, колдобинам, рытвинам) нашего раскачавшегося государственного колеса!.. Фортуна ему изменила. Конечно же,-- не события личной жизни, не отъявленный негодяй, его сын, и не страх пасть под бомбою, как падает простой воин на поле, не приезд там какой-нибудь Анны Петровны, малоизвестной особы, не успевающей ни на каком ровно поприще -- не приезд тям Анны Петровны (в черном, штопаном платье и с ридикюльчиком), и вовсе не красная тряпка превратили носителя сверкающих бриллиантовых знаков просто в талую кучу. Нет -- время... ............................................................... Видывали ли вы уже впадающих в детство, но все еще знаменитых мужей -- стариков, которые полстолетия отражали стойко удары -- белокудрых (чаще же лысых) и в железо борьбы закованных предводителей? Я видел их. В собраниях, в заседаниях, на конгрессах они взлезали на кафедру в белоснежных крахмалах и лоснящихся своих фраках с надставными плечами; сутуловатые старики с отвисающими челюстями, со вставными зубами, беззубые -- -- видел я -- -- продолжали еще по привычке ударять по сердцам, на кафедре овладевая собою. И я видел их на дому. Со слабоумною суетою шепоточком мне в ухо кидая больные, тупые остроты, в сопровождении нахлебников, они влачилися в кабинет и слюняво там хвастались полочкой собрания сочинений, переплетенных в сафьян, которую и я когда-то почитывал, которою угощали они и меня, и себя. Мне грустно! ............................................................... Ровно в десять часов раздавался звонок: отпирал не Семеныч; кто-то там проходил -- в комнату Николая Аполлоновича; там сидел, там оставил записку. 423 Я 3НАЮ, ЧТО ДЕЛАЮ Ровно в десять часов Аполлон Аполлонович откушал кофей в столовой. В столовую он, как мы знаем, вбегал -- ледяной, строгий, выбритый, распространяя запах одеколона и соразмеряя кофе с хронометром; и царапая туфлями пол, к кофею он приволокся в халате сегодня: ненадушенный, невыбритый. От половины девятого до десяти часов пополуночи он просидел, запершись. На корреспонденцию не взглянул, на приветствия слуг, вопреки обычаю, не ответил; а когда слюнявая морда бульдога ему легла на колени, то ритмически шамкавший рот -- Зовет меня мой Дельвиг милый, Товарищ юности живой, Товарищ юности унылой -- 30 то ритмически шамкавший рот поперхнулся лишь кофеем: "Э... послушайте: уберите-ка пса..." Пощипывая и кроша французскую булочку, окаменевающими глазами уставлялся в черную, кофейную гущу. В половине двенадцатого Аполлон Аполлонович, будто вспомнивши что-то, засуетился, заерзал; беспокойно глазами забегал он, напоминая серую мышь; вскочил,-- и бисерными шажками, дрожа, припустился в кабинетную комнату, обнаруживши под распахнутой полой халата полузастегнутые кальсоны. В кабинетную комнату вскоре заглянул и лакей, чтоб напомнить, что поданы лошади; заглянул -- и как вкопанный остановился он на пороге. С изумлением рассматривал он, как от полочки к полочке по бархатистым, всюду тут разостланным коврикам Аполлон Аполлонович перекатывал тяжелую кабинетную лесенку,-- охая, кряхтя, спотыкаясь, потея,-- и как он взбирался по лесенке, как с опасностью для собственной жизни он, вскарабкавшись, на томах пальцем пробовал пыль; увидавши лакея, Аполлон Аполлонович пожевал брезгливо губами, ничего не ответил на упоминанье о выезде. Хлопая переплетом по полке, он потребовал тряпок. 424 Два лакея принесли ему тряпок; тряпки эти пришлось ему передать на полотерной вверх приподнятой щетке (он наверх к себе не пустил никого, да и сам не спустился); два лакея взяли по стеариновой свечке; два лакея стали по обе стороны лесенки с вверх протянутой окаменевшей рукою. -- "Поднимите-ка свет... Да не-так... И не эдак... Э, да -- выше же: еще повыше..." К этому времени из-за заневских строений повыклу-бились клочкастые облака, понавалились хмурые вой-локовидные клубы их; бил в стекла ветер; в зеленоватой, нахмуренной комнате господствовал полусумрак; выл ветер; и повыше, повыше тянулися две стеариновых свечки по обе стороны лесенки, убегающей к потолку; там из пыльного облака, из-под самого потолка копо-шилися полы мышиного цвета и болтались малиноватые кисти. -- "Ваше всоковство!" -- "Ваше ли дело?.." -- "Изволите себя утруждать..." -- "Помилуйте... Где это видано..." Аполлон Аполлонович Аблеухов, действительный тайный советник, там из облака пыли и вовсе не мог их расслышать: какое там! Позабыв все на свете, тряпкою обтирал корешки, ожесточенно похлопывал он томами по перекладинам лесенки; и -- под конец расчихался: -- "Пыль, пыль, пыль..." -- "Ишь-ты... Ишь-ты!..." -- "А ну-ка я... тряпкою: так-с, так-с, так-с..." -- "Очень хорошо-с!.." И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке. Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома ответили на тревожный треск телефона: -- "Его высокопревосходительство?.. Да... Изволят откушивать кофе... Доложим... Да... Лошади поданы..." И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично ответили: -- "Да... да... Все еще сидят за столом... Да уж мы Доложили... Доложим... Лошади поданы..." Ответили и на третий, уже негодующий треск: -- "Никак нет-с!" "Занимаются разборкою книг..." "Лошади?" 425 -- "Поданы..." Лошади, постояв, отгяраяились яа хонюшню; кучер сплюнул: выругаться он не поемел... ........................... .. .................................... -- "Протру-ка я!" н -- "Ай, ай, ай!.. Не угодно ли видеть?" -- "Апчхи..." И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке. ............................................................... В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это -- напоминанием о чем-то забытом, родном -- пролетело пространство лакированных комнат; и -- непрошенно вошло в кабинет; старое, старое -- тут стояло; и -- подымалось по лесенке. Ухо выставилось из пыли, голова повернулась: -- "Слышите?.. Слушайте..." Мало ли кто мог быть? Оказаться мог: тот -- Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот -- Герман Германович, с бумагами; или там -- Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться, впрочем, могла -- ме-ме-ме -- и Анна Петровна... Дзанкнуло. -- "Неужели не слышите?" -- "Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят, небось..." На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще продолжали светить. Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей барского туалета:--"Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи... Воротнички, манжеты -- восток... Часы -- север"-- только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он -- насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему звуку; затопотал в кабинет. Боевой, верный конь отзывается так на звук рога: -- "Я осмелюсь заметить: звонят..." 426 Не отзывались лакеи. Каждый вытянул свою свечку -- под потолок; из-под самого потолка, с верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался надтреснутый, разволнованный голос: -- "Да! И я тоже слышал". Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома,-- он один отозвался: -- "Да, да, да..." -- "Знаете ли..." -- "Звонят... звонки..." Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому что вздрогнули -- оба: "торопитесь -- бегите -- спешите!.." -- "Это барыня..." -- "Это -- Анна Петровна!" Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять! Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов -- серая мышиная куча -- беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая, привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым подбородком; сполз -- да как пустится мелкою дробью по направлению к лестнице с грязною подти-ральной тряпкой в руке да с распахнутой полой халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот стал, задышал и пальцем нащупал пульс. ............................................................... А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем; на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная карточка с дворянской короной. Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика. Право же, походил он на мышь. 427 БУДЕШЬ ТЫ, КАК БЕЗУМНЫЙ Петербург -- это сон. Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие видят-но за стеклами этими никогда не бывают они. Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол тех. Там -- покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем случайным прохожим, для которых все -- сон и которые -- сон; на покатое это плечо восьмидесятилетнего старика падает и темная треуголка; восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном, напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы. Так бывает всегда. Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою". Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты пройдешься мимо дубовой той двери -- днем, утром, под вечер ты увидишь и медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь -- темную треуголку. С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана. Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун, борода. Миг,-- коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа,-- коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный, кружиться по петербургским проспектам. Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября. Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы тяжкоглавая булава, верно б, верно бы 428 здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косами; всадники Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов. Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей. Приближаются топоты. Это -- железные всадники. Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс. С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги. Старый, каменный бородач! Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы над летами, зимами, веснами -- круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето, осень, зима: снова -- лето и осень; тот же он; и летом он -- пористый; обледенелый, зимой истекал он ледышками; веснами от ледышек тех и сосулек протекала капель. Но он -- тот же: его минуют года. Самое время по пояс кариатиде. Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект; этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые плиты, так невесело озаренные октябревским деньком, отражаются: зеленоватый облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из рокочущих желобов. Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года подпирает подъезд Учреждения. ............................................................... Что за день! С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали 429 глаза на министерский портрет: и шли по нетопленым залам -- к своим холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине растрещались поленья. Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся огоньков; разрывались там, отрывались и рвались -- красные петушиные гребни, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей мглой. В кабинете не было никого. Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет. Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот; слухи реяли; и -- мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала труба телефона: -- "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо присутствие... быть не может..." И вторично трещал телефон: -- "Докладывали?.. Все еще сидит за столом?.. Доложите, что время не терпит..." Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он руками; через час -- полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету. Через двадцать минут, поднимаяся по ступенькам желтого дома, он с изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник, с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на него из-за статуи Ниобеи. -- "Аполлон Аполлонович",-- выкрикнул седовласый, аннинский кавалер, из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал оправлять большой шейный орден под галстухом. -- "Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то вас, мы-то к вам -- трезвонили, теле-фонили. Ждали -- вас..." 430 -- "Я... ме-ме-ме", -- зажевал сутулый старик,-- "разбираю свою библиотеку... Извините уж, батюшка",-- прибавил ворчливо он,-- "что я так, по-домашнему". И руками он показал на свой драный халат. -- "Что это, вы больны? Э, э, э -- да вы будто опухли... Э, да это отеки?"-- почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу. Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет. -- "Вот не вовремя-то изволили расхвораться... А я к вам с известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка--в Мороветринске..." -- "С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров",-- тут лицо старика недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно: видимо, он более ничему удивиться не мог) -- "и пожалуйте: завелась, знаете, пыль"... -- "Пыль?" -- "Так я ее -- тряпкой". Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом столике. Но Аполлон Аполлонович снова его перебил: -- "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее -- тряпкой..." Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир, стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу стремительно другая рука. -- "Что это?" -- "Как я вам докладывал только что..." -- "Нет-с, позвольте-с" -- К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно припал: помолодел, побелел, стал -- бледнорозовым (красным быть он не мог уже). -- "Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой подписью?!" -- "Аполлон Аполлонович..." -- "Подписи я не дам". -- "Да ведь -- бунт!" -- "Сменить Иванчевского..." -- "Иванчевский сменен: вы -- забыли?" -- "Подписи я не дам..." 431 Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки, опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал слюной: -- "Как могли они думать? Одно дело -- твердая, административная власть, а другое дело...-- нарушение прямых, законных порядков". -- "Аполлон Аполлонович", -- урезонивал аннинский кавалер,-- "вы человек твердый, вы -- русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно подпишитесь..." Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу: переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти халата с гневно дрожащею челюстью. -- "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур не учат..." "Ме-емме... Я не дам своей подписи". Молчание. -- "Ме-емме... Ме-емме..." И надул пузырем свои щеки... Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице; для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами, рассыпалась прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился; скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку; положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и приказал немедленно перед собою развести огонек. Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами себе бормотали: -- "Ничего-с... Так себе..." Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром дохнувшая груда -- малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья. Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и с прищуренными глазами, 432 воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный, окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с ничем не запятнанной совестью. -- "Я, мои судари, человек школы Плеве... И я знаю, что делаю... Так-то-с, судари..." Остро отточенный карандашик -- вот он прыгает в пальцах; остро отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в Учреждение затрещит -- в телефон: с уму непостижимым известием. ............................................................... Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида -- не двинулась: бородач -- старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения. Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они; пробушевали январские дни так недавно: это был -- девятьсот пятый год. Каменный бородач! Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел не расскажет он никому. Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках "ура" пробегал в открытую дверь. После же, при криках "ура" генерал попирал пол балконного выступа белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного выступа; каменный бородач и доселе знает то имя. Но о нем не расскажет он. Никому, никогда не расскажет он о слезах сегодняшней проститутки, приютившейся ночью под ним на ступенях подъезда. Не расскажет он никому о недавних наездах министра: был тот в цилиндре; и была у него в глазах -- зеленоватая глубина; поседевший министр, выходя из легеньких санок, гладил холеный ус серой шведской перчаткой. Он потом стремительно пробегал в открытую дверь, чтоб задумываться у окон. 433 Бледное, бледное лицевое пятно, прижатое к стеклам, выдавалось -- оттуда вон; не угадал бы случайный прохожий, глядя на это пятно, в том прижатом пятне -- не угадал бы случайный прохожий в том прижатом пятне повелительного лица, управляющего отсюда российскими судьбами. Бородач его знает; и -- помнит; но рассказать -- не расскажет -- никому, никогда!.. Пора, мой друг, пора; покоя сердце просит... Бегут за днями дни, и каждый день уносит Частицу бытия; а мы с тобой вдвоем Располагаем жить; а там -- глядь: и умрем 31. Так говаривал своему одинокому другу посе&евший, одинокий министр, теперь почивающий. И нет его -- и Русь покинул он, Взнесенну им...32 И -- мир его праху... Но швейцар с булавой, засыпающий над "Биржевкою", измученное лицо знавал хорошо: Вячеслава Константиновича 33, слава Богу, в Учреждении еще помнят, а блаженной памяти императора Николая Павловича в Учреждении уж не помнят: помнят белые залы, колонны, перила. Помнит каменный бородач. Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою ль стрелою проспекта, иль над горькой, соленой, чужой -- человеческою слезой? На свете счастья нет, а есть покой и воля... Давно желанная мечтается мне доля: Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальнюю трудов и чистых нег 34. ............................................................... Приподымается лысая голова,-- мефистофельский, блеклый рот старчески улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза -- опламененные все же; и все же -- каменные глаза: синие -- и в зеленых провалах! Холодные, удивленные взоры; и -- пустые, пустые. Мо-роками поразожглись времена, солнца, светы. Вся жизнь -- только морок. Так стоит ли? Нет, не стоит: -- "Я, судари мои, школы Плеве... Я, судари мои... Я -- ме-ме-ме..." Падает лысая голова. 434 ............................................................... В Учреждении от стола к столу перепархивал шепот; вдруг дверь отворилась: пробежал к телефону чиновник с совершенно белым лицом. -- "Аполлон Аполлонович... выходит в отставку..." Все вскочили; расплакался столоначальник Легонин; и возникло все это: идиотский гул голосов, ног неровные топоты, из вице-директорской комнаты вразумительный голос; и -- треск телефона (в департамент девятый); вице-директор стоял с дрожащею челюстью; в руке его кое-как плясала телефонная трубка: Аполлон Аполлонович Аблеухов, собственно, уже не был главой Учреждения. Через четверть часа, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией седовласый вице-директор с аннинской звездой на груди уже отдавал приказания; через двадцать минут свежевыбритый и волнением молодеющий лик проносил он по залам. Так совершилось событие неописуемой важности. ГАДИНА Закипевшие воды канала бросились к тому месту, где с оголтелых пространств Марсова Поля ветер ухал в суками стонавшую чащу: что за страшное место! Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башнею напоминал он причудливый замок: розово-красный, тяжелокаменный; венценосец проживал в стенах тех; не теперь это было; венценосца того уже нет 35. Во царствии Твоем помяни его душу, о, Господи! Розово-красный дворец выступал своим вверх протянутым верхом из гудящей гущи узловатых, совершенно безлистных суков; суки протянулись там к небу глухими порывами и, качаясь, ловили бегущие хлопья туманов; каркая, вверх стрельнула ворона; взлетела, прокачалась над хлопьями, и обратно низринулась. Пролетка пересекала то место. Полетели навстречу два красненьких, маленьких домика, образовавших подобие выездной арки на площади перед дворцом 36; слева площади древесная куча угрожала гудением; и будто наваливалось кренящимися верхами стволов; шпиц высокий вытарчивал из-за туманистых хлопьев. 435 Конная статуя вычернялась неясно с отуманенной пло щади; проезжие посетители Петербурга этой статуе не уделяют внимания; я всегда подолгу простаиваю перед ней: великолепная статуя! 37 Жалко только, что какой-то убогий насмешник при последнем проезде моем золотил ее цоколь. Своему великому прадеду соорудил эту статую самодержец и правнук38, самодержец проживал в этом замке; здесь же кончились его несчастливые дни -- в розовокаменном замке; он не долго томился здесь; он не мог здесь томиться; меж самодурною суетой и порывами благородства разрывалась душа его; из разорванной этой души отлетел младенческий дух. Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре окна; вон окошко -- не из этого ль? И курносая в локонах голова томительно дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых угасаниях неба; или же: упирались глаза в серебряную игру и в кипения месячных отблесков в густолиственной куще; у подъезда стоял павловец-часовой в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе золотогрудного генерала в андреевской ленте 39, направлявшегося к золотой, расписанной акварелью карете; красно-пламенный высился кучер с приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры. Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к сантиментальному разговору с кисей-но-газовой фрейлиной, и фрейлина улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки, и -- черная мушка. В роковую ту ночь в те же стекла втекало лунное серебро, падая на тяжелую мебель императорской опочивальни; падало оно на постель, озолощая лукавого, мечущего искры амурчика; и на бледной подушке вырисовывался будто тушью набросанный профиль; где-то били куранты; откуда-то намечались шаги... Не прошло и трех мгновений -- и постель была смята: в месте бледного профиля отенялась вдавлина головы; простыни были теплы; опочившего -- не было; кучечка белокудерных офицеров с обнаженными шашками наклонила головы к опустевшему ложу; в запертую дверь сбоку ломились; плакался женский голос; вдруг рука розовогубого офицера приподняла тяжелую оконную штору; из-под спущенной кисеи, на 436 окне, в сквозном серебре,-- там дрожала черная, тощая тень. А луна продолжала струить свое легкое серебро, падая на тяжелую мебель императорской спальни; падало оно на постель, озолощая блеснувшего с изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно белый, будто прочерченный тушью... Где-то били куранты; в отдалении отовсюду топотали шаги 40. ............................................................... Николай Аполлонович бессмысленно озирал это мрачное место, не замечая и вовсе, что бритая физиономия его везущего подпоручика от времени и до времени поворачивалась на своего, с позволения заметить, соседа; взгляд, которым окидывал подпоручик Лихутин свою везомую жертву, казался исполненным любопытства; неспокойно вертелся он всю дорогу; всю дорогу толкался он боком. Николай Аполлонович понемногу догадывался, что Сергею Сергеевичу его касаться невмоготу... хотя бы и боком; и вот он пихался, награждая попутчика мелкой дробью толчков. В это время ветер сорвал с Аблеухова итальянскую шляпу с полями, и непроизвольным движением этот последний поймал ее на коленях у Сергея Сергеевича; на мгновение он прикоснулся и к костенеющим пальцам, но пальцы Сергея Сергеича дрогнули и с явным гадливым испугом отскочили вдруг вбок; угловатый локоть задвигался. Подпоручик Лихутин теперь, вероятно, испытывал не прикосновение к коже знакомого и, можно сказать, закадычного товарища детства, а... гадины, которую... пришибают... на месте... Аблеухов приметил тот жест; в свой черед стал с испугом присматриваться и он к своему товарищу детства, с кем он был когда-то на ты; этот ты, Сережка, то есть Сергей Сергеич Лихутин, со времени их последнего Разговора помолодел, ну, право,-- лет на восемь, именно превратившись в "Сережку" из Сергея Сергеича; но теперь-то уж этот "Сережка" с подобострастием не внимал парениям аблеуховской мысли, как во время оно, на бузине, в старом дедовском парке тому назад -- восемь лет; прошло восемь лет; и все восемь лет изменили: бузина сломалась давно, а он...-- подобострастно поглядывал он на Сергея Сергеича. Их неравные отношения опрокинулись; и все, все -- пошло в обратном порядке; идиотский вид, пальтецо, 437 толчки угловатого локтя и прочие жесты нервозности, прочитанные Николаем Аполлоновичем, как жесты презрения,-- все, все это наводило на грустные размышления о превратности человеческих отношений; наводило на грустные размышления и это ужасное место: розово-красный дворец, дико воющий и в небо вороной стреляющий сад, два красненьких домика и конная статуя; впрочем, сад, замок, статуя уже остались у них за плечами. И Аблеухов осунулся. -- "Вы, Сергей Сергеевич, оставляете службу?" -- "А?" -- " Службу..." -- "Как видите..." И Сергей Сергеевич на него поглядел таким взором, как будто он доселе не знал Аблеухова; он его оглядел от головы и до ног. -- "Я бы вам, Сергей Сергеевич, посоветовал приподнять воротник: у вас простужено горло, а при этой погоде, в самом деле, ничего не стоит -- легко..." -- "Что такое?" -- "Легко схватить жабу". -- "И по вашему делу",-- глухо буркнул Лихутин; раздалось его суетливое фырканье. -- "?" -- "Да я не о горле... Службу я оставляю по вашему делу, то есть не по вашему делу, а именно: благодаря вам". -- "Намек",-- чуть было не воскликнул Николай Аполлонович и поймал снова взгляд: на знакомых так никогда не глядят, а глядят так, пожалуй, на небывалое заморское диво, которому место в кунсткамере 41 (не в пролетке, не на проспекте -- тем более...). С видом таким прохожие вскидывают глаза на слонов, иногда проводимых поздно вечером в городе,-- от вокзала до цирка; вскинут глаза, отшатнутся, и -- не поверят глазам; дома будут рассказывать: -- "Верите ли, мы на улице повстречали слона!" Но все над ними смеются. Вот такое вот любопытство выражали взоры Лихути-на; не было в них возмущенности; была, пожалуй, гадливость (как от соседства с удавом); ползучие гадины ведь не вызовут гнева -- просто их пришибут,чем попало: на месте... 438 Николай Аполлонович соображал поручиком проце-ясенные слова о том, что службу покидает поручик -- из-за него одного; да,-- Сергей Сергеич Лихутин и потеряет возможность состоять на государственной службе после того, что сейчас случится там между ними обоими; квартирка-то, очевидно, будет пуста (в ней гадина и будет раздавлена)... Произойдет такое, такое... Николай Аполлонович не на шутку тут струсил; он заерзал на месте и -- и: все его десять пальцев, дрожащих, холодных, вцепились в рукав подпоручика. -- "А?.. Что это?.. Почему это вы?" Промаячил тут домик, домик кисельного цвета, снизу доверху обставленный серою лепною работою: завитушками рококо (может быть, некогда послуживший пристанищем для той самой фрейлины с черной мушкой, с двумя лукавыми ямочками на лилейных ланитах). -- "Сергей Сергеич... Я, Сергей Сергеевич... Я должен признаться вам... Ах, как я сожалею... Крайне, крайне печально: мое поведение... Я, Сергей Сергеич, вел себя... Сергей Сергеевич... позорно, плачевно... Но у меня, Сергей Сергеевич, оправдание -- есть: да, есть, есть оправдание. Как человек просвещенный, гуманный, как светлая личность, не как какой-нибудь, Сергей Сергеевич,-- вы сумеете все понять... Я не спал эту ночь, то есть, я хотел сказать, страдаю бессонницей... Доктора нашли меня",-- унизился он до лганья,--"то есть мое положение -- очень-очень опасным... Мозговое переутомление с псевдогаллюцинациями, Сергей Сергеевич (почему-то вспомнились слова Дудкина)... Что вы скажете?" Но Сергей Сергеевич ничего не сказал: без возмущения посмотрел; и была во взгляде гадливость (как от соседства с удавом); гадины не вызывают ведь гнева: их... пришибают... на месте... -- "Псевдогаллюцинации...",-- умоляюще затвердил Аблеухов, перепуганный, маленький, косолапый, залезая глазами в глаза (глаза глазам не ответили); он хотел объясниться немедленно; и -- здесь, на извозчике: объясниться здесь -- не в квартирке; и так уже не далек роковой тот подъезд; если же до подъезда не сумеют они прийти в соглашение с офицером, то -- все, все, все: будет кончено! Кон-че-но!! Произойдет убийство, оскорбление действием, или просто случится безобразная Драка: -- "Я... я... я..." 439 -- "Сходите: приехали..." Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами -- поглядывал на синеватые тумана клоки, откуда все хлюпали капельки, закружившие на булькнувших лужах металлические пузыри. Подпоручик Лихутин, соскочивший на тротуар, бросил деньги извозчику и теперь стоял пред пролеткой, ожидая сенаторского сынка; этот что-то замешкался. -- "Погодите, Сергей Сергеевич: тут со мной была палка... Ах? Где она? Неужели же я выронил палку?" Он действительно отыскивал палку; но палка пропала бесследно; Николай Аполлонович, совершенно бледный, обеспокоенно поворачивал во все стороны умоляющие глаза. -- "Ну? Что же?" -- "Да палка". Голова Аблеухова глубоко ушла в плечи, а плечи качались; рот же криво раздвинулся; Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами на синеватые тумана клоки; и -- ни с места. Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он, схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника,-- принялся высаживать, как товарами переполненный тюк. Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в руку: как они пройдут в эту дверь, -- в темноте рука-то ведь может, пожалуй, принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлонови-ча, щеке; в темноте-то ведь не отскочишь; и -- кончено: телодвижение совершится; род Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали). Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей полотна. -- "Я пойду, пойду, Сергей Сергеич..." Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъ-ездной ступеньки; впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем. Хлопнула подъездная дверь. 440 ТЬМА КРОМЕШНАЯ Тьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика, сопровождаемое мелким бисером восклицаний. -- "Я... вот здесь стоял: вот-вот -- здесь стоял... Стоял, себе, знаете..." -- "Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?.." -- "В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям представлений..." -- "Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то -- ассоциациям?.." -- "Врач сказал... Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я ходить умею и сам..." -- "А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста",-- раздалось уже выше... -- "И не думаю..." -- "Хватаетесь..." -- "Я же вам говорю...",-- раздалось еще выше... -- "Врач сказал,-- врач сказал: рредкое такое -- мозговое расстройство, такое-такое: домино и все подобное там... Мозговое расстройство...",-- пропищало уже откуда-то сверху. Но еще где-то неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул: -- "Здравствуйте!" Это было у самой двери Лихутиных. -- "Кто тут такое?" Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой голос. -- "Кто тут такое?",-- возвысил голос свой и Николай Аполлонович с огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него оторвалась, упала -- рука; и -- щелкнула облегчительно спичка. Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать: -- "А я стою себе тут... Звонюсь, звонюсь -- не отпирают. И, скажите пожалуйста: знакомые голоса". Когда чиркнула спичка, то обозначились пухо-белые пальцы со связкою роскошнейших хризантем; а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура Вергефдена -- почему это он был здесь в этот час. -- "Как? Сергей Сергеевич?" 441 -- "Обрились?.." -- "Как!.. В штатском..." И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке хризантем. -- "И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал... Вам ведь было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего вечера..." Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий Вергефден заторопился: -- "Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку... Мне и некогда... Мы по горло завалены... Аполлон Аполлонович, батюшка ваш, поджидает меня... По всем признакам ожидается забастовка... Дел -- по горло..." Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно; перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери,-- бабочка, сидящая на чепце. -- "Маврушка, я не вовремя?" -- "Пожалуйте, барыня дома-с..." -- "Нет, нет, Маврушка... Лучше уж вы передайте цветы эти барыне... Это долг",-- улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском обществе дам... -- "Да, мой долг перед Софьей Петровной -- за количество сказанных фифок..." И опять улыбнулся: и -- спохватился: -- "Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас переутомленный, нервозный..." Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз долетало: -- "И нельзя же все с книгами..." Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул: -- "Я, Герман Германович, тоже... И мне пора восвояси... Не по дороге ли нам?" Но шаги упали, и -- бац: хлопнула дверь. Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь -- схваченным; д