енном плаще. -- День рождения товарища празднуем!.. Дов видел: за ним начали следить. Это был риск, и риск смертельный... По правде говоря, вначале он сам не отдавал отчета в том, насколько важны и серьезны эти первые шаги. ...После второй отсидки вернулся, повел друзей -- в честь шестидневной войны -- танцевать возле синагоги хору - и столько вдруг повалило народу, что он испугался. Незнакомые юнцы, девчушки. Взялись за руки и как пошли, пошли кругом "Давид -- мелах.Исраэль!.." Дову стали звонить со всего города, спрашивать, знает ли он, что каждую субботу еврейская молодежь собирается у синагоги... Выдворить Дова из столицы было делом простым. Поскольку предписан ему "сто первый километр". Дов в родительском углу и не появлялся. Сняли дом в Черкизово, на отшибе. Место глухое, подходы видны... Большой подвал, а из него дверь на соседнюю улочку. Ну, просто как тифлисская типография дорогого Кобы, Свет Виссарионовича!.. Туда приносили странички "Экзодуса", которые переводили сразу трое энтузиастов... "Экзодус" оказался толстущим томом, который и поднять-то нелегко, не только прятать. Дов, поколебавшись, исключил всю лирическую часть, "поскольку она недостаточно национальна", пояснил Дов оторопевшим переводчикам. Как отыскал копировальную машинку "Эра", сам удивлялся. Напоили мужика, который при "Эре" служил, в лоск. Пока тот отсыпался, прокатили на машине двадцать четыре экземпляра "Экзодуса"... А тут звонок из города Александрова: где Гур?!.. Надежный парень позвонил, из лагерников. Ищут! "И тебя, и твою машинку..." Гур метнулся на "место прописки", -- едва отбился. "Олимпию" успел утопить, уронил ее с речного трамвая в Москву-реку... А машинка нужна, как воздух. Поколебался, позвонил дяде Исааку, бывшему воркутинцу. Сказал, потупившись, что девчонка от него забеременела. У отца-матери денег нет, тем более на аборты. Да и расстраивать их!.. Сами знаете, какие они. Дядя Исаак тут же отвалил три сотни. О чем речь! Только крикнул вдогонку: "Еще на один аборт у меня есть! Но уж более... Осторожнее!" -- Еще на аборт у нас есть, -- радостно сообщил Дов своим дружкам, собравшимся в Черкизово. -- Добавить столько же -- соберем на старенькую "Эру". Очень встревожился Дов, когда услышал здесь, в черкизовском "тайнике", по телефону, низкий женский голос. Слова не выговаривает, а поет. Только певичек ему нехватает... -- Я с женщинами дела не имею! -- грубо отрезал он и бросил трубку. Снова звонок "...Я из Риги... От дядюшки..." -- И она назвала имя друга Дова, бывшего зека-воркутинца. Встретиться договорились у метро "Семеновская". В метро Дов не входил, учен! Напялив кепку на глаза, протрясся на мотоцикле по Семеновской площади через трамвайные пути раз- другой -- "хвоста", вроде, нет; стоит у газетного киоска, как договорились, маленькая женщина. Нахохлилась, как воробей. Пританцовывает на ветру. Дов разогнался, остановился у киоска, как вкопанный. -- Мадам, вы не из Риги, случаем?.. Прошу на заднее сиденье. Если можно, в темпе. Он гнал мотоцикл по пустынному лесному шоссе, по пыльному проселку, заваленному осенней листвой, перескакивая через рвы, железные трубы. Это у него со школьных лет коронный номер -- встать с ходу на заднее колесо и круто свернуть или перескочить через ров или камень. Гостья и не пискнула, не схватилась за него в страхе. Километрах в двадцати от Москвы, у пруда с черной нефтяной водой, остановился. Спрыгнул с сиденья. -- Вижу, баба вы смелая, -- пробасил -- С вами можно иметь дело... Она продолжала сидеть, изо всех сил сжимая металлический поручень. Потом сползла как-то боком и сказала яростно: -- Я-- не баба. Я -- Вероника Добин. А вы -- хамло и зазнайка! Так они и познакомились, Вероника и Дов. Вероника привезла в Москву чемодан "Экзодусов", толстущие чемоданы с лирической линией. -- Вы испохабили книгу, -- сказала она, -- вырезали сапожным ножом любовь. Мы решили исправить. Это было, кажется, после второй посадки. Да, конечно, тогда она ему и сказала о своей встрече в 1963 году с израильским консулом. Помнится, было это так. Пять или шесть рижан, которых в прошлом, едва они кончили еврейские гимназии, сразу затолкали в тюрьмы, написали обращение к американскому еврейству. В нем они сообщали, что коллективно отказываются от советского гражданства. Но тут начались среди рижан разногласия. Одни подписали без колебаний, другие считали это "пустым выстрелом". "Мы сядем, а письмо до американцев даже не дойдет..." Согласились на том, что Вероника попытается встретиться с каким-либо израильским дипломатом. Чтоб он взял письмо и передал в американскую прессу... А тут как раз в Минске международное совещание. Приехал израильский атташе по культуре. Вероника дождалась его возле гостиницы и, когда он появился, представилась на иврите. Договорились о встрече. В ресторане гостиницы. У стола кружил-нервничал гебист в идиотской униформе официанта, с шелковыми лампасами. И все же состоялся разговор; скорее, это был не разговор, а могильный камень, заваливший рижан... Дипломат пробежал взглядом письмо рижан и ответил решительно, что этого ни в коем случае делать нельзя. Вытер губы салфеткой и добавил тихо и многозначительно: "Я не могу сказать вам все, вы не можете знать всего!.. Вы помешаете израильско-советским отношениям и нанесете вред Израилю..." Это был удар ниже пояса. Рижане переругались. Наконец пришли к выводу: хоть у власти и социалисты, но они законно избраны, и, если мы, рижские сионисты, считаем себя израильскими гражданами за рубежом, мы обязаны вести себя так, как если бы жили на Святой земле. "Израильское правительство выбило из наших рук оружие, -- взволновано говорила тогда Вероничка. -- Предотвратило "еврейский взрыв". Дурак-официант зря нервничал. Он должен был бы израильского атташе доставить к нам на черной "Волге" КГБ..." И тут Дову пришла мысль, которая заставила его сперва приподняться на своем жестком ложе, а затем сесть, обхватив руками замерзшие колени. Если бы в Москве оставалось израильское посольство, оно бы давно погасило все их порывы!.. "Зассали бы наш костерик, а потом станцевали б на нем израильскую хору!.." Мелькнуло весело, с горчинкой, что надо бы телеграммку отбить Брежневу с поздравлением за то, что вытолкали израильское посольство из Москвы-матушки и тем лично спасли еврейское движение в России..." "И как толково совпало, главное! Я вернулся после второй отсидки в шестьдесят седьмом, и тогда же посольство -- в шею. Оставили меня, бедолагу, без шаульного руководства..." Странно, что он запамятовал этот разговор с Вероничкой. Чего не хочется -- не вспоминается... Видать, потому не вспоминал, что получилась у него с Вероничкой какая-то чепуха. Вечером выпили на дорогу посошек, ну, по полстакана водки, не более; схватил ее в охапку и целовать, и -- огреб затрещину. Чуть скулу не своротила. Да и срамотища! Прикатила по делу, рисковала тюрягой, а он полез, как к дешевке какой... Сна уж ни в одном глазу. Надел синюю спортивную куртку -- отцов подарок. Вышел в темень. Не то снег, не то дождь. Морось какая-то. Океан, чувствуется, рядышком. Притих, зверюга!.. До родителей расстояние-то всего ничего. Один океан! Голос у отца усталый. А мать... нервов не осталось. Счастье, Гулю не трогают, хоть не зря в шпионах хожу... Вспомнил об этом, и руки сами сжались в кулаки. Есть почему-то не хотелось совсем. Привык, что ли? Приучил цыган лошадь не есть... .О чем все-таки завтра толковать? Когда начал вырываться? При Хруще... У Хрущева спросили как-то, почему не выпускают евреев, тот объяснил: нет желающих... Тогда-то и начал штурмовать и Запад, и московский ОВИР: как это нет желающих?.. Желаю! Немедленно!.. Вызов? Какой еще вам вызов?!.. В ОВИРе таких, похоже, еще не видали, спросили деловито: "У вас там родственники?" -- "Три миллиона, -- ответил Дов. -- Что ни еврей, то родственник". .. Вот когда за ним плащи стали ходить. По пятам!.. Когда почувствовал, вот-вот возьмут -- исчез и из Александрова, и из своего черкизовского "лежбища". Нанялся к толстяку-грузину. Новую "Волгу" перегонять. Из Москвы в Кутаиси. Там сделал из серебряной бумаги шестиконечную звезду. Нацепил на лацкан пиджака и по главной улице взад-вперед. За ним сразу куча молодых увязалась. Показывают свои магендавиды, которые носили под лацканами пиджаков. Тайно! -- А к чему прятать. -- Дов недоумевал. -- Переколите. Чтоб было на виду! Только все сразу. Всех не заберут!.. Естественно, "плащи" отыскали его быстро. Ехали за ним в поездах, обыскивали квартиры, в которых он останавливался. Несколько раз грузинские евреи посылали вдогон парней. На самолетах. Те настигали его и рассказывали об обысках и допросах. Спрашивали, как быть. Дов не скрывался, да и скроешься ли? Последние дни свободы работал по двадцать часов в сутки. Литература, письма-протесты, танцы у синагоги... А тут как раз вернулась из Томска Геула. Сильно подкованная. Кандидатом исторических наук. Он передал ей все тайники с литературой, телефоны двух иностранных "корров", с которыми удалось связаться.... А дальше? Дальше ему везло. На суде. В тюряге. Из России выпулили, как на ракете... Дов прикорнул, когда забрезжил рассвет. Его растолкали в девять. Знакомые ребята -- студенты из Колумбийского. Ист-ривер ровно в белом облаке. Ветер рвал клочья тумана. Развевал его нечесанную, курчавую бороду еврейского пророка, в которой сверкало несколько седых волосков. Он пытался привести ее в порядок. Студенты отняли гребень. Потом сняли очки в проволочной оправе. Сказали, так достовернее. Во времена Моше Рабейну к расческам вряд ли прибегали. А уж очков -- точно не было. Пока промывал глаза, народу собралось -- толпища. Каре из фотовспышек, как в тот вечер, когда выступали кандидаты в Президенты. А машины все прибывали. Телевизионную аппаратуру сгружали, как при пожаре. Какого-то телевизионщика не пускали в первый ряд, тогда он взобрался на своего помощника. Ровно в десять Дова посадили на крышу его тендера -- чем не трибуна! -- Как полагают мои друзья-студенты, и не только они, я, то есть бывший советский зек Дов Гур -- Моисей, почти что библейский Моше Рабейну, который выводит евреев из нового пленения... Я почему об этом говорю? А потому, что настоящий Моисей в Ханаан не вступил. Помер по Божьей воле. А я -- нет-- Захохотали, протягивая в его сторону микрофоны. Зашуршали телекамеры. Засверкали блики фотокорреспондентов. Дов откашлялся, повысил голос:-- В нашей борьбе Моисеев нет! Каждый -- Моисей! Каждый должен решить сам. За себя и за детей своих! Пройти через ад, через улюлюканье советских "проработок". Лично подать заявление, после чего он -- фактически -- вне закона... Подала в Киеве семья, два старика и мальчик, и в уборной школы комсомольские активисты повесили мальчика... Вот порой что такое -- подать заявление. А уж взявшись за гуж, не говори, что не дюж! Так говорят в России. А иначе там нельзя: заклюют до кровянки!Евреи бросают обеспеченную жизнь, хорошую работу, готовые диссертации. Каждый из тех, кто хочет и готов уехать -- Моше Рабейну!.. В самолете он никак не мог понять, почему на него пялятся, а кто-то даже махнул рукой, словно знакомому. Оказалось, на первых страницах всех сегодняшних американских газет -- Дов Гур на белой трибуне. Кулак над головой, борода развевается. Пророк и пророк!.. Всю дорогу пассажиры-мужчины подходили с двумя бокалами, чокались. Так можно лететь хоть в Гонолулу. Позднее узнал: студенты поднялись по всей Америке. Над Нью-Йоркской синагогой загорелся неоново-библейский клич: "ОТПУСТИ НАРОД МОЙ!" Курт Вальдхайм сделал заявление о семье Гуров. Посол Израиля Текоа искал Дова... Как только Дов вернулся в Тель-Авив, его забрали в армию. Мог бы, конечно, отказаться от солдатчины. И кость перебита на ноге. И в Израиле всего полгода. Не стал отказываться. Только из газет узнал, что Геула Коэн сделала в кнессете запрос по поводу обвинений русских олим в шпионаже. Министр иностранных дел Аба Эвен отрицал... А по Израилю, между тем, полз "верный слух" о том, что Дов Гур -- советский шпион. Дов снова слышал об этом в самых неожиданных местах, даже в армейском автобусе, где кто-то рассказывал подробности. Пока он был в Америке, он, оказывается, сидел в Луде, в тюрьме, в одной камере с террористами. А почему бы людям не поверить? Многие ли в Израиле читают американские газеты? Спустя неделю Дову казалось, что никакой Америки вообще не было. Приснилась она ему... Особенно после перебежек с носилками, на которых лежит "раненый". Протащишь носилки километров восемь-десять. По холмам, ущельям! Бегом! Бегом! Все вокруг воспринимаешь, как мираж. Или в бронетранспортере у Мертвого моря. Или в хамсин. Мозги плавятся... Ночью он кричал со сна что-то, сосед по казарме не знал русского языка, записал на свой магнитофон, о чем русский бормочет. Утром прокрутил Дову ленту. Дов услыхал свой сипящий, точно придушенный, голос. Иногда невнятица какая-то. Иногда можно разобрать слова и даже целые фразы: -- ...Какой же Шауль, бля, полосатик? Опер на строгом режиме... Гражданин начальник!.. Продали. Отца-мать продали!.. Рыжий не-Мотеле!..Вероничка, к чему мне баба? Ты разве не баба?! Святое дело исхитрились обосрать!.. Секретные унитазы!.. И где? Век мне свободы не видать, коли не пришью!.. Отец, ты жив?! Отец?! Продали, суки!!! 5. ...39! Прорыв Дова был в Москве громом с ясного неба. Оказалось, что такое возможно. Немыслимое, безумное, на грани самоубийства -- возможно?! Наум радовался за брата шумно. И дома, и на работе... Впервые сказал во всеуслышанье в тот час, когда Дов позвонил из Вены (вся семья собралась у родителей, ждали звонка): "Надо ехать, отец, а? Сколько Гурам сидеть по лагерям? Меня не зацепили: оченно полезный еврей. А есть у этого полезного имя? У каждого моего изобретения пять соавторов, как минимум. Нач. исследовательского отдела главка, директор завода, заместитель министра... Один с сошкой, семеро с ложкой! Послать их всех куда подальше!.. Нет, это плодотворная идея! -- И, схватив стул, закружился с ним в вальсе, импровизируя: Тру-лю-лю, тру-лю-лю-тру-лю-лю, Тель-Авивскую тетю люблю! Геула была счастлива, обнимала Лию весь вечер, но сказала вдруг, что путем Дова она не пойдет. -- Надо пробить стену для всех, а не только для себя!.. Нет, она не осуждает Дова, Боже упаси! Но... время подумать о всех загнанных в угол. Сергей побелел, обхватив свои круглые щеки; смолчал. Наум обругал ее, обозвал Жанной д'Арк Большой и Малой Полянки. Даже тихий, болезненно застенчивый Яша, сцепив пальцами свои большие руки хирурга, протестующе похрустел ими и даже бормотнул что-то про "баррикадную манию", болезнь трудно излечимую. Геуле стали внимать, пожалуй, лишь тогда, когда она месяца через три отвергла американца. Он появился под Новый год, рыхлый, головастый бизнесмен с пушком на красном апоплексическом затылке. Он приехал в Москву на несколько дней и искренне хотел кому-либо помочь. Его пригласили на квартиру приятеля Наума, в Марьину Рощу, и он сказал, что он не еврей, но исповедует иудаизм и вот что он предлагает... Он оглядел сидевших у стен женщин и стал спрашивать одну за другой: - Вы замужем?.. Да? Жаль!.. Так он дошел до Геулы. -- Нет, не замужем, -- ответила она и опустила голову. -- Вы? -- бизнесмен даже перестал жевать сигару. -- Да вас в Голливуде снимать! -- Американец достал свой паспорт и торжественно положил на стол. -- Вот что я вам предлагаю! Я вам предлагаю не себя... зачем вам такой мешок! Я вам предлагаю американское гражданство. Науму почему-то так не хотелось, чтобы она согласилась, что он даже приподнялся со стула. -- Ну, что привстал? Что привстал? -- иронически хмыкнула Геула. -- Ты же мне не предлагал руку и сердце. Нет? Ну, так и заткнись. Она поблагодарила американца и даже поцеловала его в лоб, чтоб не обижался, и сказала весело: -- Видите ли, меня интересует израильский паспорт. Американец ничего не понял, все твердил, что он, Боже упаси! ни на что не претендует, и тогда Геула тихо произнесла фразу, которая затем стала сутью и формулой существования десятков людей: -- У нас нет личной игры... Мы выедем все или все погибнем! Наум кинулся обнимать Геулу, она отталкивала его и со смехом кричала пыхтящему, недоумевающему американцу: -- Мистер, женитесь на нем! Он импульсивен и болтлив, как баба. Вполне сойдет... Тут уж совсем стало весело и начались танцы, а Геула поманила пальцем Наума и тихо выскользнула с ним на тихую, почти деревенскую улицу, где подвыпившие парни толкали проходивших девчонок в сугробы. Геула заметила издали зеленый кошачий глаз такси, назвала какой-то странный адрес; остановила такси на полдороге. На улице было холодно, и они свернули в первое попавшееся кино "Форум", уселись в последнем ряду, вдали от зрителей. - Так! -- начала Геула под стрекот киноаппарата. -- От советского гражданства я отказалась. От американского тоже. -- Она улыбнулась в темноте. -- Значит, разумно получить израильское... Да, здесь, в Москве! И не только мне. Всем моим единомышленникам. -- Посадят! -- Скорее, выпустят! -- Посадят, -- упрямо повторил Наум. - Почему? -- Он начал загибать пальцы-- Алеф! Это уже не просьба шальной бабенки, не протест даже, а что? Открытый бунт. Бет! Начнется неуправляемая реакция. Вроде расщепления урана. Это Брежневу страшнее чумы... Когда Наум загибал десятый палец, Геула перебила его: -- Ты -- логик, Нема! Ужасающий... А правительство на Руси -- алогично! Не пора ли забросать Израиль просьбами о предоставлении израильского гражданства. Тогда Брежнев нас и вытолкнет. Наум вздохнул: -- Не поступай опрометчиво. Гуля. Свяжемся с Довом! -- Свое письмо я уже послала, -- тихо ответила Геула. -- Взявшись за гуж... Но что такое одно - единственное письмо? -- Наум тихо стал ругаться, но, как он ни понижал голос, кто-то из зрителей обернулся и прогудел с пьяным миролюбием: "Тихо, Камчатка!.." Наум долго молчал, глядя на экран и ничего не видя на нем, затем сказал со свойственной ему мужественной непоследовательностью: -- Значит, я тоже напишу! Делать нечего! Не бросать же тебя псам на разрыв. Бросили однажды... -- Пошептались еще. Договорились рассказать о своем решении друзьям. И отправить на имя Голды Меир сразу пятнадцать-двадцать заявлений, чтобы знали, что это не акт отчаяния одиночки. -- Тебя тюрьма выдрессировала, -- удовлетворенно заметил Наум, когда протолкались в морозную ночь и оторвались от толпы. -- Таксисту дала липовый адрес. Вот уж, действительно, конспиратор. -- ...С кем ты был вчера в кино? -- спросила на другой день жена Наума Нонка, маленькая, тонюсенькая, как мальчик, женщина, нервно постукивая кисточкой по мольберту и разбрызгивая акварель. Оказалось, к соседке пришел возлюбленный и повел ее в "Форум". Соседка даже в кромешной тьме углядела. Наум посмотрел на Нонку с удивлением и сказал веско: -- Когда она станет премьер-министром Израиля вместо Голды, я тебя обязательно познакомлю. Нонка уткнулась в мольберт и весь день молчала. Ночью Наум дважды вскакивал с кровати и набрасывал на папиросной коробке варианты каких-то схем, расчеты, ползал на коленях у стола, пытаясь нашарить упавшую логарифмическую линейку. Все было, как обычно. Нонка перестала тревожиться. Но рано утром позвонил телефон, и женский голос, гортанный, обволакивающей, как почудилось Нонке, попросил Наума. Вернее, потребовал -- Наума, будьте любезны! -- А кто его спрашивает? -- воскликнула Нонка дрожавшим голоском. -- Его знакомая! Нонка передала трубку мужу и пошла ставить на газовую плиту чайник. Спички никак не хотели зажигаться. Серные головки отскакивали, крошились. -- Проклятые конспираторы! -- вырвалось у Нонки. -- Это же Геула к тебе прицепилась, что вы со мной в прятки играете.. -- Но она видела, чем теперь занят муж, как готовятся письма в Израиль с просьбой об израильском гражданстве, и молчала. Спустя неделю приехал парень из Литвы, сказал, нужны деньги на литературу. Наум подошел к шкафу, где лежали две тысячи рублей, которые больше года откладывались жене на шубу, и отдал без звука. На глазах Нонки выступили слезы, она смахнула тыльной стороной ладони, краска с ресниц размазалась по щеке. Прикрыв за парнем дверь, Наум поднял глаза на жену, спросил удивленно: -- Ты чего? Нонка собрала все свое мужество в кулак. -- Уж и поплакать нельзя!.. Муха, ты опоздаешь! Не копайся!.. И отвернулась, чтоб не заметил, как расстроилась: иначе будет зудить, жужжать (потому и окрестила Наума "мухой"), а под конец высмеет и обзовет "писаной торбой" или "парижской дивой", хотя из Парижа родители-коммунисты, переселившиеся в СССР, увезли ее двухлетней. Наум торопливо дожевал свои сосиски, на бегу глотнул чаю и, наматывая на длинную шею шерстяной, связанный женой шарф, выкатился на лестницу. Нонка, оставив на столе грязную посуду, кинулась на кровать лицом в подушку, чтобы пореветь всласть. Но тут позвонили во входную дверь. Явился какой-то молодцеватый грузин в клетчатой кепке величиной с аэродром Шереметьево и спросил, здесь ли проживает ДовГур. Очень удивился тому, что ДовГур тут не проживает. -- Внизу написано, понимаешь, проживает, -- воскликнул он, упершись ладонью в дверь, которую Нонка пыталась захлопнуть. -- А, брат проживает? Брат... гадится! Пэрэдай!.. Ты будешь кто?.. Жэна?.. Так пэрэдай!.. Скажи, Кутаиси готово!.. Продаем нэдвижимость!.. -- И он вытащил из боковых карманов десятка два конвертов. Один конверт вытянул из кепки, чуть надорвав шелковую подкладку. До свидания, красавица! Слюшай, а где купить синюю краску, которую носишь вокруг глаз? Падарю жене... Красиво, нанимаешь! Наконец, Нонка осталась одна, со стопкой конвертов в руках. Некоторые письма, чувствовалось наощупь, были на плотной обойной бумаге. Похоже, кто-то из грузинских евреев считал, что чем толще бумага, тем внимательнее отнесутся к письму. Адреса на конвертах были одни и те же: "Государство Израиль. Госпоже ГолдеМеир". Или: "Президенту Государства Израиль". Начертано крупным каллиграфическим почерком, одной и той же рукой. Нонка бессильно опустилась на стул. "Похоже, скоро нас засунут в один конверт, -- мелькнуло у нее в ужасе. -- На смену Дову..." Округлившиеся светлые глаза Нонки остались сухими. Тут уж не до слез!.. Вечером Наум оглядел письма, некоторые взвесил на руке, затем отвернул электросчетчик, засунул между ним и пыльной стеной самые толстые конверты, снова привинтил счетчик, мазнув чем-то по шурупам, от чего они сразу обрели цвет ржавчины. Первые письма в Израиль с просьбой о гражданстве передавала Геула. Она явилась на встречу с Наумом в норковой шубе и с сумкой-чемоданчиком на длинном ремне. Таких в Москве еще не видали. Ни дать, ни взять иностранка! Уложила в сумку-чемоданчик письма и отправилась в Голландское посольство. Наум возмутился. Почему отправили Геулу? Она свое отсидела. При второй посадке ей грозит не менее десятки. Ее сунут к "полосатикам". Как рецидивиста... -- На лошадь, которая везет, на ту и наваливают, -- спокойно ответила Геула и остановила такси. Наум неожиданно для самого себя сел рядом с Геулой на заднее сиденье. Одну отпустить не мог. Рисковать, так вдвоем. "Очень глупо", -- сказала Геула по-английски, глядя на затылок шофера. -- От меня другого и ожидать нельзя, -- ответил Наум на чудовищном иврите. Наум остался на противоположной стороне тихой посольской улочки, у какого-то подъезда, а Геула свернула к Голладскому посольству. Она приблизилась к нему в точно назначенный час, минута в минуту; остановилась подле калитки, ведущей в зеленый посольский дворик. Она ждала консула минуту, две, две с половиной минуты. Милиционер в будочке, возведенной у дверей посольства, поглядывал на нее вначале спокойно, затем выскочил из будки и, схватив Геулу за руку, потянул ее в будку... Наум быстро перешел улицу, закричав на милиционера на смеси иврита и английского. Кричавший был не молод, в роговых очках, лицо интеллигентное, сутулый -- из начальства, видать. Милиционер перестал тащить, но держал Геулу за рукав шубы Цепко. А тут появился припозднившийся консул, дымя сигаретой и попахивая дорогим коньяком. Он дернул Геулу за другую руку, в противоположном направлении. Милиционер немедля ретировался. Случалось и позднее, консул или корреспонденты опаздывали на три-пять минут. Это были самые опасные минуты в жизни Геулы. За месяц она передала консулу более двухсот писем в Израиль. Последними Наум отдал Геуле "пудовые" конверты и снова отправился с ней. На этот раз консул, которого Геула называла почему-то "Бантиком", появился во время. Он взял Геулу под руку, и они зашли в посольство мимо козырнувшего им милиционера. Письма ушли. И -- как в могилу провалились... Через неделю уезжал старик из Новосибирска с внуком. Разорвали наволочки, написали текст коллективной просьбы о гражданстве прямо на материале, вшили в пальто деда и в брюки мальчика. И -- как в могилу... Только слежки за Геулой прибавилось. Порой ходили по пятам. А Тель-Авив словно воды в рот набрал... "Как громом прибитый!" -- недоуменно воскликнула Геула. Неожиданно пришло сообщение от Дова. Для ленинградцев. Свадьба не одобряется". Неизвестно, что в Ленинграде задумали, но все равно не одобряется... Иосиф повертел листок, на котором он записал разговор с сыном, и сказал: -- Надо брать таран и крушить ворота. Крепости берутся только так!.. А что думают твои? -- спросил он Наума. -- Готовы выступить с открытым забралом? Те, кто болтают, что готовы... Наум работал на Электроламповом заводе. В конструкторском бюро. Там был длинный коридор, по обеим сторонам -- лаборатории, одной из которых Наум руководил, а еще в двух был научным консультантом. Когда-то директором завода был Булганин, отсюда его и "взяли живым на небо", как сказал Наум. Булганина сменил простой, без образования, русский мужик по фамилии Цветков. После войны электронные трубки, лампы всех видов требовались в огромном количестве. Цветков сурово напомнил своим кадровикам - гебистам слова вождя: "Кадры решают все", и "научный коридор" заполнили 600-- 700 инженеров-евреев, изгнанных во время космополитической кампании изо всех НИИ и университетов Москвы и Ленинграда. "Брать всех, и быстро!" -- приказал Цветков. В конце концов на Электроламповом собрались лучшие инженеры-изобретатели. Завод подымался, как на дрожжах, Цветков вместе со своими евреями получал ежегодно сталинскую премию. Но тут началась истерия вокруг "врачей-убийц". Первый отдел, кадровики -гебисты, решил взять реванш. Цветкову представили список на увольнение... 700 человек. Евреев подгребли "под метелку". Цветков, не долго думая, лег в больницу. И... перележал в ней смерть Сталина. На это Цветков, правда, не рассчитывал. Он хотел переждать лишь очередной погром. Погромы на Руси, как волны. Вверх-вниз... Могли ли уволить "научный коридор" без подписи директора? А директор в больнице... Но так уж исторически сложилось, что Цветков, мудрый русский мужик, "перележал" смерть вождя и учителя. И тут же выздоровел. "Не то, что совсем исцелили, вряд ли, - говаривал он, -- но как-то полегчало". И снова продолжал набирать талантливых или просто хороших инженеров, в том числе и евреев. Евреи были в каждом отделе КБ. И евреи, и неевреи выходили покурить в коридор. Тут витал дух самых высоких материй. Экзистенциализм. Сартр*Бергсон. Израиль. Китай. ООН. Книжная новинка. Стихи Мандельштама, перепечатанные заводскими машинистками по просьбе "научного коридора" вместе с деловыми бумагами. И, конечно, что вчера сказал по Би-Би-Си политический комментатор Анатолий Максимович Гольдберг. Об отъезде в Израиль мечтали, по подсчетам Наума, четверо. 0,5% коридора. Но лиха беда -- начало... Коридор заволновался, когда 4 марта 1970 года по телевизору показали "пресс-конференцию дрессированных евреев", как ее тут же окрестили с легкой руки Наума. Дрессированные евреи били себя в грудь и клялись, что никакой дискриминации не может быть в стране, где так вольно дышит человек... Коридор зашумел: он-то точно знал, изруганный-измочаленный, клейменый "еврейский коридор", где, кто и как дышит... Наум понял: пора! Он быстро набросал текст протеста против "телефарса", под которым подписались сорок два инженера. Среди них трое русских. Ликующий, с письмом в руках, он примчал к отцу. По счастью, в это время позвонил из Израиля Дов. Наум продиктовал в Израиль, на магнитофон Дова, текст письма и подписи и спросил, когда опубликуют? -- Никогда! -- прокричал Дов в ответ. -- Они без подписей -- личных, от руки -- не верят... Ищите другие каналы, нееврейские... А тебе лично верят? Твоим записям, которые они в силах проверить, подключившись к линии... -- Как когда! Трубку выхватил из рук Наума отец. -- Дов, не верят или делают вид, что не верят? -- Отец, они -- как Барабанов! -- прокричал Дов. Барабанов, начальник северных лагерей, не верил никому и никогда. Тех, кто пытался доказать свое, "качать права", он бил палкой по голове. Так же, как на Соловках, где били контриков "дрыном", приговаривая: "У вас власть советская, а у нас -- соловецкая". Самое легкое, почти парламентское ругательство Барабанова было "Дерьмо овечье!" -- Спасибо, сын! -- прохрипел Иосиф. -- Я вижу, ты палец о палец, даударил?!.. -- Ударил, отец! Они нас не хотят! Точно! -- Этого не может быть! -- прохрипел Иосиф. -- Что они, сами себе враги? -- Не знаю, отец! Разговаривают, как ВОХРА. Взывать к ним -- что на могилке посидеть!.. Как мама? А Гуля здорова?.. -- Пока все живы-здоровы, сынок!.. Иосиф рывком повесил трубку. Лия говорила потом, что он так не поседел на войне и в лагере, как в эту ночь, после разговора с Довом. Во всяком случае, когда отец вечером заехал к Науму, захватив сердечные капли для прихворнувшей Нонки, и снял армейскую ушанку, Нонка воскликнула: "Ой!" Голова у Иосифа Гура стала белой. Этот день вообще был "с сумасшедшинкой", по определению Иосифа. В полдень примчалась старуха -- бывшая актриса театра Мейерхольда, затравленная, нищая, и прогремела с порога, как со сцены, что в ответ на спектакль "дрессированных евреев" Иосиф Гур должен сжечь себя на Красной площади. У мавзолея Ленина. У Лии челюсть отвалилась. -- Вас все равно не выпустят! Никогда!.. -- драматически восклицала старуха, воздев иссохшие руки. -- Сожгите себя на Красной площади! В знак протеста! Наконец, Лия обрела дар речи. -- Задумано превосходно! -- сказала она. -- Только переменим роли. Вам -- главную! Вы себя сжигаете с плакатом в руках: "Выпустите Гуров в Израиль!" Я помогаю вам донести до Красной площади бидон с керосином и спички, а потом даю объяснения иностранной прессе. Старуха огляделась затравленно и выскочила из комнаты. Затем позвонила Блюма Дискина, ученый-биолог. -- Мы ничего не делаем! Мы сидим! Мы преступники! Наши ребята погибают там, в Израиле. А мы что?.. Где Геула?.. Геула, наши мужики -- дерьмо! -- Допустим, -- ответила Геула. -- Не допустим, а точно!.. Встретимся в 10 утра у выхода из метро "Площадь Дзержинского"! Геула повесила трубку на рычажок, сказала задумчиво: -- Никто нам так не помогает, как отдел пропаганды ЦК КПСС. Как туда отбирают? По степени кретинизма, что ли?.. Устроить такой телефарс -- все равно, что выдернуть из гранаты чеку... Профессор, серьезная, осмотрительная женщина, назначает мне рандеву в ста метрах от Лубянки. Под окнами еврейского отдела КГБ... О-ох, придется идти! Вернувшись на другой день домой, Геула сказала Иосифу, что профессорша почти в истерике, организует пресс-конференцию возле Цирка. Обзвонила всех! -- Вот это будет, да! цирк! -- прохрипел Иосиф. -- Их повяжут молниеносно. Еще до приезда западных корреспондентов. И пикнуть не дадут!.. Гуля, надо садиться за коллективное письмо. А профессорше вылить на голову ведро холодной воды и привезти сюда! Наум и Геула доставили ее на такси. Иосиф разъяснил ей, что произойдет возле московского цирка, и попросил написать письмо, в котором изложить все, что ей хочется высказать западным корреспондентам. Профессор Дискина тут же набросала. Геула взяла письмо и отправилась к Чалидзе.* У Чалидзе была слава "законника". Это на Руси очень много. Советский человек изучает в школе только "основной закон", то есть сталинскую конституцию (с хрущевскими, а затем брежневскими уточнениями). О прочих -- действующих -- законах он твердо знает лишь то, что закон - дышло... Все устаревает на Руси, кроме этой древней мудрости: "Закон -- что дышло, куда повернешь, туда и вышло..." Как тут без "законника"?! Тем более близкого к сахаровскому Комитету... Чалидзе жил в районе Арбата, в старом добротном доме. Шаги в подъезде отдавались гулко. Как в царском дворце или подземном гроте. Многие робели, уже входя в подъезд. Иные начинали заикаться. Особенно, когда законник останавливал на собеседнике свой "прожигающий" взгляд. Или листал документы замедленно важными движениями. Спорили диссиденты: что это? Нарочито выработанные приемы человека, который "много о себе понимает"? Или естественные манеры знатока, в котором, говорили, течет кровь грузинских князей. Спорили и побаивались... Геула не спорила и не побаивалась. Она промчалась по парадной лестнице так, что та ответила ей чечеточным гулом. Чалидзе улыбнулся Геуле, просмотрел письмо и сказал: "Много эмоций. Давайте, я изложу..." Пожалуй, это было первое письмо московских евреев не эмоциональное, а деловое и юридически выверенное. Эмоции в нем таились, как таится в железной коробке "адской машины" взрывчатка... Но мощь его была не в этом. ЦК партии объявило на весь мир устами "дрессированных евреев", что в СССР нет евреев, желающих покинуть родину социализма. И это не Хрущев когда-то объявил, не его и Брежнева присяжные антисемиты, а сами евреи. Вот, смотрите и слушайте!.. Письмо, рожденное в тиши квартир Иосифа Гура и Валерия Чалидзе, рвануло почти атомной силой: ВРЕТЕ! ВРЕТЕ! В РЕ-О-О ТЕ!.. Оно ударило детонирующей волной и изо всех городов, казалось, спящих навеки. Но пока что оно лежало на столе Иосифа Гура, чуть помятое (Гуля принесла его за пазухой), в одном - единственном экземпляре. Но, как сказал великий Галич, "Эрика" берет четыре копии, И этого достаточно..." Четыре копии немедля пошли в дело. Строго говоря, пошли три. Четвертую Наум сунул в свою "заначку", за электросчетчик со ржавыми винтами. На всякий пожарный... Все понимали: подписи надо собрать немедля. И - немедля выпустить голубя, пока КГБ не свернуло ему шеи. У Наума, у Иосифа, еще в двух домах собрались ребята. Распределили силы -- собирать подписи. Это было, ох, как не просто! Что станет с "подписантом"? Что ждет его? Тюрьма? Высылка? Изгнание с работы с "волчьим билетом"... Осечка произошла сразу, в доме старика-инженера, отсидевшего в Воркуте десять лет за сионизм. Наум произнес торжественно: "Пришло, наконец, время открытых выступлений". И положил перед ним страничку, напечатанную на "Эрике". Старый сионист пробежал письмо и ответил, раскачиваясь, как в молитве, что он, видит Бог, что это так! он готов захватить самолет, готов уехать в трюме любой посудины, даже танкера, готов стрелять из автомата, готов сбросить бомбу на Багдад... Наум прервал его с усмешкой: -- Не надо бросать бомбу на Багдад. Не надо брать в руки автомат. Возьмите вот эту ручку и подпишите письмо. -- А это -- нет! Нет!! -- вырвалось у него в ужасе. К утру было собрано 39 подписей. Сороковым подмахнул его математик ЮлиусТелесин. Но оно так и прозвучало по всем радиостанциям Запада, как письмо 39-ти. Подписи там, видать, не считали, не до того было. Сенсация! Идет в эфир с красной полосой. Спустя несколько дней, 8 марта 1970, оно было напечатано в "Нью-Йорк Тайме", а затем во всех странах, кроме СССР. Как-то вечером вышла Геула из своей клетушки с зубной щеткой в руках. Спать собиралась. Лия сидит у лампы и читает свежий номер "Известий". По напряженному лицу Лии Геула поняла: что-то произошло. И серьезное. Губы у Лии поджаты, втянуты внутрь. Почти все Гуры так поджимают, когда прижгет... Геула склонилась над газетой. В "Известиях" статья -- "Очередная провокация сионистов". Слова нешуточные, если учесть, что "Известия" -- официальный орган Верховного Совета СССР. Из правительственной статьи, как водится, понять было ничего нельзя. Даже догадаться никто бы не смог, что существует письмо 39-ти, что оно передается по всем радиостанциям Запада, что о нем говорит мир. Боже упаси, чтоб о том узнал советский человек! Уехать хотят?!.. Евреи?! Чей-то сановный палец вырвал изо всех подписей четыре и приказал "отобранных злодеев" -- испепелить!.. И вот удивленный советский народ читал о четырех вроде бы упавших с неба "отщепенцах": Юлиусе Телесине, Борисе Шлаене, Иосифе Казакове и Моисее Ландмане, Геула остановила взгляд на фамилии "Моисей Ландман" и начала покрываться румянцем. Лия взглянула на нее и аж руками всплеснула: не жар ли у тебя, ластоцка?! Ландманы, двое старых и больных людей, жили в Малаховке, под Москвой. Доктор Моисей Григорьевич и его жена ГитяДавыдовна. С ГитейДавыдовной Геула сидела вместе в лагере. Геула частенько их навещала. В один из таких приездов они сказали Геуле: "Если напишете какой-либо протест или обращение евреев, подписывайся за нас. Не забывай нас, стариков". Геула и расписалась за своих друзей по давней договоренности. И вдруг в "Известиях": "...Моисей Ландман, старый сионист, мерзавец..." Так и в 1937 не крестили! Это -- арест! Верный арест! Геулу била дрожь: ткнут Моисею Григорьевичу газету в нос, а он скажет: "Знать -- не знаю, ведать -- не ведаю". И в самом деле, знать не знает, ведать не ведает! Геула выскочила из дома, надевая на бегу свою клетчатую разлетайку, остановила такси, примчалась к Науму. Постучала и тут же ввалилась, благо Наум дверей никогда не запирал. Бросила, задыхаясь, жене Наума: -- Нонка! Хочешь -- не хочешь, я твоего Гуренка забираю! Мы едем в Малаховку! -- Нема! -- шепнула она на лестнице. -- Я, кажется, лопухнулась. Непростительно! На Казанский вокзал примчались около двенадцати ночи, прыгнули, благо оба длинноногие, в отходившую электричку. На полу наледь. Наум грохнулся, разбил локоть в кровь. Два платка извели, пока кровь остановили. Да, спасибо, какой-то старик пол-литра из кармана достал, плеснул на рану водки для дезинфекции. Март, а ветер зимний, как иглами колет. Темень. Огни погашены. Домишки кажутся занесенными по крыши. Подвыла собака, и снова ни звука. Только под ногами похрустывает, точно не по земле вдут, а по битому стеклу. Свернули к Ландманам. Улочка без огней. Лишь в бревенчатом домишке Ландманов горит в окне свет. Геула не выдержала -- побежала. За ней -- Наум, потирая ладонью нос и уши. Дверь открыла Гитя Давыдовна, высокая, дородная женщина. Огромные серые глаза ее, казалось, в полумраке, светятся. Свет недобрый. Узнала. Лицо подобрело. У стены, на табурете, сидел, закрыв глаза, щуплый, иссушенный тюрьмой Моисей Ландман. Рядом чемоданчик. Собрал уже вещички, горемыка, ждет, когда придут... Раскачивается в молитве. На вошедших и глаз не поднял. Подымай глаза -- не подымай, -- нового ареста ему, больному старику, все равно не пережить. Чуть поодаль стояла, скрестив руки