л и вообще давно в отставке." "Конечно. К тому же он сейчас и не академик какой, чтобы так жить. И мама его не знатная доярка. Зарплата у нее такая же, как у твоей мамы. Она у него тоже торгует, только в буфете при лучшей гостинице. И у отца его зарплата, как и у моего родимого на его высокой инженерской должности. Так мой досмерти рад, что на более-менее приличный велосипед накопил. Просто старший Дашковский -- ревизор каких-то крымских ресторанов. Поэтому у твоей мамы проблема купить лишние чулки, а у мамаши Феликса -- очередное золотое кольцо с рубином. Соображай! Я бы еще поняла, если бы тут расчет с твоей стороны, но любовь?.." "Но и он любит меня..." "Не смеши меня. Отпрыски таких семей вообще любить не способны. Он на тебе никогда не женится. Ради прописки он бы лучше на Эллочке или на ей подобной из своего круга и своей нации... А тебя, подруга, твой Феликс поматросит и бросит." И бросил, как вы увидите дальше. Зато как поматросил!.. В конце концов, чтобы было что вспомнить в старости, надо иметь в жизни хоть безрезультатную, но яркую любовь. Феликс не жил в общежитии, как другие иногородние. В его комнате у Нарвских ворот мы провели лучшие дни и ночи той зимы после колхоза. Назло его ком-пании... 5. Феликс: В нашем кругу, конечно, обсуждались так или иначе все однокурсники и одно-курсницы, но уж кому доставалось больше всех, так это Тане. И рост великоват для женщины, и носом шмыгает, когда волнуется, и "вымя свое вечно выпя-чивает", и попкой вертит, и в животе у нее бурчит, так как она очень бедна и всегда голодна. Я уж не говорю о том, как обыгрывалось выражение "блестящая студентка" применительно к ее стареньким жакетам и юбкам. Девочки не терпели ее за внешнее превосходство, а мальчики -- за откровенное пренебрежение к их попыткам за ней ухаживать. Немедленные и резкие отпоры красавицы с ходу объяснялись ее естественным антисемитизмом низших слоев общества. Когда Гена Богун как-то особенно настойчиво приглашал ее на танец на институтском вечере, она молча подвела его к большому зеркалу и сказала, обдав ледяным взглядом: "Чего бы тебе, Гена, не найти себе девушку твоего калибра? Ну посмотри на нас обоих -- кто ты и кто я?" Смотреть на них рядом было, честно говоря, так же неприятно, как, скажем, на бриллиант в обгоревшем спичечном коробке. В конце концов, любовь не так уж зла. Выбрать себе такого парня Таня могла разве что по суровому расчету. Но тогда уж лучше все-таки кого другого... В этой ситуации бедного Гену, как мужчину, могло утешить только одно: Танин антисемитизм. И -- пошло, поехало. Иначе, чем юдофобкой ее у нас никто не называл. А заодно подслушивались, редактировались и комментировались все ее замечания, муссировалась ее тесная дружба с Тамарой Сличенко, считавшейся такой же откровенной антисемиткой, как и ее парень -- Дима Водолазов. А надо вам сказать, что болезненнее всех на любой чих в мою еврейскую сторону реагировал тогда я сам. Не будучи таким сионистом, как многие другие в моем окружении, я ценился в компании именно за умение немедленно адекватно реа-гировать в трамвае или в парке на оскорбительные замечания прохожих в наш адрес. Я прошел уникальную семейную школу самозащиты без оружия у моего папы -- отставного полковника морской пехоты и мастера спорта. Вели мы себя достаточно раскованно. Конечно, не так, как израильтяне, заметнее и противнее которых на улицах европейских столиц только пьяные русские, но и не совсем так, как положено вести себя приличным людям. И вот как-то в мае на Островах мы с Геной и Валерой взяли в лодки Эллу и Дину -- сестру Гены. И привычно дурачились на тихих прудах, когда с соседней лодки нам сделал замечание парень в форме моряка торгового флота, катающий какую-то блондинку. Валера стал кривляться, всячески провоцируя драку. Тем более, что тот сказал своей подружке по-английски: "Kikes swagger", а эрудит Гена тут же перевел это как "жиды куражатся". На берегу тоже нашелся эрудит, и оттуда в наш адрес уже по-русски такое понеслось, что никакие мои приемы нас бы не спасли, вытащи они нас на берег. Мы переглянулись, налегли на весла, нырнули под вне-шний мостик на Малую Неву, что строжайше запрещалось, а вернулись на пруды только через пару часов. Когда мы сдали лодки и поднялись с мостков на аллею, моряк самозабвенно цело-вался со своей девушкой, сидя на скамейке. Валера совсем было собрался с ним выяснить отношения, как сидящая на коленях моряка блондинка вдруг обернулась, и на нас тревожно сверкнула знакомая синева. Лицо Тани пылало, ее кофточка была расстегнута, впервые открыв мне истинное великолепие ее свободно метнувшейся груди. Гена с Валерой тут же замерли. А Таня улыбнулась нам вспухшими губами, не застегиваясь, прижалась к своему кавалеру, обняв его за шею и сказала ему, но глядя в упор только на меня: "Все в порядке, милый. Это мои однокурсники. Привет, Феля! Не простыли на реке, пока от нас бегали?" Моряк что-то пробурчал в наш адрес, пытаясь освободиться от ее объятий, но она тут же залепила ему рот поцелуем, а нам оставалось только ретироваться. "Проститутка! -- шипела тогда Элла. -- А еще студентка! Надо же, сидит при всех на коленях у моряка чуть не голая... Даже не верится, что это Смирнова..." "Какая грудь! -- жарко стонал мне на ухо Гена. -- Представляешь... он ее целовал прямо... Я теперь три ночи спать не буду... Да я ей завтра же сделаю официальное предложение руки и сердца!.." "Антисемитке?" -- ехидно спросил я. "О чем это вы, мальчики? -- насторожилась Элла. -- Мы же договорились: в нашей компании никаких секретов!" "Они о бабах, Элла, -- насмешливо сузила Дина свои бархатные глаза в пушистых ресницах и милым жестом отбросила с высокого лба прядь густых вьющихся светлокаштановых волос. -- Не могут придти в себя от вашей однокурсницы. Меж-ду прочим, я бы на их месте тоже обомлела, как она им своим бюстом в глаза плеснула..." "Да что тут особенного! -- задохнулась Элла. -- Если хотите знать, такой груди любая женщина на Западе просто стыдится, делает себе пластические операции за большие деньги. А Смирнова вечно носит протертые свитера -- специально для мужчин с примитивным вкусом." "Как будущий врач, я должна вас охладить, -- потупилась Дина. -- В анатомическом театре этот вожделенный вами орган состоит из довольно противного желтого жира. Студенты-медики после такого вскрытия надолго избавляются от роман-тики." "Вот-вот, -- обрадовалась Элла. -- А у Смирновой этого жира просто в избытке, что спереди, что сзади. И не удивительно -- одними кашами питается..." "А, главное, с кем так страстно целуется, -- подал, наконец, голос Валера. -- С убежденным антисемитом международного класса! Что он там вякал, Гена?" "Ку-клукс-клан -- coony-kike-catholic! -- ниггер-жид-католик -- враги белых протестан-тов." "Никто вокруг английского не знает, -- заметил я, -- а ведь как-то сразу дога-дались, о чем шла речь и вызверились! Что значит расовая солидарность!" "Знаете, до меня только сейчас дошло, -- заторопился Гена. -- Если бы мы не удрали, нас бы просто линчевали! Представляете? В Ленинграде!" "И Смирнова наша бы только радовалась и подзуживала, -- резюмировала Элла. -- А ты, Феликс, -- стремительно покраснели ее нос и глаза, -- хуже всех себя вел, когда она вам свои голые сиськи выставила. Я все видела -- у тебя глаза горели почище, чем у этой волчицы! Так и пожирал... Если бы не я и этот моряк, остался бы с ней, да?" "Эллочка, успокойся, -- привычно целовал я ее в щечку. -- Вечно ты меня ревнуешь." "Самый верный способ отпугнуть жениха, -- заметила Дина, странно на нас с Эллой поглядывая. -- Если бы Феликс был моим женихом, я бы его сейчас еще сильнее приревновала. К такой "миледи" просто невозможно не ревновать, но я бы отнеслась к этому с пониманием и перенесла бы свою обиду молча, с достоинством." "Я подумаю, -- вдруг сказал я, впервые присмотревшись к очень изящной сестре Гены. -- Не исключено, что Элла совсем не к той ревнует." "А к Диночке я бы и не ревновала, -- уже смеялась подруга детства. -- Диночка никогда себе не позволит того, что эта дрянь!.." 6. Феликс: "Феликс, -- говорила Таня, заняв свою любимую в наших любовных играх позу на мне верхом, перебирая мои волосы, -- мне ведь тоже приходится испытывать такой пресс! С кем, мол, ты связалась, пролетарочка? С чуть не генеральским сынком. И евреем впридачу. Мы же с тобой люди совершенно разной породы. Как вы в своем кругу называете нас, русских? Вот именно... И еще говорят, что, если ты на мне все-таки женишься, то рано или поздно увезешь в Израиль, и я потеряю свою Родину." "А как нас называет твое окружение? -- занимался я, в свою очередь, своим любимым делом, поглаживая кругообразными движениями ее качающуюся над моим лицом грудь. -- Как назвал меня тогда Дима? А Гена нам перевел, что значит kike на языке американских расистов. А ты целовала того моряка сразу после того, как он обозвал нас жидами! Хотя он сделал это только за то, что мы не стесняемся проявлять среди титульной нации хорошее настроение! Точно так же целовала, как теперь меня, я видел..." "Ревнует! -- пристраивалась она поудобнее для продолжения нашего счастья. -- Наконец-то и он меня ревнует! А что? Знаешь какой моряк... Жалко, что плавает далеко и целуется редко... Ты что, Фелька!... Больно же..." "А моряка терпела? Ну что, отпустить?" "Нет!.. Нет!! Еще!.." "Кстати, о птичках, -- смеялась она, подкладывая дрова в топку нашей круглой печки и сидя на скамеечке в одних трусиках, хотя я был уже в брюках и пуловере, вечно замерзая в этом сыром Ленинграде, как бы мы ни топили круглую печку. -- Я тогда даже не поняла, что сказал о вас мой замечательный моряк. Мы с ним просто друг перед другом выпендривались, хвастая своим английским. А что касается моей компании, то в ней обсуждались не столько наши с тобой национальные различия, сколько социальные. Дескать, у вас двухэтажный свой дом на берегу моря, виноград прямо над головой свисает, у папаши "волга"-пикап." "Ну и что? -- сердился я. -- В Севастополе у всех виноград. Это же субтропики." "Папа действительно генерал?" "Мой папа давно в отставке. И вообще, что это за расспросы? Вот уж не думал, что тут расчет с твоей стороны, а не любовь..." "С моей-то стороны именно любовь, а вот ты зачем со мной связался? Ты ведь видел сегодня мою единственную Родину." "Да уж, расчет подсказал бы мне другую ленинградку..." "Вот! -- прижалась она лицом к моим коленям. -- А эти дураки говорят, что, мол, отпрыски таких семей вообще любить не способны. Что ты на мне никогда не женишься. Ради прописки ты бы лучше на Эллочке женился или нашел кого другого из своего круга и своей нации..." "А с тобой я зачем, по их высокому мнению?" "А меня, Феликс, ты поматросишь и бросишь... Ты чего это весь дрожишь? Сейчас я дров подложу." "Просто засиделись мы с тобой в этих стенах. Хочу подвигаться. Знаешь что, Тайка. Пошли на каток." "Завтра?" "Сейчас." "Так полночь же, все закрыто..." "А я дыру на стадион знаю." "А раздевалка?" "Тут коньки оденем. Рядом же!" Она быстренько надела брюки и свитер, натянула коньки. Ступая ими как можно осторожнее по паркету прихожей, чтобы не будить и так едва смирившихся с пребыванием здесь Тани соседей, мы с непреодолимым смехом и уже с шумом скатились по лестнице и просто поехали на своих коньках по ночной наледи по тротуарам к Нарвским и далее к стадиону. Дыра была на месте. Славная такая дырочка, сквозь которую Таня не могла протиснуться ни прямо, ни боком, хотя я был уже внутри. Я со смехом проводил ее в щель, целуя прямо через свитер. "Да потерпи ты! -- смеялась она. -- Зачем же тогда мы здесь? Мог и на кровати целовать натурально, без упаковки." "Просто я вспомнил, как я обезумел, когда тот моряк тебя на Кировских островах целовал... натурально." "Ой, ну прям не моряк, а зверь попался..." "А я?" "Ты? Ну какой же ты зверь, Феличка? Ты -- человек. Самый мой любимый человечек на земле. Самый добрый и беззащитный мальчик... Так мы катаемся, или сразу будешь меня обратно в дыру протискивать?" "А что? Замечательное занятие!" На пустынных, занесенных снежным пухом беговых дорожках стадиона было очень мило. Фонари не горели. Вокруг была синяя фосфорическая тишина, и падал снег. Только пели наши коньки и жарко дышала Таня у моей щеки, пока мы катались "голландским шагом", что позволяло мне крепко ее обнимать за сильную гибкую талию и прижиматься снизу рукой к ее часто вздымающейся груди. Она не надела под свитер лифчик и мне вдруг померещилось, что я катаюсь с голой Таней... "Ты похудела," -- радовался я, когда Таня сама протиснулась в щель. "Вспотела и скользкой стала..." Мы вскарабкались с грохотом на второй этаж, а тут оказалось, что я второпях хлопнул входной дверью, забыв дома ключи. Звонить было бесполезно -- сволочи-соседи принципиально дверь не откроют после нашего шума. Идти к кому-то в коньках и в одних свитерах?.. "Побудь здесь, -- сказал я -- Сейчас сам открою..." Мне удалось проникнуть в комнату через форточку и открыть дверь изнутри. Вот тут уж мы намеренно простучали коньками по паркету общего коридора, заперлись в своей комнате и стали лихорадочно раздевать друг друга. Когда схлынули первые восторги, я вдруг решил осуществить то, что мне померещилось на катке. К Таниному изумлению, я вдруг стал -- голый -- натягивать на ноги ботинки с коньками. Она тут же с восторгом последовала моему примеру и мы сделали несколько шагов по паркету, словно катаясь "голландским шагом" с руками крест-накрост и с ощущением на моей руке тяжести ее груди. "Ой, не могу больше!.. -- с хохотом опрокинула она меня на кровать и бросилась сверху, звеня коньками по железной старинной кровати. -- Надо же! В одних коньках... Никогда ни от кого и не слышала!" Катание на ночном стадионе и наш пикантный наряд так зарядили нас, что мы долго не могли остановиться, опрокидывая друг друга на спину и утопая в поразительно мягкой, уютной постели. "Я чуть сознание не потерял, когда вдруг увидел там в парке, как твой моряк на тебя... без купальника смотрит, -- почему-то заело меня сегодня на том эпизоде. -- Да еще целует.." "Разрешается и вам... Теперь эту... Вы довольны, Эдмундович?" "Ильич..." "Да у вас просто мания величия, Дашковский! Ты же Феликс. Значит, Эдмундович." "Мендельсон тоже Феликс. А я Феликс Ильич по паспорту." "Мен-дельсона вы приплели из самых садистских соображений, а вас, товарищ, если вы уж так настаиваете, я буду звать просто Ильич. Можно?" "Но при одном условии. Коль у нас с вами пошли такие смелые эксперименты, то как революционная подруга относится к идее поехать со своим Ильичем как-нибудь на дачу его дяди и освоить способ такой же любви на снегу -- в лыжах". "В восторге!.." 5. Феликс: Вот уж где был собачий холод, так это в заколоченном на зиму доме на дядиной даче, когда мы отодрали доски и проникли внутрь. Я тотчас набил дровами печку и затопил колонку для ванной, но долго не решался снять пальто и переодеться для лыжной прогулки. Таня, напротив, тут же оказалась в своем свитере и торопливо смазывала лыжи. Старые ели замерли в тишине. Дома стояли под снежными шапками, свисавшими с крыш до самых окон, которые утопали основаниями в глубокие сугробы. От станции по улице дачного поселка вели только наши следы. Мартовское солнце сияло с белесого неба, отражаясь голубыми, розовыми и золотистыми искорками. Тени от елей на яркой белизне казались темно-синими. "Феликс, -- загорелась Таня, оглядывая поселок с крыльца. -- Смотри -- ни души. Так что это не такая уж шутка насчет любви в лыжах., а? Давай устроим лыжную прогулку ню." "Ты что, мне и так холодно!" "А мне нет!" Она вернулась в дом, из трубы которого в небо бил белый дым, растекаясь среди еловых пиков, и вернулась действительно в одних ботинках. Приводя меня в трепет, она наклонилась закрепить лыжи. Глядя на неестественный блеск белой кожи на фоне снегов, я подумал, что моя подруга что-то уж слишком любит обнажаться... "Это элементарно, Ватсон, -- сияла она своей ослепительной спиной, улыбкой и голубизной глаз, оборачиваясь ко мне на лыжне, когда я спросил ее об этом. -- Чтобы подчеркнуть свою индивидуальность женщина пользуется переменчивой модой. Мне это недоступно. Зато я достоверно знаю, что уж в таком наряде мне равных нет. Ну, какую Эллочку ты способен вообразить на фоне такой попки?" "Да не верти ты намеренно, -- радовался я, спеша за гибкой и уже розовой от легкого морозца лыжницей. -- У тебя и так все играет при каждом движении." "Возбуждает?" "А как ты думаешь?" "Я думаю только о том, чего это ты мед-лишь... Вперед, Ильич! Есть у революции начало... где у революции конец?.." Дома я усадил ее в заполненную горячей водой ванну, куда она тут же затащила и меня. Мы так там отличились, что вся вода оказалась выплеснутой не только на пол и на стены, но и на потолок ванной комнаты. Потом я не спеша вытирал ее полотенцем, намазывал с ног до головы тетиными кремами, усадил в кресло напротив трюмо и стал, пользуясь феном, расчесывать ее тонкие густые волосы, которые прямо на глазах из темно-коричневых и прилип-ших к лицу и шее превращались в золотистые и волнистые, ниспадающие волнами на округлые бальные плечи. Пока я делал ей прическу, она очень внимательно и серьезно смотрела на себя в трюмо и специально для меня время от времени поводила из стороны в сторону грудью. Так начались наши особые отношения, сыгравшие, как вы увидите ниже, роковую роль в нашей совместной судьбе... ГЛАВА ВТОРАЯ. ЛЕНИНГРАД. ОБЛАВА 1. Феликс: После моего открытого сближения с Таней на меня началась облава. Комната, которую я снимал из-за острой неприязни к любому скоплению людей вообще и к общежитиям в частности, стала вдруг притягательной для тетушек. Они видели спасение в моем срочном браке с любой достойной особой. Тем более, что времени для раздумья больше не оставалось. Распределение на носу, а остаться в Ленинграде можно только с местной пропиской. Сама мысль вернуться в сонный Севастополь, не говоря о провинции вообще, приводила меня в отчаяние. Лучше всех в качестве вкладыша о прописке в моем паспорте подходила Эллочка со своим папой-профессором Военно-морской академии и другом самого Антоколь-кого, у которого мечтала работать вся наша студенческая элита. Но Элла была для меня только подруга детства. И до близости с Таней я не представлял ее в моей постели, а уж после... А она, уверенная в своей неотразимости, предполагала не мое, а ее решение нашей совместной судьбы. И была искренне удивлена, что я ушел от нее, да еще к Тане. Тем более, что "миледи" ничуть не хуже Эллы подходила, как ленинградка, в качестве того же вкладыша в паспорт. Только вот к Антокольскому мой путь был бы более проблематичен. Мне светил завод, а я любые производства, даже кон-структорские бюро после практик терпеть не мог -- только НИИ... Возвращаясь к началу, я хотел бы заметить, что распределение в военные ЦКБ, НИИ, не говоря о заводах, было для нас, чистокровных советских евреев, само собой разумеющимся -- при всех наших разговорах об антисемитизме. Корабелка в те годы вообще была эталоном порядочности во всех отношениях, включая нацио-нальную терпимость. Профессора ценили в студентах только знания и умение. За шесть лет у меня не было ни одного повода их в чем-то заподозрить. А уж вообразить, что, скажем, Смирновой начислили в бухгалтерии какого-то ЦКБ сто рублей в месяц, а Коганской, на той же должности, пятьдесят за то, что она еврейка, стало возможным только после переезда "из галута на Родину"... Так что для меня было проблемой не попасть на работу в оборонную промышленность, а зацепиться при этом за Ленинград. Впрочем, необоронных предприятий для выпускников Корабелки практически не было -- при той круговой обороне, какую держала в Африке, Азии, Латинской Америке и в разных прочих Палестинах ци-тадель извращенного социализма... Профессор Антокольский слыл юдофилом, а потому Гена, Валера, Элла и все прочие ленинградцы из нашей еврейской компании попали на предварительном распределении к нему -- в лучший НИИ. Я подписал туда же, предполагая как-то прописаться до окончательного решения комиссии осенью. Туда же была прямая дорога и Тане, написавшей какую-то нашумевшую и важную для Антокольского курсовую работу. Но ее в списке распределенных в головной НИИ я почему-то не заметил, не обратив тогда на это особого внимания. Мы вообще так увлеклись одной стороной наших отношений, что, как потом выяснилось, я своей любовницы в ином качестве вообще не знал. Скажем, мы с ней ни разу не были вдвоем в ресторане или кафе. От всех предложений подобного рода, даже от угощения дома она мягко, но решительно отказывалась.Я понятия не имел, где и чем она вообще питается. У Тани был ключ от моей комнаты. Мы там встречались только для того, чтобы немедленно начать целоваться, а расставались после такого изнеможения, что оба и говорить ни о чем не могли. x x x Между тем, Элла не придумала иной защиты своего счастья, кроме длинных писем с массой восклицательных знаков дорогой тете Сонечке, моей маме, и накачала ее чрезвычайно. В конце концов, мама сама прикатила в Ленинград, но познакомиться с этой категорически отказалась. "Посмотрю-ка я на нее сама издали, -- решила она. -- Возьмите билеты, ну, скажем, в Малый оперный на "Пер Гюнта". Если она мне понравится, я тебе сделаю вот так. И ты нас познакомишь в первом же антракте. Но если нет, то я тебе сделаю вот так и... ты меня знаешь!" Мама взяла у дяди Юры, папы Эллы, его морской командирский бинокль и на сцену из своей ложи, по-моему, даже не взглянула. Она мне сделала второй знак почти сразу же, как только мы с Таней появились в партере, и мне стало совсем не до музыки. Я действительно хорошо знал свою маму... Таня была в своем единственном выходном платье с короткими рукавами. Судя по всему, оно было сшито давно и без учета естественного роста девушки, а потому так обтягивало ее фигуру, что моя любимая действительно выглядела вызывающе. Тем более с ее ногами, походкой, да еще в таком театре. Когда я проводил Таню и примчался в квартиру тети, мама с порога вынесла приговор: откровенная простигосподи... И потребовала от меня немедленного разрыва. Это было как раз в пик нашей любви, и я отказался. Мама устроила мне одну из своих южных истерик прямо в квартире оцепенелых от непривычных интонаций питерских родичей, а потом долго и горько плакала в купе поезда-"семерки", когда я ее провожал. Я очень любил ее и плакал вместе с ней, но в моей комнате у Нарвских ворот меня ждала похудевшая и похорошевшая от всех этих потрясений ни в чем не виноватая Таня, и я ничего утешительного маме так и не сказал. Тогда тетушки предприняли атаку с другой стороны. Как-то меня (естественно, без Тани) пригласили на какое-то торжество в семье Гены и Дины Богун. Их отец Семен Борисович был известным адвокатом и отличался профессиональным красноречием. В этот вечер он развлекал и привле-кал меня, пожалуй, с не меньшей страстностью, чем недавно, к восторгу всего сво-бодного мира, спасал от расстрела евреев-"валютчиков". Потом мы уединились с Диной в ее комнате и присели на диван, чтобы вместе посмотреть семейный альбом. Обычное занятие в семье потенциальной невесты. Дина давала пояснения, листая страницы с чужими лицами. И тут открылась большая фотография Дины на их даче среди зарослей. Дина была в одних плавках и очень мила с белым следом на фоне загара. Я, естественно, впился глазами в пикантное фото. Дина вскрикнула, выхватила "случайно попавший куда не надо" снимок и густо покраснела, захлопнув альбом. "И кто это тебя так снимал? -- не собирался я замечать ее смущение. -- Любимый мужчина?" "Ничего подобного... спроси сам у Эллы. Мы с ней одни были на даче." "И сделали один снимок?" "А тебе какое дело?" "Хочу посмотреть остальные." "Посмотришь. Когда заслужишь..." Опять оставалось только целоваться на этом диване. И чем дольше я этим зани-мался, тем меньше мне хотелось с ней расставаться. Дина была не просто привлекательная, но какая-то изначально родная, умная, сдержанная, ласковая, с тонкими питерскими манерами. С ней я отдыхал от раздвоения личности, национальных комплексов. Своя девочка... Я зачастил к Бо-гунам и перестал звонить Тане, поселившись у тетушки на Петроградской. Возвращаясь к современной для меня реальности, я вообще удивляюсь своему тогдашнему "раздвоению личности" и прочим комлексам. Русские, включая Таню, были в тысячу раз больше похожи на евреев, чем большинство израильтян. Как-то я оказался дома у работодателя-"марокканца" как раз в День памяти жертв Катастрофы, когда сирена на несколько минут останавливает на полном бегу всю страну, чтобы почтить память шести миллионов. Пока я стоял и едва сдерживал слезы под невыносимый вой, Морди весело перемигивался со своим взрослым сыном. "Ты не скорбишь по евреям, погибшим от рук нацистов?" -- с изумлением спросил я. "Нас это не касается, -- отмахнулся он. -- Ашкиназы -- европейские евреи -- чем-то очень достали немцев, если те так озверели. Нас в Северной Африке не трогали. Наш духовный лидер считает, что в Катастрофу погибли только те евреи, что имели души грешников, те, кому не следовало и на свет рождаться!" "То есть, по мнению твоего раввина, Всевышний сам поручил Гитлеру выполнить волю небес и уничтожить скверну на планете? Что нацистская идеология была предначертана свыше?" "Идеология -- это по вашей, русской части. Я знаю только, что вести дела с немцами одно удовольствие. Замечательные люди. Гораздо лучше ашкеназов..." "А арабы и подавно лучше "русских", не так ли? -- вызверился я. -- Не потому ли ты платишь палестинцу Али вдвое больше, чем мне за ту же работу?" "Конечно! Али тут родился. Все его предки веками жили на этой земле. А откуда взялись вы все с вашими странными привычками и высокомерием? Да любой араб имеет на Палестину в тысячу раз больше прав, чем олим. Я лично всегда голосовал за тех, кто был против русской алии. Нам вы тут не нужны, понял? Али гораздо больше похож на еврея, чем ты! Он говорит на иврите не хуже меня, соблюдает свои мусульманские традиции и верит в единого Бога. Поэтому я ему плачу больше, чем тебе. А в кого веришь ты? Да у тебя, кроме твоих кривых ухмылок и презрения к нам, вообще нет ничего за душой. Вы не просто русские. Вы русские-атеисты. Вот мы с тобой говорим сейчас не на еврейском языке, а по-английски. И на нем ты объясняешься с трудом, зная только свой варварский северный язык, на котором в мире не говорит ни один цивилизованный человек. Ты демонстративно не желаешь потратить хоть час в день, чтобы освоить иврит потому, что ты презираешь наш язык, наши традиции, наше поведение, даже нашу внешность. Я давно за тобой наблюдаю. Тебе так противны наши голоса, что тебя передергивает даже, когда ко мне обращается мой внук! Ты ненавидишь Израиль, все еврейское, вообще все нерусское, вернее -- несоветское! Что ты так таращишься? Ты был уверен, что Морди -- примитивное существо, обезьяна, что его предки вылезли из-под верблюда, когда твои читали "Войну и мир"? У тебя и мысли не возникло поинтересоваться моей биографией. Сефард для тебя -- фалафельщик и грязная тварь. Так тебя учат твои русские газеты? А я учился в Париже потому, что знаю французский лучше, чем ты свой русский. Мне не повезло. Поэтому я держу этот заводик. И что? Это я тебя принял на временную работу, а не ты меня. Тебе у нас не нравится? Коль а-кавод! Россия огромная. Ищи себе место у себя на родине и не лезь в чужую страну, не пытайся определять в ней мою судьбу. Арабу, видите ли, я плачу слишком много! Да будь моя воля, я бы вообще жил в нормальной Палестине без таких фальшивых евреев как ты, чтобы нами управляло еврейско-арабское правительство и достойный араб, как правил Нельсон Манделла Южной Африкой назло некоторым "патриотам" вроде тебя. Иврита не знает и знать не хочет, а строит из себя сиониста, shit!" Мне почудилось -- жид. Впрочем, это слово просто вопило из всего его монолога. Такого антисемита я не встречал никогда в жизни. Но он был совершенно прав! Достаточно было просто посмотреть на кишащую вокруг семью Морди, чтобы все понять. Если это и есть евреи, если это и есть страна для таких евреев, то я сюда попал только потому, что заблудился... В газетах без конца спорили о том, следует ли мирно разделиться с палестинцами, или надо их просто выгнать танками и ракетами с вертолетов в миллионные лагеря беженцев в соседних арабских странах. Пока эта проблема решалась, назрел вопрос, как разделиться или разделаться с агрессивно настроенными к евреям израильскими арабами. Если и от них удастся отделиться или куда-то их выгнать, то немедленно возникнет проблема, как поступить с не менее агрессивными и наглыми "марокканцами" -- иудеями арабского происхождения. Если и с ними удастся как-то расквитаться за все, то проклятая амеба тут же начнет делиться на израильтян и "русских". Последние незамедлительно разделятся на чистых евреев и грязных бухарцев, грузин и прочих чурок. А там вспомнят о неполноценности, скажем, одесситов по сравнению с москвичами. Я уж не говорю о "пейсатых", которые и друг друга считают неверными, а прочих евреев -- вообще исчадиями ада; о левых, которые готовы утопить в ложке дерьма правых, и наоборот. И как на все это препохабие хватает одного крохотного и чудом уцелевшего в аду народа, собранного, наконец со всего мира?.. Ведь, в отличие от биологической нормальной амебы, описанное выше омерзительное существо не способно расти -- только бесконечно делиться.... Однако, мы тут с вами замечтались о светлом еврейском будущем, а действие-то происходит пока в Ленинграде, с тамошними и тогдашними предрассудками. Таня, естественно, волновалась за меня и как-то вычислила, куда позвонить. Я смутно слышал из ванной голос тети: "Феликса? Одну секундочку. Он прини-мает ванну. Но вы не беспокойтесь. Он не был у вас не потому, что был с этой... Это Диночка." "Динуля? -- сказал я, хотя чувствовал какой-то холодок в груди. -- Тысяча извинений, но я снова не смогу попасть к вам сегодня вечером. Антокольский такой придира. Ты что молчишь? Обиделась?" "Немного, Феликс, -- услышал я дрогнувший голос. -- Только ты зря извиняешься. Я тебя отпускаю. И на этот вечер, и на все последующие вечера, занятые у тебя с... этой..." "Что? -- закричал я жалко. -- Это что...Таня? Тайка, родная, я тебе все..." 3. Таня: Конечно же я волновалась, когда в разгар каникул Феликс вдруг куда-то пропал. У меня случайно оказался телефон его дяди, и я решила сама позвонить ему. Ленинград в те дни залепляли мокрые снега, а кони Клодта на Аничковом мосту становились похожими на доисторических чудовищ. Я с трудом закрыла за собой дверку ослепшей от налипшего снега телефонной будки, стянула зубами с онемевшей руки мокрую варежку, чтобы кинуть двошку. "Феликса? -- раздался приветливый женский голос. -- Одну секундочку. Он при-нимает ванну. Но вы не беспокойтесь. Он не был у вас не потому, что был с этой... Он действительно был на консультации у Антокольского. Не кладите трубочку. Он слышал звонок и сейчас выйдет. Вы слушаете?" "Да," -- я до боли закусила пальцы. Сырой ветер распахнул дверку будки. Люди осторожно спускались по занесенной снегом лестнице подвального туалета. "Как мама? -- трещала тетя моего кумира. -- Поправилась? Я вчера с ней проговорила всю ночь. Настаивайте, Диночка (Какая еще Дина? Эллу, что ли она так называет?..) Как только вы подадите заявление, она от него отстанет. Я не откажу себе в удовольствии ее лично известить. Другого пути просто нет! Просто нет... А я так мечтаю стать и вашей любимой тетушкой. Ага. С легким паром. Это Диночка." "Динуля? -- голос Феликса был таким незнакомым, что я вообще усомнилась, туда ли я попала. -- Тысяча извинений, но я снова не смогу попасть к вам сегодня вечером. Антакольский такой придира. Я переделал главу курсового в пятый раз, представляешь? Ты что молчишь? Обиделась?" "Немного, Феликс. Только ты зря извиняешься. Я тебя отпускаю. И на этот вечер, и на все последующие вечера, занятые у тебя с... этой... Можете подавать заявление или не подавать. И тетушке можно не беспокоиться и лично со мной встречаться..." "Что? -- глухо кричал Феликс. -- Это что...Таня? Тайка, родная, я тебе все..." На Невском и на Фонтанке исчезли все звуки. Двигались машины, о чем-то переговаривались через шоссе дворничихи, раззевая красные рты, но звуков не было. Только косо летели мокрые хлопья, залепляя мои горящие щеки. "Мне так нравится, когда ты расстраиваешься, -- вспомнила я слова Феликса как-то в постели. -- У тебя удивительно живой носик. Прямо хвостик какой-то, но я его очень люблю." По всей вероятности, с моим хвостиком на лице сейчас творилось нечто ужасное. Если учесть, что мои довольно наивные голубые глаза от злости всегда вдруг становятся яркосиними и сверкают, то не удивительно что на меня оглядывались даже равнодушные ко всему на свете ленинградские прохожие. Потом вдруг настала удивительная легкость, как на улице после дантиста с кровавой ваткой во рту на месте удаленного со страшной болью зуба. Но я ошиблась. Ничего тогда не кончилось. Тут-то он и пришел ко мне домой. Разодетый, с цветами, с конфетами, виноватый и пришибленный он с омерзением пробирался среди обитателей нашей квартиры. На мою усталую после работы маму он тогда старался вообще не смотреть. Она же, напротив, не сводила глаз то с него, то с меня, словно проверяла на совместимость. "Ну как он тебе, мама? -- спросила я, когда проводила его до остановки. -- Понравился?" "Барчук, -- скривилась она. -- Ничего у тебя с ним не выйдет. Ты же у меня девочка заметная. Поищи еще. По себе. Этот -- не для тебя." Я его очень любила, а потому и не вникала в тщательно подготовленное вранье. Простила и все. Снова начались наши удивительные дни и ночи, пиком которых стали "особые отношения", как выразился Феликс. Я навряд ли рискну когда-либо описать эти отношения даже намеком. У каждой влюбленной пары есть свои подобные секреты, о которых знают только двое на всей Земле, но которые и составляют, в сущности, неповторимость именно этой, а не другой связи двух тел и сердец. А Феликс без конца вспоминал свое предатальство, едва не поставившее точку на любых наших отношениях, и не мог поверить, что его могут вот так запросто и без сцен простить... Впрочем, пусть сам расскажет. Давай, Феля... 4. Феликс: Я понятия не имел, где и как живет девушка моей мечты, а потому ее адрес узнал в деканате. Мысль, что я ее потерял навсегда, поразила меня уже следующим ве-чером так, что я выскочил из тетиного дома и попер пешком сквозь ночную мокрую слепящую метель до Балтийского вокзала, не замечая дороги. Таня жила на Дровяной, подъезд в глубине темного двора-колодца, первый этаж. Дверь в драном дермантине, кнопка "Смирновым -- три звонка". Мне открыла сама Таня. Выглядела она не лучшим образом -- побледневшая, с кругами под глазами. Она не бросилась как обычно мне на шею со своим душис-тым дыханием у моих губ, а молча посторонилась. Коммунальная кухня имела нелепое сужение к затянутому паутиной единствен-ному окну, выходящему на помойку. Здесь никого не было и воняло не то какой-то едой, не то из туалета через открытую прямо сюда дверь. Я с ужасом и омерзением пробирался между плитами и столами к открытой двери в узкий пенал ее жилища, где едва помещалась одна кровать и стол с колченогим стулом. За занимавшим четверть пенала платяным шкафом в продавленном кресле посапывала, приот-крыв рот и закинув голову назад-набок изможденная женщина. "Моя мама, -- указала на нее Таня. -- Не доползла до постели после вечерней смены. Завтра ей заступать в первую, вставать в полшестого, не до приличий... Она у меня в дежурном гастрономе продает мороженую рыбу." Боже, какая нищета!.. Мне приходилось бывать в подобных квартирах, но такое откровенное убожество я в наши дни видел впервые. Израильтяне подозрительно переглядываются, когда мы говорим, что жили в галуте в массе не хуже представителей титульных наций. Не хуже... Хуже, чем жила эта чудом уцелевшая в блокаду женщина и ее послевоенного рождения единственная дочка, было просто некуда! Я не решался оглянуться и на саму Таню, которая только горько шмыгала у меня за спиной. "Ну, -- наконец, хрипло сказала она. -- Что ты хочешь мне сказать, Дашковский? Давай побыстрее, я уже совсем спать собралась." Я обернулся. Она была в старом вытянувшемся во все стороны застиранном халате, стоптанных шлепанцах, с распущенными на ночь волосами и следами зубного порошка в уголках рта. Но и в этом тюремном наряде она поразила меня благородством линий и сияющей белизной своей шеи. "Прости меня, если можешь... -- едва выговорил я. -- И пойдем домой." Глаза ее сразу заголубели, губы приоткрылись, потом ее лицо озарилось самой замечательной улыбкой, какая вообще возможна на свете. "Решил все-таки вернуться к своей Тайке? -- треснутым голосом сказала она. -- И надолго?" "Прости меня, -- тихо повторил я. -- Мне тут так достается..." "А я что по-твоему, дура? -- прозвучало уже у самых моих губ перед оглушающим поцелуем. -- Я все понимаю. Держись, Феликс." "Так едем?" "А как же! -- она прямо передо мной расстегнула халат и стала доставать из шкафа белье и одежду, превращаясь в привычную Таню. -- Эллочке, или как там ее, Динуле от этой передай привет при случае. И твоей решительной тетушке. Фиг они у меня тебя получат!" Я подал ее старенькое пальто. Ее мама уже не спала в своем кресле, а напряженно смотрела на нас, вцепившись в ручки кресла, словно хотела выскочить. Я неловко поклонился. Она только странно сморгнула. Я даже не знал, как ее зовут и потому не решился произнести ни слова. Я увидел, как Таня наклонилась, когда подбежала ее поцеловать, хотя женщина уже стояла. "По-моему, и твоя мама меня не очень жалует, -- сказал я, когда мы вышли на Дровяную. -- И ты хороша. Могла бы хоть меня представить. Как ее зовут?" "Зовут ее Светланой Осиповной." "Иосифовной? -- оживился я. -- А ты не?.." "Инте-ресовалась и очень, когда полюбила тебя. Она еврейка не в большей мере, чем слуга Хлестакова. Тебя же она просто боится, как огня. Мне пришлось ей соврать, что ты устроил меня к своей умирающей родственнице сиделкой на ночь. Для нее ты начальство. Кстати, я на твои "деньги для отчетности" ничего себе не покупала." "И зря. Уж халат-то я тебе мог купить..." "Содержанке с моей внешностью, барин, следует покупать бельэтаж и выезд, а не халат. Мне нужен ты весь. Без помощи твоих родителей, с зарплатой инженера. Или ты считаешь, что спишь с продажной женщиной?.. Подожди ты. Целоваться вы все горазды. Так вот, если ты меня любишь, сделай предложение -- и все станет легальным." "Я же сказал -- мы поженимся только после того, как я представлю тебя своим родителям." "А моя мама не в счет?" "Я берусь ее обворожить..." ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СЕВАСТОПОЛЬ. ПРЕДАТЕЛЬСТВО 1. Феликс: "Мне не верится!" -- вертелась Таня перед зеркалом в моей комнате у Нарвских ворот, примеряя только что подаренный ей в дорогу модный шерстяной тренировочный костюм с отложным воротничком. "Ты сама виновата. Я мог бы заменить весь твой гардероб, если бы ты так яростн