Вот так крестьяне возле трупа над мертвым сыном слезы льют, и суть, как свечка, брезжит скупо: великое владычит тут. Кто в первый раз Тебя узнал, тому мешает шум и свет. - К земле пригнувшись, ищет след и сразу до смерти устал. Лишь позже, через много лет, он приближается к природе; запомнив тысячи примет, он зрит Тебя на небосводе, и на привале, и в походе, но это - след, Тебя там нет. Ты от него невдалеке, Твои шаги он слышит: гулко. Ты так чудесен, как прогулка на тихой лодке по реке. Но скоро берега не станет - лишь небо грозное настанет, лишь чащи спящие встают. И деревушки промелькнут, растаяв, как заря Господня, и как Вчера, и как Сегодня, и как все то, что видим тут. Но будут на пути всегда вставать большие города и плыть навстречу вереницей на крыльях спущенных, как птицы. Но где ни города, ни веси, туда и ты свой путь держи. Ты слышал кое-что о лесе, и здесь ты лодку привяжи. Здесь ждут тебя лихие кони - живые, быстрые, как ртуть, - и, как спасаясь от погони, отыщут сами верный путь. x x x Последний дом деревни станет так, как будто он - последний дом земли. Дорога потеряется вдали, ныряя то за горку, то в овраг. Дорога - только мостик через тьму, и страшно в полночь выйти одному: две дали подступили с двух сторон. И кто уходит все-таки - тому идти всю ночь, а может, умер он. x x x Но вечером вдруг встанет кто-нибудь, уйдет из дома, и пойдет, пойдет, - ведь где-то на востоке церковь ждет. Его проводят, как в последний путь. - А вот другой: привычного жилья не покидал, далеко не ходил. Уйдут искать по свету сыновья ту церковь, про которую забыл. x x x Безумье - это сторож, ведь не спит. Смеясь, встает над нами каждый час, и ночь в названья новые рядит, и примеряет: десять, восемь, раз... С дрожащим медиатором в руке, в рожок трубит, но звука нет в рожке, и песенку, сводящую с ума, заносит в одинокие дома. Оно покой детей не бередит: пусть спят они - безумие не спит; и псы, с цепи сорвавшись в эту ночь, то носятся, то замертво лежат - дрожат, когда оно уходит прочь, боятся, что воротится назад. x x x О Господи, Ты помнишь тех святых? Казалось им: и в самой тихой келье гремучий грохот мира не затих. Они перебирались в подземелье. Зарытые в пещере земляной, почти не зная воздуха и света, они забыли внешний облик свой, и возраста утратили приметы, и жили, словно умерли давно. Читали редко - книжный слог завял, таился лютый холод в каждой книге; как с тощих плеч спадали прочь вериги, так смысл со слова каждого спадал. Ни с кем не говорили много лет. Встревоженные близкими шагами, завешивали очи волосами. Никто не знал, не умер ли сосед, молитву совершая. Иногда все вместе собирались в круглой зале, где тусклые светильники мерцали, пред алтарем, в мучительной печали, как в ожиданье Страшного Суда; лишь бороды струились и шуршали. Жизнь на тысячелетья счет вела, окутав ночь и свет одною тьмою. Захваченные черною волною, вернулись в лоно матери тела. Зародыши в пещерах без числа раздувшихся голов поднять не смели, сидели скрючась, сутками не ели, как будто их питала эта мгла. Паломники приходят в наши дни припасть к пещерам этим жадным взглядом: три долгих века здесь лежат они, а их тела не тронуты распадом. Как ржавый свет, сияет впереди сплошная тьма - и видишь очертанья безжизненных фигур под грубой тканью, и руки мертвых - как велит Писанье - покоятся, как горы, на груди. Великий полководец воспаренья, зачем Ты останавливаешь тленье? Быть может, Ты забыл их, потому что сами опустились в эту тьму? Неужто так и надо: в укоризне от жизни отказаться, умереть, и только трупам в их великой жизни смерть времени дано преодолеть? Зачем их не отдашь небытию? И кто они? - Нетленные сосуды, отставленные в сторону, покуда в них кровь не пожелаешь влить Свою? x x x Ты - будущее, Ты - живая твердь, над вечностью возникший небосклон. Ты - петушиный крик в ночи времен, Ты - мать, Ты - чужестранец, Ты - закон, зарница, и заутреня, и смерть. Ты - превращений тайная стезя, идущая высоко над судьбой; дремучий лес, мы встали пред Тобой, ни с чем другим сравнить Тебя нельзя. Ты - внутренняя истина, Ты - суть, оставшаяся в тайне, в глубине: землей Тебя считают на челне, но с берега Ты - челн, плывущий в путь. x x x Ты на крови, обитель, вырастала. Ты тридцать два собора насчитала и пятьдесят из нежного опала и янтаря воздвигнутых церквей. За монастырскою оградой любая вещь звенит руладой и плачет песнею Твоей. Монашки, черные сестрицы, живут в строениях таких. Одна идет к ручью напиться, мелькнет другая, словно птица, а третья может заблудиться в аллеях, темных и глухих. Но прочих не видал никто. Они не выйдут за ворота, как перепуганные ноты, таясь у скрипки на груди... И где-то там, неподалеку от церкви и монастыря, лежат могилы, одиноко о нашем мире говоря, - достигшем роковой черты, монастырями не спасенном, с поддельным блеском, ложным звоном, - о мире, полном суеты. Он кончился - явился Ты. Мечты о нем струятся светом, не тронув времени ничуть. - Тебе, закату и поэтам дано постигнуть за предметом вещей таинственную суть. x x x Состарилась земная знать: цари живут в глухой опале, царевичи поумирали, царевны бледные едва ли короны смогут удержать. И чернь, взошедшая на трон, чеканит деньги из корон, станки скрежещущие точит и золото на службу прочит, - но счастье с ними быть не хочет. Металл томится. Жизни мелкой монеты учат и пружины - но этого металлу мало. Оставит кассы и поделки, вернется в темные глубины горы, раскрывшейся сначала и затворившейся за ним. x x x Все возвеличится и вознесется: земля задышит и вода польется, поднимутся леса и рухнут стены, и в том краю счастливом приживется народ, работающий неизменно. Не станет церкви, Бога заковавшей и горестно над Ним запричитавшей, как над подбитым зверем слезы льют, - гостеприимно распахнутся двери, забудутся ничтожные потери, и жертвы безграничные грядут. Потусторонней жизни ждать не будут, всему на свете мерой станет труд, о том, что ожидает, не забудут, но смерти только малость отдадут. x x x И ты, о Боже, станешь величавей - величественней в_о_ сто раз, чем я скажу, и чем сказать я вправе, и чем постигнет кто-нибудь из нас. Тебя почуют: с каждым часом резче и ближе заструится аромат, и, как больной свои лелеет вещи, тебя полюбят, но сильней стократ. Не будет приходить на богомолье толпа людей. Толпе пребыть во мгле. Того, кто возликует, ждет раздолье, как будто он один на всей земле: отвергнут всеми, он узнал удачу, собрав себя и бросив в тот же миг, безумно хохоча и чуть не плача, - как дом он мал, как царствие - велик. x x x О Господи, как стать людской толпой, и т_а_к вот, всей толпой, к Тебе придти, и стать людской толпой перед Тобой? Ты - сад живой, венчающий пути. Ведь если я один пойду по той дороге - кто заметит? Кто уйти захочет? Кто осмелится пойти вослед за мною? Этих не спасти - они смеются пуще. Что ж с того? Так даже лучше, ибо одного - насмешникам - меня им не найти. Я видел, как идут они толпой, и думаю, что ветер над землей поднялся из одежд, из темных складок, и мир - как лягут спать - весь тих да гладок, так величав их путь перед Тобой. x x x Хочу идти, питаясь подаяньем, которое даруют неохотно, а если все пути бесповоротно запутались - примкнуть к чужим скитаньям, прибиться к старцам - благостным созданьям - и видеть, как из пышной белой пены нечесаных бород живым преданьем, как голый остров, вынырнет колено. Слепцов мы обогнали, и вперед поводырями смотрят, как глазами. Мы обогнали женщин с животами, и всякий повстречался нам народ. Я чувствовал: идет моя родня: вот с этим - мог бы стать я братом кровным, а с тою - жить в союзе полюбовном; собаки их не лают на меня. x x x Ты днем - сама недостоверность и гул далеких голосов. Ты - молчаливая безмерность, когда замолкнет бой часов. Но к вечеру, чуть станет тише и день, слабея, изойдет, растешь Ты, Господи. И вот Твой дом - как дым над каждой крышей. x x x На богомолье. С каменного ложа, лишь колокол зарю провозвестил, свалившиеся давеча без сил - со смертью, Боже, тьма ночная схожа - всем скопом, всей толпою поднялись: поклоны бьют брадатые мужчины, и стягивают дети с плеч овчины, и на реку спешат, полны кручины, молчальницы, чья родина - Тифлис. По-мусульмански чтут они Христа, по-христиански ожидая чуда; вода в ладони входит, как в сосуды, и, чистая, вливается в уста. Они сейчас не только моют лица, они дают своей груди напиться, горстями к ней лицо реки прижав, как будто эта влага - плач по нам, по всем на свете, по земным скорбям. И эти скорби здесь невесть зачем, и ты не знаешь, кто они и кем когда-то были. Может, мужиками? Приказчиками в лавке мелочной? Монахами, ленивыми во храме? Блудницами? Бесстрашными ворами? Зачем они с увядшими глазами за стоном стали, словно за стеной? Премудрые, опальными князьями все почести слагая до одной. Печальники, на них печать пустыни, где память пребывает и поныне, как будто не прошло и пары дней; изгнанники, с рассвета до заката гонимые откуда-то куда-то печалью, становящейся крылатой, едва они склонятся перед ней. Избранники, любви переизбыток сплетает голоса в единый хор, вы на коленях выползли из пыток, - полотнища хоругвей, до сих пор таимые и скатанные в свиток, развешены отныне навсегда. - И многие глядят теперь туда, где страждущих паломников жилище, - монах оттуда вырвался дурной: вся в клочьях ряса, брызжет рот слюной, лицо полно больной голубизной и черным бесам стало пищей. Он на две части тело преломил, послав лицо в стремительном поклоне на землю, и сырую землю пил, и бил ее руками что есть сил, - и вот она под ним забилась в стоне, - и медленно припадок проходил. И он взлетел, как будто крыльям птицы велело исступление раскрыться, ему внушая: птицей в небе станешь. В худые руки взяв себя всего, марионеткой тощей он забился и думал, что с землею распростился, и сильные крыла несут его, и мир, как шар, в сторонку откатился... - И вдруг, не понимая ничего, в зеленом океане очутился на самом дне страданья своего. И вот поплыл, и юркой рыбой стал, и видел: постепенно под водой медузы налипают на коралл, и деве моря косу расчесал, струясь, поток, как гребень золотой. И на берег он вышел лишь для той, что умерла в девичестве. Она иначе бы вошла совсем одна в чертоги рая, и совсем чужая. Он закружился в пляске, провожая, и тотчас, этой пляске подражая, вокруг него пустились руки в пляс. Но вдруг остановился он, заметя, что здесь в игру вступило нечто третье, не верящее пляске напоказ. И понял он: теперь черед молиться. Приблизившийся ведом ясновидцу, венец великий, он прощает нас; мы жнем его, как спелую пшеницу, как руки, мы протягиваем лица, когда к нему подходим вереницей, мы - ноты в песне, слышимой для глаз. И, потрясенный, он отбил поклон. Но старец встал, как будто кротко дремля, и не глядел, хоть это был не сон. Монах с такою силой вжался в землю, как будто был пожаром опален. - Но равнодушье плавало в глазах. И, к дереву припав, дурной монах вокруг ствола, как платье, обернулся. - Но старец хоть не спал, да не проснулся. Тогда монах занес себя высоко, как меч над головой заносит враг, и ранил, ранил, резал как осока, и рухнул, как подкошенный, в овраг. - Но старец не ответствовал никак. Тогда монах содрал остатки платья и пал, как ствол с ободранной корой. - И вот Он: вот! И вот Он, как дитяти, сказал: Ты знаешь, Кто перед тобой? Тот знал. И безмятежно, как в объятье, он скрипкой лег у старца под скулой. x x x Нальется барбарис багряным светом, и астры, старясь, слабо станут в ряд. Кто на исходе лета не богат, весь век прождет того, что было летом. Кто ночью, не забывшись ни на миг, прислушается к сердцу, где всечасно то плач, то шепот слышится; то крик, и тьма теней готовит сон ужасный, - в смятенье понимает: он старик. Он будет жить, не ведая мечты, и ложью все покажется ему; и ты, о Боже. Тяжкий камень Ты, и тяжким камнем тянешь Ты во тьму. x x x Не удивляйся. Мой, мое, моя - они всему на свете говорят. Так ветер мог бы, рыская в ветвях, сказать: мой сад. Они глядят на вещи и сжимают их в руках, но те в руках не могут оставаться и, вспыхнув, ярким пламенем сгорят. Твердят "мое", как кто-нибудь назвал "дружищем" князя в споре с мужиками, отлично зная: князь не услыхал. Твердят "мое" о городе и храме, и это слово слаще всех похвал. Твердят "мое", включают в обиход, приобретают и суют в карман. Какой-нибудь безвкусный шарлатан и солнце так, пожалуй, обзовет. Твердят они: мой дом, моя жена, и отповедь как будто не слышна, хотя жена, и дом, и все кругом - глухие стены, - можно только лбом, приблизившись, о стены расшибиться. Такой удел - найти и ошибиться - ждет только лучших. Ибо остальные и не желают замечать стальные преграды меж вещами и собой, таящиеся в малости любой, и нищеты своей не замечают, хоть женщиной они не обладают в такой же точно мере, как цветком. О Господи, Ты с ними незнаком. И даже тот, кто тлеет угольком в Твоем дыханье и к Тебе влеком всем сердцем, всей душой - забудь о нем. И если кто-нибудь Тебя возьмет в свою мольбу, в свою людскую дрожь: вновь на восход Ты, гость, уйдешь. Удержит кто Тебя? Кому дано владеть Тобой? Из наших рук бежишь. Все слаще Ты становишься, вино, но лишь Себе вовек принадлежишь. x x x Ночами я выкапываю клад, который под землею спрятал Ты. Все - нищета и немощь нищеты, а красоты еще не видел взгляд. Но путь к Тебе чудовищно далек. Нехоженый, зарос густой травой. А Ты один. Ты, Боже, одинок. Никто не слышит дальний голос Твой. И как я руки до крови сотру, держу их, словно ветки, на ветру и деревом врастаю в небосвод, которое ветвями влагу пьет, как будто Ты разлился надо мной, все небо в нетерпении объемля, но сызнова, расслышав зов земной, с далеких звезд Ты падаешь на землю, как нежный дождик раннею весной. КНИГА ТРЕТЬЯ О БЕДНОСТИ И СМЕРТИ 1903 x x x Быть может, залегло рудою тело, и в сердце гор по жилам я проник; не знает глубина моя предела; все близкое вокруг окаменело, иссякла дальность, как родник. Пока еще блуждает мысль несмело, даруй мне скорбь, чтобы прозрел я в миг; как мал я в темноте! Как Ты велик! Дай длань Твою изведать мне всецело! Вмести меня и весь мой вечный крик. x x x Утес неколебимый, неизменный, необитаемый и безыменный, увенчан снегом со звездою пленной, струишь Ты вечный запах цикламена (других благоуханий в мире нет). Глашатай всех вершин, Ты минарет (куда взойти не смеют муэдзины), так значит я проник в Твои глубины, в Твоем базальте скрылся, как металл? Собой заполнил я Твои морщины, своею твердью плоть мою Ты сжал. А может быть, я страхом окружен? Быть может, в страх, рожденный городами, по горло я Тобою погружен? Поведать бы правдивыми словами о них, забывших разум и закон. И вихрем Ты дохнешь сквозь глубь времен, всю шелуху отвеивая вон. Ты хочешь от меня правдивых слов, и языком овладевают звуки, рот открывается, как рана, в муке, а по бокам, как две собаки, руки, не откликающиеся на зов. Я весь орудие Твоей науки. x x x Дай мне стеречь Твои просторы, стоять и слушать камень Твой, в Твоих морях наполнить взоры необозримой пустотой; вслед за рекою, над которой замолкнет крик еще не скоро, дай углубиться в гул ночной. Пошли меня в Твои пустыни, где ветер убыстряет бег, где в монастырские твердыни одет неживший человек; там, не прельщаясь мнимым Римом, к другим пристану пилигримам, и мы дорогу изберем, чтоб затеряться нам в незримом вслед за слепым поводырем. x x x Господь! Большие города обречены небесным карам. Куда бежать перед пожаром? Разрушенный одним ударом, исчезнет город навсегда. В подвалах жить все хуже, все трудней; там с жертвенным скотом, с пугливым стадом, схож Твой народ осанкою и взглядом. Твоя земля живет и дышит рядом, но позабыли бедные о ней. Растут на подоконниках там дети в одной и той же пасмурной тени. Им невдомек, что все цветы на свете взывают к ветру в солнечные дни, в подвалах детям не до беготни. Там девушку к неведомому тянет, о детстве загрустив, она цветет... Но тело вздрогнет, и мечты не станет, должно закрыться тело в свой черед. И материнство прячется в каморках, где по ночам не затихает плач; слабея, жизнь проходит на задворках холодными годами неудач. И женщины своей достигнут цели: живут они, чтоб слечь потом во тьме и умирать подолгу на постели, как в богадельне или как в тюрьме. x x x Там люди, расцветая бледным цветом, дивятся при смерти, как мир тяжел. Порода их нежна по всем приметам, но каждый в темноте перед рассветом улыбку там бы судорогой счел. Вещами закабалены давно, они забыли все свои надежды, и на глазах ветшают их одежды, рукам их рано блекнуть суждено. Толпа теснит и травит их упорно, пощады слабым не дождаться там, и только псы бездомные покорно идут порой за ними по пятам. Их плоть со всеми пытками знакома, клянет их то и дело бой часов; в привычном страхе ждут они приема, слоняясь у больничных корпусов. Там смерть. Не та, что ласкою влюбленной чарует в детстве всех за годом год, - чужая, маленькая смерть их ждет, а собственная - кислой и зеленой останется, как недозрелый плод. x x x Господь! Всем смерть свою предуготовь, чтобы в нее впадало естество, чтоб смысл в ней был, чтоб в ней была любовь. x x x Мы только лепестки, мы кожура. Созреть великой смерти в нас пора. Смерть - плод и средоточие всего. Во имя смерти девушка растет, как дерево из лютни, стройным станом, и жаждет юноша ее тенет, и к женщинам подростки в страхе странном льнут, им одним вверяя смутный гнет. Во имя смерти вечное в желанном исчезнувшем порою видел тот, кто мир творил в порыве неустанном вокруг плода, кто в сумраке туманном застынув, таял, как весенний лед, кто не жалел себя, свой плод питая, душой и мозгом в чаянье страды, но ангелы Твои, как птичья стая, слетевшись, видят: зелены плоды. x x x Мы, Господи, бездарнее животных, встречающих вслепую смертный час; смерть - неприкосновенный наш запас. Пошли того, кто нас в шпалерах плотных сумеет подвязать в последний раз, чтобы до срока май настал для нас. Не потому ли смерть нам тяжела, что смерть не _наша_? К нам она пришла и не живых находит, - омертвелых, и должен вихрь срывать нас, недозрелых. Мы как деревья, Господи, в саду. От сладкой ноши мы стареем, зная, что мы не доживем до урожая, что мы бесплодны, как жена дурная, подверженная Твоему суду. А, может быть, гордыня движет мной? Деревья лучше? Может быть, с женой распутной мы гораздо больше схожи? Мы наносили вечности урон, и ныне на родильном нашем ложе смерть - выкидыш из наших жалких лон, как скрюченный уродец-эмбрион, зачатки глаз ладошками закрывший, свой ужас, ужасаясь, предваривший, еще не пережитое мученье, на лобике написанный фантазм, но кесарево нам грозит сеченье, и затяжной, невыносимый спазм. x x x Господь! сосредоточь дары земли, великого величьем надели; воздвигни срам его в лесу волос, плоть укрепив таинственным оплотом, где счету нет прельстительным щедротам, чтобы, взыграв наперекор воротам, несметным войском семя прорвалось. Дай чреву Ты зачать с ночною тенью, как не был никогда никто зачат; дай восторжествовать во тьме цветенью, и ветру, и предмету, и растенью, дай ночи пахнуть больше, чем сиренью, ликуя, как Иосафат. Пусть человек сподобится плода, свои одежды расставляя шире, в пространстве одинокий, как звезда, когда лицо меняется, когда ни одного не встретишь взгляда в мире. Питай Ты человека чистой снедью, росою, от которой жизнь целей, верна благочестивому наследью и теплому дыханию полей. Дай человеку детство вспомнить вдруг, и чаянья, и смутные гаданья, с которых начинаются преданья, туманный образующие круг. Потом позволь с Твоим расстаться кладом, и смерть родить, владычицу, на свет, и все еще шуметь пустынным садом средь наступающих примет. x x x Пусть нас Твое величье поражает, последним знаком одари Ты нас; дай нам родить, как женщина рожает в свой строгий, неизбежный час. Исполни Ты, всемирный Победитель, не просто прихоть Божьих рожениц; теперь нам нужен лишь смертородитель, и нас к нему веди Ты, Предводитель, сквозь множество враждебных нам десниц. Среди его противников приспешник лукавой лжи, которая в ходу, и ополчится на него насмешник, как будто лишь юродивый потешник мог бодрствовать, когда весь мир в бреду. А Ты воздвигни вкруг него ограду из блеска, чтоб завет его сберечь, чтоб, новую слагая Мессиаду, пред Господом плясал я до упаду, наизвучнейший из предтеч. x x x Хочу воспеть Его; так звуком горна в походе войско опережено; как море в жилах, кровь моя просторна, и сладостна хвала и непритворна, но не пьянит подобное вино. Весенней ночью в тишине канунной, хоть ночь моя последняя близка, я расцвету игрою многострунной, как северный апрель во тьме безлунной дрожит над прозябанием листка. И крепнет голос мой, произрастая в двух направленьях; дальнего одно влечет, благоуханием витая; другое - ангел или зов из рая, для одиночеств сумрачных окно. x x x Мне голоса мои оставь, хватая меня, чтоб городской не смел черты я пересечь, где злоба дня пустая, но песнь моя - постель Твоя простая везде, где только пожелаешь Ты. x x x Большие города, где все поддельно, животное, ребенок, тень и свет, молчанием и шумом лгут бесцельно, с готовностью, как лжет любой предмет. Все то, что истинней и тяжелее, Ты, Становленье, вкруг твердынь Твоих, не существует здесь, хоть веселее Твой ветер в переулках, где смелее он свищет, но простор ему милее; на площадях он рыщет городских, но любит он куртины и аллеи. x x x Для королевских созданы утех сады, где забавлялись властелины недолго, но запомнили куртины таинственный, чуть слышный женский смех. Парк, утомленный звуками речей, таит не шепот, хоть в кустах он глуше, там, где в мехах блистали или в плюше, и легких платьев шелковые рюши журчали по дорожкам, как ручей. За ними следом сад уже ничей среди своих невидимых утрат; чужие весны - для него соседки, чьи гаммы ночью слушают беседки; бушует осень огненной расцветки, и ржавчина уподобляет ветки иероглифам вычурных оград. Дворец над запустением один в поблекшем свете схожий с небом бледным; в пустынных залах ветхий гнет картин, чужой навеки праздникам бесследным, подверженный виденьям заповедным, как запоздалый гость среди руин. x x x Красуются по-прежнему палаты, как птицы, что пронзительно кричат, расцветкой перьев пристыдив закаты. Пусть многие пока еще богаты, теперь богатый не богат. Куда ему до древних скотоводов! Старейшины пастушеских народов, бывало, степь стадами покрывали, и, словно в облаках, тонули дали. Тьма нависала пологом над степью, смолкали повеленья в час ночной. Чужому покорясь великолепью, равнина вдруг меняла облик свой. Кругом горбы верблюжьи горной цепью вздымались, освещенные луной. И даже на десятый день потом окрестность пахла дымом и скотом, скотом тяжелый теплый ветер пах, и как вино на свадебных пирах, не уставая до рассвета литься, играло молоко в сосцах ослицы. Как тут не вспомнить и о бедуинах, которые в пустынях кочевали, на войлоке потертом ночевали... Сам в рубище, любимый конь в рубинах. Был прежде князь богаче во сто крат. Он золото надменно презирал. Любил он ладан, амбру и сандал, предпочитая блеску - аромат. Как бог, был белый царь Востока чтим, мир тяготила власть его земная; а он лежал ничком, тоской томим, рыдал на пыльных плитах, твердо зная, что никогда врата святые рая не распахнутся перед ним. Судовладелец покупал полотна у живописцев прямо в мастерских, такие, чтобы жизнь мечтой бесплотной покорно меркла рядом с блеском их. Плащ, словно город на плечи взвалив, он был, как лист, среди червонных нив, висок его седой дышал заботно. Вот чье богатство было необъятно, обременили жизнь собой они. Того, что миновало безвозвратно, мы у Тебя не требуем обратно - Ты только бедность бедному верни. x x x Верни святую бедность небогатым; на вечный страх они обречены осанкою и видом виноватым: приметы жизни с них совлечены. К ним липнут городские нечистоты, лохмотья оспенных простынь и гарь; отвержены они, как эшафоты, откуда трупы падают в пустоты, или как прошлогодний календарь; но если рухнут все Твои оплоты, они - земли последние красоты, которыми спастись могла бы тварь. Камней чистейших драгоценных чище, слепые звери, робкие в пути, о Господи, они Твое жилище, как все, что неприкаянно и нише... Ты только бедность бедным возврати. Поскольку бедность изнутри сияет. x x x От века и навек всего лишенный, отверженец, ты - камень без гнезда. Ты - неприкаянный, ты - прокаженный, с трещоткой обходящий города. Как ветер, обездоленный и сирый, своей ты не прикроешь наготы и потому с роскошною порфирой готов сравнить обноски сироты. Ты, как зародыш в чреве, слаб и плох. (Зародыш еле дышит в то мгновенье, когда с тоской сжимаются колени, скрывая новой жизни первый вздох.) Ты беде