ий выводок зорь, что покоится на соломе звезд". И еще один, быть может, самый дорогой подарок: "ночь, которая была, наверное, не последней, но все же первой ночью без страхов, ночью, подобной дню без трудов, без забот, без отвращенья". А потом были еще и еще эти сказочные ночи-дни, ночи-праздники, ночи-путешествия в радость. Значит, любви дано избавить нас от невзгод, как избавляет она от одиночества, значит счастье - не выдумка утешителей, оно вокруг, рядом, до него рукой подать. Вопреки всем скептикам и плакальщикам, вопреки сдавшимся и поникшим в отчаянье, Элюар поет надежду. Он сам изведал: "Несправедливость немыслима, пока есть на свете одно дорогое тебе существо". Опровергнув легенду о роковой разобщенности людей, любовь разрушает и миф об изгнанничестве греховной твари в юдоли земной. Христианское недоверие к плоти - источнику грехопадения - у Элюара начисто отметается, как отметается и угар чувственности болезненной, дурманящей. В блаженстве, в том числе и доставляемом плотским наслаждением, он не усматривает ничего зазорного, запретно-унизительного. И потому о женском обнаженном теле, о "пылающей лампе желания, что зажигается на твоем лице среди ясного дня", о "разделенных ночах" и "расстеленной кровати - усыпанном звездами кусте метаморфоз" у него говорится откровенно и прямо, без ханжеской стыдливости и ее постоянной спутницы - скабрезности. Эрос Элюара светел, радостен, не омрачен разладом чистоты и плоти, духа и материи, потому что для всякого живого существа он изначален и естествен, как дыхание. Исполнение в любви самых заветных, самых исконных запросов человека окрыляет его так, что самые отчаянные дерзания кажутся ему по плечу. И тогда он принимается вдохновенно переделывать все вокруг по образу и подобию своей мечты. По мановению ее волшебной палочки на земле воцаряется золотой век. Земной шар приобретает невесомость пылинки, срывается с места и кочует в межзвездном пространстве. Твердые тела струятся, плотные предметы прозрачны, тусклые поверхности фосфоресцируют. Огонь и снег вовсе не враждуют, дождь обжигает, яркие лучи несут прохладу, ночи озарены снопами искр, день не знает теней. Чудится, что повсюду дворцы из какого-то неведомого, радужно-переливчатого хрусталя, мерцающего изнутри мириадами звезд. Чистота его сохраняет все тепло их живого свечения. Когда Элюар хочет представить этот материал нагляднее, он попросту смешивает природные стихии воды, огня, света: так появляются "родники света", "светящиеся слезинки", "дождь языков пламени", "блуждающие капельки огня в холодной воде", "звезды, плавающие в озерах"... Залитая полуденным солнцем, омытая росой, элюаровская сказочная страна счастья под стать разве что ее хозяевам - двоим влюбленным. Неподвластные земному притяжению, не ведающие границ времени и пространства, пренебрегающие причинностью и необходимостью, они обладают восхитительной легкостью птиц, столь стремительных в своем полете, что возникает впечатление, будто они бесплотны и "у них никогда не было тени", будто это какие-то дневные светляки - "хрустальные птицы", "птицы-брильянты", "орлы из чистейшей воды". Любимая похожа на "воздушного водолаза в легчайшем оперении", и, когда она несет поэта "на крыльях своих глаз", он верит: "больше нет ничего, кроме их полета, стряхивающего прах моих невзгод, кроме их звездного и светозарного полета". Оба они, он и она, делаются ядром, средоточием жизни своего чудесного края. Элюар обнаруживает источник жизнетворного тепла в себе самом: "дремлет стоя во мне огонь", чаще - в подруге, чье "лицо - обнаженное солнце", чьи "зрачки - башни света", чьи "руки в зарослях трав рождают день", чью шею сама "заря обвила ожерельем". "И вижу я, как в ладонях ее вновь зажигается свет, и они взмывают ввысь, точно языки пламени после дождя. Пламя пальцев тянется навстречу небесному огню". Происходит встреча любимой и солнца, огня души и огня мироздания. И поэт, через нее обручившийся с самим владыкой вселенной, отныне и навсегда постигает, что он не жалкая пылинка, не червь в норе своего отшельничества, но богоравный собрат самого светоносного огня. Так в лирике Элюара смыкаются ее пафос и ее обличье, красной нитью тянущийся через нее мотив и словесная структура, его воплотившая: любовь дает толчок прометеевской грезе, которая, в свою очередь, дает материал для лучезарных снов, чтобы зримо передать восторг и блаженство, суметь высказать несказанную радость. V В той мере, однако, в какой Элюар не хотел закрывать глаза на то, что навеянные ему любовью головокружительные дерзания - все же лишь подвиги вымысла, что он только "воображает свое всемогущество", предоставляя всему идти по-прежнему своим чередом, отнюдь не обнадеживавшим, - его визионерство далеко не всегда настроено на одну счастливую волну. Случается, и не так уже редко, что радужные видения вдруг меркнут, заслоняются совсем иными - сумрачными, кошмарными, залитыми апокалипсическим "черным светом". Вместо алмазных россыпей возникают груды булыжников, вместо чистых озер - гнилые болота, вместо зеленых полян - заброшенные пустыри. По-весеннему безмятежные улыбки природы стягиваются в жуткие гримасы зимы, дворцы оборачиваются лачугами. Смятение липкой паутиной обволакивает мозг, промозглый холод леденит сердце: "Бодрствуя, я часто испытывал чувство изоляции, страха, страданий, агопии". Тягостность подобных пробуждений не случайна: ведь каждый раз очнувшийся от сладких снов счастливец вынужден вспоминать, что грезы - мнимое, кажущееся "приручение" враждебных судеб, что, сколько бы им ни предаваться, беда за каждым углом по-прежнему стережет счастье и устроенные в мечтах пиршества всепобеждающего духа - едва ли не пир среди чумы. Что - короче - слово и дело вещи разные. И тогда, в дни горьких отрезвлений после пьянящих взлетов вымысла, Элюара нередко охватывает досада и раздражение. В приступе ярости он бывает готов развалить, как карточные домики, им же заботливо возводившиеся воздушные замки: Разумеется я ненавижу царство буржуев Царство шпиков и попов Но сильнее стократ я ненавижу людей которые не ненавидят его Так же как я Всей душой. Я плюю в лицо ничтожнейшему пигмею Который всем стихам моим не предпочтет эту _Критику поэзии_. "Критика поэзии", завершавшая сборник "Сама жизнь", вводит нас в суть метаний, бывших уделом и Элюара, и многих его товарищей по сюрреализму. С первых своих манифестов шумно заявляя о своем крайнем бунтарстве, сподвижники Бретона всячески подчеркивали, что они гораздо больше озабочены перестройкой "склада мышления" и "созданием нового мистицизма", чем "изменением внешнего физического порядка вещей" {М. Nadeau, Documents surrealistes. P., 1948, p. 42.}, проще говоря - чем социальной революцией. По сути за их архимятежными лозунгами вырисовывается замысел достаточно безобидного "душеспасения", не посягавшего всерьез на устои общества, где они жили, и довольствовавшегося попытками вытравить из самих себя скверну филистерства а мещанской псевдокультуры. Вмешательство же в ход истории ими сперва отвергалось вовсе как суетная возня из-за пустяков, а позже снисходительно допускалось, но лишь постольку, поскольку обслуживало их психоаналитическую натурмагию. Понятно, что жрецам этого культа - лирикам в кружке Бретона строжайше возбранялось столь "недостойное" их занятие, как сочинение гражданских, революционных вещей, более или менее прямо откликавшихся на насущные заботы дня ("обстоятельства"). Тем самым творец обрекался на некие бдения наедине с тайной своего подсознания и в стихах ему было заказано хоть как-то касаться того, что происходило в обществе и что, быть может, страстно волновало его в повседневной жизни. А это могло рождать у него болезненное чувство невсамделишности сделанного за письменным столом, своей непричастности к чему-то едва ли не более важпому, чем все его писания. Отсюда, из этого мучительного раздвоения, - запальчивый вызов элюаровской "Критики поэзии". От года к году раздвоенность эта делалась для Элюара все более явной и все более невыносимой. Одна за другой выходили его книги, в них все так же разматывался клубок проникновенно-нежной ворожбы, но там не найти отклика на то, что лихорадило Францию накануне и в пору Народного фронта и к чему сам Элюар вовсе не оставался равнодушен. Напротив, он сразу и безошибочно распознал врага в рвавшемся к власти фашизме, отечественном и зарубежном, и без колебаний встал в ряды левой интеллигенции, которая пыталась вместе со всеми французскими трудящимися преградить ему дорогу. В феврале 1934 г., после провала фашистского путча в Париже, он участвовал в составлении "Призыва к борьбе", где, в частности, говорилось: "События последних дней со всей грубостью и неслыханной быстротой поставили нас перед непосредственной угрозой фашизма. .. Нельзя терять ни минуты... Мы обращаемся ко всем трудящимся, организованным или нет, но исполненным решимости преградить дорогу фашизму, с лозунгом: ЕДИНСТВО ДЕЙСТВИЙ" {М. Nadeau. Documents surrealistes, p. 252.}. А три года спустя в письме к дочери (напомним, что ее мать была русской) он еще прямее разъяснял свою позицию: "Ты хорошо знаешь, что я за коммунизм, против фашизма... Только режим, основанный на равенстве, способен обеспечить мир и исчезновение богатых и бедных. В настоящий момент мне просто хочется, чтобы ты была за угнетенных и против угнетателей. А угнетатели это те - вся буржуазия, - кто непрестанно, ради обогащения самих себя, заставляет людей работать, кто для этого держит людей в невежестве, твердя им, будто необходимо, чтобы были бедные (следовательно, и богатые). И вот эти-то хозяева даже не умеют разумно править, не умеют предотвращать кризисы, безработицу, войны... Чудовищное неравенство царит в современном обществе. В СССР, твоей стране, этого больше нет" {P. Eluard. Choix de lettres & sa fille (1932-1949). - "Europe", N 403/404, 1962, p. 28.}. Гуманизм Элюара, до сих пор скорее утопический, обротал отчетливо революционные установки. Тщетно было бы искать, однако, вплоть до 1936 г. следов этих сдвигов в самих стихах Элюара. Правда, его взыскующая счастья лирика уже сама по себе была вызовом всему, что калечит и принижает человека, но пока что она словно бы страшилась запачкаться, погрузившись в общественный поток, все больше затягивавший ее создателя. Нужен был, видимо, резкий толчок извне, и такой пробуждающей встряской для Элюара оказалась гражданская война в Испании. В самом начале 1936 г. он ездил туда с лекциями о Пикассо, а осенью выступил с "Ноябрем 1936" - криком боли и тревоги за осажденный франкистами Мадрид, презрительной отповедью "строителям развалин". Затем, с перерывами, последовала "Победа Герники", "Вчерашние победители погибнут" и другие отклики на трагедию республиканской Испании. Тогда же, в лекции "Очевидность поэзии", Элюар открыто обосновал поворот своего творчества лицом к сегодняшней истории. "Пришло время, когда право и долг всех поэтов настаивать, что они глубоко погружены в жизнь других людей, в общую жизнь... Все башни из слоновой кости будут разрушены... Сегодня одиночество поэтов исчезает. Отныне они люди среди других людей, у них есть братья", "они вышли на улицы, они оскорбляют владык, они отвергли богов, они выучили мятежные песнопения обездоленной толпы и, не падая духом, стараются обучить ее своим песнопениям". Отныне для самого Элюара "истинная поэзия заключена во всем, что освобождает человека... она равно в изобретении радио, в подвиге ледокола "Челюскин", в Астурийском восстании (и, затем, в поразительной защите испанского народа против его врагов), в забастовках во Франции и Бельгии" {ОС, I, 513-514, 519, 521.}. После столь непочтительного нарушения заповедей "папы сюрреализма" Бретона, с узостью фанатика накладывавшего табу на подобное вторжение лирики в самую гущу событий, размежевание Элюара с его вчерашними попутчиками было лишь вопросом времени. Оно и произошло к концу 1938 г. Последние предвоенные книги Элюара - "Полная песня" с ее "поиском большого зова, чьим отголоском хочет стать мой зов" и особенно "Открытая книга", где "серый сумрак" кануна катастрофы "сошелся в схватке с вечными чудесами" жизни, - отмечены устремлениями, об отличии которых от прежних он сам сказал достаточно четко: "Дневной свет и ясное сознание осаждают меня теперь столькими же тайнами, столькими же невзгодами, как прежде ночь и сновидения" {ОС, I, 867.}. VI Осенью 1939 г. Элюар снова был мобилизован. Томительные месяцы "странной войны" он провел на железнодорожной станции, которую охраняла его часть. Разгром Франции в июле 1940 г. забросил его далеко на юг страны, откуда к концу лета он вернулся в Париж, занятый гитлеровцами. А через год вышла в свет, пока что легально, тоненькая книжка Элюара "На нижних склонах" - одна из первых ласточек патриотической поэзии, которая поначалу, до ухода в подполье, прибегала к зашифрованному языку намеков. Уже тогда в "серой, бесчувственной, притихшей стране" Элюар сумел различить, как "перекликались немые, переглядывались слепые, слушали друг друга глухие". Он предрекал: в замерзших "пристыженных владениях, где и у слез одни лишь грязные зеркала... солнце скоро стряхнет с себя пепел". Первые же отклики Элюара на поражение - не плач отчаявшегося, а песнь побежденного и все же восстающего против своей рабской доли. В полном смысле - лирика сопротивления. Вскоре Элюар посвятил себя всего без остатка делу освобождения Франции. Он оказался хладнокровным дерзким подпольщиком. Те, кто знал давно этого хрупкого человека, не привычного к лишениям и невзгодам, поражались, встречая его теперь на улицах бедствующего Парижа с портфелем в руках, который был набит рукописями, корректурами, листовками. Почти каждое утро он пускался в рискованное путешествие по городу, чтобы повидать типографов, получить очередной материал, наладить распространение отпечатанного накануне, подыскать явочную квартиру, установить связь с заключенными в тюрьмы и намеченными к отправке в "лагеря смерти". Один из тех, кто возглавлял тогда французскую интеллигенцию, Элюар брался за самую черновую и опасную работу. Он сделался душой крупнейших нелегальных изданий: был среди руководителей "Полночного издательства", сотрудничал в газете "Летр Франсез", составил две антологии "Честь поэтов" (L'honneur des poetes, второй выпуск назывался Europe), выпускал книги "Французской библиотеки", в 1944 г. основал журнал "Вечное обозрение" (L'eterrelle revue). Когда жить в его парижской квартире на улице Ла Шапель стало крайне опасно, он вместе женой нашел тайное убежище у друзей. Зимой 1943/44 г. Элюар скрывался в горной психиатрической лечебнице Сент-Альбан, куда к нему приезжали связные. В канун Освобождения он снова в Париже. И хотя сам Элюар прямо не сражался в рядах макизаров и повстанцев, вышвырнувших в августе 1944 г. из столицы немецкий гарнизон, партизанская медаль Сопротивления, которой он был награжден, - справедливое признание его боевых заслуг перед Францией. Еще весной 1942 г., когда были казнены первые патриоты-заложники и за одно подозрение в принадлежности к Коммунистической партии Франции карали смертью, Элюар стал коммунистом. Шаг, требовавший огромного гражданского мужества, был вызовом захватчикам, данью восхищения "партией расстрелянных". И вместе с тем он как бы венчал искания всей его предшествующей жизни. От гуманизма добрых пожеланий и крылатых грез он окончательно приходил к гуманизму революционному, исторически действенному. Подвиги народа, который в трудные дни был возглавлен коммунистами, предстали перед Элюаром благодаря Сопротивлению как воплощение на деле священных для него идеалов чистоты, созидания и братства, его давней мечты о человеке-работнике, который хочет быть творцом своей судьбы, миллионов судеб. Примкнув к "партии Франции", заявил Элюар, "я хотел быть заодно с людьми моей страны, которые идут вперед к свободе, миру, счастью, к подлинной жизни". В пору оккупации к Элюару, как и к многим интеллигентам его поколения, пришло то живое, непосредственное чувство локтя в сомкнутом строю товарищей по борьбе, без которого он тосковал и метался на протяжении многих лет. А вместе с ним самим в школе подполья мужала и его лирика. Ее лозунгом стало "петь, сражаться, кричать, драться и спастись", ее сутью - поиск "правды, совсем обнаженной, очень нищей, жгуче пламенеющей и всегда прекрасной". Своему очередному сборнику, появившемуся в мае 1942, Элюар подчеркнуто дал заголовок, заимствованный у Гете и лишь уточненный датой: "Поэзия и правда 1942 года" (Poesie et verite 1942). Правда сорок второго года вторглась на эти страницы прямо из жизни поистине оголенной, кровоточащей ("Вымуштрован голодом ребенок"). Она не скрывала трагедии. Но не умалчивала она и о том, как "закованный в ночи человек" "ломает цепи" и "готовит утро". Правда Элюара взывала к отмщению, внушала мужество ("Последняя ночь"). Он преподавал науку ненависти и лечил надеждой. Вступая на дотоле ему почти неведомое поприще гражданской лирики, Элюар миновал подводные рифы декларативного риторства, на которых нередко застревают в подобных случаях поэты, долго замыкавшиеся в пределах сугубо личных переживаний и сновидческих озарений. "Поэзию и правду 1942 года" открывала прославленная "Свобода". Листовки, на которых она была отпечатана, сбрасывали тогда с самолетов над городами и партизанскими краями Франции. А между тем это исповедальное заклинание, сделавшееся исповедью миллионов соотечественников Элюара, продолжало быть все таким же, какие он прежде слагал в честь возлюбленной (кстати, "Свобода" и была задумана как обращение к Нуш, чье имя должно было стоять в последней строке). Элюар, как и раньше, сплетает друг с другом безыскусные обозначения самых обычных и совершенно неожиданно поставленных рядом вещей, которые он мысленно испещряет дорогим словом "свобода". Перечень этих, вещей будто бы вовсе произволен, зиждется на отработанной еще в годы сюрреализма технике бесконечного прихотливого потока образов, которые всплывают в сознании пишущего и, кажется, перенесены на бумагу без тщательного отбора, без вмешательства логики. Непосредственность такого "инвонтария", включающего все, на что невзначай упал взгляд, что внезапно мелькнуло в уме, и прежде очищала признания Элюара от малейшего налета заданности, умозрительности, делая их на редкость доверительными, проникновенными. И все-таки хаотичность этого нагнетания вразброс лишь кажущаяся. Она-то как раз несет в себе, внушает мысль о всепроникающей, одухотворяющей все бытие - от простейших предметов обихода до сложных достижений духа - страсти, с детских лет завладевшей человеком. О ней, этой приверженности к одному, самому важному и насущному, говорит уже само построение: мастерски найденное соответствие общего композиционного хода со структурой каждой отдельной строфы (элементарное перечисление, стянутое концовкой в узел). Виртуозный двадцатикратный синтаксический повтор, усиленный еще и буквальным повторением последней его строки, обрывающей фразу на полуслове, всякий раз усиливает ожидание заключительного слова-разрядки. Неупорядоченность в частностях получает полновесную смысловую нагрузку, из кирпичиков, случайно оказавшихся под рукой, складывается здание, являющее собой высший поэтический порядок. И сама свобода предстает не чем-то внеличным, не кумиром, которому должно поклоняться, но стихией, проникшей в плоть и кровь каждого, растворенной в любой клеточке его личности, посылающей ему свои позывные изо всех уголков вселенной. Оттого-то она чрезвычайно близка всем. Элюар говорит лишь от своего имени, но сказанное им отливается в формулу умонастроения всех и каждого в отдельности, дающую возможность "присвоить" ее как свою собственную, лично выстраданную. И это сделало элюаровский текст патриотической молитвой французов, псалмом вольнолюбия, к которому прибегали, когда надо было выразить самое сокровенное, "символом веры" порабощенного, но не ставшего на колени народа. Разумеется, далеко не всегда запас навыков мастерства мог удовлетворить Элюара теперь, когда он овладевал оружием лирической публицистики. Книга "Лицом к лицу с немцами" (Аи rendez-vous allemand, 1944), где он собрал патриотические стихи времен гитлеровского нашествия, свидетельствует, что, не отрекаясь от себя прежнего, Элюар блистательно освоил не знакомые ему прежде жанры гротескного памфлета ("Тупые и злобные"), листовки-призыва ("Извещение"), надгробного слова у могилы павшего товарища ("Габриэль Пери"), злободневного отклика ("Продавцы индульгенций"). А это, в свою очередь, требовало несколько иной, чем до того, работы и с самим языковым материалом. В его поэтике тех лет заметны следы изменений, которые произошли в исходных позициях Элюара, переставшего чураться истории и озабоченного тем, чтобы сказанное им было услышано и понято даже самыми неискушенными. Обыкновенное расхожее слово, с которым он всегда предпочитал иметь дело, но которое в эллиптической метафорике прежнего Элюара вступало с другими такими же словами в самые неожиданные сочетания, подчас сбивавшие с толку своей причудливой загадочностью, теперь у него гораздо более оголено. И потому особенно прозрачно, выпукло, как самородок, уже освобожденный от примесей и еще не обработанный, пока не загнанный в роскошную оправу. Языкотворчество позднего Элюара, имевшее прежде одним из основных источников резкое смещение семантических рядов и подрыв отстоявшихся привычных соответствий, начинает вообще тяготеть к укреплению логических опор, к тому, чтобы из расползающегося и зыбкого словесного сырья строить высказывание крепко сбитое, отточенное, лаконичное. Жестче, проработаннее делается ритмическая основа стиха, весомее звукопись, четче гранение с помощью синтаксиса. Простое слово все чаще оборачивается словом крылатым, афоризмом, лозунгом, заповедью. Охотно прибегает Элюар и к старинным фольклорным приемам: сказовым зачинам, песенным повторам, подхватам ("Затемнение", "Мужество", "Той, о которой они мечтают"). Напевность, которой он прежде избегал, дает теперь ту неброскую подспудную музыку, какая была присуща когда-то Шарлю Орлеанскому, тому из средневековых лириков, кто был ближе других Элюару. И эта негромкая, скромная манера Элюара говорить о беззаветной отваге и безутешном горе, о нестерпимом страдании и пылкой мечте голосом нежным, чуть задумчивым, по-детски бесхитростным и чистым потрясала его соотечественников ничуть не меньше, чем меднотрубная пламенность иных его собратьев по перу и подполью. VII "Целью поэзии должна стать практическая истина" - словами Лотреамона, одного из "проклятых поэтов" XIX столетия, озаглавил Элюар стихотворение, где он подытожил то, что сделал в Сопротивлении, и вместе с тем выступил с манифестом всей своей послевоенной лирики. За это соединение "грезы и дела", пропасть между которыми сто лет назад с болью обнаружил Бодлер и которая вплоть до наших дней мучит едва ли не каждого крупного поэта Франции, Элюара не раз укоряли в отступничество, в подчинении безбрежной свободы словотворца нуждам и заботам действительной перестройки жизни. На упреки своих "взыскательных друзей" он неизменно и твердо отвечал, что не видит ничего зазорного в том, чтобы "служить общему делу, ибо все люди, уважающие себя, служат делу - вместе со своими вчерашними братьями, сегодняшними братьями, братьями завтрашними" {ОС, II, 550.}. Подобно Жолио-Кюри, Пабло Неруде, Эренбургу, чьи имена в пору "холодной войны" стали известны на всех континентах, Элюар последние годы жизни отдал сплочению людей доброй воли, взаимному сближению народов и культур, развенчанию расистских и милитаристских мифов, натравливающих друг на друга ближних и дальних соседей. Как посланец Франции и международного движения борцов за мир он в эти годы побывал в Бельгии, Англии, Швейцарии, Чехословакии, Югославии, Болгарии, Венгрии, Румынии, Мексике. В 1946 г., в разгар кампании за установление республики в Италии, по приглашению итальянских коммунистов он проехал от Милана до Неаполя с циклом выступлений. Оттуда он направился в горные партизанские районы Греции, а че- рез три года вновь посетил их вместе с Ивом Фаржем. Дважды, в 1950, а затем, по случаю юбилеев Гюго и Гоголя в 1952 г., он приезжал в нашу страну, которая рисовалась ему "страной воплощающейся надежды". За сухим перечнем этих поездок - тысячи километров по суше, воде, воздуху, тысячи дружеских бесед, митингов, интервью, встреч, - каждодневный труд, требовавший огромного напряжения, доброжелательности, стремления понять, умения убедить. И все, что сделано, передумано, узнано за эти годы кипучей жизни в самой гуще событий, находит живой отклик в таких книгах Элюара, как "Политические стихи" (Poemes politiques, 1948), "Греция роза моя" (Grece та rose de raison, 1949), "Посвящения" {Нотmages, 1950), "Лик всеобщего мира" (Le visage de la paix, 1951). Он писал о "товарищах-печатниках" и шахтерах-забастовщиках из департамента Нор, о греческих партизанах и испанских подпольщиках, о вожде бразильских коммунистов Престесе и мексиканском живописце Сикейросе, брошенном в тюрьму, о борце против "грязной войны" во Вьетнаме Анрн Мартене и работницах парижского района - "сестрах надежды", о Марселе Кашене и Жаке Дюкло - обо всем, что составляло тревоги и надежды тех дней. Для него нет тем запретных, и, словно спеша наверстать упущенное за то время, когда всяческие запреты отгораживали его лирику от "внешних обстоятельств", он теперь жаждет "сказать обо всем". Именно так - "Суметь все сказать" (Pouvoir tout dire) - названа выпущенная им в 1951 г. книга, своего рода ars роеtica позднего Элюара. Сейчас, когда отодвинулись в прошлое многие из имен, дат и случаев, послуживших толчком для Элюара, немало из его тогдашних вещей выглядят всецело достоянием истории и его общественной биографии. Но далеко не все. Тогда, когда происходило, по его словам, "совпадение обстоятельств внешних с обстоятельствами внутренними" {ОС, II, 942.}, когда писавшееся по горячим следам событий позволяло подхватить, углубить, заново осмыслить то, что издавна было ему близко и дорого, его лирика опять обретала окрыленность. Смолоду счастье в глазах Элюара было неподдельным в той мере, в какой оно счастье разожженного огня и дружеского рукопожатия, в какой оно - со-творение. Однако тогда он скорее грезил им, теперь же открывает хранителей прометеева пламени в самых своих скромных товарищах по жизни и делу. Они есть среди заключенных франкистских тюрем, что "разжигают пламя в мраке, и пламя зарю приносит, росу и прохладу утра, победу и радость победы", среди партизан Греции, добывающих в сражениях "свободу, подобную морю и солнцу, и хлеб, подобный богу, хлеб, роднящий людей". Они, эти огненосцы, есть и совсем рядом, их можно встретить в ничем не примечательном парижском квартале, "где мужество жить, несмотря на нищету, вопреки нищете, сверкает на грязной мостовой, рождая чудеса". Ведь ныне даже обитатели тихих забытых уголков Парижа "знают, что улицы их - не тупики, и они не напрасно протягивают руку, чтобы соединиться с себе подобными. В моем прекрасном квартале сопротивление - это любовь. Женщина, ребенок - сокровища. А судьба - побирушка, чьи лохмотья, рухлядь и хищную глупость однажды, в ясный день, сожгут дотла" ("В моем прекрасном квартале"). Элюар не отворачивается от убогой изнанки жизни, от тягот, остающихся уделом тех, кто в поте лица добывает свой хлеб. И все же еще никогда, пожалуй, даже в самые светлые минуты, его лирика не проникалась столь неколебимой убежденностью, что горе не неизбывно, что человек - но былинка, подвластная слепому року, а "строитель света", своим каждодневным трудом подчиняющий недобрую судьбу. Гражданская лирика входила в творчество Элюара не только не тесня "долгое любовное раздумье", но даже раздвигая его горизонты. Гитлеровское нашествие на первых порах заставило, правда, Элюара резко отгородить свой семейный очаг от всего остального, укрыться здесь от хмурой исторической непогоды, очертить вокруг этого последнего прибежища магический круг, сквозь который не проникнуть смертоносным стихиям извне: "Вечер крылья сложил над Парижем в отчаянии, наша лампа поддерживает огонь, как узник - свободу". Но уже в книге "Постель стол" (Le lit la table, 1944) славословие этому хрупкому оплоту нежности и тишины - не попытка хоть на миг забыться, а вызов и свидетельство несломленности. Коль скоро любовь уберегает от отчаяния, оставаясь неколебимой и посреди катастрофы, значит наша, на первый взгляд такая беззащитная, тяга к радости крепче самой прочной брони, значит, дух наш наделен безграничным запасом жизнестойкости. И "в годину эту мы сохраним сопротивление детства, обнаженность листвы, обнаженность твоих светлых глаз". Любовь на войне укрепляет мужество уже одним тем, что она не умерла, что ее не согнул и не сломал ураган человеконенавистничества. И в этом смысле она - урок, помогающий выстоять не только самим любящим, но и многим другим, всем, с кем они делят невзгоды, утраты, подвиг. Элюар с полным правом полагает: "О ближний мой, мое раздумье о любви - и для тебя, и для меня". Близость двоих, впрочем, не просто духовная опора среди разрухи и бед. По мере того как во Франции нарастал отпор захватчикам, Элюар укрепляется в ином, чрезвычайно требовательном взгляде на любовь. В "Семи стихотворениях о любви на войне" "нежное товарищество" двоих оказывается и предвестьем товарищества всесветного, и побуждением к борьбе за то, чтобы последнее восторжествовало. Отныне любовь не воспаряла над историей и не скрывалась от нее. Отныне для Элюара "мы двое" также немыслимо без "мы все", как раньше "я" было немыслимо без "ты". "Не в одиночку мы к цели идем, а вместе с любимыми, понимать научившись любимых, мы научимся всех понимать, все мы друг друга полюбим, наши дети будут смеяться над черной легендой о человеке, который был одинок". Оттого, что в книгах позднего Элюара "Белокрылые белошвейки" (Lingeres legeres, 1945), "Жаркая жажда жить" {Le dur desir de durer, 1946), "Леда" (Leda, 1949), "Феникс" (Le phenlx, 1951) и других страсть двоих стремится вырваться из уютного дома и измерить себя масштабом жизни многих, накал переживаний только возрастает. Любящая пара, супруги, мы - это по-прежнему союз, наделенный волшебной силой давать тепло, радость, саму жизнь. "Сперва я назову стихии: твой голос, твои руки, твои губы. Разве был бы я, если б не было тебя" - так рисуется Элюару ветхозаветное предание о сотворении жизни на земле. Вначале было двое: встреча мужчины и женщины, Адама и Евы (Элюар упоминает чету библейских прародителей в эпиграфе к "Фениксу") - начало всех начал. То, что предшествовало, - предыстория, первоначальный хаос, из которого человек пока не выделился: один, он "очаг без огня, пустой колодец, гавань без кораблей". Плоть, кровь, дух наполняют эту полую оболочку лишь тогда, когда к ней устремится "взгляд глаз столь же чистых, как и мои", когда прозвучат первые слова привета, когда к ней "протянутся руки, неустанные труженики сегодня, мужественные даже во сне". "В пустыне, которая обитала во мне и меня одолевала, она обняла меня и, обняв меня, приказала мне видеть и слышать". И "я", отразившись в "ты", - стало. И с этой минуты перед обоими распахнулись, чтобы впустить их, врата лучезарного "града солнца", во всем противоположного давнему "граду скорби". Счастье обитателей этого "города", где все в ласковом согласии с их запросами, где "судьба" - лишь продолжение их желаний, не может не быть вкладом в завоевание счастья всеми другими. Ведь уже одно то, что оно стало чьим-то уделом, развенчивает в глазах остальных ханжеские доводы проповедников долготерпения, кричит во всеуслышанье, что человеку дано не просто гнаться за счастьем, но и достигнуть его. И в этом смысле любящие вносят к общую сокровищницу свой личный дар, чтобы человечество воспользовалось им и его стократ приумножило. У "любви всегда столь значительные поля, что силы надежды находят там прибежище, чтобы вернее добиться освобождения". Супруги - словно сеятели, бросающие в плодоносную почву семена, которые дадут щедрые всходы в умах и сердцах: Но первое слово Обетованного счастья людского Что начинается счастьем двоих Это доверчивый голос песни Против голода против страха Это всеобщий сбора сигнал. Было время, когда для Элюара любовь была помощницей вымысла, феей-повелительницей грез. Теперь она, по-прежнему вдохновляя, вместе с тем возвращает на землю, побуждает сегодня и здесь утвердить справедливый, человечный порядок вещей. Она - соратница в общем историческом творчестве. Когда любящий рассказывает о себе и своей подруге, его звездная быль откликается в сердцах слушателей приглашением в свою очередь преломить хлеб радости. Самое личное из чувств - и призыв, и первый шаг к тому содружеству людей-братьев, которое грядет, коль скоро их потребность в раскрепощении воплотится в дела. В ноябре 1946 г. элюаровская "нить братства" оборвалась: смерть пришла в его дом и унесла Нуш. Для Элюара эта гибель казалась пропастью, куда рухнули в один миг обломки рассыпавшейся на куски жизни, "Увидеть мне дано, как жизнь моя уходит с твоею вместе". Все, что прежде выглядело осмысленным, погрузилось в ночь, где он сам - лишь "черная тень в ночи", лишь "росток смятенья", "нуль", расползающийся вширь. Приступы отчаяния были так сильны, что Элюар очутился на пороге самоубийства. Исповедь Поля Элюара у свежей могилы Нуш в его книгах "Лишнее время" (Le temps deborde, 1947), "Памятное тело" (Corps memorable, 1947), "Урок морали" (Une lecon de morale, 1949) и особенно в тексте "От горизонта одиночки к горизонту всех", предпосланном "Политическим стихам", принадлежит к самым трагическим и самым мужественным страницам французской лирики. Длившаяся месяцы очная ставка Элюара с мертвой, это жуткое "свидание с не бытием", - история человека, прошедшего все круги духовного ада, но все-таки не поддавшегося искусу превратить свою муку в наслаждение и в конце концов сумевшего вернуться к живым с самого дна отчаяния. В нисхождении вслед за призраком умершей по ступенькам все более беспросветного одиночества однажды наступил момент, когда он с предельной ясностью ощутил, что подлинная верность той, "чье сердце устремлялось навстречу другим сердцам", - не зачарованность маской, снятой с ее лица на смертном ложе. Верность ей совсем в другом, в сохранении того, что было добыто и завоевано вдвоем, когда они были вместе и твердо знали: "Жить - значит разделять жизнь с другими... Единственное возможное убежище - весь мир". И этим воспоминанием собеседник смерти "был возвращен к себе подобным как законный брат". Он робко протянул руку навстречу тем, от кого еще вчера, казалось бы, был навеки отделен внезапно выросшим могильным холмиком, его лицо вновь озарила слабая улыбка надежды, на которую получил право победитель, одолевший смерть в собственной душе. После этой "прожитой и побежденной смерти" становится возможным воскресение к жизни, а следовательно, через несколько лет, встреча с другой женщиной - Доминикой, которую Элюар узнал в 1949 г. в Мексике и которая была с ним до его последних дней. Ей посвящена книга "Феникс" - книга о восставшей из праха любви: Явилась ты и ожил вновь огонь Мрак отступил заискрился мороз . . . . . . . . . . . . . . . . Я шел к тебе я шел упрямо к свету Жизнь обретала плоть звенел надежды парус Мечтами сон журчал и ночь глядела Доверчиво и просто на зарю Лучами пальцев ты раздвинула туман Твой рот был от росы рассветной влажен Усталость отдыхом сверкающим сменялась И я как в юности уверовал в любовь. Поль Элюар умер после приступа тяжелой болезни 18 ноября 1952 г. За его гробом шли тысячи парижан. Соболезнования, поступавшие к его близким со всех континентов земного шара, на свой скорбный лад подтвердили мысль, высказанную им незадолго до смерти: "Поэт следует собственной идее, но эта идея приводит его к необходимости вписать себя в кривую человеческого прогресса. И мало-помалу мир входит в него, мир поет через него" {ОС, II, 942.}. Когда оглядываешься на сделанное Элюаром за сорок лет, бросается в глаза даже не столько его редкая одаренность, сколько умение, мужая и меняясь, быть верным самому себе, своему призванию, рано осознанному долгу на земле. С первых шагов в лирике он понимал счастье как "изобретение огня" и обретение братства. Шли годы, разной была почва, на которой Элюар пробовал развести свой жизнетворный костер. Но это был все тот же костер - созидания и дружеских уз. И поскольку пламя, которое он всегда разжигал, по самой своей природе было сродни тому пламени, что, несмотря на все катастрофы и срывы, разгоралось в большой истории, - логика элюаровского становления неизбежно совпала с логикой его века. Сокращения Paul Eluard. OEuvres completes, t. I-II, Edition etablie et annotee par Marcelle Dumas et Lucien Scheler. Paris, "Bibliotheques de la Pleiade", Gallimard, 1968 (отсылки к нему - ОС, с обозначением тома римской цифрой, страницы - арабской)