е к "Романсеро" Я назвал эту книгу "Романсеро", поскольку тон романса преобладает в стихах, которые здесь собраны. Я написал их, за немногими исключениями, в течение трех последних лет, среди всевозможных физических тягот и мучений. Одновременно с "Романсеро" я выпускаю в том же издательстве небольшую книжечку, которая носит название "Доктор Фауст, поэма для танца, а также курьезные сообщения о дьяволе, ведьмах и стихотворном искусстве". Я рекомендую последнюю достопочтенной публике, которая не прочь приобретать знания о такого рода предметах без всякого умственного напряжения; это тонкая, ювелирная работа, при виде которой покачает головою не один неискусный кузнец. Я намеревался первоначально включить это произведение в "Романсеро", но отказался от этого, чтобы не нарушать единства настроения, которое господствует в последнем и создает его колорит. Эту "поэму для танца" я написал в 1847 году, в то время, когда мой злой недуг шагнул уже далеко вперед, хотя не бросил еще своей мрачной тени на мою Душу. Я сохранил еще в то время немножко мяса и язычества, еще не был исхудалым, спиритуалистическим скелетом, нетерпеливо ожидающим своего окончательного Уничтожения. И в самом деле, разве я еще существую? Плоть моя до такой степени измождена, что от меня не осталось почти ничего, кроме голоса, и кровать моя напоминает мне вещающую могилу волшебника Мерлина, погребенного в лесу Броселиан, в Бретани, под сенью высоких дубов, вершины которых пылают, подобно зеленому пламени, устремленному к небу. Ах, коллега Мерлин, завидую тому, что у тебя есть эти деревья и их свежее веяние; ведь ни единый шорох зеленого листка не доносится до моей матрацной могилы в Париже, я слышу с утра до вечера только грохот экипажей, стук, крики и бренчанье на рояле. Могила без тишины, смерть без привилегий мертвецов, которым не приходится тратить деньги и писать письма или даже книги, -- печальное положение! Давно уже сняли с меня мерку для гроба, и для некролога тоже, но умираю я так медленно, это становится прямо-таки несносным и для меня, и моих друзей... Но терпение! Всему приходит конец. Когда-нибудь утром вы найдете закрытым балаганчик, в котором вас так часто потешали кукольные комедии моего юмора. Но что станется, когда я умру, с бедными петрушками, которых я годы выводил на сцену во время этих представлений? Какая судьба ждет, например, Массмана? Я расстаюсь с ним так неохотно, и мною овладевавает поистине глубокая печаль, когда я вспоминаю стихи О, где же короткие ножки его, У носа бородавки? Как пудель, он быстро, бодро, свежо Кувыркается на травке1. _______________ 1 Перевод Ю. Тынянова. И он знает латынь. Правда, я так часто утверждаю противоположное в своих писаниях, что никто уже не сомневался в моих утверждениях, и несчастный стал предметом всеобщего осмеяния. Мальчишки в школе сппросили его, на каком языке написан "Дон-Кихот". И когда мой бедный Массман отвечал: на испанском, -- они возразили, что он ошибается, -- "Дон-Кихот" написан по-латыни, и он спутал ее с испанским. Даже у собственной его супруги достало жестокости кричать во время домашних недоразумений, что ей странно, как супруг не понимает того, что она разговаривает с ним все-таки немецки, а не по-латыни. Бабушка Массмана, прачка безукоризненной нравственности, стиравшая когда-то на Фридриха Великого, умерла, огорченная позором своего внука; дядя, честный старопрусский латалыцик сапог, вообразил, будто опозорен весь его род, и от досады спился. Я сожалею, что юношеское мое легкомыслие натворило столько бедствий. Почтенной прачке я, к сожалению, уже не могу вернуть жизнь и не могу отвадить от водки чувствительного дядюшку, валяющегося ныне в сточных канавах Берлина; но его самого, моего бедного шута Массмана, я намерен реабилитировать в общественном мнении, торжественно взяв обратно все, что когда бы то ни было высказывал по поводу его безла-тннья, его латинской импотенции, его magna linguae ro-manae ignorantia1. ---------------- 1 Великого неведения языка римлян {лат.}. Я все-таки облегчил бы таким образом свою совесть. Когда лежишь на смертном одре, становишься очень чувствительным и мягкосердечным и не прочь примириться с богом и с миром. Признаю: многих я царапал, многих кусал и отнюдь не был агнцем. Но, поверьте мне, прославленные агнцы кротости вовсе не вели бы себя так смиренно, если бы обладали клыками и когтями тигра. Я могу похвалиться тем, что лишь изредка пользовался этим естественным оружием. С тех пор как я сам нуждаюсь в милосердии божьем, я даровал амнистию всем своим врагам; много превосходных стихотворений, направленных против очень высоких и очень низменных персон, не были поэтому включены в настоящий сборник. Стихотворения, хотя бы отдаленно заключавшие в себе колкости против господа бога, я с боязливым рвением предал огню. Лучше пусть горят стихи, чем стихотворец. Да, я пошел на мировую с создателем, как и с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных Друзей, которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям, как им угодно было окрестить мое возвращение к богу. Иные, по нетерпимости своей, выражались еще резче. Высокий собор служителей атеизма предал меня анафеме, и находятся фанатические попы неверия, которые с радостью подвергли бы меня пытке, чтобы вынудить у меня признание во всех моих ересях. К счастью, они не располагают никайши другими орудиями пытки, кроме собственных Писаний. Но я готов и без пытки признаться во всем. Да, я возвратился к богу, подобно блудному сыну, после того как долгое время пас свиней у гегельянцев. Были то несчастья, что пригнали меня обратно? Быть может, менее ничтожная причина. Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, по самым головокружительным тропинкам диалектики. На пути мне! попался бог пантеистов, но я не мог с ним сблизиться... Это убогое, мечтательное существо переплелось и сролось с миром, оно как бы заточено в нем и зевает тебе в ответ, безвольное и немощное. Обладать волей можно только будучи личностью, а проявить волю можно только тогда, когда не связаны локти. Когда страстно желаешь бога, который в силах тебе помочь, -- а ведь это все-таки главное, -- нужно принять и его личное бытие, и его внемирность, и его священные атрибуты, всеблагость, всеведение, всеправедность и т. д. Бессмертие души, наше потустороннее существование, достается нам в придачу, точно прекрасная мозговая кость, которую мясник бесплатно подсовывает в корзинку, когда он доволен покупателем. Такого рода прекрасная мозговая кость зовется на языке французской кухни la rejouissa се1, и на ней готовят совершенно замечательные бульоны, чрезвычайно крепительные и усладительные бедного истощенного больного. То, что я не отказало от такого рода rejouissance, но, напротив, с приятностью воспринял ее душою, одобрит всякий не лишенный чувства человек. Я говорил о боге пантеистов, но не могу при этом заметить, что он, в сущности, вовсе не бог, да и, бственно говоря, пантеисты -- не что иное, как стыдливые атеисты; они страшатся не столько самого предмета, сколько тени, которую он отбрасывает на стену или его имени. В Германии во времена реставрации большинство разыгрывало такую же пятнадцатилетнюю комедию с господом богом, какую здесь, во Франи разыгрывали с королевской властью конституционные роялисты, бывшие по большей части в глубине души республиканцами. После Июльской революции маски был сброшены и по ту и по другую сторону Рейна. С тех пор, в особенности же после падения Луи-Филиппа, лучше монарха, когда бы то ни было носившего конститу- ---------------------- 1 Кости, которые мясник дает в придачу к отвешенному мясу (фр.) ционный терновый венец, здесь, во Франции, сложился взгляд, согласно которому только две формы правления, абсолютная монархия и республика, могут выдержать критику разума или опыта, и необходимо выбрать одну из двух, промежуточные же смеси ложны, неосновательны и пагубны. Точно таким же образом в Германии всплыло убеждение в том, что необходимо сделать выбор между религией и философией, между откровением, ниспосланным догматами веры, и последними выводами мышления, между абсолютным библейским богом и атеизмом. Чем мужественнее умы, тем легче становятся они жертвою подобных дилемм. Что касается меня, я не могу похвастаться особенным прогрессом в политике; я оставался при тех же демократических принципах, которым моя юность поклялась в верности и во имя которых я с тех пор пылал все горячее. В теологии, наоборот, мне приходится каяться в регрессе, причем возвратился я, как уже заявлено выше, к старому суеверию, к личному богу. Этого никак нельзя затушевать, что пытались сделать иные просвещенные и доброжелательные друзья. Однако же я должен категорически опровергнуть слух, будто мое отступление привело меня к порогу той или иной церкви или даже в самое ее лоно. Нет, мои религиозные убеждения и взгляды по-прежнему свободны от всякой церковности; никаким колокольным звоном я не соблазнился, и ни одна алтарная свеча не ослепила меня. Я никогда не играл в ту или иную символику и не вполне отрекся от моего разума. Я никого не предал, даже своих языческих богов, от которых я, правда, отвернулся, однако расставшись с ними дружески и любовно. Это было в мае 1848 года, в день, когда я в последний раз вышел из дому и простился с милыми кумирами, которым поклонялся во время моего счастья. Лишь с трудом удалось мне доплестись до Лувра, я чуть не упал от слабости, войдя в благородный зал, где стоит на своем постаменте вечно благословенная богиня красоты, наша матерь божья из Милоса. Я долго лежал у ее ног и плакал так горестно, что слезами моими тронулся бы даже камень. И богиня глядела на меня с высоты сочувствен-110, мо так безнадежно, как будто хотела сказать: "Разве Ть1 не видишь, что у меня нет рук и я не могу тебе Помочь?!" Я не стану продолжать, ибо впадаю в плаксивый тон, который, пожалуй, может стать еще более плаксивым, когда я подумаю о том, что должен ныне расстаться с тобою, дорогой читатель... Нечто вроде умиления овладевает мною при этой мысли, ибо расстаюсь я с тобою неохотно. Автор привыкает в конце концов к своей публике, точно она разумное существо. Да и ты как будто огорчен тем, что я должен проститься с тобою: ты растроган, мой дорогой читатель, и драгоценные перлы катятся из твоих слезных мешочков. Но успокойся, мы свидимся в лучшем мире, где я к тому же рассчитываю написать для тебя книги получше. Я исхожу из предположения, что там поправится и мое здоровье и что Свединборг не налгал мне. Ведь он с большою самоувереностью рассказывает, будто в ином мире мы будем спокойно продолжать наши старые занятия, точь-в-точь так же, как предавались им в этом мире, будто сохраним там в неприкосновенности свою индивидуальность и будто смерть не вызовет особых пертурбаций в нашем органическом развитии. Сведенборг честен до мозга стей, и достойны доверия его показания об ином мире, где он самолично встречался с персонами, игравшими значительную роль на нашей земле. Большинство из них, говорит он, ничуть не изменились и занимаются теми же делами, которыми занимались в раньше; они исполнены постоянства, одряхлели, впали в старомодность, что иногда бывало очень комично. Так, например, драгоценный наш доктор Мартин Лютер застрял на своем учении о благодати и в защиту его ежедневно в течении трехсот лет переписывает одни и те же заплесневелые аргументы -- совсем как покойный барон Экштейн, который двадцать лет подряд печатал во "Всеобщей газете" одну и ту же статью, упорно пережевывая старую иезуитскую закваску. Не всех, однако, игравших роль земле, застал Сведенборг в таком окаменелом оцепенении: иные изрядно усовершенствовались как в добре, так и во зле, и при этом происходят весьма странные вещи. Иные герои и святые сего мира стали там отъявленными негодяями и беспутниками, но наряду с этим случается и обратное. Так, например, святому Антонию ударил в голову хмель высокомерия, когда он узнал, как необыкновенно чтит и преклоняется перед ним весь христианский мир, и вот он, поборовший здесь, на земле, ужаснейшие искушения, стал теперь там наглым проходимцем и достойным петли распутником и валяется в дерьме на пару с собственной свиньей. Целомудренная Сусанна дошла до предельного позора потому, что кичилась собственною нравственностью, в непобедимость которой она уверовала, устояв когда-то столь достославно перед старцами; и она поддалась прелести юного Авессалома, сына Давидова. Дочери Лота, напротив, с течением времени очень укрепились в добродетели и слывут в том мире образцами благопристойности; старик же, по несчастью, как и раньше, весьма привержен к бутылке. Как бы глупо ни звучали эти рассказы, они, однако, столь же знаменательны, сколь и остроумны. Великий скандинавский ясновидец постиг единство и неделимость нашего бытия и в то же время вполне познал и признал неотъемлемые права человеческой индивидуальности. Посмертное бытие у него вовсе не какой-нибудь идеальный маскарад, ради которого мы облекаемся в новые куртки и в нового человека: человек и костюм остаются у него неизменными. В ином мире Сведенборга уютно почувствуют себя даже бедные гренландцы, которые в старину, когда датские миссионеры попытались обратить их в христианство, задали им вопрос: водятся ли в христианском раю тюлени? Получив отрицательный ответ, они с огорчением заявили: в таком случае христианский рай не годится для гренландцев, которые, мол, не могут существовать без тюленей. Как противится душа мысли о прекращении нашего личного бытия, мысли о вечном уничтожении! Horror vacui 1, которую приписывают природе, гораздо более сродни человеческому чувству. Утешься, дорогой читатель, мы будем существовать после смерти и в ином мире также найдем своих тюленей. А теперь будь здоров, и если я тебе что-нибудь должен, пришли мне счет. Писано в Париже. 30 сентября 1851 года. Генрих Гейне ----------------- 1 Боязнь пустоты (лат.).  * Стихотворения 1853 и 1854 годов *  АЛКАЯ ПОКОЯ Пусть кровь течет из раны, пусть Из глаз струятся слезы чаще. Есть тайная в печали страсть, И нет бальзама плача слаще. Не ранен ты чужой рукой, Так должен сам себя ты ранить, И богу воздавай хвалу, Коль взор начнет слеза туманить. Спадает шум дневной; идет На землю ночь с протяжной дремой,- В ее руках тебя ни плут Не потревожит, ни знакомый. Здесь ты от музыки спасен, От пытки фортепьяно пьяных, От блеска Оперы Большой И страшных всплесков барабанных. Здесь виртуозы не теснят Тебя тщеславною оравой, И с ними гений Джакомо С его всемирной клакой славы. О гроб, ты рай для тех ушей, Которые толпы боятся. Смерть хороша, -- всего ж милей, Когда б и вовсе не рождаться. 2 В МАЕ Друзья, которых любил я в былом, Они отплатили мне худшим злом. И сердце разбито; но солнце мая Снова смеется, весну встречая. Цветет весна. В зеленых лесах Звенит веселое пенье птах; Цветы и девушки, смех у них ясен -- О мир прекрасный, ты ужасен! Я Орк подземный теперь хвалю, Контраст не ранит там душу мою; Сердцам страдающим полный отдых Там, под землею, в стигийских водах. Меланхолически Стикс звучит, Пустынно карканье стимфалид, И фурий пенис -- визг и вой, И Цербера лай над головой -- Мучительно ладят с несчастьем людей,- В печальной долине, в царстве теней, В проклятых владениях Прозерпины С нашим страданием строй единый. Но здесь, наверху, о, как жестоко Розы и солнце ранят око! И майский и райский воздух ясен -- О мир прекрасный, ты ужасен! ТЕЛО И ДУША Так говорит душа: "О тело! Я одного бы лишь хотела: С тобой вовек не разлучаться, С тобой во мрак и в ночь умчаться. Ведь ты -- мое второе "я", И облекаешь ты меня Как бы в наряд, что шелком шит И горностаями подбит. Увы мне! Я теперь должна, Абстрактна и оголена, Навек блаженным стать Ничем, В холодный перейти Эдем, В чертоги те, где свет не тмится, Где бродит эонов немых вереница, Уныло зевая, -- тоску вокруг Наводит их туфель свинцовых стук. Как я все это претерплю? О тело, будь со мной -- молю!" И тело отвечает ей: "Утешься от своих скорбей! Должны мы выносить с тобою, Что нам назначено судьбою. Я -- лишь фитиль; его удел -- Чтоб в лампе он дотла сгорел. Ты -- чистый спирт, и станешь ты Звездой небесной высоты Блистать навек. Я, прах исконный, Остаток вещества сожженный, Как все предметы, стану гнилью И, наконец, смешаюсь с пылью. Теперь прости, не унывай! Приятнее, быть может, рай, Чем кажется отсюда он. Привет медведю, если б он, Великий Бер1 (не Мейербер), Предстал тебе средь звездных сфер!" ---------------- 1 Игра слов: Бер -- медведь (нем.). КРАСНЫЕ ТУФЛИ Кошка была стара и зла, Она сапожницею слыла; И правда, стоял лоток у окошка, С него торговала туфлями кошка, А туфельки, как напоказ, И под сафьян и под атлас, Под бархат и с золотою каймой, С цветами, с бантами, с бахромой. Но издали на лотке видна Пурпурно-красная пара одна; Она и цветом и видом своим Девчонкам нравилась молодым. Благородная белая мышка одна Проходила однажды мимо окна; Прошла, обернулась, опять подошла, Посмотрела еще раз поверх стекла -- И вдруг сказала, робея немножко: "Сударыня киска, сударыня кошка, Красные туфли я очень люблю, Если недорого, я куплю". "Барышня, -- кошка ответила ей, -- Будьте любезны зайти скорей, Почтите стены скромного дома Своим посещением, я знакома Со всеми по своему занятью, Даже с графинями, с высшей знатью; Туфельки я уступлю вам, поверьте, Только подходят ли вам, примерьте, Ах, право, один уж ваш визит..." -- Так хитрая кошка лебезит. Неопытна белая мышь была, В притон убийцы она вошла, И села белая мышь на скамью И ножку вытянула свою -- Узнать, подходят ли туфли под меру,- Являя собой невинность и веру. Но в это время, грозы внезапней, Кошка ее возьми да цапни И откусила ей голову ловко И говорит ей: "Эх ты, головка! Вот ты и умерла теперь. Но эти красные туфли, поверь, Поставлю я на твоем гробу, И когда затрубит архангел в трубу, В день воскресения, белая мышь, Ты из могилы выползи лишь,-- Как все другие в этот день,-- И сразу красные туфли надень". МОРАЛЬ Белые мышки,--мой совет: Пусть не прельщает вас суетный свет, И лучше пускай будут босы ножки, Чем спрашивать красные туфли у кошки. ВАВИЛОНСКИЕ ЗАБОТЫ Да, смерть зовет... Но я, признаться, В лесу хочу с тобой расстаться, В той дикой чаще, где средь хвои Блуждают волки, глухо воя, И мерзко хрюкает жена Владыки леса -- кабана. Да, смерть зовет... Но в час кончины Хочу, чтоб посреди пучины, Любовь моя, мое дитя, Осталась ты... Пусть вихрь, свистя, Взбивает волны, в бездне тонет, Со дна морских чудовищ гонит И алчно жертву рвут на части Акул и крокодилов пасти. Матильда! О мой друг прекрасный! Поверь мне, что не так опасны Ни дикий лес, ни шальной прибой, Как город, где нынче живем мы с тобой. Куда страшнее, чем волки, и совы, И всякие твари со дна морского, Те бестии, что не в лесах, а тут -- В блестящей столице, в Париже, живут. Сей пьющий, поющий, танцующий край Для ангелов -- ад и для дьяволов -- ран. Тебя ли оставить мне в этом аду?! Нет, я рехнусь, я с ума сойду! С жужжаньем насмешливым надо мной Черных мух закружился рой, Иная на лоб или на нос садится. У многих из них -- человечьи лица, И хоботок над губой подвешен, Как в Индостане, у бога Ганеши. В мозгу моем слышится грохот и стук. Мне кажется -- там забивают сундук. И прежде, чем землю покину я сам, Мой разум пускается в путь к небесам. НЕВОЛЬНИЧИЙ КОРАБЛЬ Сам суперкарго мингер ван Кук Сидит погруженный в заботы. Он калькулирует груз корабля И проверяет расчеты. "И гумми хорош, и перец хорош,-- Всех бочек больше трех сотен. И золото есть, и кость хороша, И черный товар добротен. Шестьсот чернокожих задаром я взял На берегу Сенегала. У них сухожилья -- как толстый канат, А мышцы -- тверже металла. В уплату пошло дрянное вино, Стеклярус да сверток сатина. Тут виды -- процентов на восемьсот, Хотя б умерла половина. Да, если триста штук доживет До гавани Рио-Жанейро, По сотне дукатов за каждого мне Заплатит Гонсалес Перейро". Так предается мингер ван Кук Мечтам, но в эту минуту Заходит к нему корабельный хирург Герр ван дер Смиссен в каюту. Он сух, как палка; малиновый нос, И три бородавки под глазом. "Ну, эскулап мой! -- кричит ван Кук,-- Не скучно ль моим черномазым?" Доктор, отвесив поклон, говорит: "Не скрою печальных известий. Прошедшей ночью весьма возросла Смертность среди этих бестий. На круг умирало их по двое в день, А нынче семеро пали -- Четыре женщины, трое мужчин. Убыток проставлен в журнале. Я трупы, конечно, осмотру подверг. Ведь с этими шельмами горе: Прикинется мертвым, да так и лежит, С расчетом, что вышвырнут в море. Я цепи со всех покойников снял И утром, поближе к восходу, Велел, как мною заведено, Дохлятину выкинуть в воду. На них налетели, как мухи на мед, Акулы -- целая масса; Я каждый день их снабжаю пайком Из негритянского мяса. С тех пор как бухту покинули мы, Они плывут подле борта. Для этих каналий вонючий труп Вкуснее всякого торта. Занятно глядеть, с какой быстротой Они учиняют расправу: Та в ногу вцепится, та в башку, А этой лохмотья по нраву. Нажравшись, они подплывают опять И пялят в лицо мне глазищи, Как будто хотят изъявить свой восторг По поводу лакомой пищи". Но тут ван Кук со вздохом сказал: "Какие ж вы приняли меры? Как нам убыток предотвратить Иль снизить его размеры?" И доктор ответил: "Свою беду Накликали черные сами: От их дыханья в трюме смердит Хуже, чем в свалочной яме. Но часть, безусловно, подохла с тоски,-- Им нужен какой-нибудь роздых. От скуки безделья лучший рецепт -- Музыка, танцы и воздух". Ван Кук вскричал: "Дорогой эскулап! Совет ваш стоит червонца. В вас Аристотель воскрес, педагог Великого македонца! Клянусь, даже первый в Дельфте мудрец, Сам президент комитета По улучшенью тюльпанов -- и тот Не дал бы такого совета! Музыку! Музыку! Люди, наверх! Ведите черных на шканцы, И пусть веселятся под розгами те, Кому неугодны танцы!" II В бездонной лазури мильоны звезд Горят над простором безбрежным; Глазам красавиц подобны они, Загадочным, грустным и нежным. Они, любуясь, глядят в океан, Где, света подводного полны, Фосфоресцируя в розовой мгле, Шумят сладострастные волны. На судне свернуты паруса, Оно лежит без оснастки, Но палуба залита светом свечей,-- Там пенье, музыка, пляски. На скрипке пиликает рулевой, Доктор на флейте играет, Юнга неистово бьет в барабан, Кок на трубе завывает. Сто негров, танцуя, беснуются там,-- От грохота, звона и пляса Им душно, им жарко, и цепи, звеня, Впиваются в черное мясо. От бешеной пляски судно гудит, И, с темным от похоти взором, Иная из черных красоток, дрожа, Сплетается с голым партнером. Надсмотрщик -- maitre de plaisirs 1, Он хлещет каждое тело, Чтоб не ленились танцоры плясать И не стояли без дела. И дй-дель-дум-дей и шнед-дере-денг! На грохот, на гром барабана Чудовища вод, пробуждаясь от сна, Плывут из глубин океана. ----------------------- 1 Распорядитель танцев (фр.). Спросонья акулы тянутся вверх, Ворочая туши лениво, И одурело таращат глаза На небывалое диво. И видят, что завтрака час не настал, И, чавкая сонно губами, Протяжно зевают, -- их пасть, как пила, Усажена густо зубами. И шнед-дере-денг и дй-дель-дум-дей,-- Все громче и яростней звуки! Акулы кусают себя за хвост От нетерпенья и скуки. От музыки их, вероятно, тошнит, От этого гама и звона. "Не любящим музыки тварям не верь!" Сказал поэт Альбиона. И дй-дель-дум-дей и шнед-дере-денг,-- Все громче и яростней звуки! Стоит у мачты мингер ван Кук, Скрестив молитвенно руки. "О господи, ради Христа пощади Жизнь этих грешников черных! Не гневайся, боже, на них, ведь они Глупей скотов безнадзорных. Помилуй их ради Христа, за нас Испившего чашу позора! Ведь если их выживет меньше трехсот, Погибла моя контора!" АФРОНТЕНБУРГ Прошли года! Но замок тот Еще до сей поры мне снится. Я вижу башню пред собой, Я вижу слуг дрожащих лица, И ржавый флюгер, в вышине Скрипевший злобно и визгливо; Едва заслышав этот скрип, Мы все смолкали боязливо. И долго после мы за ним Следили, рта раскрыть не смея: За каждый звук могло влететь От старого брюзги Борея. Кто был умней -- совсем замолк. Там никогда не знали смеха. Там и невинные слова Коварно искажало эхо. В саду у замка старый сфинкс Дремал на мраморе фонтана, И мрамор вечно был сухим, Хоть слезы лил он непрестанно. Проклятый сад! Там нет скалы, Там нет заброшенной аллеи, Где я не пролил горьких слез, Где сердце не терзали змеи. Там не нашлось бы уголка, Где скрыться мог я от бесчестий, Где не был уязвлен одной Из грубых или тонких бестий. Лягушка, подглядев за мной, Донос строчила жабе серой, А та, набравши сплетен, шла Шептаться с тетушкой виперой. А тетка с крысой -- две кумы, И, спевшись, обе шельмы вскоре Спешили в замок -- всей родне Трезвонить о моем позоре. Рождались розы там весной, Но не могли дожить до лета,-- Их отравлял незримый яд, И розы гибли до рассвета. И бедный соловей зачах,-- Безгрешный обитатель сада, Он розам пел свою любовь И умер от того же яда. Ужасный сад! Казалось, он Отягощен проклятьем бога. Там сердце среди бела дня Томила темная тревога. Там все глумилось надо мной, Там призрак мне грозил зеленый. Порой мне чудились в кустах Мольбы, и жалобы, и стоны. В конце аллеи был обрыв, Где, разыгравшись на просторе, В часы прилива, в глубине Шумело Северное море. Я уходил туда мечтать. Там были безграничны дали. Тоска, отчаянье и гнев Во мне, как море, клокотали. Отчаянье, тоска и гнев, Как волны, шли бессильной сменой,- Как эти волны, что утес Дробил, взметая жалкой пеной. За вольным бегом парусов Следил я жадными глазами. Но замок проклятый меня Держал железными тисками. 8 К ЛАЗАРЮ Брось свои иносказанья И гипотезы святые! На проклятые вопросы Дай ответы нам прямые! Отчего под ношей крестной, Весь в крови, влачится правый? Отчего везде бесчестный Встречен почестью и славой? Кто виной? Иль воле бога На земле не все доступно? Или он играет нами ? -- Это подло и преступно! Так мы спрашиваем жадно Целый век, пока безмолвно Не забьют нам рта землею... Да ответ ли это, полно? II Висок мой вся в черном госпожа Нежно к груди прижала. Ах! Проседи легла межа, Где соль ее слез бежала. Я ввергнут в недуг, грозит слепота, - Вот как она целовала! Мозг моего спинного хребта Она в себя впивала. Отживший прах, мертвец теперь я, В ком дух еще томится -- Бьет он порой через края, Ревет, и мечет, и злится. Проклятья бессильны! И ни одно Из них не свалит мухи. Неси же свой крест -- роптать грешно, Похнычь, но в набожном духе. III Как медлит время, как ползет Оно чудовищной улиткой! А я лежу не шевелясь, Терзаемый все той же пыткой. Ни солнца, ни надежды луч Не светит в этой темной келье, И лишь в могилу, знаю сам, Отправлюсь я на новоселье. Быть может, умер я давно И лишь видения былого Толпою пестрой по ночам В мозгу моем проходят снова? Иль для языческих богов, Для призраков иного света Ареной оргий гробовых Стал череп мертвого поэта? Из этих страшных, сладких снов, Бегущих в буйной перекличке, Поэта мертвая рука Стихи слагает по привычке. IV Цветами цвел мой путь весенний, Но лень срывать их было мне. Я мчался, в жажде впечатлений, На быстроногом скакуне. Теперь, уже у смерти в лапах, Бессильный, скрюченный, больной, Я слышу вновь дразнящий запах Цветов, не сорванных весной. Из них одна мне, с юной силой, Желтофиоль волнует кровь. Как мог я сумасбродки милой Отвергнуть пылкую любовь! Но поздно! Пусть поглотит Лета Бесплодных сожалений гнет И в сердце вздорное поэта Забвенье сладкое прольет. Я знал их в радости и в горе, В паденье, в торжестве побед, Я видел гибель их в позоре, Но холодно глядел им вслед. Их гроб я провожал порою, Печально на кладбище брел, Но, выполнив обряд, не скрою, Садился весело за стол, И ныне в горести бесплодной Я об умерших мыслю вновь. Как волшебство, в груди холодной Внезапно вспыхнула любовь. И слезы Юлии рекою Струятся в памяти моей; Охвачен страстною тоскою, Я день и ночь взываю к ней. В бреду ночном я вдруг, ликуя, Цветок погибший узнаю: Загробным жаром поцелуя Она дарит любовь мою. О тень желанная! К рыданьям Моим склонись, приди, приди! К устам прижми уста -- лобзаньем Мне горечь смерти услади. VI Ты девушкой была изящной, стройной, Такой холодной и всегда спокойной. Напрасно ждал я, что придет мгновенье, Когда в тебе проснется вдохновенье, Когда в тебе то чувство вспыхнет разом, С которым проза не в ладах и разум. Но люди с ним во имя высшей цели Страдали, гибли, на кострах горели. Вдоль берегов, увитых виноградом, Ты летним днем со мной бродила рядом, Светило солнце, иволги кричали, Цветы волшебный запах источали. Пылая жаром, розы полевые Нам поцелуи слали огневые; Казалось: и в ничтожнейшей из трав Жизнь расцвела, оковы разорвав. Но ты в атласном платье рядом шла, Воспитанна, спокойна и мила, Напоминая Нетшера картину,-- Не сердце под корсетом скрыв, а льдину. VII Да, ты оправдана судом Неумолимого рассудка. "Ни словом, -- приговор гласит, - Ни делом не грешна малютка". Я видел, корчась на костре, Как ты, взглянув, прошла спокойно Не ты, не ты огонь зажгла, И все ж проклятья ты достойна! Упрямый голос мне твердит, Во сне он шепчет надо мною, Что ты мой демон, что на жизнь Я обречен тобой одною. Он сети доводов плетет, Он речь суровую слагает, Но вот заря -- уходит сон, И обвинитель умолкает. В глубины сердца он бежит, Судейских актов прячет свитки, И в памяти звучит одно: Ты обречен смертельной пытке! VIII Был молнией, блеснувшей в небе Над темной бездной, твой привет: Мне показал слепящий свет, Как страшен мой несчастный жребий. И ты сочувствия полна! Ты, что всегда передо мною Стояла статуей немою, Как дивный мрамор, холодна! О господи, как жалок я: Она нарушила молчанье, Исторг я у нее рыданья, - И камень пожалел, меня! Я потрясен, не утаю. Яви и ты мне милость тоже: Покой мне ниспошли, о боже, Кончай трагедию мою! IX Образ сфинкса наделен Всеми женскими чертами, Лишь придаток для него -- Тело львиное с когтями. Мрак могильный! В этом сфинкса Вся загадка роковая, И труднейшей не решал Иокасты сын и Лайя. К счастью, женщине самой Дать разгадку не под силу,-- Будь иначе -- целый мир Превратился бы в могилу! X Три пряхи сидят у распутья; Ухмылками скалясь, Кряхтя и печалясь, Они прядут -- и веет жутью. Одна сучит початок, Все нити кряду Смочить ей надо; Так что в слюне у нее недостаток. Другой мотовилка покорна: Направо, налево И не без напева; Глаза у карги -- воспаленней горна. В руках у третьей парки -- Ножницы видно, Поет панихидно. На остром носу -- подобие шкварки. О, так покончи же с ниткой Проклятой кудели, Дай средство от хмеля Страшного жизненного напитка! XI Меня не тянет в рай небесный,-- Нежнейший херувим в раю Сравнится ль с женщиной прелестной, Заменит ли жену мою? Мне без нее не надо рая! А сесть на тучку в вышине И плыть, молитвы распевая,-- Ей-ей, занятье не по мне! На небе -- благодать, но все же Не забирай меня с земли, Прибавь мне только денег, боже, Да от недуга исцели! Греховна суета мирская, Но к ней уж притерпелся я, По мостовым земли шагая Дорогой скорбной бытия. Я огражден от черни вздорной, Гулять и трудно мне и лень. Люблю, халат надев просторный, Сидеть с женою целый день. И счастья не прошу другого, Как этот блеск лукавых глаз, И смех, и ласковое слово,-- Не огорчай разлукой нас! Забыть болезни, не нуждаться -- О боже, только и всего! И долго жизнью наслаждаться С моей женой in statu quo 1. ------------------ 1 В том же положении (лат.), СТРЕКОЗА Вспорхнет и опустится снова На волны ручья лесного, Над гладью, сверкающей, как бирюза, Танцует волшебница стрекоза! И славит жуков восхищенный хор Накидку ее -- синеватый флер, Корсаж в эмалевой пленке И стан удивительно тонкий. Наивных жуков восхищенный хор, Вконец поглупевший с недавних пор, Жужжит стрекозе о любви своей, Суля и Брабант, и Голландию ей. Смеется плутовка жукам в ответ: "Брабант и Голландия -- что за бред! Уж вы, женишки, не взыщите,-- Огня для меня поищите! Кухарка родит лишь в среду, А я жду гостей к обеду, Очаг не горит со вчерашнего дня,-- Добудьте же мне скорее огня!" Поверив предательской этой лжи, За искрой для стройной своей госпожи Влюбленные ринулись в сумрак ночной И вскоре оставили лес родной. В беседке, на самой окраине парка, Свеча полыхала призывно и ярко; Бедняг ослепил любовный угар -- Стремглав они бросились в самый жар. Треща поглотило жгучее пламя Жуков с влюбленными их сердцами; Одни здесь погибель свою обрели, Другие лишь крылья не сберегли. О, горе жуку, чьи крылья в огне Дотла сожжены! В чужой стороне, Один, вдали от родных и близких, Он ползать должен средь гадов склизких. "А это, -- плачется он отныне,-- Тягчайшее бедствие на чужбине. Скажите, чего еще ждать от жизни, Когда вокруг лишь клопы да слизни? И ты, по одной с ними ползая грязи, Давно стал своим в глазах этой мрачи. О том же, бредя за Вергилием вслед, Скорбел еще Данте, изгнанник-поэт! Ах, как был я счастлив на родине милой, Когда, беззаботный и легкокрылый, Плескался в эфирных волнах, Слетал отдохнуть на подсолнух. Из чашечек роз нектар я пил И в обществе высшем принят был, Знавал мотылька из богатой семьи, И пела цикада мне песни свои. А ныне крылья мои сожжены, И мне не видать родной стороны, Я -- жалкий червь, я -- гад ползучий, Я гибну в этой навозной куче. И надо ж было поверить мне Пустопорожней той трескотне, Попасться -- да как! -- на уловки Кокетливой, лживой чертовки!" 10 ВОЗНЕСЕНИЕ На смертном ложе плоть была, А бедная душа плыла Вне суеты мирской, убогой -- Уже небесною дорогой. Там, постучав в ворота рая, Душа воскликнула, вздыхая: "Открой, о Петр, ключарь святой! Я так устала от жизни той... Понежиться хотелось мне бы На шслковУх подушках неба, Сыграть бы с ангелами в прятки, Вкусить покой блаженно-сладкий!" Вот, шлепая туфлями и ворча, Ключами на ходу бренча, Кто-то идет -- и в глазок ворот Сам Петр глядит, седобород. Ворчит он: "Сброд повадился всякий -- Бродячие псы, цыгане, поляки, А ты открывай им, ворам, эфиопам! Приходят врозь, приходят скопом, И каждый выложит сотни причин,-- Пусти его в рай, дай ангельский чин... Пошли, пошли! Не для вашей шайки, Мошенники, висельники, попрошайки, Построены эти хоромы господни,-- Вас дьявол ждет у себя в преисподней! Проваливайте поживее! Слыхали? Вам место в чертовом пекле, в подвале!.." Брюзжал старик, но сердитый тон Ему не давался. В конце концов он К душе обратился вполне сердечно: "Душа, бедняжка, ты-то, конечно, Не пара какому-нибудь шалопаю... Ну, ну! Я просьбе твоей уступаю: Сегодня день рожденья мой, И -- пользуйся моей добротой. Откуда ты родом? Город? Страна? Затем ты мне сказать должна, Была ли ты в браке: часто бывает, Что брачная пытка грехи искупает: Женатых не жарят в адских безднах, Не держат подолгу у врат небесных". Душа отвечала: "Из прусской столицы Из города я Берлина. Струится Там Шпрее-речонка, -- обычно летом Она писсуаром служит кадетам. Так плавно течет она в дождь, эта речка!.. Берлин вообще недурное местечко! Там числилась я приват-доцентом, Курс философии читала студентам,-- И там на одной институтке женилась, Что вовсе не по-институтски бранилась, Когда не бывало и крошки в дому. Оттого и скончалась я и мертва потому". Воскликнул Петр: "Беда! Беда! Занятие это -- ерунда! Что? Философия? Кому Она нужна, я не пойму! И недоходна ведь и скучна, К тому же ересей полна; С ней лишь сомневаешься да голодаешь И к черту в конце концов попадаешь. Наплакалась, верно, и твоя Ксантупа Немало по поводу постного супа, В котором -- признайся -- хоть разок Попался ли ей золотой глазок? Ну, успокойся. Хотя, ей-богу, .-Мне и предписано очень строго Всех, причастных так иль иначе К философии, тем паче -- Еще к немецкой, безбожной вашей, С позором гнать отсюда взашей,-- Но ты попала на торжество, На день рожденья моего, Как я сказал. И не хочется что-то Тебя прогонять, -- сейчас ворота Тебе отопру... Живей -- ступай!... Теперь, счастливица, гуляй С утра до вечера по чудесным Алмазным мостовым небесным, Фланируй себе, мечтай, наслаждайся, Но только -- помни: не занимайся Тут философией, -- хуже огня! Скомпрометируешь страшно меня. Чу! Ангелы ноют. На лике Изобрази восторг великий. А если услышишь архангела пенье, То вся превратись в благоговенье. Скажи: "От такого сопрано -- с ума Сошла бы и Малибран сама!" А если поет херувим, серафим, То поусердней хлопай им, Сравнивай их с синьором Рубини, И с Марио, и с Тамбурини. Не забудь величать их "eccelence"', Не преминь преклонить коленце. Попробуйте, в душу певцу залезьте,-- Он и на небе чувствителен к лести! Впрочем, и сам дирижер вселенной Любит внимать, говоря откровенно, Как хвалят его, господа бога, Как славословят его премного И как звенит псалом ему В густейшем ладанном дыму. Не забывай меня. А надоест Тебе вся роскошь небесных мест,-- Прошу ко мне -- сыграем в карты, В любые игры, вплоть до азартных: В "ландскнехта", в "фараона"... Ну, И выпьем... Только, entre nous 2, Запомни: е