наряде ждала его Аюни.
Маленькие ножки, такие теплые и трепетные в любви, как пара
птенцов-перепелят, укрыты от чужого взгляда традиционным лиджа от пяток до
бедер, и только он, Саид Хамами, знает таинства жены.
Грешил он, подглядывая, как его Аюни плавит воск на мангале. Как
полоски льна пропитывает вязкой липучкой, накладывая на ноги и укромные
места на лобке и под мышками. Как, закусив нижнюю губу, с визгом и стоном
срывает с нежного тела своего тонкий пух волос - и все это ради него Саида,
господина своего и кормильца.
Подводила брови зеленой сурьмой. Натирала десны кожурой ореха, и тогда
белые зубы ее были красивее сахара.
Мятой и камуном пахла Аюни. Мятой и камуном...
В ту зиму, в месяц Шват, познал жену свою Саид. В конце зимы появились
"безликие", и ушла мужская сила из Саида.
Совсем ушла.
Помнит он, разговорился со знакомым охотником-мусульманином о беде
своей. Как продал лучший свой "мультук" с прикладом из ливанского кедра за
бесценок. И сказал охотник: "Криза"! А что это - объяснить отказался. Ходил
человек в Мекку, в хадж, Аллаху падал в ноги в молитве, а объяснить -
убоялся.
"Криза", - и весь сказ.
Бежал сон и покой от Саида. Корила себя и горевала Аюни, ставшая
неугодной в глазах мужа. Плавилась, сгорала свеча до восхода солнца, уходила
ночь вместе со сжигающими слюну рассказами Аюни, как видела она однажды
ослов - самца и самку, как на бегу и с разбегу вошел хамор с ревом и воплем
в атон и как правоверных, ужаленных ревом, понесло из мечети вдогонку за
ослами. Как били палками человеки животных, но упрямые ишаки продолжали
реветь и любить друг друга.
Только и эти рассказы не укрепляли Саида.
Тогда пошел он к известному колдуну в Адене по прозвищу Заб, и сказал
ему косорылый мудила, говоря: "Ты, ягуд! И место твое в стране твоего
народа! А беда твоя лежит на листьях кустов "джат". Пожуешь листья и
забудешь печали свои, и прошлое свое, и ремесло свое. Много детей будет у
тебя, и то, что с печалью носишь ты между ног своих, в прибыль и в радость
превратится. Знаменитым будешь в роду своем, и соплеменники твои придут к
тебе на поклон".
Так сказал косорылый Заб, и Саид поверил ему. Всем сердцем поверил. И
сбылись слова те в Сионе.
Большой серебряный орел перенес Саида и Аюни из Адена в Луд, и поселил
их в городе Реховот, в квартале Шаарим. В квартале тайманим. Стали называть
соседи Саида - Саадией, а его жену Аюни - Аувой.
С кризой наш Саадия так и не расстался, но уже совсем по другой
причине. Быстро смекнул Саадия, что поймавший кризу в Сионе, может считать
себя счастливым человеком. Избранником судьбы может считать себя, да!
Зазывают как-то Саадию к военному коменданту.
- Давай, - говорят, - оформим в войско.
- Нет! - говорит Саадия.
- Как "нет"? - говорят. - Обязан.
- А у меня криза!
- Когда же пройдет твоя криза?
- Дайте мне чанс!
Или вот, к примеру, нудники из бюро социального обеспечения.
Приставали. Ругали. Примерами глупыми запутывали.
- Посмотри, говорят, - дорогой Саадия. Все соседи твои уже полицейскими
стали. Уважаемыми людьми стали, - говорят. - В мэрии служат чиновниками и
инспекторами на базаре. Очень уважаемыми людьми стали соседи твои.
Поголовно. Ты же на пособии сидишь и не хочешь стать уважаемым человеком.
- А у меня криза! - говорит Саадия. - Дайте мне чанс...
Ко времени нашего знакомства с семейством Хамами Саадия успел
"нашмокать" Ауве пятерых детей.
Ко времени нашего знакомства оружейных дел мастер из Йемена превратился
в известного в квартале Шаарим лекаря. Косметолога, можно сказать. Народного
косметолога...
Приходили соплеменники во двор Саадии пожевать сочнозеленые листья
гата, чтоб исчезли морщинки на хую. Приходили выпить стопочку арака и
пососать табачного с придурью дыма из наргиле.
Все со спиралями длинных жестких волос впереди ушей и все, как один, в
черных беретах бронетанковых войск Армии Обороны Израиля.
Мода у них такая. Мнение.
Красивые бабки зашибал Саадия за свою терапию. Очень красивые бабки!
Так говорил мне Саадия в вечер нашего знакомства.
- Красивые деньги и почет, - говорил Саадия. - И ты, сосед мой Муса,
имеешь в глазах моих почет. Только машина твоя очень длинная. Как
сороконожка, машина твоя, и в брюхе ее десять маленьких сороконожек.
- Ты прав, господин мой Саадия, - говорю я пожилому тайманцу, и мне не
очень хочется толковать об этом.
- Машина твоя пьет твои соки, яа Муса, - говорит Саадия. - Не должен
мужчина так рано вставать и так поздно работать.
Саадия берет коричневыми морщинистыми пальцами с желтыми ногтями
щепотку листьев гата и запихивает за щеки, плотно набивая рот.
- Бери, яа Муса. Листочки от дерева жизни отведай, - угощает Саадия от
своего изобилия. - Юсиф, - зовет кого-то, - принеси для русского арак.
- Я водку пью, - говорю я господину своему Саадии. - Исключительно
водку.
- Плохо, - говорит господин мой Саадия. - Иноверцы могут пить водку.
Она им не во вред, а у еврея от водки в мошонке всплывают яйца и высыхает
мужская сила. У еврея яйца не должны плавать сверху...
"Да, - думаю, - тот еще "лепила" мне тюльку гонит. Скользкую тему
бухтит мужик. Некрофилию. Где ж это видано, чтобы на трезвую голову живую
бабу шмурыгать?" Но молчу. Я у него в гостях.
- Сколько детей у тебя, господин мой Саадия? - ухожу я от нездоровой
темы и думаю: "На хрен я вообще сюда приперся? В растительный мир и
фольклор?"
- Два сына у меня, яа Муса, два леопарда! Самцы! - говорит Саадия, и
зубы его процеживают зеленую жижу наркотика. - Иосиф и Биньямин.
Я гляжу, как по двору бродят три полураздетые бабенки в папильотках.
Чернокожее голодное мясо выпрыгивает из допустимого приличием.
- ?
- Дети Аувы, - отвечает господин мой Саадия презрительно. - Бзаз!
К нам, сидящим за столом в тени дерева гуява, подходит высокий
широкоплечий парень. Открытая хорошая морда. Улыбается по-доброму. Сабра, а
наглости придурочной, вседозволенности - нет. Сколько их у нас в народе лиц,
осененных Господом!!! Исключительно в боевых частях получают в награду
солдаты такие лица. Только в Сионе.
Вспоминаешь службу свою в береговых частях Черноморского флота. Урки в
погонах. Ссученные. Только и мечтали: что бы где спиздить и пропить.
Самогон. Одеколон "Бузок". Порошок зубной разводили. Анашу смолили и
кодеином двигались. А рожи у всех - монголоиды!
Лучший полк Черноморского флота...
Теперь-то, оглядываясь издалека, вижу, что служил я в полку
"кризионеров".
Только "шанс" мы не просили. Обходились гауптвахтами. Да нам бы "шанс"
и не дали.
Вот и пришло время послать подальше господина моего Саадию,
косметолога, и полк мой приблатненный, и рассказать вам о моем друге Иосифе
Хамами. Родственнике моем духовном и "крестном отце" сына моего
Йегонатана-Залмана.
Убивался я, братья мои, голову ломал, с ума сходил, а придумать сыну
имя достойное не мог.
"Фьюзы" сгорали, а придумать сыну имя достойное не мог. Даже в Новом
завете имя достойное сыну искал - и хоть ты тресни!
Как назвать сына в честь отца моего, если отца звали Зяма? Как?
Родился я в Комсомольске-на-Амуре. Назвали меня Моисей Зямович. Самое
обычное имя и отчество. И место рождения. Кому-то могла прийти в голову
насмешка? У кого-то возникали сомнения: как жить ребенку с таким именем?
Нет! Родился Моисеем Зямовичем - живи себе Моисеем Зямовичем.
А вот попробуйте в Сионе выжить с именем Зяма! Когда кругом Игалы и
Алоны! Вы меня понимаете?
Сижу один в квартире в квартале Шаарим. Пью водку. Жена, Маргарита
Фишелевна, в больнице имени Фани Каплан. В родильном отделении. Двухэтажный
трейлер мой, что новые машины перевозит, на пустыре за окном валяется. Не до
него. Вдруг - звонок и стук в дверь. Сижу и недоумеваю, кто ко мне, сироте,
может ломиться на исходе субботы? Кто? Мусора, кто же еще?...
"Ох, - думаю, - как я вас ненавижу! Даже еврейский мент - это Мент.
Выблядки Каина!"
- Заходите, кричу. - Заходите, бензонаим...
И надо же - Йоська заходит. Иосиф Хамами. Старший сын косметолога.
- Ахалан, Юсуп! - встречаю я гостя нежданного и дорогого.
- Шалом, Моше, - говорит вежливый Иосиф. - Шабат шалом! Почему ты пьешь
один, как собака?
- Сирота я, Йосенька, - отвечаю. - Чего уж там. Привык... И горе у
меня, большое горе...
- Брось все и пошли ко мне, - говорит мне в ответ Иосиф. - Я помогу
твоему горю.
Знаете, меня долго уговаривать не надо... Благословен Господь, что не
сотворил меня женщиной...
Сидим мы с Йоськой под деревом гуява в полной тишине на исходе субботы.
На столе орешки рассыпаны, фрукты, фистук-халаби, изюм.
- Знаешь, - говорю, - брат мой Юсуп, женщины в России называли меня
Изюмовичем. Прямо так запросто говорили: "Что это ты, Изюмович,
зарапортовался и величайшую заповедь забыл - не прешь и не рвешь?!"
- Я помогу твоему горю, - говорит Йоська. - Какое у тебя горе?
- Со дня на день сын у меня родится, а имени нет.
- Хамор, - говорит вежливый Юсуп. - Откуда ты знаешь, что у тебя будет
сын?
Смотрю я на Йоську, и смеяться мне в лицо его хочется. Хоть и роскошная
рожа у Йоськи. У Йоськи две девчонки в активе, а у меня сын в России,
Эфраим, техникум электромеханический закончил. Может быть, в Афганистане
лютует сейчас - как знать? Платит мой первенец Советам таможенные сборы.
Вырос зверенышем без отца...
- Слушай, - говорю, - Юсуп, и запоминай. Почему у тебя только девочки
рождаются? Это ты ишак, а не я. Любишь ты свою Эстерку, жену свою, до
кондрашки, и это - беда! От беды девочки рождаются... Так мне отец мой,
Зямчик, объяснил. Если любишь - исключительно девочки и беда в дом войдут. И
проживешь ты свою жизнь в печали и оппозиции. Отец, правда, сказал проще, но
ты, Юсуп, по фене не ботаешь, и тебе не понять...
- Давай, - говорит Йоська, - гат пожуем.
- Давай.
Приносит корзинку листьев. Жую с проглотом. Араком, мерзятиной,
запиваю... Как одеколоном в морской пехоте...
Что и говорить, обшмалялись мы с Юсупом в драбадан. Что я только
Йосеньке в тот вечер не пиздел! "Как хороши, как свежи были розы!" - говорил
я другу, рожденному в Израиле и никогда не бывавшему на периферии. Я возил
его на перекладных из Тифлиса! Я стучал в рельс у штабного барака. И в
заснеженном парке в Амстердаме мы, я и Йосенька, обоссались в штаны в
присутствии прекрасной дамы... Да! Двое обрезанных и Прекрасная Дама!
- Как себя чувствуешь? - тревожится Юсуп.
- Как кошерная скотина, - говорю. - Отрыгаю жвачку и копыта растопырил.
- Ай-ва!!! - говорит Йоси. - Я помогу твоему горю.
- Чем ты можешь мне помочь, дикий человек, абориген?
- Дай сыну имя величайшего еврейского полководца!
- Смеешься?
- Нет.
- Юсуп, я должен назвать ребенка именем моего отца! Моего отца водил по
Колыме гулаговский "полководец" Герман. Кстати, тоже еврей. Полный червонец.
Душа деда непутевого, Зямчика моего, переселяется во внука, а ты про
полководца трекаешь.
Тогда рассказал мне Иосиф о царе Сауле. О военачальнике его Йегонатане.
О воинском счастье его и преданности... Красиво говорил Иосиф. Погибли
Йегонатан и Саул... Одеревенели скулы от листьев тайманского наркотика и
бурчало в животе. Не нравился мне Саул. Хоть и ростом был от плеча выше
любого в Израиле, мне мерещился тот патлатый, что обстрелял и потопил
"Альталену".
- Знаешь, как переводится имя Йегонатан? - спрашивает меня, смурного,
Иосиф.
- Нет.
- Поц! - говорит мне в лицо Юсуп безнаказанно. - Это имя прямо от Б-га!
"Он дал"! Йе-го-на-тан!!! Вернул тебе Господь Зямку твоего. Так и назови
сына - Йегонатан-Залман бен Моше.
Вот тебе и гат, орешки с изюмом... Человек Божий, абориген мой, Юсуп...
Кому косметика, а кому судьба...
Схлынула с меня дурь левантийская, и поклялся я перед Иосифом Хамами,
что на обряде союза с Предвечным будет он первым человеком. "Крестным
отцом".
Друзья и соседи прозвали Йегонатана "Бакбук Молотова". Очень опасный
мальчик крутился среди нас. Вылитый дедушка. Благим матом и не благим ревело
мое золото, чижик мой, Зямочка, пугая окрестных тайманцев. Заслышав его
вопли, беременные соседки проводили тыльной стороной ладони по глазам и
говорили: "Хамса".
А Йоська души в нем не чаял. Забаловал пацана гостинцами, курить,
каналья, учил и жевать листь гата. С военных сборов, не заходя домой,
прибегал. Жетон, крылышки и красный берет парашютиста подарил, а такие вещи
не дарят.
Рысачил я в ту пору на линии Эйлат-Герцлия. Двадцать шесть ходок в
месяц отдай - не греши. Восемьсот верст на круг. Да прихватишь еще пару
коротких рейсов от стада европейских машин, что прибывают в порты Ашдода и
Хайфы. Не одних же "японок" таскать.
Едешь вечером домой совершенно счастливый и гадаешь: "Спит уже мое
золото или еще под деревом гуява сидит? Кушало дите борщ или опять шашлыки с
мангала всухомятку ест, обжигаясь? "Косметолог" ему сказки арабские
рассказывает или маманя про Киев бухтит?" Задумаешься, развесишь уши и
проутюжишь светофор на темно-бордовый цвет. Визжат наездники из легковушек,
пальцами у висков крутят, средним перстом пассы шлют, номер записывают на
память. Рюхнешься в зеркала - не повис ли на хвосте ментализм - и радуешься.
Удержу, можно сказать, нет от радости. Прибегаешь в свой Шаарим, наконец,
бросишь трейлер на пустыре - и домой.
- Где дите, женщина? - спрашиваешь. Во-первых.
- Внизу, - отвечает. - У Йоси.
- В детдом, - говорю, - сука, дите родное сдала?
Плачет.
Разнервничался я, распсиховался и уж не помню - то ли про себя, то ли
вслух говорю: "Что ж ты, батяня, Зяма Аронович (благословенной памяти), о
внуке не заботишься? Неужели, - спрашиваю, - и пацанчику судьба наша
выпадет: носить ношеное и ебать брошенное? У еврейского ребенка кличка
"Бутылка Молотова"...
- Приведи, Изюмович, киндера, - просит Ритатуля Фишелевна. - Он меня не
послушается. А я пока на стол соберу.
Во дворе у Саадии Хамами, за столом под деревом гуява, как обычно,
целая шобла пейсатых в бронетанковых черных беретах и мой сын. А также Иосиф
и младший сын Биньямин.
- Ахалан, Муса! - приветствуют тайманцы. - Ахалан, мужчина! Ахалан,
человек, у которого в доме растет леопард! - говорят тайманцы русскому
человеку в глаза. Что с них взять, с дикарей? У них своя "феня".
- Валлак, Абуя! - мяукает "леопард". - Я сгораю по тебе!
Глаза мои припаяны к Йегонатану-Зямке. Короткие волосенки его впереди
ушей, на висках, скручены в сосульки.
Столбенею и мысленно, как обычно в случаях непонятных, спрашиваю батьку
Зяму Ароновича: "Что будет?"
Выходит на связь папашка. Ни разу не пропустил вызова. А шнораю я
частенько.
- Зяма Аронович, - спрашиваю, - ты видишь, что с твоим внуком делают?
- Не гони волну, - транслирует дедушка из далека, чистого и светлого. -
Не переживай за малолетку. Начальник на разводе со мной о внуке говорил.
Улыбался Начальник. "Правильный малолетка у тебя растет, Ароныч, - говорит.
- Всей нашей кодле на радость".
Тайманцы толкуют мое замешательство за скромность.
- Бзаз! - кричит Саадия дочкам в папильотках, и связь обрывается. -
Принесите мужчине чистый стакан.
Ветерок прохладный шатается по двору в обнимку с дымом от мангала.
Запахом печеной овечки и осени окутано дерево гуява. Ягненком пахнет мой
Йегонатан, засыпая у меня на руках. Поет Биньямин песню о коленах
Израилевых, о десяти пропавших Коленах. О большей исчезнувшей части Народа.
Про узкий мост поет Биньямин Хамами, который надо пройти без страха. Мост
жизни... Плачет гитара в руках умельца. Спит маленький Зямка на Родине.
Счастливый Иосиф хлещет арак стаканами. Его Эстер прощупали врачи
ультразвуком. Сын будет у Юсупа! Нагляделся-таки на моего малыша, макая
пальцы в сладкие слюни во рту, накручивая короткие пейсы-сосульки на висках
"Бутылки Молотова".
- Велик Господь! - говорю я собранию.
- Иншалла! - отвечают тайманцы хором, и никто не запоздал с выкриком.
Хорошая эта примета у евреев. Не жизнь, а автострада ожидает такого
ребенка. Не то, что нас, все несет по Старой Смоленской...
* * *
В конце мая восемьдесят второго года послу нашему в Англии комсомольцы
Арафата прострелили голову. Не смертельно.
Обычное дело в нашем регионе, пистолетные эти намеки, когда касается
рядового еврея. Хрюкнут журналисты мимоходом новость, что, мол, молодой
человек из национального меньшинства "замочил пером" у Шхемских ворот
пацана-ешиботника в Иерусалиме; молоденького мокрушника, конечно же, не
нашли, а религиозные фанатики учинили беспорядки. И все. И тут же музыку
танцевальную включают - по заявкам молодых нацменов. Ум-Культум у них теперь
в моде и Фарид. Оперативники наши, у которых язык детства, на котором мамы
ихние говорят, - арабский, тоже очень любят Ум-Культум. Демократично любят.
До самоизвержения семени. Поллюцейские народа нашего. Да... Случай же с
послом нашим показался на верхотуре посягательством на драгоценные их жопы.
Публичным, так сказать, посягательством. Ох, какой хипеж поднялся!
- Братья, - говорят, - и сестры! Нет мира в Верхней Галилее. Везде, ну
везде мир, а в Галилее - нет. Исполним же повинность воинскую и добудем мир
Галилее!
У Иосифа Хамами баба на сносях, а тут - "Мир Галилее"!
Шестого июня распахнули натощак ворота "Фатма", что в километре от
пограничного нашего городка Метула, и поплыли колонны ЦАХАЛа с боем на
северо-запад, от крепости Бофор и города Тир до города Сидон на западе и
местечка Рашая на севере. Так повелели на верхотуре. Но Бейрут не брать!
Поцефисты.
В первый день войны парашютный полк, в котором Иосиф Хамами на святой
должности пулеметчика, взял крепость Бофор. Чисто и без потерь. Так по радио
сообщили. И потянулись мы, водители танковозов, вслед за волной танков
наших, ушедших своим ходом. По узким кривым улицам городка Мардж-Аюн,
пустынным после прохода мотопехоты, ползли мы, груженные танками "Меркава",
в сторону горного кряжа Шуф. С поднятыми ветровыми стеклами, казалось бы,
отстегнутые от жары вентиляторами кондиционеров, угорали мы от духоты
бронежилетов. Угоришь тут - правый срез платформы зависает над пропастью,
левый выбивает камни и пыль, чиркая по скале. Натанчик, напарник мой, мой
первый номер, подсовывает пятилитровую банку с водой, обложенную
пенопластом, за каждым поворотом выдергивает из носика фляги затычку:
- Пей!
Вода, вкуснятина ледяная, в Кастине забрана. Святой Земли водица. Когда
еще попьем из источников Израиля?
Автомат "Галиль" на коленях у Натана, с пристегнутой обоймой, и смех
меня разбирает видеть конопатого друга в каске и с "ружьем".
- Наступаем, Наташка?
- Кус им-ма шела'эм! - не принимает шутки напарник. - Рассказывай, как
дела на гражданке?
- Значит, так, - говорю, - сын у меня родился...
- Знаю, - прерывает Натан, - на обрезании был. Говори, как назвал?
"Спутник"? "Калашников"?...
- Ну ты, пидор, - говорю напарнику. - Не забалтывайся. Это все, что у
меня есть.
- Так как назвал?
- Йегонатан-Залман.
- Квайес! - говорит поляк по-арабски. - Красиво!
На крутом повороте дороги, петлей огибающей гору, в сердцевине ее -
бункер. Бронетранспортер сопровождения проходит мимо, не задерживаясь.
Дохлый, значит, дзот. Так и есть - только бетонные стоящие дыбом плиты да
клочья обгорелой амуниции. В черном том брюхе уже некому заниматься
политикой. Мотопехота наша прошла...
"Пистолетчики, - думаю, - еб вашу мать. Шушера. Все надеялись, что на
конгрессах да форумах утрясете, с леваками нашими лобызаясь, ан нет, не
прокандехало на этот раз, не проперло. Не о кусне придурков разговор пошел -
против Амалека вышло войско Израиля. А уж Рафуль вам матку наизнанку
вывернет, это, как пить дать".
За полдень перевалило, а мы только к друзскому городу Хацбая подходим.
Что видит еврейский водитель на подходе к Хацбае? Табличку он видит -
военная полиция автограф свой оставила: "Вражеская территория! Из машин не
выходить! В торговые отношения не вступать!"
- Глупости, - говорит мой напарник Натан. - Не клади, Мойшеле, надпись
эту себе на сердце. Спекулировать мы, конечно, не будем, потому что нечем
нам спекулировать, но черешни я нагребу - я ее смерть как люблю, черешню...
Еще видят евреи, как растут вдоль дороги эвкалипты, и кроны их образуют
туннель метров в триста длиной, а посредине его ответвляется дорога вправо и
тут же - мост над ручьем. Если с моста вниз посмотреть, можно увидеть сарай
и вывеску на нем: "Казино".
- Заезжай! - кричит незнакомый мне офицер. - Заезжай на разгрузку!
- Мойшеле, загони ты, - просит напарник. - Я только черешни нарву.
Загоняю я телегу нашу на пустырь. Маневрирую, натянув в струнку тягач и
платформу. Лезу на гузник цепи крепежа отпустить. Водила в танке уже движок
запустил, пушку набок заворотил, а я еще "сандали" разгрузочные на отбросил.
- Что, - кричу танкистам, - бензонаим, "сандали" я за вас должен
отбросить?
Смеются танкисты. "Хороший у русского иврит, - говорят, -
литературный".
А тут и Натан прискакал, бледный и счастливый. На пустую уже платформу
черешню ссыпал из-за пазухи - налетай!
Комбат наш Янкель проталкивается в толпе, свою жменю цапнуть.
- Ну-ну, - грозит комбат, - ну-ну, Натан! Я этого не видел... Не видел
я мародерства твоего...
В сумерках разгрузилась колонна. Ушли танкисты на горный кряж Шуф.
Плывет по туннелю из эвкалиптов бесконечным потоком колесно-гусеничная рать.
Еще различаешь под касками лица солдат. Сколько их у народа нашего, лиц,
осененных Господом! Меня, корягу старую, в слезу шибает, что уж о папашках
ихних да маманях говорить!
Гудит, полыхает впереди, в горах Шуф, поножовщина. Повесили минометчики
в небе "фонарики" осветительные на парашютах, подмахивают мотопехоте. Где-то
там и корешок мой, Гринька Люксембург, шарашит на самоходке. Первоклассный
водила мой побратим, любимец дивизиона, рожа бородатая червонным золотом
отсвечивает. Шехиной!!!
"Береги себя, тварь, - молюсь. - Не нарывайся! У подбородка правую руку
держи... "
Созывает комбат шоферюг на боевое распределение.
- Дорога забита, - объясняет, - а обводной нет. Поздно ночью пойдем в
обратную, когда схлынет. Не спать, - говорит. - Костров не разводить.
Пожуйте из боевых пайков, и чтоб я звука не слышал. Обоймы пристегнуть - и
ша.
* * *
В первый месяц похода накатались мы по Ливану до отрыжки. Ох,
накатались...
Однажды уснул я в городе Рашая в штабе корпуса. И снится мне сон в
руку. Будто сидим мы с Йоськой под деревом гуява, и ломает себе голову Юсуп.
Фьюзы с треском сгорают. Места себе не находит. С ума сходит. Арак стаканами
хлещет и листочками гата заедает.
- Почему ты пьешь один, как собака? - спрашиваю я Юсупа вежливо.
- Имя ребенку дать не могу, - говорит Йоська и плачет. - Совсем другое
имя хочу ребенку дать и не могу...
- Вставай, шечемиса! - пинками будит меня дежурный грузин. - Пэвэц к
нам прыехал. Дани Сэндэрсон зват! Пайдом слушат!
"Батяня, - взываю, - Зяма Аронович, благословенна память о тебе! На хуй
мне нужен Дани Сендерсон, маломерка эта задроченная? Я спать хочу до сладких
слюней, Ароныч! Я сына месяц не видел, маму его... "
"Ладно, - говорит крутой старик, - разбакланился! Не один ты дерьмо
черпаешь, не скули. Посмотри лучше, какой подарок я тебе "на пропуль"
двинул!"
Смотрю с балкона второго этажа на дорогу и вижу: тяжелый семитрейлер
светло-зеленого невоенного цвета и надпись красная по борту - "Таавура".
- Ароныч, - говорю папашке, - лучшего подарка и быть не может в данный
момент. Спасибо, батяня!
Одед-маленький, шоферюга из фирмы моей, на семитрейлере танк припер в
Рашая.
Увидел меня - целоваться полез.
- Ныряй в кабину! - кричит - На волне F-4 диспетчер чирикает...
- Таавура-шесть, Таавура-шесть, - вызываю по "Мотороле" диспетчера.
- Таавура-шесть слушает, - отвечает диспетчер наш Рафи и узнает мой
голос. - Откуда транслируешь, пропажа?
- Из-за границы, - говорю. - Из Килдым-пиздым. А тебя не забрили?
- Хозяин отмазал пока. Дома все в порядке?
- Не знаю.
- Подожди, Моше. Хозяин с тобой говорить хочет.
- Шалом, Моше, - приветствует хозяин.
- Шалом, Бонди!
- За все время не был дома?
- Да тут как на войне. Шустрим.
- Скажи Одеду, чтоб подождал, - говорит хозяин. - Я тендер за женой
твоей пошлю. Жди и себя береги. Шалом!
Великий Бонди! Купил меня с потрохами! Ну, старик, долгих лет тебе!
Такого бы хозяина нам в премьер-министры! Все бы чик-чак стало на место...
Сижу в кабине, жду вызова связи.
- Абуя! - слышу сквозь помехи голос Йегонатана. - Я сгораю по тебе!
Аюни!
Бешенство матки можно схватить, доложу я вам, услышав голос сына в
Ливане! Только из Сиона подарки такие шлют!
- Говори, Зямчик, говори, родной!
- Мама плачет...
- Пусть женщина поплачет, сынок. Только ты не реви!
- Я - мужчина!
- Дай, мужчина, маме микрофон. Целую тебя пять тысяч раз!
Маргарита Фишелевна у микрофона. "Ох, - думаю, - доберусь же я до
тебя!"
- Изюмыч, плачет женщина на волне F-4. - Йоська домой вернулся, а тебя
все нет.
- Эстер родила?
- Нет. Мы все волнуемся за нее.
- Окотится...
- Не говори так, Изюмыч. Уже десятый месяц на исходе...
Но прерывают какие-то "фуцены" разговор наш с Ритулей Фишелевной.
Забили связь, и остаюсь я в кабине трейлера с микрофоном в руках.
Такое у меня счастье. Если всем - срамной уд, так мне - два!
Делать нечего. Уехал Одед. Гремит усиленная динамиками музыка над
Рашая. Прыгает козлом исполнитель популярных песен. Усевшись в пыль и
подобрав под себя ноги по-турецки, раскачивается в такт тьма вооруженного
народа при паучах и касках, с автоматами на коленях и все, как один, обросли
щетиной на лицах, освященных Господом.
Не бреются евреи во время боевых действий. Нельзя.
Падают ребята первой линии за мир Галилее. Лихорадит города наши
извещениями-похоронками да воплями матерей на военных кладбищах. А в Рашая -
гульба.
Дани Сендерсон внизу уже поплыл в оральной прострации, заглатывая
головку микрофона на штативе чуть не до самого треножника. Солдаты кейфуют.
Мужики с обросшими лицами. Хлопают в ладоши, и, может, видится им не
плешивый разъебай на помосте, а пляшущая у костра Мирьям в начале пути
Народа к Земле Обетованной.
Стою на захарканном балконе второго этажа друзского города Рашая и
некому мне душу раскрыть.
"Батяня, - шепчу, - Ароныч! Что скажешь? Будет мир Галилее?"
"Нет, - отвечает отец. - Не положено. Дай евреям манду, они вошь будут
искать!"
А внизу лабают, повизгивают... И странно мне. Что за страна затруханная
- Ливан! Мух полно, а птички не летают... Птички, блядь, ни одной не видел.
Паноптикум.
Глава последняя
Бабешки Израиля похорошели за время моей отлучки невероятно! До
заглядения!
Снизошло на них с неба или запах крови с севера перешиб мускус
похотливых наших подруг, только выглядели еврейки роскошно.
Сижу в скоростном экспрессе Хайфа-Тель-Авив, как в букете цветов.
Благоухают сестрички.
Пока ломился в проходе, чтоб местечко отграбчать, поворошил я букетик
тот изрядно железяками амуниции и личным стрелковым оружием. От сфарадиек
нанюхался духами "Опиум", от ашкеназок - "Шанель номер пять". Голова кругом.
Реакция по организму идет, забытая за границей. Я ее торбой с грязным бельем
прикрыл, присел в растерянности возле самой пушистой девули - устроился.
Канистру двадцатилитровую между наших ног зажал. Со скандальной водицей
канистра. Полтора ящика "Джони Уолкера" перелил. Когда на въезде на Родину
шмонали у Фатминых ворот, дебош закатил. "Сионисты, - кричал, - падлы,
ценами нас потравили, вон куда бегать пришлось за дешевым пойлом!
Пропустите, паскуды, не то пробку отверчу, оболью всех "Скочем" и сожгу к
ебанной матери!"
Теперь-то хаханьки, а на шмоне переживал я за трофей свой кровный. Как
с пустыми руками перед "косметологом" буду стоять? Что будем листочками гата
зажевывать с проглотом? Не арак же, мерзятину...
Благо, лейтенант-марокканец за главного там стоял, на разбой
поглядывал. Ментальность у марокканцев, как у русских. Родство душ. На горло
берут сходу! На понт!
- Посмотри, - говорю лейтенанту, - что ашкеназы с репатриантом
вытворяют? Бензонаим!
- Пропустите резервиста, - говорит. - Не на продажу тащит. Давай выпьем
и тремп ему остановим...
И вот сижу я в экспрессе среди сестричек. Еду домой. Воняю нестираной
робой и соляркой. Девуля пушистым бедрышком пригревает, а носик к окошку
заворотила и реже дышать принялась. Хатха-йога.
Билет покупая у водителя, в зеркало на себя посмотрел.
Тот еще мальчик на меня попер в отражении... Клоками седой щетины
обнесло "шайнер пунем", и щечки от перебитого носа до ушей апокалипсическими
жилками рдеют. Признаки призывного возраста. Губы трещинами порепались,
словно сексом по-советски занимался - манду, на заборе нарисованную, лизал.
Одним словом, чтобы словесный портрет закончить, скажу: ничего от образа и
подобия на меня из зеркала не глядело. Грязная плешь и белые с перепою
глаза.
Чтобы как-то впечатление о себе сгладить, отворяю торбу. В затхлой
глубине ее откапываю настольную книгу на русском языке. Принимаюсь за
чтение.
Страница 666. Параграф 9.
"Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет
ничего нового под солнцем".
Закрываю книгу.
Потому что мысли путаются. Слипаются мысли, как конфеты-подушечки в
детской ладошке. Накладка получается с Екклесиастом. Плагиатом попахивает от
сына Давидова. Царя в Иерусалиме.
Книгу настольную я на Родине читаю. В изгнании она мне не попадалась.
Это точно.
Как сейчас помню, спрашивает меня батяня:
- Куда ты, сынок, пачку "Беломора" заначил? Я все бычки с
печки-голландки ободрал!
(Любил Ароныч, лежа в постели, курить и, пожевав мундштук папироски,
окурок на бок печи приклеить на черный день.)
- Не знаю, папа, где папиросы, - вру родителю в глаза. - Я еще
маленький и БГТОшник. Не курю я.
- Крутишься, волоеб! - серчает батяня. - Крошечкой прикидываешься!
Сколько ни крутись, а жопа сзади. Волоки пачку живо, а то ноги повыдергаю!
Сказал мне это родитель, когда я был почти маленьким. Проповедника же
прочел только что. Кто же у кого идею заимствовал?
Суета сует...
- Солдат! - говорит соседка-пассажирка впервые за дорогу и обращает лик
свой в сторону моих воспоминаний, блудящих по небритой роже. И я чувствую,
что распахиваюсь, как ворота Фатмы, навстречу беседе. - Завинти крышку на
банке своей, ради всего святого! Течет мне по ногам гадость эта, и я угорела
от вони ее!
- Красивая госпожа, - говорю чужой женщине. Гляжу на пушинки ее и не
могу нагрубить. Язык забуксовал. - Ты назвала гадостью чистейшее шотландское
виски! Взгляни на ситуацию добрым взглядом. Тебе неизвестный солдат ноги
вымыл спиртным напитком, а ты улыбки доброй подарить не желаешь! Может, у
меня паралич скоротечный начался от аромата твоих пушинок сладких, но я не
ревную тебя к хахалю, к которому ты мчишься экспрессом и окружающую фауну не
замечаешь. Отвечай быстро, как тебя зовут?
- Илана, - говорит девуля. - И совсем я тебя не боюсь. Хотя впервые
сижу с пьяным "русским".
- Испугать?
- Не перестарайся...
Торбу сдвинул с колен. Ширинка - горбом.
- Беги домой, дядька, а то не донесешь, - смеется Илана. - Не пугай
никого по дороге. Сбереги себя для жены. Так будет справедливей. Мой тоже
скоро вернется и, поверь, мы свое наверстаем! Да не прячься ты под мешок.
Сиди свободно. Мне тоже приятно думать, что мой там не шалит...
- Где он торчит?
- В Набатие.
- Звонил, что ли?
- Каждый день!
- Значит, "джобник"?
- Сам ты "джобник"! Ракетчик мой Рон.
- Прошу прощения, Илануш, - говорю. - Позволь включить заднюю скорость
и педаль сцепления отпустить.
- А-а! Шоферюга! - догадалась девуля.
- Так точно, - говорю. - Шофер и предсказатель счастливых судеб! Гадаю
по руке и между коленок. У тебя, шатенки, это - как на кофейной гуще.
- Мой знак Зодиака отгадать сможешь?
- Давай лапку. Так и быть, будем паиньки.
Ладошка у Иланы горячая. Сухая. Запястье тонкое - мальчишечье в охват.
Пальцы длиннющие, а ноготки прозрачные, коротко острижены. Как насадочная
сторона перышка к ученической ручке. Узкие. Круто изогнутые с боков.
Обладательницы таких ноготков ввергают нас в панику, когда звучит команда:
"Открыть кингстоны!"
- Февральская ты, Илануш, - говорю. - Рыбье у тебя счастье.
- Как это тебе удалось?
- Очень просто. Руки у нас абсолютно одинаковые. Только твои - чистые,
а мои - не очень. Да и мое счастье тоже фаршированное.
- Как тебя зовут?
- Мойшеле.
- Где ты так палец покалечил?
- Давно это было. В России.
- Расскажи про Россию.
- Ну, что ж, выхожу однажды из ресторана, и вдруг группа антисемитов
мне на руку наступает. Изувечили палец. Я осерчал. Купил билет и уехал в
Израиль. К тебе.
- Дурачок, - говорит Илана. - Я серьезно спрашиваю.
Глаза у Иланы светло-серые. Хоть и смеются сейчас, а с печалинкой.
Брови не выщипаны. Человечьи брови противоположного пола. Редкость. Гладит
кривой мой палец с милосердием.
Несется экспресс уже за Нетанией. Соседству нашему конец приближается.
- Не будешь смеяться, если я тебе про маму свою расскажу? - спрашивает
Илана.
- Лучше бы про мамину дочку, но если настаиваешь...
- Слушай. До Рони жили мы вдвоем с мамой в Хайфе. Отец давно умер. Я
его не помню. Но не помню, чтобы возле матери был какой-то мужчина. Красивая
мама у меня. Ашкеназийка чистых кровей. Внучка раввина из Австрии. Только
всегда одна.
Во время войны Судного дня это было. А рассказала только вчера.
... Захлебнулись мальчишки регулярной армии кровью, вцепившись в
смертный рубеж на Голанских высотах! Удержали, пока мужики-резервисты, прямо
из синагог, под вой обезумевших сирен шли на помощь.
Ты бы видела их лица, Иланка! Господи, куда глаза мои глядели всю
жизнь? Почему я гнала их от себя? Насмешливых... Самоуверенных... Грубых...
И вот они уходят недошептанной молитвой. Слезами венского моего гонора.
Избранники Божьи уходят туда, где сам Предвечный пришел в отчаяние.
В затемненном городе проплакала я до утра, бросила тебя соседям,
собрала, что под руку попалось, печенье да бутылку ликера, завела "жучок" и
помчалась на север. За Рош-Пину. К мосту Бнот-Яаков...
Столпились танки на обочинах дороги. Скучились в лесопосадке. Ждут
своей череды пройти узкий мост. Ржавые стальные балки, склепанные за
Иорданом. Туда, где сразу за мостом круто в небо уходит дорога, и плывут по
ней мои братья, исчезая за синей чертой...
Я искала его долго. Они все были красивыми до слез, но я искала только
его.
Он стоял позади будки на колесах, из которой торчали, как копья,
антенны. За его спиной, в черном провале двери, то и дело вспыхивала
лампочка рации, и кто-то издалека искал паролем: "Ветка пальмы! Ветка
пальмы! Я - Высокое напряжение. Отвечай!"
Он был красивее всех. Поверь мне, Илана. Плешивенький мужичок моих лет
с острым кадыком на тонкой небритой шее.
Я была рядом, но он не видел меня. Он смотрел куда-то поверх колонн, в
сторону озера Кинерет, туда, в тыловую близость своего дома, отрезанного от
него воем сирен.
"Ветка пальмы! Ветка пальмы! - умоляла рация. - Отвечай!"
- Глоточек вишневой настойки резервисту не помешает? - спрашиваю. -
Глоточек вина за жизнь?
Что-то похожее на улыбку искривило его лицо, и он переломился пополам в
нелепом поклоне, и щипал мои руки губами, а я отворачивала в сторону голову,
чтобы слезы не брызгали на его затылок.
Я увела его недалеко. В лесопосадку. Так, чтоб если окликнут, он мог
услышать.
Иланка! Девочка моя! Как я его целовала. Как любила всем телом и
сердцем тело того человека в казенной одежде, выданной впопыхах не по росту!
... Потом мы лежали в иссушенной солнцем колючей траве, он на спине,
положив голову на сумку с моей дребеденью, а я прижалась щекой к его животу
и смотрела, как вздрагивают ребра под тонкой кожей, и седые волосы на груди
были так близко у глаз моих, что касались ресниц, и я уже не видела его,
только чувствовала всхлипы и плакала сама.
Он не отнял руки, когда острым пером "паркера" я трижды обвела жирные
цифры своего телефона. Как у спасенных из концлагерей. Он не отнял руки.
- Когда вернешься, позвони, - просила я резервиста. - Только скажи: "Я
- Ветка пальмы". И все. Только это скажи, обещаешь?
Имени его я так и не узнала. Да и он моего. Номер телефона и пароль:
"Ветка пальмы".
Он не позвонил... Да будет память о нем благословенна!!!
- Амэн, - говорю.
- Амэн, - шепчет Илануш. - Мой Рони хороший и добрый. А то бы каждую
волосинку на тебе зацеловала. - И как из ледяной, до ожога, воды вынырнула.
- Правда, хорошая у меня мама?
И я закрыл пасть. Вернее, она у меня сама захлопнулась. Смотрю на нее
фарами с дальним светом и думаю: "Кому, ебаный мой рот, ширинку горбом
показывал? Кого фаловал в спарринг-партнеры?"
Онемел я до самой таханушки тель-авивской... встреча-то с Иланкой
неспроста! Боком вылезет мне встреча эта. Забрюхатела душа моя тем
резервистом, и ни выкидыш, ни кесарево не помогут. Так и буду шкрябать с
ним, пока не сдохну...
И все-таки Илануш подарила мне кусочек себя.
- Не вставай, Мойшик! - сказала. - Я хочу уйти, притрагиваясь к тебе.
Она поднялась, повернулась ко мне лицом, перешагнула канистру, и наши
колени встретились.
Обеими ладонями сжала мои щеки, так что губы расползлись в рыбьем
зевке, и чмокнула вовнутрь. И отлепившись, сказала: "Мир тебе!" - сказала
Илануш тихо. Потом: "Тьфу, какой ты соленый... - и еще раз. - Мир тебе!" А я
сидел, как целка, и не видел ее лица, и уже молотил в висках языческий кадиш
по ненужной жизни, и вот ушла чужая женщина моей масти, правнучка венского
раввина, коснулась своими губами моих, украла всю мою наглость, бросила на
произвол ржаво-селедочной судьбы - скотоложествовать с киевлянками и
заливать кишки спиртом.
Я вывалил последним из стоящего автобуса под злобное понукание водилы,
груженный канистрой и военным скарбом, упал в старческие добрые руки
хабадников-проповедников с душами нараспашку, и старухи-побирушки с глазами
офицеров контрразведки, почуяв сладкого фраера, поползли к моим коленям за
наживой.
Одуванчик полевой спеленал мне руку ремешком филактерия, и я
занавесился чужим талесом от гнилых старух и голого мяса порножурналов.
И оттолкнув бедлам автостанции, вошел к Нему в полный рост, не пошаркав
ботинки о тряпку половую, и "оттянул" Его списком поименным:
- Этих Ты не тронешь, понял?!
- Говори.
- Гришку Люкса.
- Говори.
- Мишку Спивака.
- Говори.
- Мишку Риклера.
- Дальше.
- Иоську Хамами.
- Говори.
- Марка Городецкого.
- Говори.
- Натана Каминского.
- Дальше.
- Одеда-маленького.
- Говори быстрей.
- Якова Дагана.
- Говори.
- Рона Иланкиного.
- Ты же его не знаешь!
- Ради Илануш.
- Втюхался?
- По брызговики.
- Вон, похаба! Без тебя мозги засраны.
И я отвесил такой низкий поклон, так "опасно пошел головой", что земные
реферюги просто выбросили бы с ринга, а Он улыбался по-доброму...
И я ухнул вниз, к беспризорной канистре и амуниции, по тонкому ремешку
филактерия...
Купил Йегонатану двухэтажный трейлер-автовоз, десяток легковушек всех
марок, нанял таксера и уехал домой. В Реховот.
* * *
Нога еврея, в чьих жилах течет кровь Первосвященников, не переступит
кладбищенско