получая инструктаж, какой доклад везти на совещание, заодно выяснил, что заму главного не нравится его пиджак, и ему в по╜рядке премии, именно на пиджак вместе с командировочными выдадут деньги, а в этом ехать никак нельзя. Он смущался в свои сорок, как мальчик, вынужденно благодарил, проклинал все на свете, начиная с педагогики и журналистики до жены, и поплелся домой в совершенно расстроенном духе. После очередной домашней сцены, упреков о его никчемности, безобразной неряшливости и непрактичности в местном сельпо у знакомого продавца был куплен импортный костюм басно╜словно дешево даже с учетом переплаты. В домике для гостей в показательном колхозе - миллионере, где проходило республиканское совещание, инструктор ведомства, при╜ставленная к нему для встречи, размещения, связи с начальством, по╜мощи по всем вопросам не поняла его молчания в ответ на явные на╜меки, "что она по всем вопросам", оставленного нетронутым и вечером, и утром графина с коньяком местного производства, слишком позднего сидения за столом над докладом и раннего подъема без опоздания... Совещание прошло "без сучка", и она сияла от похвал ему, ощу╜щая свою непонятную в чем причастность. А он не выпил ни рюмки на банкете и уехал в купе вечерним, ни за что не согласившись на мягкий вагон в утреннем и не обращая внимания на ее обиженно надутые пух╜лые губки. Что он не умеет жить, донеслось до начальства прежде, чем он вернулся, его стали побаиваться, подозревая в чем-то тайном, пригля╜дываться, вычислять, не берет ли он на заметку... он же ничего этого не ощутил и работал, работал... Оказалось, что у него нет друзей. Близкий родственник в откро╜венном разговоре как-то сказал ему, что он попал в ловушку, и оттуда не выбраться. Он не согласился. Потом долго думал ночью про пиджак, графин коньяка на столе, приставленную к нему чичероне в юбке, про переданную похвалу "сверху", про еще одну премию... он сам чувство╜вал, как его покупают, т. е., значит, и продают, и он не мог понять, кто, но не хотел верить, что совершил ошибку, оторвавшись от своего дела с ребятами, с которыми у него всегда получался искренний контакт, и превратившись в "еврея при губернаторе"... Жена давно стала принадлежностью в жизни. Все было под ее влиянием, и он тоже, и дети... у него была только Фраза. Но... при такой жизни он чувствовал, что она порой уже дает ему знать, что хочет по╜кинуть его. Тогда бы он остался один и без всего, без главного, состав╜лявшего смысл существования. А поделиться было не с кем, кроме как с ней же, с Фразой, и чтобы получился разговор, надо было материализо╜вать ее - ну, хоть перенести на бумагу, и взять лист в руки. Он так и сделал в один из вечеров. Он сидел поздно под перешептывания укла╜дывающихся за занавеской детей и ворчание жены "А фарбренен зол алц верн" и "А фаркишефтер нефеш" [1]. Потом он не знал, куда спрятать написанное, положил на гардероб и придавил старыми часами, долго ворочался рядом с женой, пытаясь побыстрее уснуть... и утром по╜плелся на станцию разбитый, еще больше раздвоенный и растерянный. Ему не с кем было посоветоваться, некому показать то, что он пишет, и он знал, что это никому не нужно... вернее, никому до этого нет дела и никогда не будет. Литература вдруг представилась ему огромной ска╜лой, о которую разбиваются волны таких вот писаний. Он почему-то вспомнил про Буревестника, ему вовсе стало тошно, потом "рожденный ползать... " Он не знал, для чего рожден, и вдруг подумал, что с тех пор, как купил этот костюм, прошло полгода, колени на брюках вытянулись, лацканы пропали, после того, как он обсыпал их в буфете сахарной пуд╜рой с булочек, что раньше за доклады ему выписывали гонорар, а сам он просить не может, если они забыли, и очередная передовая в жур╜нале обошлась ему в полторы недели, а статья в газете за подписью главного, которого он уже не видел два месяца, стоила еще недели... А за это время можно было добавить страниц тридцать под часами... и он обрадовался этому: названию, неожиданно пришедшему на ум... на перо... это оно само вывело над перечеркнутым прежним "Под часами". Так он обнаружил, что растет не то повесть, не то роман и ужаснулся. Решил порвать рукопись, но понял, что это невозможно, потому что она вся была в голове, и если не перенести ее на бумагу, не освободиться от нее, то ничего написать больше не сумеет... а вернее всего, просто сойдет с ума... x x x - Ты знала, что он пишет, мама? - Нет. Я знала его, а что пишет... нет. Он приносил иногда журнал и показывал то передовицу без подписи, то изложение доклада своего патрона на конференции, то его, т. е. свою статью с его подписью, в га╜зете... - И что? - У него было легкое перо. И он был совсем непрактичным челове╜ком. Конечно, его бессовестно использовали. Но не было выбора. Се╜годня так легко быть умным задним числом... - Но рукопись сохранилась? - Думаю, что нет. - Это только научные работы устаревают, но идеи в них заложен╜ные, вечны -- они столбы эпохи. - Нет, нет. Рукописи пропадают. Люди уходят бесследно. Нет, нет... - Поэтому ты приходила в ужас, когда поняла, куда меня повлекла Фраза. - Это была дорога в никуда. Я ошиблась? Мне хотелось бы по╜смотреть, что вышло, но в "потом" не заглянешь... - Он был хорошим человеком? - В бытовом смысле -- да... но это тоже надо уметь понять. Хотя все его любили за безвредность... - Равнодушие? - Может быть. Он жил внутри себя... Режиссер Время не обращало на нас никакого внимания и застав╜ляло по╜сто╜рониться. До премьеры оставалось три дня, до отъезда - четыре. Штанкет был полуопущен, и на нем висела грязная пыль╜ная па╜дога. Дежурный свет из за нее освещал только первые два ряда зала, а дальше в глухом полумраке светились овальные номера кресел. В од╜ном из них - ровно посре╜дине ряда, сидел мужчина, опершись лбом на руки, положенные на спинки впередистоящих кресел. Идти домой не хотелось. Нет - было невозможно погру╜зиться опять в вопросы о сыне, о ботинках, о том, что сказала соседка по пло╜щадке... или не дай бог, начнут рас╜спрашивать, как дела и сколько че╜ловек можно пригласить на премьеру... или, совершенно невозможно - спрашивать, как вышел костюм и не психанула ли Валентина по его по╜воду... это уже было чересчур, и он заволновался так, словно все уже произошло: и спросили, и пошили, и... Человек решительно встал. Натянул куртку, валявшуюся под крес╜лом, сунул руку в карман - последняя трешка не выпала. Он ловко на╜правился вдоль ряда, потом на сцену по ступенькам слева, раздвинул задник, свернул налево и вышел в открытые по случаю приема декора╜ций, вернувшихся с гастролей, ворота. Никто в театре, таким образом, не знал, где он? Свернув за угол, он проголосовал и уже в салоне ма╜шины тихо сказал: "Мне до поворота Канавы. Трешки хватит"? - Води╜тель утвердительно кивнул, даже не взглянув на него. За открывшейся дверью пахло старым теплым уютным домом. Ши╜роченные половицы, изразцовая печка, глубокое окно с геранью и цве╜тущей "невестой" на подоконнике за плотным тюлем. Он любил это про╜странство, заставленное до последнего сантиметра вазами, мягкими медведями, обезьянами на свисающих лианах, буратинами и зайчатами, сидящими в нелепых позах, пианино с метрономом на крышке, коло╜кольцы в проеме двери, старую кровать с блестящими шарами в изголо╜вье и таким привычным и удобным матрацем. Они долго сидели за круг╜лым столом под старинным и ни разу не перетянутым абажуром. Он пил, не переставая, и никак не чувствовал приближения хмеля. Потом, когда совсем стемнело, улеглись под толстенное одеяло, и все пять чувств его слились в одно. Утром он проснулся как всегда рано. Почувствовал, что лицо за╜леплено ее рыжими, пахнущими лавандой волосами, и, перепутанные с ее ногами, ноги затекли. Он хотел повернуться на спину, но понял, что сзади кто-то лежит, с трудом приподнял голову и искоса уставился в еще одно спящее лицо. Тогда он стал до деталей припоминать весь вче╜рашний день, вечер, начало ночи... попытался встать, но не так-то про╜сто было выпутаться... Татьяна зашевелилась, открыла глаза и устави╜лась, словно видела его в первый раз: "Ты куда? Рано еще! Никогда ут╜ром кайф не словишь... " Он продолжал молча смотреть на нее, и ей пришлось продолжить: "Ты меня вчера замучил. Пришлось Людку звать на подмогу... ну, ты же ее знаешь, моя соседка по дому... что ты мол╜чишь, а вчера был доволен... даже очень, ворковал: "Девочки, девочки", у тебя что, неприятности на работе? " Он на секунду опустил веки, и она восприняла это, как подтверждение своих слов. "То-то ты вчера был, как сумасшедший. Такой ненасытный! " И она смачно поцеловала его в щеку. Он приподнялся на локтях, рассмотрел спящее лицо соседки -- действительно, он ее знал, Татьяна уже приглашала ее в компанию. Спина вылезла из-под одеяла и мерзла. Тогда он упал лицом в мягкую подушку, почувствовал, как Татьяна заботливо укрыла его, и снова ус╜нул. Последнее, что промелькнуло в голове: "Чего я на ней не женился? С ней всегда так легко и хорошо... а женился бы и все -- ни легко, ни хо╜рошо... " Завтракали они опять вдвоем. Людка убежала на работу. - Ты зачем ее позвала? Скажи честно. - Ты меня одну заездил. -- Он смотрел, как она сладко потягива╜ется напротив и заматывает на затылке свою рыжую копну. - Ничего не помню. Когда ж она пришла? - Часа в два. Правда, не помнишь? - Не-ет... - Что ты выделывал... у тебя что, действительно, не ладно в театре? - Почему ты так думаешь? - Родненький, это только почувствовать можно. - И у тебя получается? - Главное, что у тебя получается, - засмеялась она. -- Тебя, когда работа не удовлетворяет, ко мне приходишь... самоутверждаться... - Что-то часто прихожу. Пора искать другую работу, да я делать ничего не умею больше... - А когда неприятности, - продолжила она, деликатно отпивая из чашки, - неистовствуешь. Так что извини... пришлось... - Хм... и часто ты ее призываешь?... -- Она посмотрела на него долго и пристально. - Уходи. - Нельзя же сразу впадать в амбицию, этого добра мне везде хва╜тает. - Каждый получает по заслугам. А хамить будешь у себя в театре. - Ну, прости, ради бога, ты меня не так поняла. Ты сегодня дома? - Дома. - В четыре приду каяться... -- она молчала и не поднимала глаза. - Ладно? - Ты никогда не знал, где находится рампа. Я ведь не лезу в твою личную жизнь... - Таня, у меня целая репетиция впереди... не надо... -- итак ничего не клеится, - тихо добавил он, опершись двумя руками о стол и свесив голову. - А то, что мне целый день предстоит работать, ты не подумал? Они этого не прощают... -- и она обвела рукой комнату. Он поднял голову, будто впервые посмотрел на кукол, сидящих, лежащих, висящих со всех сторон. Фантастические наклоны головы, крошечные растопыренные ла╜дошки. Старинные камзолы, шпаги в крошечных ноженках, торчащие га╜питы, тяги, раскрытые пасти и вытаращенные глаза... им тоже скоро на сцену. -- Прости меня, Таня, прости. -- Он поддерживал ладонью ее голову сквозь мягкий пучок на затылке и сладко-сладко долго целовал, заря╜жаясь энергией и спокойствием. Потом медленно оторвался и вышел, не оглядываясь. Только на улице он вспомнил, что в кармане ни копейки, но возвращаться не захотел и решил, что когда доедет, стрельнет в бухгал╜терии десятку, чтобы еще и на день хватило туда и обратно. "Хоть бы о работе что-нибудь ворохнулось внутри, - со злостью подумал он, - ни черта. Может, правда я не на месте. Татьяна права. Женщина... моя женщина... чего я на ней не женился? Тогда бы она не была моей женщи╜ной. Женой -- да. Женщиной? Нет. Я бы все равно искал себе другую Татьяну. Поганая натура. Говорят, отец такой же был... и что? " Подъе╜хала машина, и он по дороге разговорился с водителем, выясняя за сколько можно снять на трое суток фуру до Тамбова, соображая, как лучше гнать декорации на гастроли -- в кофрах багажом по железке или машиной. x x x - И ты, конечно, мама, боялась этого. Боялась, боялась. Говорила: "Этот мир"! И такая интонация у тебя проскальзывала, и ты так поджи╜мала губы. Ну, вот я живу в этом мире. Не сбоку, не со стороны. Пожил немного в одном мире, потом в другом, теперь вот перебрался с вели╜кими трудами в этот и наверняка уже - навсегда. Такая же суета, только нет равнодушных и больше обиженных, от этого высокое нервное напряжение, а все эти развраты, кто с кем спит... ой, мама, почему анекдоты сочиняют про тех, кто у власти, про самых известных, а не про самых талантливых, порядочных и достойных? Да потому что именно они известны, а то не будет смешно... что рассказывать про обычного инженера, с кем он развелся и на ком женился? Или про гениального засекреченного академика?! Вот про киноактера, он же с экрана по-другому смотрится, и каждый может к нему в постель залезть... ты их жалеешь? Они, правда, бедные, никогда вдвоем остаться не могут, а может, им это нравится... почему ты молчишь? - Так ты же слова не даешь вставить... от этого ничего не остается. Ничего нет. Ни детей, ни дома... - Ой, мама, после того, как столько людей убили... за один век убили столько, сколько жило на всей земле в прошлом веке... - Но и в душе ничего не остается. - Теперь обещают компьютеры. Даже рукопись выглядит странно -- кусок пластмассы. - Когда я была маленькая, книга была не только "лучший подарок", как писали в твоем детстве, -- она представляла богатство. Библиотеки переходили из поколения в поколение... а теперь даже идеи умирают раньше, чем поколение состарится. - Каждый имеет право жить, как ему хочется, лишь бы не мешать другому -- разве не это смысл всего, что происходит за все века. - Нет. Разврат мешает жить другому... - Ты называешь это развратом... ты поэтому отказалась от карь╜еры артистки... ведь у тебя был талант... все говорили... а то, что бы тебя остановило... для многих это норма жизни... кто прав? Кто судьи? - Ну, есть же другие, вечные, общие нормы. - Кто их установил? Религия? А ты знаешь историю папства? Свя╜щенники, которые продали и душу и тело власти?.. Не большевики же, которые врали и жили двойной моралью... нравственные убийцы... - Люди родили идею. Люди исковеркали ее. Люди должны восстано╜вить... - Нельзя восстановить Вавилонскую башню... мама... Гири Когда он понял, как ловко и легко его купили, сам не поверил своему открытию, достал свои статьи годичной давности, стал анализи╜ровать, перечитывать, класть рядом с последними публикациями стол╜бец к столбцу и ужаснулся тому, что произошло. Пиджак засалился. Педагогика отступила назад, а впереди за╜драпированная в его Фразу шла демагогия... слава Богу, не под его фа╜милией, но все равно близким и знакомым стыдно в глаза смотреть... и это за два свежих лацкана, не вытянутые коленки на брюках, бесплат╜ную бабочку на ночь и графин с коньяком на тумбочке в номере... для совершенно не пьющего человека - многовато... он понял, что оказался ни тут, ни там... для "тех" он был чужим, не в состоянии ожлобиться в силу характера, воспитания и здоровья, для "этих" стал отщепенцем, оторвавшимся от неписанных скрижалей порядочнос ти и разумности существования... и для всех - подозрительным типом, явным ловкачом, может быть, стукачом, может быть, живущим под чьей-то еще не распо╜знанной крышей. Он вспомнил сорок восьмой, прошлый испуг снова сильнее сжал сердце. "Если бы я чего-то стоил, пошел бы вслед за Квитко и Бергель╜соном. Просто я им не нужен, и себе я тоже такой не нужен. То, о чем мечталось, никогда не сбудется". Потом он стал высчитывать, что же его оградило: страх патрона за то, что пригрел прокаженного, или его заступничество, поскольку все же он был ему нужен, может быть, сча╜стливое стечение обстоятельств, и понял, что просто до него не дошли еще руки. Он понял, что оказался в капкане, -- уйти, значило сразу же подписать себе приговор, сидеть на месте -- только оттянуть развязку... "Но не могут же они взять всех! -- Возражал он себе и отвечал -- Могут. Как сделали это со всеми крымскими татарами... в одну ночь"... Вернувшись домой, он, несмотря на поздний час, стал энергично действовать под приглушенные проклятия "А, фарбренен зол алц верн"... [2] своей ничего не понимавшей супруги, сетовавшей особенно, что он не переоделся и, как настоящий "лемушка", непременно испортит по╜следний костюм... Он снял со шкафа пачку исписанных листков и завернул их тща╜тельно в газету, потом перевязал какой-то лохматой веревкой и сунул в старую, выжженную годами сумку от противогаза, которая воняла се╜ледкой. Все, что хранилось в ящике под столом, он комкал и засовывал в печку. Дверца ржаво скрипела, сыпалась сухая зола на пол и со змеиным шипением растекалась по подложенному, как у всякой топки, жестяному листу. Когда ящик опустел, он вытянул заслонку и поджег все с одной спички. Пламя загудело, и тягой шевелило дверцу топки, а там, где она не плотно прилегала к раме, видно было, как мечется рыжая го╜рячая стихия. На душе его стало много спокойнее. Он взял ключ от са╜рая, но потом передумал и повесил его обратно на гвоздик у двери. Жена давно замолчала. Она поняла, что сейчас совсем не время, по╜скольку дело, видно, приняло не шуточный оборот, и у нее так же заще╜мило сердце, как днем у мужа, но она не знала, отчего и не умела так анализировать. На улице было прохладно, он поежился и поплотнее прижал сумку локтем -- идти предстояло совсем недалеко. Он сначала стукнул ти╜хонько в окошко, потом в сенях во вторую внутреннюю дверь и вошел, не дожидаясь ответа. В комнате было тепло, тоже топилась печка, и на конфорке стоял чайник. Он шагнул в комнату и остановился. - Садитесь, - пригласил его человек, сидевший у стола, и встал ему навстречу. Петр Михайлович поколебался, снимать ли пальто, но реши╜тельно шагнул к столу и сел. -- Давно я вас не видел, Пинхус Мордкович. - Давно. Давно, Смирнов. - Что-нибудь случилось. Просто так Вы бы не пришли в такую пору. - Мужчина встал и, приволакивая ногу, поплелся к плите, поставил чайник на стол, две разномастных чашки, сахар и в плетеной корзинке сухари, обсыпанные маком. Все это он делал молча. Его гость сидел, положив одну руку на стол и опустив голову. -- Маша так и не вернулась, Пинхус Мордкович... - Я знаю, - откликнулся гость, не меняя позы. -- Ты не жди на╜прасно... - Я не жду, - перебил хозяин, - я и не жду. На фронте ждал очень, думал, как вернусь, что... -- он вздохнул. -- А помните: По рыбам, по звездам проносит шаланду, Три грека в Одессу везут контрабанду... Я вас часто вижу, как вы утром на станцию спешите... что, уже ушли из детского дома? - Слушай, Слава, - не отвечая, начал Петр Михайлович и поднял глаза, - тут вот какое дело... я... вот, здесь рукопись... - он вытянул сумку из-под пальто, - можно, конечно, и в печку, но... - Почему? -- Слава протянул руку. -- Вас понял... - Ты можешь, если почувствуешь риск, это сделать и без меня... я подумал, что это, как экзамен на зрелость... это все о нас... о вас, о нашем еврейском детском доме, ты ведь не забыл... может, пригодится. Ты одаренный мальчик был... очень... я надеялся, что писать начнешь... - Я три года в разведке шлифовал свой талант... теперь чужие книги переплетаю, а мечтал... мечтал, не скрою, вы меня заразили... иногда жалел даже, что разбередили тогда... а скажите... за это не волнуйтесь -- ни одна мышь не найдет, даже, если кто и стукнет... ска╜жите, я все думал, думал, когда бывало сидел и часами ждал в снегу или в кустах у чужого окопа... почему вы меня тогда спасли? Зачем так рисковали?.. Русского мальчишку уголовника в еврейский детский дом... тогда ведь тоже не сладко было... Я все никак понять не мог, за╜чем вам это? - Значит, плохо я воспитал тебя... -- откликнулся Петр Михайлович, - если ты мне такие вопросы задаешь. Я пойду... если что случится... со мной, не заходи к нам... ради памяти всех ребят сбереги это. -- Он встал и, не протянув руки, направился к двери. - А Машка Меламид не виновата. Вы же всего не знаете, Пинхус Мордкович. Я сам дурак все натворил... -- так что вы про нее не ду╜майте, - донеслось сзади. Он обернулся и тихо ответил: - После. После. Обязательно расскажешь... обязательно... это очень важно, только после. Дома он прежде всего открыл свой портфель, достал из него не╜початую пачку бумаги, разорвал опоясывавший ее бумажный поясок и половину листов бросил на стол, вторую половину он положил на то ме╜сто, где прежде лежала рукопись, накрыл старой жеваной газетой и придавил часами, потом вскарабкался на табурет, убедился, что все получилось натурально, и только после этого снял пальто и переоделся. Он видел, с каким недоумением жена смотрит на него, но сделал вид, что не замечает, посидел несколько минут в оцепенении с закрытыми глазами, потом снова вскарабкался на табурет и, сам не зная зачем, рядом с часами поместил на газете две продолговатые холодные гири, соединенные цепочкой. Снова усевшись, он оценил свою работу: сверху над шкафом торчал крошечный уголок газеты... И он представил себе, как они приходят с обыском и, конечно, обнаруживают этот манок и бросаются доставать рукопись с ехидными улыбками -- нет, - непрони╜цаемыми лицами, и как злость искажает их, когда они обнаруживают, что достали. Он так ясно все это увидел, что невольно вслух усмех╜нулся. - Ха! - Вос тутцах? Что происходит? Ты можешь сказать мне, что про╜исходит, или твоя жена уже такая дура, что ничего не сможет понять? - Перестань Белла. Ты же интеллигентная женщина, ты же читаешь газеты, ты же еврейка, наконец, перестань -- что происходит, то проис╜ходит. Со всеми происходит и с нами тоже. - Ты будешь работать или сначала поешь? - Я сначала поем, а потом буду работать... я буду работать, пока меня не остановят... - Эйх мир а гройсер менч! Большой человек! Никто тебя не оста╜новит! Кому ты нужен без работы! Ты будешь пахать на них до самой смерти! У тебя уже столько фамилий, что тебя просто потеряли! - Я же говорил, что ты умница! Они меня потеряли! Ты права! Права! Пока не построю царские палаты... это уже было... что дети? - Дети? Какие дети? У тебя что, есть дети? - Знаешь, иногда мне кажется... -- он замолчал и склонился над та╜релкой. - Ну, договаривай, говори -- я ничего не вижу, меня подменили, ни╜чего вокруг не интересует... мой отец вовремя умер, но не каждому бы╜вает такое счастье... его и в местечке уважали за ум... а у нас не одни дураки жили... - Знаю, у вас в местечке родился Троцкий... дос из а глик! Это большое счастье! Но прошло ровно пол двадцатого века, и мир ничего не предложил новенького кроме способов убийства, и первые удары все╜гда падают на наши головы... так если умереть, то хорошо, как Пьер и Люс... ты помнишь "Пьер и Люс"? Помнишь? Конечно, помнишь -- мы вместе вслух читали, а у тебя всегда память была лучше... лучше, лучше... так оглянись назад: стало плохо, и нас опять нашли... одними татарами и саратовскими немцами не обойдется... ты же знаешь, ты же вся в отца... x x x - И ты знала, что он пишет что-то свое? - Скорее догадывалась... такое легкое перо... но он при своей мешковатости и наивной мягкотелости был с твердым стержнем внутри... нет, я не знала, конечно. - А ты не писала что-то "свое"? - Все, что я писала и делала, было "свое" и часто не устраивало генеральную линию... но в науке нельзя выхватить одного -- это дело коллективное, я бы сказала корпоративное... тут не спрячешь ничего... а честно сказать, не было у кого спрятать... - У тебя не было друзей? - Таких, у кого можно спрятать, не было, все они нуждались сами в такой же дружеской поддержке. На этом и строилось осведомитель╜ство в этой среде. Некоторые наивно полагали, что могут откупиться чужой судьбой и жизнью, обесценивая этим свою собственную... - А ты уже не верила в общую идею? - Если скажу "да" -- совру, если "нет" -- неправду... единственное, что я могла сделать, порвать и вынести некоторые книги... - Я помню... - И знаю, что ты их потихоньку спасал... - Этого я не знал! - Знала! - И не остановила меня? - Ты бы потом не простил мне этого... Мама, мама, кто же посмел встать между нами! Как мне вер╜нуться туда, чтобы тогда жить с тобой одним, общим... как страшно ты спасала меня... вы жили, как обложенные волки... биологи, генетики... по-вашему выходило, что коммунистические идеи не передаются по на╜следству и надо власти тратить колоссальные силы на внедрение их в человека, а потому уровень разума населения должен был быть доста╜точным лишь для восприятия дрессировки... сколько подписей стояло под твоими статьями -- оценивающих, разрешающих, допускающих, беру╜щих на себя ответственность... а кому это надо -- брать на себя ответст╜венность... сколько идей состарилось в ящиках лабораторных столов и сгорело в буквальном смысле перед предполагаемыми обысками и арестами. Мы имеем право только сожалеть -- ну не все же могли быть протопопами Авакумами, хирургами Добровольскими и стоиками Ва╜виловыми. Может быть, ты и не знала, что он писал, а может, так убедила себя в этом, чтоб и под пыткой не проговориться... а ты не забыла, что с тем чемоданчиком, что стоял в прихожей у стеллажа с книгами с твоей парой белья, зубной щеткой, железной коробочкой зубного порошка и полотнянным мешочком сухарей, потом... я ездил в институт и носил в нем Термодинамику и ноты... он так и простоял без дела все аресты и погромы... ты, наверное, тоже думала, что до тебя просто не дошли руки... Авоська Смирнову очень хотелось немедленно вытащить рукопись, раз╜ложить страницы на столе и узнать из них сокровенное о себе и това╜рищах, и о Пинхусе. Они все его любили, хотя поначалу он производил неприятное впечатление своей неуклюжестью, кривой верхней губой, раздвоенным кончиком тупого носа, который то и дело вытирал или просто по привычке подбивал снизу вверх ладонью... Его бескорыстие и бесхитростность подкупали через минуту общения, и сколько потом ни проходило времени рядом с ним, он таким и оставался: преданным и жившим больше где-то внутри себя. Слава вспомнил, как Пинхус забирал его из распределителя... непонятно, почему... "Он же русский! -- Возражал заведующий, - И у меня нет разнарядки... " Пинхус не соглашался: "Рус╜ский! Разнарядки! Ты посмотри, какие у него глаза! Он же пропадет тут! " Но чиновника переубедить не удавалось: "Как же так? У Вас же еврейская колония! " Пинхус тоже сражался: "Еврейская, еврейская! Ну, дак что? Все люди евреи -- не все об этом догадываются! " Как ему удалось переубедить, а главное -- зачем, мучило Славу уже много лет. Среди Школьников, Канторовичей, Явно, Миримских, Меламедов были и Ручкины, Заривняки, Нечитайло, поэтому Смирнов легко вписался в этот ряд, а через полгода болтал на идиш не хуже тех, кто с детства не знал другого языка и здесь учил русский... Он положил сумку на стол, вышел и вернулся с плоским резино╜вым ведром, трофеем, захваченным в гараже немецкого штаба еще в Белоруссии, бережно вложил рукопись в это ведро, щелкнул клапанами, загнул верх и перетянул веревкой. Вода теперь не могла просочиться внутрь. Потом все это завернул снова в газету и втиснул в старую гряз╜ную, когда-то бывшую белой авоську. Теперь вряд ли чье-нибудь внимание она могла привлечь. Для него содержимое было не просто памятью прошедших лет -- там, как он понял, хранилась его прошлая, теперь то ли умершая, то ли разбросанная семья. Он был "фронтовая разведка" и первым видел то, о чем и в сводках не сообщали, и в книгах не писали. Несколько раз они натыкались на концентрационные лагеря, и лучше всего о них информи╜ровали надписи на стенах в бараках и на остатках строений. Его това╜рищи не знали, что он понимал эти закорючки, оставленные на память миру в последний миг перед вечным закатом. Где могли они быть, его товарищи и друзья... он вдруг прервал свои воспоминания и остановился на полшаге: "А что же он сам не засу╜нул туда свою тетрадку?!.. " Но, постояв несколько мгновений, решил, что не надо все добро складывать в одно место -- армейские команды, еще прошлых веков, очень разумны, даже мудры: рассредоточиться. Он же не в наступление идет, обороняется -- не надо так рисковать... " Рано утром, когда туман медленно отступал в низинки и пря╜тался за низкорослыми елками на опушке, через поле медленно шел человек, сильно прихрамывая и потому не сворачивая, чтобы обойти лужи. Его кирзовые сапоги были заляпаны грязью до самого верха, ар╜мейская телогрейка застегнута на все пуговицы и на лоб надвинута бы╜валая тоже армейская ушанка. В руке идущего болталась грязная авоська, в которой лежало что-то завернутое в газету, торчала головка бутылки, и выпирали углы тоже завернутой в газету буханки -- явно хар╜чишки, которые раздобыл, наверное, на станции. Человек шел нетороп╜ливо, не глядя под ноги и не поворачивая головы. Бог его знает, куда и зачем. Картина эта была настолько обычна, что не могла вызвать ни у кого подозрения... он добрел до опушки, свернул по дороге вдоль леса, а когда достиг переложенных туманом, как ватой в ящике новогодних игрушек, елочек, вдруг резко взял влево между ними. Слегка качну╜лось несколько веток, роняя капли, и человек исчез. Он и тут шел уве╜ренно и не оглядываясь, чуть отведя назад руку с авоськой, чтобы не задевать ею ветки по сторонам. Через полчаса он остановился, снял шапку, вытер ладонью пот со лба и тихонько по особому свистнул -- ни╜кто не отозвался, тогда он свистнул чуть громче и замер, прислушива╜ясь. Его натренированное ухо уловило слабый треск веток, он усмех╜нулся и пошел навстречу звуку, через несколько шагов снова остано╜вился, и в этот момент к ногам его бросилась огромная лохматая со╜бака и, слабо поскуливая и изогнув кольцом свое тело, затопталась смешно вокруг, сильно колотя хвостом по голенищам его сапог, отчего раздались редкие глухие хлопки. "Домой, домой, Лирка! " -- скомандо╜вал Смирнов, и собака побежала вперед, непрерывно оглядываясь на ведомого. Через несколько минут чаща внезапно уперлась в мокрый бревенчатый бок избы, пахнуло теплом из отворенной двери, и пришелец шагнул внутрь в полумрак. "А где хозяин? " -- обратился он в глубину и, не получив ответа, снова вышел на крыльцо, повторил свой вопрос, и со╜бака, перекинув голову с боку на бок, рванулась в чащу. Смирнов огля╜делся, пошел к покосившемуся строению, скинул щеколду с двери и, ко╜гда вышел обратно, в руках его ничего не было. Он снова отправился в избу, разложил в печке огонь, поставил чайник, достал из самодельного шкафчика стаканы, тарелку, два ножа, положил все это на стол, вышел на крыльцо и закурил в ожидании. x x x Мама, ты помнишь, рассказывала мне сказку, как в одной стране решили избавиться от стариков, потому что страна была бедная, а уже обессиленные годами люди ничего не производили, и кормить стариков-нахлебников стало накладно. Так и сделали. Но один человек не предал своего отца и спрятал его от королевских солдат. Прошло время, и стало еще хуже, но никто не мог понять почему? Ты помнишь, помнишь? И вот настал день сеять, а в стране не было ни одного зерна -- все подчистую съели... опечаленный и беспомощный вернулся домой этот человек, и отец спро╜сил его, что такое страшное случилось? "Мы все погибнем, отец, - нечем засеять поле! " "Э, сынок, - сказал ему отец, - не так все это страшно. Возьми палку и других научи: идите в лес, на опушку и разворошите му╜равейник -- там много припасено зерен муравьями, и надо будет только продержаться до нового урожая, а летом это вполне возможно... " Так и сделали простые жители, и спасли свое королевство, в ко╜тором с тех пор самые уважаемые люди -- старики! - Ты не помнишь, где оно находится, это королевство? -- Спросила мама. - Мама, мама, я бы тебя обязательно спрятал тоже! - Знаешь, можно все вытерпеть... когда египтяне убивали младен╜цев по приказу фараона, один все же спасся... вот и старик... тоже... - Ты верила, что тебя кто-то спасет от несправедливости? - Нет, страшнее было другое... они думали, что, сдав кого-то, этим откупятся... сами ставили себя вне защиты... глупые, обманутые люди... - Они пришли из того королевства? - Да. Я хотела, чтобы ты ничего не принимал на веру. - И боялась мне это сказать?! - Сформулированное никогда не выполняется... только у естество╜испытателей... Третий звонок Репетиция зашла в тупик. - Я вас прошу сделать вот так. -- Режиссер спокойно поднимался со своего кресла, шел на сцену и сам поворачивался, сдвигал стул и са╜дился. - А слово разделите пополам -- вы же задумались. Раскусите его, как бутерброд -- съешьте в два приема. - Все. Все понял, - убеждал актер, потирая руки. Пока режиссер шел на место, он проходил по дуге, как ему только что показали, пере╜ставлял стул и произносил "на -- прасно". Режиссер уселся в своем ряду, дал отмашку, и... после второго раза, когда ничего не изменилось, он хлопком остановил движение, по╜сле третьего заорал "на-прасно"! Так, что осветитель сверху крикнул: "Седьмой убрать? " Но ему никто не ответил -- все не занятые уже тихо утекли из зала через приоткрытые за портьерами двери... от греха по╜дальше. - Последний раз показываю! -- вскочил из кресла режиссер! - Не надо! Я все сделаю! -- Донеслось со сцены, и режиссер за╜стыл на одной н