сных ботинках парашютиста. Он напевал что-то свое, он был счастлив и не скрывал этого. Руль пошатывался туда-сюда, парень вертел педали и пел. Зеленые крытые грузовики встретились и медленно, едва не касаясь друг друга, разошлись. Как они не смяли велосипедиста, -- один Бог знает!.. А он прорулил, пропетлял между ними, не переставая напевать и, казалось, даже не замечая опасности... Я смотрел вслед ему и подумал вдруг -- вот он, образ Израиля. Крутит педали парнишка между летящих навстречу друг другу гигантов, едва держась на своем петляющем велосипеде, который такие грузовики могут свалить, даже не зацепив, одной лишь воздушной волной. Катит себе, петляя, напевая от счастья, и, кажется, вовсе не думая об опасности, подстерегающей его ежеминутно... Я позвонил Науму, спросил, нет ли новостей? Не объявился ли кто? Яша? Сергуня? Он ответил кратко: -- Едем!.. Как куда? Ты не слышал радио? В аэропорт! Ждут первую партию военнопленных. Из Египта! Кто знает, все может быть!.. 3. ДЕНЬГИ ДОРОЖЕ КРОВИ? Когда я заехал за Наумом, у его дома стоял синий "фиат" Геулы, и вот мы уже проталкиваемся по узким улочкам Тель-Авива в сторону шоссе, ведущего к аэропорту Лод. У Геулы немалый опыт вождения в Израиле. И, тем не менее, она время от времени вздрагивает и покрывается потом; кажется, что бои, которые завершились на Голанах и в Синае, перенеслись на израильские дороги. Из боковой улицы выскакивает на полной скорости "бьюик", набитый какими-то шальными ребятами. Солдатский "джип" встраивается в колонну, куда и воробью не протиснуться. Шоферу-солдату показывают из других машин руками, что о нем думают... На красноватом от ржавчины "форде" надпись: "Не перегонять!!! Я из сумасшедшего дома". Его перегоняют как ни в чем не бывало: все из сумасшедшего дома! Улицы полны народу: война позади... Распахнуты двери магазинов, а в винном толчея, как в Москве за десять минут до конца торговли. На шоссе Геула вдруг чертыхается. "Смотрите!" -- говорит. На углу стоят солдаты с короткими автоматами "Узи" и длинными ручными пулеметами за плечами. Топчутся сиротливой толпой. Мимо них проносятся машины, -- ни одна не берет. Во время войны достаточно было солдату поднять руку... -- Ну, не сволочи люди?!-- не может успокоиться Геула и притормаживает, пропуская бешено мчащиеся автомобили, чтоб подрулить к солдатам. Мы еще далеко, а солдаты оживляются, выстраиваются в очередь. Берем двоих, девчушку в зеленом берете и парня с автоматом "Калашников" в руках. Наум интересуется, почему они заранее решили, что мы подъедем. -- У вас номер с белой каймой, -- отвечает солдат. -- Олимы всегда берут. Мы переглядываемся с Наумом. Они тоже едут в аэропорт встречать пленных, и я... могу ли я удержаться, не спросить, что говорили им командиры о плене?.. Можно ли сдаваться? Не считается ли это трусостью? Или, не дай Бог, изменой? Солдат, курчавый, смуглый сабра, не понимает вопроса. -- Изменой чему? -- Ну, присяге... Родине... Он глядит на меня недоуменно, морщит лоб, не может взять в толк, чего я от него хочу. "Сейчас!" -- говорит девушка, и вынимает из своей брезентовой сумки инструкцию на папиросной бумаге. Наум медленно переводит: -- "Пункт первый. Если дальнейшее сопротивление бесполезно -- сдавайтесь в плен. Пункт второй. Не запрещается выступать по телевидению, радио; неважно, что вы будете говорить..." Старик ты слышишь?! Мать честная!.. "неважно, что вы будете говорить, важно, чтоб было видно лицо, названо ваше имя, старайтесь назвать большее количество имен товарищей, которые находятся в плену, таким образом смогут бороться за вашу жизнь и возвращение, - через красный крест..." -- А! Вы русские! -- догадывается солдат. И он, и девчушка в зеленом беретике смеются. Наум поджимает губы, разглядывает бумажку с обратной стороны: нет ли там каких-нибудь примечаний и оговорок? Нет, никаких примечаний нет, и он, пробежав инструкцию еще раз, отдает ее обратно. -- Наум! -- говорит Геула негромко. -- А ведь мы действительно приехали из сумасшедшего дома! -- Всего только из соседней палаты! -- отвечает Наум, и теперь мы смеемся. Не очень, правда, весело. У аэродрома половодье машин. Регулировщики загоняют наш "фиат" куда-то на траву. За барьер не пускают, но толпа все прибывает, шумит, теснясь; наконец, сносит преграду, и вот мы у края бетонного поля. Ждем на ветерке. Самолет опаздывает, я напоминаю Науму, понизив голос, слова Дова: "со дна моря достанет" того, кто "добил" отца? -- Узнали, кто таков? -- Да!.. Тот самый, который еще до выступления отца кричал: "Не трогайте армию! Армия -- это нечто особенное!.." -- Дов не натворит глупостей? Наум закуривает на ветру, прикрыв сигарету ладонью. Лишь затем отвечает: -- Крикун потерял сына. В одной из ловушек Бар-Лева, которая называлась "Фортом^... "Нечто особенное..." Бог с ним!.. Кто-то из толпы кричит: -- Этот?! На горизонте появляется точка. Она растет, и вот заходит на посадку. Большой швейцарский самолет с красными крестами на фюзеляже и руле поворота. Тысячи людей подымают руки, машут цветами, платками, фуражками. Руки обнажаются порой до локтей, и я вижу на многих синие несмываемые номера гитлеровских лагерей уничтожения, "тавро еврея", как здесь говорят. Самолет подруливает к зданию аэровокзала, заглушая своим ревом шорохи киноаппаратов, женский плач и топот санитаров. Открылась дверь в фюзеляже, двинулся вверх широкий, для выноса раненых, люк. К самолету кинулись девушки - солдаты израильской армии с казенными букетами. А из самолета не выходят. Ни одна душа не появляется!.. На лице Геулы испуг, почти отчаяние. Неужели египтяне обманули? Самолет с их пленными уже, наверное, садится в Каире! Наконец из двери выглядывает остриженный наголо паренек в полосатой пижаме, похожей на униформу заключенного. Аэропорт Лод, забитый тысячами израильтян, взорвался аплодисментами. Кто-то запел песню шестидневной войны. Его не поддержали, и он увял тут же... Плачет Геула, глядя на ребят, которые прыгают по трапу на одной ноге, поджимая повыше вторую, забинтованную. Раненому, у которого забинтована и нога и рука, пытаются помочь. Он отталкивает санитара, спускается сам. К нему рвется из толпы старик на костыле... "Моше! -- кричит сквозь слезы, -- Мошик!.." Солдат, лежащий на носилках, машет букетом. А вот санитары осторожно несут к машине паренька, которому не до цветов. У самого трапа военнопленных встречают Моше Даян и толпище министров, генералов, депутатов кнессета, которые стараются пожать руки проходящим ребятам в полосатой одежде лагерников. Хотел бы я сейчас взглянуть на лицо Даяна, открыто заявившего о своей полной ответственности. Только что, на прессконференции армейских офицеров: "Никто не предвидел до утра Судного дня, что война начнется именно в этот день, и поэтому мы не начали мобилизации резервистов... Я не был единственным, кто так думал..." Вот уже сошли все. Нет ни Яши, ни Сергуни. Геула кусает губы. Плачет беззвучно, как плачут израильтяне. И вдруг громко, в два голоса, всхлипнули неподалеку. Я вздрогнул, оглянулся. Стоят, касаясь лбами, Регина и Мирра Гринберг и ревут по-русски, в голос. Регина полная, в тяжелом осеннем пальто, Мирра маленькая, иссохшая, в зеленом плащике. Точно мать с дочерью. Или сестры. Их кто-то пытается утешить: "Это не последний самолет..." Они обхватили друг друга и -- выть!.. Через два дня из госпиталя Тель-Ашомер раздался звонок. Регина сняла трубку. Девичий голос сообщил: -- У нас ваш муж! Просил позвонить. Цел. Ждите звонка. Минут через сорок прозвучал тихий-тихий медленный яшин голос: -- Рыжик, вроде оклемался... Понимаешь, у меня не было "собачьей бирки"... ну, солдатского номера, не понял, что надо взять, и пока я не пришел в сознание... Что случилось? Был провал в памяти... Что? А, бред! Оказалось, Яша вылетел на вертолете за ранеными танкистами. Летчик вертолета спутал в песчаных барханах танки. И с той стороны советские Т-54, и с этой -- Т-54. Вертолет подбили. Летчик оттянул машину подальше от египтян. Упали среди раскаленных желтых песков. Летчик ударился головой о железный подкос, потерял сознание. Яша и санитары брели, затем ползли по пустыне, волоча за собой летчика, который был без памяти по-прежнему. Когда на них -- спустя несколько дней - наткнулся израильский патруль, все были без сознания. -- Когда тебя отдадут? -- сквозь слезы, как могла бодро, воскликнула Регина. -- Все, я еду! Теперь мы мчим на аэродром к каждому самолету с красными крестами. И Наум, и Яша, едва пришедший в себя. А через неделю, когда мне переводят гонорар за книгу "Заложники", и я покупаю на весь гонорар белую "Вольву", в мою и гулину машину набиваются все Гуры. В том числе Дов, у которого еще не сняли гипс, и он скачет на одной ноге и костыле, как горный козел. ...Началась пора дождей. На улицах почти нет прохожих. Только на центральном аэродроме Лод мокнут сотни людей, не обращая внимания ни на дождь, ни на леденящий ветер. Завершается обмен военнопленными. Вот сходят по трапу последние семнадцать израильтян, прибывшие из египетских лагерей, к ним кидаются родные, женщины, дети виснут на них. А поодаль стоят ни живы, ни мертвы -- Лия, Геула, Яша, отцы, матери, близкие других солдат -- пропавших без вести, как объявили. Выскакивает на трап последний освобожденный, губастый и седой мальчишка. Он возбужденно озирается, не замечая протянутых к нему казенных цветов. Наконец, его обступили, обняли... Неторопливо появляется работник аэропорта с портативной рацией, видно, осмотревший пустой самолет. Кивком головы подтверждает: больше никого! Не надо вглядываться, чтобы увидеть ужас на лицах сотен пожилых людей, пришедших в аэропорт почти без надежды. Но все же... В Израиле скорбят молча, -- какой раз я убеждаюсь в этом. Вопль, да и то приглушенный, можно услышать разве что на кладбище. Даже когда сообщают о гибели сына или мужа (а сообщают, как правило, друзья убитого, в Израиле не принято рассылать "похоронки"), даже в эту страшную минуту прислонит женщина голову к ограде или стене, и стоит так, пока не введут ее, помертвевшую, в дом... -- -- -- ...Больше надеяться не на что. Беззвучно плачет на груди Наума Лия. Закусив губу, кидается прочь Геула, чтобы не заголосить, не омрачить радости вернувшимся. Наум догоняет ее, что-то растолковывает, размахивая руками. Видно, напоминает, что Сергуня был на Голанах. А из Сирии еще не прибыл ни один самолет. Геула круто отворачивается от него, уходит к машине, ссутулясь; она знает от Дова, что сирийцы в плен брали редко. Убивали на месте. Женщины уехали, мы жмемся с Наумом друг к другу сиротливо. Нам не хочется расставаться. Наедине со своими мыслями, наверное, совсем невмоготу... Он глядит на меня сквозь толстые очки. Впервые не вижу в его глазах постоянной смешинки. Осунулся он, ссохся. Глазницы потемнели, стали еще глубже. Видно, он, как и я, думает о Сергуне безо всякой надежды. -- Пойдем куда-нибудь в кафе, посидим, -- предлагает Наум. Мы мчимся в Иерусалим: с утра у Наума там лекция; в городе поглядываю, у какого кафе притормозить. Наум первым заметил Толю Якобсона, который вышел из магазина с пакетиком в руке. -- Толя! -- кричит. -- Идем, выпьем по-русски, на троих!.. -- В глубине университетского двора стоит уютная "сторожка", воздвигнутая талантливой рукой. Наум терпеть не может шумные израильские рестораны, и Толя повел меня и Наума в эту "сторожку". Называется она -- кафе преподавателей, спирт там не водится. Захватив по дороге бутылку водки, расположились в затененном углу. Мне захотелось съездить за Довом, но Наум сказал, что Дов вчера улетел в Америку. На какой-то конгресс. В буфете, за стойкой, быстро орудует смуглыми руками немолодая женщина, по-видимому, из Марокко. Иногда она набирает номер телефона и спрашивает приглушенно, есть ли новости? Новостей нет, и, она, кладя трубку, долго смотрит в окно. В одну и ту же точку... Тихо, полусвет. Сидят по углам два-три человека, пьют кофе, листают студенческие работы или журналы. Толя Якобсон, добрая душа, пытается нас развлечь, рассказывает вполголоса, с юмором, как он таскал мешки с мукой. Последняя операция, когда мешок требовалось поставить в верхний ряд, у него долго не получалась. Профессиональные грузчики-арабы подпирали мешок головой, и тот, как-то сам по себе, оказывался наверху. Толя так головой орудовать не умел, и арабы называли его между собой: "русский ишак без головы" ("Хамор руси бли рош!") . -- Глас народа -- глас Божий! -- смеялся Толя. -- Пришлось искать место в университете. -- Возьмут? -- нервно спросил Наум. -- Берут, вроде... Обещают даже, что я смогу защитить своего Пастернака как докторскую. -- Дадут? Или твой проХвессор испугается -- похоронит.... -- Поживем -- увидим... Тревога в глазах Наума вдруг стала острее, тревога звучала в голосе: он любил Толю и боялся за него - без "кожи" парень. Раним, как Гуля. Толя разлил водку, не глядя, "по булькам", как он говаривал, и сказал: -- За мертвых не чокаются, только за. живых. За Сергея! Мы неуверенно подняли стаканы, чокнулись со звоном...Едва поставили стаканы, в кафе шумно вошла группа американ-ских туристов, которых, видно, привезли посмотреть Еврейский университет новой архитектуры. Просторный, с огромными окнами, он,естественно, включен в пункты "туристского обзора"... -- Израиль -- рай для туристов, -- сказал Наум. -- И я бы приехал...Мы засмеялись. Американцы рассеялись по кафе, сели за столики; один из туристов остановился неподалеку от нас; помедлив, приблизился. Высокий, пожилой, упитанно-плотный, взгляд острый, цепкий. Пыхнул сигарой. Наум, как учтивый хозяин, встал и пододвинул гостю стул.Тот присел, распахнул свой легкий голубой пиджак. К туристу подошла буфетчица и попросила не курить. На лице его вдруг выступила испарина. Он вытер неподвижное и красное, как из меди, лицо платком. Мы увидели, что пальцы его дрожали, и смолк- ли одеревенело. Гость вздохнул тяжело и раздраженно: -- Я много потерял здесь... И даже курить не дают... -- О, вы израильтянин?! -- воскликнул Наум. Гость молчал. Погасил сигару. Наконец произнес с прежним раздражением: -- Я больше, чем израильтянин! Я даю деньги на эту страну... За моей спиной раздался голос Толи Якобсона: -- В этой стране есть люди, которые кровь отдают за нее. И даже жизнь! Американец сунул остаток сигары в кармашек пиджака, повторил яростно, не скрывая охвативших его чувств: -- Я даю деньги! Вот уже четверть века! Я, и такие, как я, держим Израиль, который ваше правительство сейчас едва не проворонило! -- Та-ак, протянул Наум примирительно. -- Ваша фамилия Атлант? -- Я вижу, вы шутник, -- у гостя дрогнули в усмешке губы. -- Вы тоже... господин "больше чем израильтянин... -- Американец подобрал ноги в белых ботинках под стул и сказал каменно-серьезно: -- Я отнюдь не шучу. Это, возможно, факт, уязвляющий вашу гордость, досадный для вас факт, но- факт! Мои заслуги в этой стране, возможно, гораздо больше заслуг тех, которые тут живут Наум повел своей длинной шеей и начал белеть. А когда Наум белеет или начинает тянуть гласные и одновременно заикаться, это очень плохой знак. -- Эт-то любопытная постановка вопроса, -- начал он. -- Значит, вы считаете, что ваши де-эньги д-дороже кро-ови людей, пролитой за эту ст-трану? -- Да!-- ответил тот запальчиво. -- Без наших денег не было бы ни страны, ни армии. -- Если та-ак, то в-вам лучше бы в эту страну не покаказываться... Израиль -- н-не ваша вотчина, не ваша колония. -- Как это так не показываться?! -- вскричало за туристским столом несколько голосов. -- Мы любим эту страну! -- О, Боги! Это мне -- не показываться?! -- Голубые рукава взметнулись вверх. -- Мне, старому сионисту... -- Оставьте нас со своим суррогатным сионизмом! -- Это произнес не Наум. Голос прозвучал из другого конца зала. Очень знакомый голос. Говоривший поднялся, и я увидел, что это был профессор Занд, длинный худой Михаил Занд, самый сдержанный изо всех моих бывших однокурсников. Он был бел, как Наум, корректный тихий Миша Занд. -- Позвольте вам задать простой вопрос: что же вы любите, если деньги дороже крови? Израильские пейзажи? Или само понятие "еврейское государство"? Си-о-нис-ты! -- Михаил Занд двинулся в нашу сторону. Сказал, приблизясь: -- Гришу, Толю я знаю, а с вами я хотел бы познакомиться... Наум Гур? Вы не брат ли Яши Гура, с которым мы в юности были ЧСИРами и таскали на элеваторе, во время второй мировой войны, центнеровые мешки? -- Центнеровые? -- вырвалось у Толи Якобсона. -- Это как раз тот вес, который здесь навалили на меня. А вы там головой работали? На элеваторе. -- Что, извините? Мы захохотали, Миша Занд махнул рукой и перебрался к нам; сказал, что он послал в американский журнал статью, где есть абзац о суррогатном сионизме. -- Но боюсь, как бы он не выпал из текста... -- усмехнулся Михаил невесело. Американец все еще пытался продолжать спор, но какая-то женщина в белой шелковой накидке увела его. Я схватился за волосы -- Черт знает, как похожи миры! Все любят страну, народ, но каждого отдельного человека -- терпеть не могут. Через три дня мне позвонил Толя Якобсон и сказал, чтобы я быстро включил радио. На "Голос Америки". Приемник у меня всегда стоял на волне "Голоса Америки". Еще из Москвы. Я щелкнул выключателем, и квартиру наполнил давящий, сиплый басище Дова. Дов перечислял расположение советских концлагерей. Общего и строгого режима. Мужских и женских... Подробно, со знанием бытовых деталей, которые может помнить только бывший зек. Вмешался на несколько секунд звучный дикторский голос, сообщая, что эмигрант из СССР инженер-строитель Дов Гур дает показания в комиссии Сената США о советских концлагерях. После передачи я набрал номер Наума, спросил, слушал ли он "Голос Америки". Наум поймал лишь самый конец передачи, спросил весело: -- Ни одного сенатора не обозвал "сукой"?.. Это не Дов! Наум приезжал в Иерусалимский университет раз в неделю. Когда появлялся, звонил. На этот раз в голосе его чувствовалось волнение. -- Старик, мать нашла работу!.. Что?.. Сама! Безо всякого блата. Слава те, Господи! И без восклицаний Наума было ясно, что означает работа для Лии, оставшейся одной, в пустой квартире. Мы столкнулись с Наумом в магазинчике, куда мы оба заехали за цветами. Телефон Лии не отвечал. И мы свернули к районному Купат Холиму, где Лие делали инъекцию витаминов. Наум вспомнил, что в это время она там. Районный Купат Холим отличается от российской поликлиники, пожалуй, только тем, что здесь не встретишь пропойц, жаждущих бюллетеня. Все остальное - схоже. Очереди. Запах пота и карболки. Ленивая перебранка, переходящая в крик. Наконец вышла, застегивая кофточку, Лия; постояла секунду, уткнувшись в грудь Наума. Потом взяла гортензии и рассказала, как ее нанимали. Она пришла в огромный госпиталь, где, знала, сестры сбиваются с ног, работают по двенадцать часов. Начальник принял Лию, полистал ее документы. Вздохнул и... протянул их обратно. "-- Вы не молоды, -- сказал он жестко, категорично. -- Вам, извините, скоро на пенсию. -- И поднялся с кресла. -- Я прошу у вас место не в публичном доме! -- разъяренно ответила Лия. Тот снова плюхнулся в кресло, сказал оторопело: -- Туда... э! я бы вас взял. За бойкость. -- И сюда возьмете!" -- Не знаю, что мне придало уверенность, - рассказывала Лия, прижимая наши гортензии к себе. -- До войны я бы никогда не решилась так разговаривать. "- Из России? - спрашивает начальник, снова раскрывая папку с документами Лии. - Из какого города?.. Вы занимались ожогами?.. Всю вторую мировую войну? О! -- Он позвонил и вызвал старшую сестру, надменную, с каменным лицом, немку. Сказал тоном приказа: -- Вот вам сестра, русская, с опытом второй мировой войны. Занималась ожогами. Введите в курс дела... Все!" Дома Лию ждали старушки, которыми, оказывается, она занималась, пока была без места. Марокканок учила расписываться. Слушала с ними музыку. На столе лежал томик Ромен Роллана с закладками. О жизни Бетховена... Лия шепнула нам, что, когда она поставила пластинку с 6-ой симфонией Бетховена, старушки возроптали; одна воскликнула чистосердечно: -- Эйзе нудникес! Пришлось рассказать им о жизни Бетховена, о его трагической глухоте. Половина старушек плакала, половина ела печенье из лииной вазы. Потом зазвучал Бетховен. 6-ая, "Пасторальная..." Для начала Лия ограничилась первой частью. Старушки повскакали со стульев и стали наперебой морочить Лие голову, как они все хорошо поняли! Старая морщинистая йеменка подошла к Лие, гремя бесчисленными монисто. Глаза у нее были мокрые. -- Сразу видно, этот человек был из России! -- сказала она. -- Кто? -- Бетх-ховен! Тут мы с Наумом выскочили, один за другим, из квартиры Лии, махнув ей на прощанье рукой.-- Похоже, отношение к русским стало решительно меняться! -- воскликнул я с улыбкой, когда мы подрулили к моему дому на откосе холма. Наум не принял шутливого тона. Ответил задумчиво и серьезно: -- Русская ракета, запущенная в Дова, подняла его авторитет. А заодно и наш. Я не шучу, не-эт! Жизнь парадоксальна! Ничто иное, именно ракеты "CAM-6" и "CAM-7", снимки которых я тебе показывал, заставили поверить в русских, прибывших в Израиль... Больше никто не удивляется: "Русский инженер - это инженер?" Старик, когда из носа пускают юшку, это урок. Ракетные залпы внесли в сознание израильского общества коррективы. Убили предвзятость. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы меня стали выталкивать из Техногона. -- Что-о? -- Странно, старик, что ты удивляешься! Изменилось к лучшему отношение простых людей. Что же касается Техногона, здесь кривая пошла наоборот. Взглянули на меня непредвзято и... постигли, что я -конкурент! Чем русский инженер или ученый лучше, тем хуже! Опаснее! Вот уже месяц, как меня бьют, и бьют куда изощреннее, чем раньше, когда я только прилетел на Святую землю... Что ты на меня уставился? -- Наум расположился, поджав длинные ноги, на своем любимом подоконнике, откуда виден старый город с золотым куполом мечети Омара, и откуда, говорил Наум, он ощущает сразу и Ветхий завет, и Новый завет. Начал он свое повествование спокойно, я понял его состояние только тогда, когда он вдруг вызверился на моего сына, глядевшего телевизор: -- Выключи шампунь! Наум в Израиле облысел. Начал лысеть еще в Москве, а тут - за гребенку боялся взяться: "Линяю клочьями, совсем особачился", -говаривал он. Из Америки вернулся -- осталось несколько волосков по бокам его чуть сплюснутой высоколобой головы. Оттуда привез и ненависть к телевизору: когда ни включал -- реклама шампуня или моющих средств. А зачем лысому шампунь? Пусть теперь на израильском экране пританцовывали, в этот момент, известная балерина, Голда Меир или Менахем Бегин (шампунь пританцовывал только по иорданскому каналу), Наум остервенело кричал жене или дочери: "Выключи шампунь!" Сын не понял Наума, продолжал смотреть кинохронику о приезде в Израиль Киссинджера. -- Выключи шампунь! - снова заорал Наум. Подскочил к телевизору, щелкнул выключателем. И опять пристроился на подоконнике, щурясь на режущий глаза золотой купол мечети и продолжая свой рассказ. Только начал Наум работать в Техногоне, на него был написан ящик анонимок. Русский он! "Олим ми Руссия" "-- Хоть ты и сабра, а советский человек!" -- врезал Наум в сердцах одному из "анонимщиков", когда тот приторно-вежливо сообщил ему, что его вызывает декан. Декан, круглый, пухленький человек средних лет, обходительный, вкрадчиво-вежливый, сообщил, что обещанного доктору Гуру места профессора предложить не могут: прошла война, срезаны лимиты. Могут дать место инженера. Специалиста по прочности материалов.-- ...Категория пятая, мальчишеская... Но вы написали также книгу о прочности материалов, доктор Гур, кто вас посмеет остановить? У вас все впереди. Наум посчитал, что после такой войны торговаться непристойно, и подписал новый контракт. Как только контракт был подписан, белое, рыхлое лицо декана стало расплываться, как тесто. -- Я с вами, доктор Гур, специально объясняюсь по-русски... Специально перехожу русски, чтобы вы абсолютно понял, на что вы... -- И он растянул слова, как солист музыкальную фразу, -- на что вы не имеешь пра-ва. Никогда!.. Выяснилось, что в должности инженера доктор Гур не имел права ни на что. Прежде всего, на "квюит", то есть постоянство. На самостоятельную научную работу. На чтение лекций... -- Декан долго перечислял, на что именно доктор Гур не имеет права. Наум перевидал в своей жизни пропасть разных деканов, директоров, управляющих и слушал вполуха. В тот же день он начал искать во всевозможных мастерских, на складах и даже на свалках старые буро-красные от ржавчины детали машин. И собрал стенды для испытаний, используя все. Даже полуразбитую уборную без дверей приспособил для промывания деталей. И месяца не прошло, доктор Гур предупредил несколько аварий, установив причины трещин в машинах. До Электролампового это и было его главной профессией... Техногон пришел в волнение. -- По своему статусу, многоуважаемый доктор Гур, вы не имеете права... -- Декан напомнил ему своим вкрадчивым голосом. На иврите, конечно! Русский был уже ни к чему. -- Не имеете никакого права вести эти работы самостоятельно. Поскольку вы не профессор и не преподаватель, вы должны взять себе научных руководителей... -- Вас? -- резко спросил Наум. -- М-м-м-м. Того, кого утвердят... Наум поднялся и вышел из кабинета декана. Молча. -- Пусть он за-астрелится, собака! -- сказал Нонке за завтраком. -- Правильно? Еще зима не кончилась, лили дожди, пришла в Техногон бумага. Благодаря лаборатории доктора Гура, промышленность Израиля сэкономила сто двадцать миллионов долларов. Это было скандалом! -- Ни вы, ни ваши деньги нам не нужны! -- вскричал корректный декан на ученом совете, срываясь на фальцет. -- Это университетская лаборатория, а не промышленная. Члены ученого совета дружно кивнули. Дневной свет из люминисцентных труб, расположенных вдоль стен, зеленил лица, казалось, вокруг лица утопленников. -- Доктор Гур, просто-напросто, не на своем месте. Он о в е р к в а л и ф а й д! -- вежливо заметил молодой утопленник в нарочито изодранных джинсах, который был зачислен на его, Наума, профессорскую должность. Наум посмотрел на него с недоумением. -- Оверквалифайд -- это что? Я, доктор Гур, знаю больше, чем лично вам надо? За это душат в свободном мире? Тут не удержался - захохотал старый профессор из Югославии, который втайне сочувствовал Науму. -- В свободном мире главным образом за это и душат! Тут уж все засмеялись: не предполагали, что доктор Гур столь наивен. Ох, эти русские! После заседания старик югослав отвез Гура в самую крупную пароходную компанию Израиля -- ЦИМ. Что-то сдвинулось и в надменном ЦИМе, бравшем русских разве что матросами. Наума попросили выяснить причины аварий на израильских судах. Разрушаются, отваливаются в гребных винтах лопасти. В чем причина? И что делать в открытом море? Кроме того, без заключения о причинах аварии страховые компании не платят... -- Здесь вы ни у кого не отнимаете хлеба, -- шепнул Науму югослав. -- ЦИМ никогда еще не обращался к местным ученым. Тут только Наум понял, что в Техногоне он шагал по минному полю... Доктор Гур оказался для ЦИМа находкой, и главный инженер ЦИМа, зная, как привечают в Техногоне русских ученых, написал туда, что "доктор Н. Гур -- крупнейший специалист международного класса..." В Техногоне наступил конец света. Доктору Гуру было предписано немедля явиться к декану. -- Дорогой доктор Гур, распустите свою лабораторию, -- предложил декан тоном самым любезным. - Отстранитесь от всех научных хлопот. Забудьте о нуждах государства и прочих высоких материях, что они вам?! Живите, как все!.. И я немедля зачисляю вас в штат. Инженером -- в свою лабораторию. Но высшей ставке! Израиль -- маленькая страна. Каждому свое!.. Наум взглянул на расплывшееся в улыбке мучнистое лицо декана. Поднял голову -- глаза в глаза, декан перестал щуриться приязненно. -- Я при-был в свободный мир, а не в Освенцим, где на воротах было написано "К-каждому свое..." Вам хочется з-заполучить голову доктора Гура в свой персональный холодильник? Для сугубо личных це-элей?.. В России крепостное право отменено сто двадцать лет назад, вы слыхали об этом? С того дня от Наума отцепились, ждали с возрастающим нетерпением, когда у него кончатся деньги из правительственного фонда. Уж тогда-то ему покажут... -- Старик, -- сказал мне Наум, надевая свой серый армейский берет. -- Газеты придумали успокоительную байку про два Израиля. Первый, де, настоящий. Пашет-сеет, изобретает. Второй -- бюрократический, с которым, де, приезжий только и имеет дело... Ученый совет Техногона по какой графе пустить? Первой, второй? Ох, старик, все сложнее. Опаснее для страны... Когда мы вышли на улицу, Наум остановился у приоткрытой помойки -- железного контейнера, на углу которого сидел большой рыжий кот с оторванным хвостом. -- Видал? -- весело произнес Наум, показав на помойку. -- Новая мутация иерусалимских котов. Рыжий, еврейский. Настолько сильный, что его нельзя затолкать в мешок. Мешок разрывает. Задница оборвана. К своей вонючей помойке не допускает. Не кот -- израильский агрессор!.. -- И захохотал-зашатался из стороны в сторону, хлопая ладонью по своему тощему телу. Затем сказал вдруг очень серьезно, прищурив глаз, словно целясь: -- Вот что, старик, война Судного дня показала: перед нами не заблудшие овцы, не идиоты, а люди, перемен не желающие. Да что там не желающие! Страшатся они перемен, как чумы. Скольких ученых выживают сейчас, как меня... Ого! -- Он принялся перечислять фамилии. -- А жене твоей, говорят, вообще "далет" повесили!.. Все-то он знает, Наум, -- "ушки на макушке"... Когда Полина переходила работать в Иерусалим, ее, действительно, с самой высшей категории в Израиле -- алеф и два плюса" низвели вдруг на самую низшую, ниже некуда -- "далет". Полина воскликнула разгневанно секретарше, сунувшей ей на ходу для подписи многостраничный, на иврите, обманный контракт: -- Мы не на иерусалимском рынке. Как вам не стыдно! В эту минуту в канцелярию вплыл огромный, рыхлый зав. университетской лабораторией, нанявший Полину; узнав, в чем дело, он повернул голову к Полине, красной от стыда и гнева, и всплеснул руками: "-- Как ты догадалась прочесть?!" -- Ста-арик! -- протянул Наум, поеживаясь от холодного ветра, который в Иерусалиме начинает прохватывать сразу же после захода солнца: -- Как видишь, общий закон выживания, социального дарвинизма вступил в противоречие с идеей, ради которой основан Израиль. Могу ли я, пришелец, ощутить эту землю своей, если меня выталкивают с нее все-э, у кого локти острее? Самые острые локти у посредственности! И этот закон -- посредственность выживает талант -- оказался сильнее закона еврейской солидарности, благодаря которому евреи выжили. Какова судьба Третьего Храма, в таком случае? Потоптавшись на ветру, он свернул к общественному телефону, который недавно повесили на стене, под козырьком. Возле телефона толпилась очередь. -- Звякнем матери! -- сказал он, доставая из кошелька медные жетоны для разговора. -- Как там наш русский Бетховен? -- Он улыбнулся, снова заговорил о том, что мучило: -- Народ потеплел к нам, а иерусалимские коты озверели. Залопотали, для отвода глаз, в своих уютных кабинетах: "Израиль -- маленькая страна!.." В это легко верят: правильно, маленькая... Старик, я буду их бить, пока не онемеет рука. Буду би-ить, чем ни попадя!.. До кровянки! Начали бояться русских евреев? И правильно делают, что боятся, твари! Ничтожества!.. Мы не позволим оставить Израиль подобием восточной помойки. Подошла наша очередь. Наум набрал номер, приложил трубку к уху и -- побелел, стал переминаться с ноги на ногу. Ботинки захлюпали по луже, он не замечал этого. -- Гриша! -- воскликнул он, повесив трубку. -- Летит первый самолет с пленными из Сирии. Первый и последний, Гриша. Мать с Гулей выходят... Через три минуты мы неслись на предельной скорости в аэропорт Лод. 4. ПЕРВОСВЯЩЕННИК ЖЕНИТСЯ НА "РАЗВОДКЕ" Как же отличался этот день от теплого, с пробившимся солнцем, дня, когда прибыли пленные из Египта! Ни нервно-радостного ожидания, готового взорваться аплодисментами и песней, ни разговоров шепотом... Ныне пришли те, кто потерял надежду. Молчавшие, с серыми лицами старики, которых вели порой под руки. Девчонки в огромных, на поллица, черных очках, хотя день был мрачноватый, почти зимний. Тоненькая девчушка в больших темных очках медленно подошла к Дову, дышит ему в затылок. Он оглянулся, взъерошил ее гладкие, блестящие, как воронье крыло, волосы, сгреб подмышку. Замер... Пришли все, чьи родные "пропали без вести"; а много, необычно много ребят "пропало без вести" в этой войне. Стояла, не шелохнувшись, мертвая толпа, она не проронилани слова, только чуть подалась вперед, когда начал приземляться самолет из Сирии. Стихли моторы. Без звука подъехал автотрап. Ни звука из толпы. Прошелестели лишь машины скорой помощи, продвигаясь ближе к самолетному трапу. Из дверцы никто сразу не вышел, как и тогда, в самолете из Египта. Я мельком взглянул на ожидающих, и меня как будто током ударило: густо сбившаяся толпа напомнила мне фотографии второй мировой войны. Колонну евреев, ждущую залпа... Наконец показался стриженый паренек, начал спускаться, держась за перила. Кинулись дежурные солдатки с букетами, паренек искал кого-то в толчее, поверх солдаток. Вот из толпы засеменили навстречу старики, принялись обнимать. Молча. Только всхлип взметнулся над головами. И снова тихо. Застучал трап под солдатскими ботинками, чуть рванулась вперед белая, как полотно, Лия, которую поддерживали под руки Наум и Дов. Яша шагнул следом, доставая что-то из медицинского саквояжа, который быстро открыла Регина. Послышались тихие вскрики, сдержанный плач. Быстро опустел самолет Красного креста. Почти не поредела мертвая толпа. Чуть ссутулился старик в темном берете офицера израильской армии, который ждал впереди нас, сжав руки в кулаки. Яша поздоровался с ним, когда мы пришли сюда. Безответно, правда... Боже, да это Ури Керен! Я уж месяц пытаюсь к нему дозвониться. Телефон не отвечает. Бородой оброс Ури Керен, до ушей белая борода, раньше не было... Яша шепнул мне, что старик каждый день стоит в госпитале Тель-Ашомер, возле справочной, пропуская вперед всех, пришедших узнать о своих. Как-то Яша шагнул к нему, тот вскинул молитвенно обе руки: -- Я постою, я постою!.. Я получил весть, что мой сын погиб на Голанах. Но не может же мой Додик не вернуться вместе со своими ребятами... У меня есть чувство, что вернется! Я постою, я постою, можно? И вот он снова ждет на осеннем ветру, жидкую белую бороду растеребило, швыряет из стороны в сторону. У меня глаза стали мокрыми, я почти не вижу никого вокруг; слышу вдруг гортанный, незнакомый возглас Геулы, не возглас -- клекот. Она бросилась вперед, оттолкнула полицейского в черной фуражке, который пытался ее задержать, затем солдата с автоматом, оказавшегося на пути, вот она уж у самого трапа; тянет руки к кому-то, кто задержался наверху. -- Сергуня! Се-эргуня, ты это?!.. Се-эргунчик!.. Бог мой! Сергуня?! Сергуня был неузнаваемо худ, измочален, плечи опущены, стоял наверху мокрым воробышком. Услыша голос Гули, он кинулся вниз, едва не упал, санитар поддержал, вот он уже внизу. Сергуня и раньше был ниже Гули на голову, а сейчас вообще не видно его. Геула подхватила его подмышки, приподняла, лицо к лицу, а затем, неожиданно для всех, перехватила второй рукой под его коленями в мятых тюремных штанинах, и понесла, прижимая к себе, как несут ребенка. А он припал к ней и, видно, рыдал, голова тряслась. Геула прошла сквозь редкую толпу официальных лиц; кто-то из них, в генеральских погонах, поднял руку, хотел что-то сказать. Но Геула не задержалась возле него, и он взял под козырек, проводил взглядом. Геула задержалась лишь возле Лии, поставила Сергуню на землю и, когда они постояли обнявшись, мать и сын, которого не чаяли встретить, Геула снова сгребла Сергуню в охапку и бросила решительно: -- Все едем ко мне! -- И умоляющим тоном: -- Лия, ладно? Лия взглянула на Сергея, и то, как расцвели его глаза, и было ответом... Он стал приходить в себя только через неделю, а спустя месяц округлился, порозовел: кормили его и Лия, и Геула, что называется в четыре руки, а, точнее, "в четыре автомашины": каждый из Гуров, куда бы ни ехал, завозил к Геуле то корзину винограда, то ящик живой курятины, которая кудахтала и норовила клюнуть через плетенку любопытствующих. Резник, живший напротив, отправляясь на работу, стучался к Геуле и приканчивал, по всем ритуальным еврейским законам, во славу спасенного из плена, с утра по курочке. Геула стряпню ненавидела. Еда, которую она готовила, по давнему наблюдению Наума, делилась на вкусную и полезную. Вкусную, при известном усилии воли, можно было есть. Полезная не лезла в горло ни при каких обстоятельствах. Геула взялась за поваренную книгу, привезенную гурманом Сергуней из России. Но вскоре отложила ее за ненадобностью: с медицинскими и кулинарными советами приходил весь дом. У Черновиц были свои рецепты, у Кишинева -- другие, и, конечно же, киевляне подвергали все их рецепты сомнению, требуя, чтобы Сергуне готовили ленивые вареники, которые он терпеть не мог. "Вся Молдаванка и Пересыпь" гомонили под окнами ежевечерне. Время от времени кто-либо восклицал: "-- Евреи, ша!" Замолкали на минуту-две, а затем кто-то принимался сбивчиво, громко рассказывать, как доставляли в сорок пятом-- сорок шестом годах русских пленных пароходами в Одессу, а потом -- прямым ходом -- в сибирские лагеря. Каждый выплакивал свое. Улица гудела. Только Дову удалось водворить тишину: с присущим ему радикализмом он вылил из окна на гомонящих ведро воды. Дов перевез к Геуле вещи Сергуни: пальто "московка" с кушаком, охапку трусов и маек и "чемодан музыки". Геула открыла его и ахнула: Сергуня оставил в Москве все свои модные "шмутки", загрузив чемоданы пластинками и кассетами от магнитофона. Сергуня тут же отыскал какую-то кассету, вставил в магнитофон и - притих на диване, поджав под себя ноги в белых вязаных носках. Геула, в свою очередь, вытянула из чемодана пластинку полонезов и вальсов Шопена в исполнении Горовица, хотела поставить полонез; магнитофон зашипел и зазвучал пропитым голосом Владимира Высоцкого: "Мой друг уехал в Магадан, Снимите шляпу, снимите шляпу.. Геула присела на диван с любимой пластинкой в руках, внутренне оцепенев: только сейчас она задумалась над тем, почему Сергей "заболел" этой раздражавшей ее песней, и, Бог мой! что стоил ему этот его Магадан, и если бы он погиб здесь, виною этому была бы только она одна, пусть не утешает ее Высоцкий. . ..Уехал сам, уехал сам, Не по этапу, не по этапу... "Бог мой, что стоил ему его Магадан!" -- эта мысль возвращалась к ней, что бы она ни делала. Ей было стыдно, что она отмахивалась от незатейливых строк, как университетские снобы, которых она презирала. "Подумаешь, знаток Ахматовой, Блока... Филологическая фря!"-- твердила она самой себе, слушая покаянно: ...Он добровольно, он добровольно..." "Господи! Что стоил ему его Магадан?!" Сергуня поправлялся быстро, но че