"утренней конференции", как они назывались у профессора Бакулева. Это и впрямь были конференции. Дежурный, старший врач бригады, подымался и говорил обо всех поступивших за ночь больных, обо всех поставленных диагнозах. И... обо всех ошибках. За малейшую неправду или неточность в сообщении о диагнозах врач изгонялся из клиники Бакулева немедленно. Это знали все, и потому разговор здесь шел как на духу. Яша и сейчас, спустя двадцать лет, видел все, как наяву. Анна Степановна положила на стол свои большие, сильные руки, творившие чудеса, в чем он вскоре убедился. Рассказала о сложнейших операциях. Затем как-то напрягла, распрямила свою большую, с мужскими плечами, фигуру и поведала тем же ровным густым басом о том, что был привезен больной. Она назвала имя, отчество, фамилию, год рождения. -- ...Я его осмотрела, поставила диагноз: "Прободная язва желудка". Произведена срочная операция. Найдена "апения ". Брюшная полость зашита наглухо. Яша сидел в заднем ряду, поднял руку, спросил своим ясным, вибрирующим от волнения тенорком: -- Анна Степановна, а что такое "апения"? Грубый голос Анны Степановны стал еще ниже, почти хриплым. -- Пенис -- знаешь, что такое? "А" в смысле отрицания, -- проходили? Ни х... не было найдено! Яша упал на стул, его торчавшие уши, которые едва мог прикрыть старательный зачес, запылали. Он всю конференцию горел, как на "адском огне". Продолжение едва расслышал. -- ...Вьюнош этот, наш новый практикант, -- Анна Степановна взглянула на листочек. -- Яков Натанович Гуров... в это время помогал в приемном покое. Он сказал, что у больного нет прободной язвы. Бакулев вскинул брови. -- Почему оперировали? -- Так ведь... вьюнош! Первые минуты практики. Не придала значения, Александр Николаевич. И на старуху бывает проруха. -- До-садно! -- сказал Бакулев, и все поняли, что вторую такую "проруху" он не простит. Даже Анне Степановне, фронтовому хирургу, спасшей от смерти тысячи. Бакулев вскинул голову, чтоб разглядеть этого Гурова. Произнес потеплевшим голосом: -- Вьюнош... Как вас? Яков... как?.. Натанович?.. -- Бакулев скривил губы, словно черный перец раскусил. -- Я слышал от... -- Он назвал имя декана из мединститута, в котором учился Яков, -- что ты диагност милостью Божией. Думал, вранье. Купец товары продает -- чего не наплетет, цену вздуть. Ежели так дальше пойдет, останешься у меня. Хирург, дорогой мой, это терапевт, который знает хирургию. Понял? -- Вряд ли вы меня оставите, -- с огорчением донеслось из последнего ряда ... Натанович я, если помните. Яков Натанович... -- Никакой ты не "Натанович"! -- властно произнес Бакулев. -- Ты -- Гуров Я. Н. Мой тезка. "Николаевич". Все поняли? -- И он поглядел в сторону самого отъявленного своего "жидомора", секретаря парткома, у которого вытянулось лицо, и который проповедовал, не стесняясь, что жиды, как клопы. Одного запустишь -- расплодятся -- житья не будет. Спустя месяц в клинике был вывешен приказ о назначении на должность врача-ассистента Гурова Я. Н. Бакулев окликал нового своего коллегу радушно "Николаич". Брал почти на все обходы и спрашивал неизменно: "Николаич, что скажешь?" Однажды задержался возле желтого, как дыня, больного, прочитал чуть ли не по складам его карточку: "Джон Маккензи Брык.. то есть Брук". Добавил от себя: "Дипломат". Назвал болезнь по латыни, пояснил, что этого Джона оперировали уже в Венесуэле, в Нью-Йорке. Словом, восемь раз. В мировых центрах хирургии. Результат плачевный. Тяжелый желчный свищ, истекает желчью. Поднял глаза на Якова. -- Исследуешь и -- делай девятую операцию, последнюю... Когда Джон Маккензи Брук покидал клинику, бледно-желтоватый, но совершенно здоровый, Бакулев позвал к себе Яшу и спросил, чего он хочет за этого Маккензи Брыка. В награду. Яша потоптался в нерешительности и сказал: -- Отца моего звали "Натан". Был он командующим армией в гражданскую. В тридцать седьмом его взяли и... навсегда. Я прошу -- в награду, -- чтоб меня называли по имени расстрелянного отца -- Натанович!.. Раза два Бакулев действительно окликал Яшу "Натанычем". Бросит привычное "Николаич", потом поправится с досадой: "Кхы...Натаныч". А потом будто и забыл. Снова "Николаич" и "Николаич". Он был гениальным хирургом, Александр Николаевич Бакулев; то, что он стал со временем этаким саратовским купчиной-- русофилом, -- такое уж время... Впрочем, у каждого гения свой "закрут". Приходилось терпеть. И все же Яков Натанович ушел бы от него (из клиники Бакулева брали всюду!), приглядывал место, да случилось в один из дней навсегда памятное. ...Яков Натанович ступал по коридорам клиники бесшумно, словно он больше не имел права тут ходить; посидел в полумраке на стуле, на котором всегда отдыхал -- курил после операции. Задержался возле ординаторской. Как всегда, заглянул в нее: у двери, вдоль стены стояли тапочки. Хирурги надевали их, прежде чем идти в операционную. В клинике работал некогда профессор Гуляев,* потомственный русский интеллигент, чистая, добрая душа. Когда началось "дело врачей-- убийц", взяли и Гуляева. Видно, кого-то раздражал он своей подчеркнутой порядочностью. Тем, что не все одобрял. Не всегда аплодировал, когда врачи, хлопая, даже вскакивали в экстазе... Остались в ординаторской тапочки Гуляева. Новые тапочки, и самые большие. Вместе со всеми в тот страшный для медиков день вошел в ординаторскую молодой хирург Микаэлян* (ныне он директор института сердечной медицины в Ереване, бо-ольшой человек). Стал перед операцией переодеваться. Как и Гуляев, Микаэлян был высоким, разлапистым. Откинул он свои изношенные, почти развалившиеся тапочки и начал примерять гуляевские, заметил нарочито бодро: -- Ну, вот и достались мне тапочки! В эту минуту открылась дверь, появился Бакулев. Скосил глаза на Микаэляна, уже надевшего один тапочек Гуляева. Бакулев ни слова не произнес, показал только жестом самым решительным: "Сойди с тапочек!" И неторопливо, при общем молчании, почти оцепенении врачей, пригнулся, взял тапочки Гуляева и унес в свой кабинет. Через открытую дверь кабинета было видно, как Александр Николаевич отомкнул своим ключом письменный стол, выдвинул верхний ящик, положил туда тапочки Гуляева и закрыл ящик на ключ. Затем он вернулся в ординаторскую и сказал: -- Ну, что ж, начнем утреннюю летучку. Все простил ему тогда Яша: и "купецкое" покровительство, и "забывчивость", хотя знал Яша, что Бакулев не забывал ничего. А если забывал, то только то, что хотел забыть. Мол, не было никаких "Натанычей" в его клинике и -- не будет. Чаще всего Яша пропускал мимо ушей этот его хозяйский окрик: "Николаич", но иногда он чувствовал себя так, словно он вместе со своим гениальным шефом плюет на могилу отца. Подумаешь, расстреляли "Натаныча". Эка невидаль!.. Когда улетел Дов и Гуры принялись всерьез толковать об отъезде, он сказал горестно: -- Ушел бы! Босиком!.. Да разве дадут?! И сейчас возле ординаторской, опираясь спиной о дверной косяк, он отсекал -- от самого себя! -- всю свою жизнь. Весь свой начисто промытый мир, с запахом клеенки, йодоформа и стонами умирающих, которых возвращал в этот проклятый мир. Сколько он сделал этих операций? Кажется, восемь с половиной тысяч. Но, если он останется здесь, в радостях удач, в сытости и уважении, он -- дерьмо!.. "Кто отца предал, мир предал", -- сказано недаром. Яков Натанович добрел только до середины коридора. Дальше не мог и шага сделать. Не было сил... Там, в конце, лежали его больные, которые ждали операции. Раввин из московской синагоги и православный священник. Они подружились, эти два старика. Целые дни говорили и говорили. На русском, на латыни, на иврите. Но если могут жить душа в душу даже они?! -- Николаич! -- услышал он зычный голос Анны Степановны. Яков Натанович круто повернулся и бросился бежать -- топать по коридору, по лестнице, едва не сбив больного и на бегу снимая, почти сдирая с себя халат. Утром он не опоздал, встретился с Наумом секунда в секунду. У метро "Библиотека Ленина", как договорились. Полминуты, не более, ждали Меира Гельфонда, который собирал подписи под письмом. Меир, как известно, и зимой, и летом ходил с непокрытой головой, а тут вдруг явился в потертой солдатской ушанке. Позднее, когда сидели в приемной, объяснил: -- Неизвестно, где придется ночевать. И будет ли там подушка... Но сейчас было не до разговоров. Меир не сказал, а скорее выдохнул: -- Двинулись! Счет жизни пошел уже по другому времени. "И даже по другому летоисчислению", как говаривал позднее Иосиф Гур. Приблизились к подземному переходу -- ждут! Двое в серых шляпах мнутся у входа в подземный переход. Шляпы на них, как на корове седло. Таскали бы армейские ушанки! Своих "шляп" Наум знал. Кто привел "хвост"? Шепнул Меиру: -- Твои? -- Нет. Этих я вижу впервые. -- За мной... я, вроде, тоже не замечал, -- виновато прошептал Яша. И вдруг еще появились: пятеро шляп, спешат наперерез от Манежа, через улицу, на красный светофор, визжат тормоза машин. Шляпы ускоряют шаг. -- Не дойдем, -- мелькает у Яши. От метро до Президиума Верховного Совета, через подземный переход, максимум три минуты ходьбы. Наума аж заколотило: -- Зайдем в дверь Президиума или повяжут на дороге? Движутся настороженные, "на нерве", широким шагом, с трудом преодолевая желание ускорить его, а то и припустить бегом. Видят боковым зрением: "хвосты" торопятся со всех сторон, но вроде... не за ними идут. Непонятно! Но -- дай Бог! Зашли в приоткрытую кем-то заскочившим до них дверь Президиума Верховного Совета в десять часов пятнадцать секунд. Только один изо всех опоздал, устроили ему позже головомойку. Вскоре выяснилось, почему появились "хвосты". И Наум, и Геула, и Володя Буковский, которого она держала в курсе "еврейских планов", предупредили иностранных "корров", чтоб те в десять ноль-ноль крутились у здания Президиума Верховного Совета СССР. "Корры", увешанные фотоаппаратурой или магнитофончиками, стали подходить и подъезжать и, естественно, привели свои "хвосты". "Корры" не ведали, зачем они спешат к Президиуму, а "хвосты" понятия не имели, куда мчат "корры" в такую рань. Однако изобилие "хвостов" заставило почти всех ускорить шаг. В дверь Президиума влетали с круглыми глазами, точно от овчарок спасались. Заскочить бы, а уж обратно как Бог даст!.. Меир Гельфонд, едва вошли, достал из бокового кармана пиджака незапечатанный конверт с письмом. Шепнул Яше: -- Ты подашь? Яша только головой мотнул, мол, подавай! Пока не вырвали из рук!.. Точно в десять часов двадцать секунд Меир Гельфонд подал письмо. За его спиной жарко дышал Яша... Пока шли, Меир, что там говорить, боялся. Вся жизнь рушится. А новая... начнется ли новая?.. Ощущение страха исчезло -- он точно помнит это -- в то мгновение, когда он, пройдя в конец зала к окошку, подал документ и мордастый чиновник в окошке пробежал глазами их письмо-- заявление. Не дочитав" он скользнул взглядом по подписям, увидел -- "коллективка", и не по частному делу, и на круглой щекастой физиономии появились откровенные злоба и страх. У того страх появился -- у Меира пропал. Наум-гранатометчик чертов, каким был невозмутимым, таким и остался. Во всяком случае внешне. А с Яшей Меир переглянулся: увидел, у Яши тоже, видать, отлегло только сейчас. Они боятся нас! Они боятся нас! Это чувство охватило и уже не отступало весь день, колыхнувший чашу весов... В канцелярии стояли армяне, подавшие заявление на выезд в Америку, две немки. И тем, и другим отказали. Лица у немок были белыми до синевы. Армяне стояли с опущенными плечами, как побитые. Господи, как они глядели на Меира, на Яшу, на Наума, громко здоровавшихся с друзьями. Эти, шумные, похоже, ничего не боялись. Оказывается, возможно и такое. Немки задержались в дверях, не веря своим глазам. Какой-то оазис бесстрашия, энтузиазма, дружеской общности, веселья... Смеются!.. А как не смеяться, когда добежали! Смех был, естественно, нервный, но тем более громкий, заразительный. Инженер Фима Файнблюм, бородатый "ястреб", рассказывал, как они договорились встретиться с друзьями на Комсомольской площади, у вокзалов, и там сразу две шляпы взяли их на прицел. Сопровождали до самых дверей Президиума. Похоже, "шляпы" не успели позвонить начальству, а может, начальство, на еврейское счастье, вышло в туалет или Андропов вызвал. Некому было пресечь... "Мы летели, как ветер!" -- ликовал он. Чтоб не толкаться, не мешать никому, отошли к стенам, отдыхая, переводя дух. Наум пересчитал -- 24 человека. -- Кого нет? -- воскликнуло несколько голосов. -- Сергея Гурова нет! Сергуни! -- отозвался кто-то. -- Придет через два часа, если нас к этому времени не заметут, -- сказал тучный эстрадный певец, и все засмеялись понимающе. -- У него лекции до трех. В четыре он будет здесь! -- пояснил Яша. -- Знаем мы эти лекции! -- захохотал какой-то пухлолицый парень с ухоженной старомодной "приват-- доцентской" бородкой. -- "...себе Наумович", наверное, с другой стороны Манежа смотрит в морской бинокль -- берут или не берут? -- А ты кто такой? -- налетел на него Наум, забыв, что это он сам обозвал сводного брата -- "...себе Наумович". -- Привели, так сиди и не булькай! Все еще толпившимся в дверях немкам и армянам было сказано: "Пра-ай-дите!" И они немедленно исчезли. Остальным, конечно, тоже было предложено "па-акинуть помещение". Подали прошение и все! В ответ хлынуло такое разноголосье, что чиновник машинально попятился за свой заборчик с калиткой. Оттуда появился вскоре начальник канцелярии, нечто пустоглазое, упитанно-безликое, в жестко отутюженном, как у танцора, костюме. Начальнику было заявлено Меиром Гельфондом, что они не желают говорить ни с одним чиновником. -- Требуем председателя Президиума Верховного Совета СССР Подгорного или кого-либо из членов Президиума Верховного Совета СССР! -- повелительным тоном произнес Меир Гельфонд, держа в руке за тесемки армейскую ушанку. Наум шагнул вперед и добавил: -- Встреча будет коллективной. Со всеми 24-мя участниками! Начальник канцелярии попросил, преодолевая испуг и ярость, разойтись по домам! В ответ все разошлись к стульям, стоявшим у стены, и уселись, давая понять, что разговор на эту тему бессмысленен. Тогда чиновники как бы перестали обращать на евреев внимание. Но во взглядах их горела злоба, которую они и не скрывали. За внутренней дверью гебисты поставили магнитофон; он работал, не переставая, записывая каждую реплику, кашель, чихание. "Интересно, на сколько часов рассчитана бобина?" -- сказал самому себе Наум и поднялся, чтоб исследовать гебистский магнитофон; сразу несколько рук схватили полы его мятого пиджака, усадили. Когда Яша вышел в туалет (туалет был за дверью приемной), один из гебистов двинулся сзади, прошипев: -- Я бы вас всех задушил! Яша обернулся к нему круто: -- Что? Что? -- Нет, я ничего не сказал!! -- вскричал гебист. Темнозеленые, плотные портьеры затеняли приемную. С улицы, скорее всего, не видно ничего. Там шуршали машины. Позднее узнали, что к задним дверям подогнали несколько милицейских фургонов. Тюремщики ждали команды. Команды не было. Сидели смиренно часов пять... -- Неужели нас отпустят? -- прошептала на ухо Науму женщина с золотыми серьгами, по форме напоминающими театральные люстры. -- Такого еще не было! Смотрите, как ярятся. Как псы на цепи... И не берут. Почему, а? Наум усмехнулся: -- Зимой, помните, наши свирепые судьи кол заточили и -- сами на него сели. Теперь, вот, сидят. Хочется им рявкнуть, а кол уже в глотку вошел. Не рявкается... Понимаете? Не рявкается! Та покачала своими люстрами. Не поняла, что после "самолетного" приговора кое-что в мире изменилось. Парадная приемная Москвы была, что уж там говорить! не очень уютна. Стало душновато. Острее ощущался запах грязноватого пола, разгоряченных тел. Вокзальный запах, застоявшийся здесь годами, десятилетиями. Конечно, если бы у слез был запах, этот запах перебил бы все. Если бы у слез был запах!.. Посередине высился громадный стол цвета морилки, пожалуй, даже потемнее. Казенный стол, непраздничный. Чернильницы вделаны в него намертво, не передвинешь. Как в тюремной канцелярии", -- подумал Меир Гельфонд. В четвертом часу эстрадный певец воскликнул, что он проголодался. Все восприняли этот возглас сочувственно: поесть было бы неплохо. Оказалось, стулья, стоявшие вдоль стен, не привинчены. Их тут же перетащили к столу и, откинув казенные ручки, принялись доставать из пакетов и авосек домашнюю еду. Чем-чем, а бутербродами запаслись. Наум не удержался, сказал: -- Взгляните на чиновников! Как гиены глядят. Святая святых, а тут, извините, жрут! Эх, будь это три месяца назад, спустили бы они на нас конвойных овчарок. Это уж как пить дать! Никто не сделал сидевшим у стола и жующим даже замечания. Позднее узнали, что в соседнем кабинете находился председатель Верховного Совета РСФСР Яснов, бывший мэр Москвы, человек властный, грубый, но... далеко не глупый. Он, по сути, и начал переговоры. Начальник канцелярии был лишь мальчишкой-- гонцом. Наум назвал его армейским словцом "карнач" (начальник караула). Яснов то и дело разговаривал по кремлевской вертушке; т а м решались сейчас судьбы двадцати четырех "еврейских десантников", как их называли позже. Потому затихли чиновники. Не ведали б о я р с к о й в о л и. Вначале Наум говорил, чтоб никто .не отделялся, даже в туалет не выходил. Закрутят руки, бросят в машину -- пикнуть не успеешь! Но сходил в уборную Яша -- вернулся, сбегал еще кто-- то -- вернулся. Теперь уж не боялся никто и ничего. У Юлии Винер,* высокой интеллигентной женщины, работавшей в кино, начались боли в суставах. Наум сказал ей спокойно: -- Юля, можешь поехать домой, взять свои таблетки и вернуться обратно. Юля, в сопровождении боевитого и плечистого "ястреба" по имени Лева, отправилась домой, взяла лекарства и вернулась. Двери приемной Президиума Верховного Совета были блокированы. В приемную не пропускали никого. Юля Винер и Лева прошли туда и обратно. У входных дверей даже вопроса не задали. Запомнили! Ровно в четыре часа влетел Сергуня. Он сказал "шляпам" у входа: -- Я из этой группы. И оцепление расступилось. Лишь взглядами проводили. В пять вечера приемная закрывалась официально. Заперли двери, задернули все занавески и пропустили уборщиц, которые стали мыть тряпками паркетный пол. Уборщицы ворчали беззлобно, что посетители мешают убирать. "Десантники" переходили с невымытой части пола на убранную -- в разговоры не вступали. В половине шестого снова вкатился начальник канцелярии. -- Пожалуйста, выходите! И заговорил вдруг по-человечески: мы вот встретимся с вами попозже, поговорим. Вы же знаете. Подгорного нет, он в Китае... Эстрадный певец вдруг выпалил: -- Ну, что вы не можете ни одного члена Верховного Совета найти? Хоть бы Буденного привели. На него зашикали. Наум руками всплеснул. -- Замолчи, Спиноза! Кто-то захохотал, но сразу оборвал смех. Спустя час "начальник караула" появился снова, тон его заметно помягчал: -- Сегодня никто с вами не встретится. А завтра или послезавтра... мы вам скажем, когда... мы готовы встретиться, например, с двумя-тремя... вот ты! Ты! И ты! -- Он точно знал, кого лучше выбрать. С ним не спорили. Разошлись по своим местам у стены. Сергуня рассказал: понаехали "корры". Поставили свои машины у Манежа. У двух машин "шляпы" разбили стекла. "Корры" отъехали. Правда, недалеко. -- Здесь, у Манежа, остался для связи только Владимир Буковский, -- добавил он. -- ...С которым, ты считаешь, не надо иметь дела! -- не преминул заметить Наум. Сергуня стал красным, как бурак; промолчал... Вдруг резво выскочил "начальник караула", пригласил всех наверх, на второй этаж, где их ждал такой же безликий, круглолицый человек, как "карнач", только потучнее, покрупнее на вес. Он начал тут же не кричать даже, а орать, как орут на провинившихся зеков. Налился кровью, орал -- стекла тенькали. В ответ ему заорали все сразу, не сговариваясь. А попробуй перекричать двадцать пять евреев! Как только евреи заголосили, он затих, а потом сказал почти спокойно, точно это не он грохотал только что: -- А чего, собственно, вы кричите? Вам, вам и вам, -- он ткнул пальцем в сторону стоявших, -- уже есть решение. Можете идти за визами. Дайте нам две недели -- выпустим всех... С утра все были в ОВИРе, в Колпачном переулке. Меиру Гельфонду виза была готова. Семь дней -- и убирайся в свой Израиль. Фима Файнблюм вышел пританцовывающей походкой: ему тоже дали семь дней. Широченному, медвежатистому Володе Слепаку сказали: -- Мы сегодня не можем дать вам окончательного ответа. Приходите через две недели. Гурам объявили недобро: -- Ваш вопрос еще не решен! Они было приуныли, но спустя месяц к Яше постучали два чиновника из райкома партии и начали осматривать квартиру. Яша тут же позвонил Иосифу и Сергуне: -- По-моему, наше дело на мази! В ОВИРе, куда он тут же отправился, сказали: -- Поедешь, если заберешь с собой тещу. -- Теща не чемодан, -- ответил удивленный Яша. -- Забери тещу, я тебе добра желаю, -- сказал появившийся откуда-то "Золотухес". -- Забери тещу, иначе не уедешь. И так все на ниточке. Яша поглядел на "Золотухеса", который явно желал, чтобы все кончилось миром, сказал, преодолевая обычную скованность: -- У тещи есть вторая дочь, муж, родители. У мужа -- братья, жены, дети... Если мы так начнем тянуть за веревочку, может быть, и вам придется ехать в Израиль! -- А что, я бы тоже прокатился! -- воскликнул "Золотухес" и загоготал. В какие-то года ОВИР начал вдруг выдавать визы желающим покинуть СССР! Иосиф, судьба которого "решалась" в ЦК двенадцать лет подряд, отчетливее других представлял себе, что ныне происходит т а м... Жидоморы из ЦК отступали с боями, огрызаясь и отводя душу на случайно попавших под руку жертвах. "Мы недооценивали еврейскую оппозицию", -- признавал в те дни Суслов, "вечный" секретарь ЦК КПСС. Похоже, "еврейский десант" лег на чаши весов полновесно. Т а м вынуждены были, скрепя сердце, чуть приподнять пограничный шлагбаум, за который, считали, выскочит несколько сот оголтелых, ну, от силы -- тысяча - другая... Из двадцати пяти "десантников" дали визы почти всем. Кроме Гуров, которых и чиновники ЦК и гебисты, будь их воля, сварили бы живыми в кипящей смоле. От них, считали, все и началось... Из-за этой семейки Америка вдруг заметила в СССР евреев, жаждущих его покинуть. Влезла в "жидовские дела"... Троих из еврейских десантников все-таки зацепили. Инженеров Владимира Слепака, Владимира Престина и Павла Абрамовича. Надо же на ком-то душу отвести! Отшвырнули, оставили в Москве, по словам Иосифа Гура, памятниками устрашения... Однако в "железном занавесе" зазмеилась трещина... В середине марта взвихрились слабые весенние метели. Казалось, они-то и пьянили пошатывающихся от счастья людей. В разных концах Москвы шли шумные проводы. Гитара Сергуни не умолкала. Русские соседи ошалело смотрели на евреев, которые смеялись в глаза милиции, а каких-то мордастых, в шляпах, отгоняли, как собак. А затем танцевали на лестничных площадках, у подъездов. А к иным и русаки заглядывали с поллитром в кармане... "Оазисы бесстрашия" ширились. Уезжающих (это стало обычаем) провожали сотни людей, знакомых и незнакомых. У некоторых не было денег на визы, на угощения. Что ж, России не привыкать к безденежью. Шапка по кругу!.. Никто не брюзжал, не завидовал. Людей объединяло чистое чувство ~ сорадости, с которым провожают на волю засидевшихся зеков. Когда Юлий Даниэль вышел из лагеря, он спросил своего сына, как люди приходят к сионизму. Он не мог этого понять. -- Очень просто, -- ответил сын. -- Приходишь первый раз на проводы. Потом ты уже сионист. Спустя несколько месяцев Леонид Брежнев отправлялся с визитом во Францию. Он уж слышать не мог, болезный, вопросов о евреях. С мыслей сбивают!.. Он взлетел с бетонной полосы Шереметьево, а следом стали подыматься, один за другим, самолеты с евреями, а затем -- и неевреями. Чудо свершилось!.. "Евреи, летайте самолетами Аэрофлота!" -- кричали, с легкой руки Наума, провожавшие в аэропорту. Кричали почти каждый раз. Аэрофлот заработал на международных рейсах с немыслимой ранее нагрузкой... Гуры провожали всех и всей семьей, но однажды в Шереметьевском аэропорту не появился Яша. Не вернулся он и домой. Стали звонить по московским больницам. Отыскали... Оказалось, когда Яша вошел в свой подъезд, его ждала группка людей лет двадцати шести, тридцати. У одного из них была в руках железная труба, наполовину обернутая газеткой. Именно так, в собственном подъезде, избили до полусмерти дочь Соломона Михоэлса, а позднее угробили, проломив висок, замечательного поэта-переводчика Константина Богатырева. Яша попятился назад, но в это время был опрокинут ударом в лицо. Просчитав затылком каменные ступени и на мгновение потеряв сознание, стал приподыматься. Увидел сквозь заливающую глаза кровь, как замахивается железной трубой человек в котелке, напяленном на уши. Яша машинально спрятал руки за спину: удар такой трубой по рукам, и -- ты больше не хирург... На счастье Яши, из дверей квартиры, расположенной на первом этаже, выкатилась старушка с кошелкой. Оглядевшись, она кинулась обратно в свою комнатку и закричала в открытое окно пронзительным диким голосом: -- Караул, убивают доктора! Убивец в шляпе! Убивают, люди добрые! "Воспитательную бригаду" как ветром сдуло... Яшу доставили в Первую Градскую с легким сотрясением мозга и многочисленными кровоподтеками. Глаз опух и почти затек. У щиколотки обнаружили трещину в кости, и Яша до зимы ходил с костылем. Радиостанции мира передали об этом скупо. В Москве уже били юных демонстрантов, поэтов-диссидентов -- тема была не нова. А спустя неделю и Сергуня получил весточку-повестку на официальном бланке, -- явиться к районному психиатору. На этот раз его спасли Володя Буковский и Наум: тема "психушек" Западу еще не приелась-- Свою чашу Сергуня испил в декабре 1971 года, когда он, наконец, подал в ОВИР документы, а те, как водится, потребовали "справочку" с места работы. "Справочка" (об этом знали все) не была нужна никому. Ни ОВИРУ, ни Сергуне. Это была торопливо воздвигнутая партийной властью "пыточная мера", которую, как известно. не все выдерживали. Пожилые люди, случалось, падали замертво. Ордена Трудового Красного Знамени институт готовился к "делу Сергея Гурова" задолго. Конференц-зал был набит битком. Поначалу партийный следователь из райкома сообщил, что, как установлено соответствующими органами, Сергей Гуров вовсе не Гуров, а Гур-Каган, свое истинное происхождение от народа скрыл. И то, что он был допущен к студентам, непростительное ротозейство дирекции вуза и всех, кто его покрывал. Затем устрашенный зал часа три кричал, что "пресловутый доцент" Гур-Каган не случайно "пролез в ряды", что он агент мирового сионизма, жулик, изменник Родины-матери, "яблоко от яблони далеко не падает", место Гуру-Кагану в тюрьме или Биробиджане и что справки изменнику никакой не выдавать, а передать дело городскому прокурору. Институтский слесарь, приглашенный как "истинно-русский человек" и "голос самого народа" в первый ряд, харкнул "изменнику Родины" в лицо. Поскольку истинно-русский человек был в сильном подпитии, его тут же увели, но "проработка" после его выдворения не ослабла. Напротив, набрала силу, особенно когда в синих глазах Сергуни мелькнул испуг... ЧАСТЬ II ТРЕТИЙ ИСХОД ИЗ ТРЕТЬЕГО РИМА 1. ПРОЩАЙ, ГУЛЯ! ПРОЩАЙТЕ ДРУЗЬЯ! О том, что Иосифа Гура, кажется, выпускают, я услыхал в ОВИРе, куда меня вызвала подполковник КГБ Окулова, или попросту АКУЛА, как ее теперь называли. Всех, кто в тот день получил разрешение на выезд, оповестили по телефону. Двенадцать семейств звонили всем, кого знали: разрешил и! Я поздравлял и отвечал растерянно: "А у меня открытка к Акуле!" Одни начинали утешать, другие смущенно умолкали, чтобы не растравлять мне душу: коль открытка к Акуле -- это отказ. Акула держала меня под своей дверью четыре часа. Входила, уходила, оглядывая меня неподвижными рыбьими глазами. Снова появлялась, как бы не слыша моих недоуменных вопросов, и только раз процедила сквозь зубы: -- Вызвали -- ждите! Рассвирепев, я направился к начальнику московского ОВИРа, который располагался на втором этаже, вне досягаемости. Часовой на лестнице преградил мне путь, я произнес вполголоса, властно: "К Смирнову!", и он неуверенно посторонился. Смирнов, рыхловатый немолодой чиновник с подполковничьими погонами, оторвался от папок и поднял на меня красные от бессонницы глаза. -- Сколько держит, говорите? -- устало, без удивления, переспросил он и поднял трубку внутренней связи. "Акула" появилась внезапно и тихо. Не пришла, а -- вынырнула. Смирнов спросил ее недоуменно, чуть отстраняясь от нее и интонацией и жестом, в чем дело. Оттянув рукав синего милицейского кителя, показал ей на свои ручные часы. Мол, вызывали на десять утра, а сколько сейчас? Окулова сжала бескровные губы и промолчала. Смирнов углубился в бумаги, лежавшие перед ним. У Окуловой подернулась щека, круглые глаза ее пристально глядели куда-- то сквозь меня. Смирнов поднял голову. Снял очки. Ждал вместе со мной ответа. Не дождавшись, круто, всем корпусом, повернулся к ней. Седеющие волосы его встряхнулись. -- Ну, так что? Лицо у нее налилось кровью и стало злобным, как у тех дамочек в МК партии, которые кричали мне: "Как это может быть, чтобы русский писатель и -- еврей?!" Бог мой, как ей не хотелось ничего говорить; позвонили ей, что ли, обо мне или она сама, по своей воле, решила помытарить меня? Выдавила, наконец, из себя: -- По-жа-луй, мож-но оформлять... Я вышел из кабинета взмокший, еще не веря удаче, и здесь, на втором этаже, в полутемном коридоре, где курили сотрудники, услышал обрывок разговора: -- Воркута двинулась в Израиль. Держись, жидочки! Я, не медля, позвонил Гурам и узнал, что снова, в четвертый раз, отказали Науму и Геуле. А Иосиф с женой, Сергуня и Яшино семейство получили разрешение. -- Отс-cидели свои срока, -- звучал в трубке изможденный, свистящий голос. -- Отбурлачили! Теперь с-сама пойдет, с-сама пойдет... Договорились, что полетим вместе. Потом со мной говорила-плакала Лия, семью которой разрубали,как топором. На этот раз во имя "объединения семей". Затем трубку снова взял Иосиф, спросил, когда я отправляюсь в Союз писателей... -- Один не ходи! -- вскричал он. -- Там гад на гаде верхом сидит и гадом погоняет... Ты что, от радости обалдел? Ресторанные стукачи вот уже месяц вопят, что тебя ни в коем случае нельзя выпускать. Если ты в Москве в лицо членам ЦК сажал такое, что же ты напишешь на Западе?! Они зря не вопят. Боюсь, в твоем деле что-то меняется... Ты давно там не был?!" Я не был в Союзе писателей СССР с тех пор, как меня исключилииз него. Западные радиостанции месяца три уже передавали мое открытое письмо Союзу писателей "Почему?", в котором я объяснял, почему я, русский писатель, не желаю жить в советской России. Самиздат раскидал "Почему?" по всей стране. Мне захотелось тогда на ноябрьские праздники 1971, поглядеть в глаза коллег, которые будут меня исключать. Пойти на "гражданскую казнь лично... Когда я вошел в "дубовую ложу", поймал себя на том, что никого не могу узнать. Ни одного человека. Знаю всех много лет. И не узнаю никого... Неужто так волнуюсь? Но в этот момент бешено сверкнули глаза человека, сидевшего, как и все, за большим "семейным" столом. Серовато-нездоровое волчье лицо. Юрий Жуков, политический редактор "Правды". Никогда не видел меня раньше, решил поглядеть. Только сейчас я понял, в чем дело. Все смотрят вниз, на свои колени. Глаз нет. Даже Грибачев, старый убийца, сидевший возле Жукова, ставился в пол. Неужели и ему стыдно? Как -то не верилось... И -- справедливо! "Безглазое" правление, узнал в тот же день от самих участников расправы, получило из ЦК КПСС строгую директиву: "Не давать ему новых фактов". И потому все властительные члены правления и секретари СП сжигали еретика молча, сосредоточенно изучая пол. Они есть, и их нет. -- Ты с-слышишь, Григорий, -- кричали в трубке. -- Завтра поедем в Союз писателей вместе. Один -- ни-ни! Слышишь? Домой я влетел с поднятыми в руках визами: "Едем!" И тут же опустил руки. В углу, возле окна, сидел, морщась, Юрий Аранович,* главный дирижер Всесоюзного радио и телевидения. Его только что ударили железным кольцом в глаз, и моя жена ставила ему примочки. Если б на миллиметр правее, глаз бы вытек. Оказалось, теперь в Москве бьют музыкантов, желающих уехать из страны социализма. Бьют смертным боем, профессионально. Молодцеватые гебисты подкарауливают их во всех районах города. Моложавое, улыбчивое лицо Юры было синюшно-белым, однако, в голосе звучал смех: -- Вы представляете себе, если все музыканты-евреи, подняв смычки и тромбоны, двинутся в ОВИР?! О концертах и говорить нечего, все замрет -- даже членов Политбюро придется хоронить без музыки. Как же нас не бить? Начались звонки. Наум Гур поздравляет с "днем рождения"! Володя Слепак бурчит добродушно: "Жди следом!" Валя Твардовская, дочь Александра Трифоновича, умоляет одуматься, не уезжать... Звонки, звонки... Иногда снимаю трубку -- никто не отвечает. Так в 1949 писатели проверяли, арестован собрат по перу или еще нет. В коридоре ворочался, как медведь в берлоге, Александр Бек. Без звонка пришел из осторожности. Оттянул меня к вешалке, бубнит что-то шепотом, кроме постоянной его мусорной "кашки", ничего не разбираю. Он смотрит опасливо в сторону моего кабинета, откуда доносятся незнакомые ему голоса, повторяет громче: -- Что же это... кашка... происходит? Издали меня на Западе, а денег... кашка.. не платят. А в Москве, сам знаешь, вычеркивают изо всех планов, коли т а м выпустили книгу... Скажи им... кашка... потряси их за шиворот: они и КГБ жгут свечу с обеих с т о р о н... Иосиф Гур ждал меня на другое утро у стеклянных дверей Центрального клуба литераторов, которому только что нежданно-- негаданно присвоили почетное имя бывшего генсека Союза писателей СССР А. А. Фадеева, приложившего руку к убийству Исаака Бабеля, Мандельштама, Пильняка, Ивана Катаева, Киршона... -- Значит так, Гриша, -- Иосиф взял меня под локоть. -- Всем улыбайся. Переходи улицу только на зеленый свет... -- Ты боишься провокаций со стороны... Ильина? -- Он генерал-лейтенант КГБ, -- просипел Иосиф с тяжелой убежденностью. Гардеробщики клуба, знавшие всех в лицо, кинулись снимать с нас пальто, но глядели на меня и Иосифа так, словно нас только что вынесли из Союза писателей в гробах, а мы взяли, да с полдороги и вернулись. У ресторанных дверей, как всегда, подремывали пьяницы и стукачи. Они подымали на нас глаза и -- вздрагивали, потряхивая головами. Я остановился у лестницы, ведущей к Ильину, поджидая Иосифа, которому два еврейских поэта, боясь приблизиться к нему, делали знаки руками, мол, едешь или сидишь?.. Иосиф тоже отвечал им, как немым, -- подняв над головой большой палец. Я ждал его, думая об Ильине. Лет восемь назад, когда произносил в Союзе писателей свою первую речь о цензуре и антисемитизме советского государства, ветерок сдул с трибуны листочки с тезисами. Я не стал их подбирать, продолжал говорить без них. Листочки гнало порывом ветра по сцене, но -- никто не шелохнулся. Ни сановники из ЦК КПСС, ни Федин, ни Чаковский... Генерал КГБ Ильин быстро поднялся, собрал бумажки и положил на трибуну рядом со мной; я покосился в его сторону. В глазах Ильина горело откровенное удовлетворение, мстительная радость: "Так им!" Я был поражен, но позднее узнал, что Ильин был разведчиком, затем Берия отозвал его и спрятал в тюрьму. На восемь лет. "Спасибо, что не кокнули", -- однажды сказал он. После реабилитации пристроили к писателям. Ильин жил у метро Сокол, я -- на одну станцию ближе, и как-то он, заметив, что я выхожу из Клуба, задержал свою машину и предложил довезти меня до дома. Я уже был опальным, едва ли не отовсюду исключенным -- при участии Ильина. Почти что вне закона. По дороге Ильин вытащил из бокового кармана пиджака фотокарточки дочек. Одной было лет десять, другой и того меньше. Видать, от второго брака, послетюремного. Произнес вполголоса, чтоб шофер не слышал: "Из-за них и мучаюсь..." Я бросил подошедшему Иосифу убежденно: -- Прикажут ему -- он нас задавит. А без приказа... пакостить не будет! Иосиф выслушал меня и тихонько, ладонью подтолкнул в спину: мол, иди и не философствуй! Генерал Ильин, большой, усталый, в темном рабочем пиджаке, я никогда не видел его в форме, закрыл какую-то папку, сказал, что рукописи, не прошедшие Главлит, я вывезти на Запад не смогу. И помочь он мне не в силах. Когда я поднялся с кресла, он спросил с незлой усмешечкой, читал ли я польского сатирика Ежи Леца. Процитировал поляка: -- "Ну, хорошо, ты пробьешь головой стену, но что ты будешь делать в соседней камере"... А? Я улыбнулся сдержанно, сказал, что останусь самим собой. Приспосабливаться не буду. -- Если бы хотел приспособиться, то легче бы к вам, Виктор Николаевич. На черта так далеко ехать! Он помолчал, сказал не без горечи, с нескрываемым участием: -- Тогда, Гриша, тебе будет там очень трудно. -- Вдруг пододвинул ко мне листок, на котором во время нашего разговора что-то писал. На листочке было набросано скорописью: "Есть у тебя рукопись об антисемитизме ЦК? Найдут -- аннулируют визу..." Ильин сжег неторопливо листочек, выглянул вслед за мной в коридор, объясняя строго официальным тоном, что справку-разрешение на вывоз моей пишущей машинки я должен взять в отделе кадров Союза писателей. Иначе не пройдет границу и пишущая машинка. И тут он увидел Иосифа Гура, сидевшего на диванчике для посетителей. Потемнел лицом. Видать, Гур не скрывал своего взгляда на генерала КГБ Ильина. -- Вы ко мне?! -- Товарищ Гур записан на двенадцать ноль-ноль! -- воскликнула секретарша, вскакивая на ноги. -- Не товарищ Гур, а господин Гур! -- прервал ее Иосиф. Ильин захлопнул тяжелую, обитую кожей дверь кабинета с такой силой, что секретарша втянула голову в плечи. Нахлынула предотъездная суета. Намаялся бы е книгами, если бы не Гуры. Пришли всем семейством. Навалились -- три тысячи томов увязали за вечер. Посмеялись над тем, что государственной ценностью, запрещенной к вызову, объявлены не только первоиздания прошлого века, но и погромные брошюры Союза Михаила Архангела, кликушества Пуришкевича, Шульгина, "Россова"... Иосиф Гур учил, как лучше рассовать "Россовых" в книжные стопы, чтоб сия госценность проскочила через таможню, где появились из-за наплыва евреев "шмональщики" из Бутырской тюрьмы. Что там говорить, пригодился его каторжный опыт!.. Приехал дядя Исаак, нахохлившийся, как воробей под дождем. Нудил: -- Иосиф! Они молодые! А тебя куда несет? Да еще с твоим характером. Убьют и виноватых не сыщешь! Наум рассмеялся: -- То-то его тут берегли! Отвезли багаж, последний раз услышал я радостное приветствие: "Гитлер вас не дорезал!" Услышал от здоровущей, как штангист, багажной кассирши Шереметьева. Она не могла, как уличный хулиган, крикнув, юркнуть в толпу. Она говорила только дозволенное. Проводины шли третьи сутки. Друзья сына, семнадцатилетние специалисты по птицам, бобрам и тушканчикам, горланили свои лесные песни. На другой день шептались перепуганные родственники, которых