екомендация была фальшивая, - сказала Майна. -
Получается, братишка, что на этот раз мать попала в яблочко.
- Но я люблю ее, - сказал я беспомощно. - Не могу не любить. Не могу, и
все.
Майна села подле меня и взяла меня за левую руку. Она заговорила таким
мягким, таким не своим голосом, что я невольно стал вслушиваться.
- Мне тоже она жутко нравилась сначала. Но потом все пошло хуже некуда.
Не хотела тебе говорить. Не мое дело вроде как... Да ты бы и не стал
слушать.
- Что слушать-то?
- Один раз она явилась после того, как была с тобой, -сказала Майна,
отводя взгляд. - И давай откровенничать, как ты и что ты. Ладно. Не важно. В
общем, сказала, ей не нравится с тобой. Еще много чего наплела, но - к
чертям. Не важно теперь. Потом про меня стала рассуждать. Одним словом,
психованная. Я послала ее подальше. С тех пор мы не разговариваем.
- Она сказала, что это ты, - вяло произнес я. - В смысле... к ней
приставала.
- И ты поверил, - вскинулась Майна, потом быстро чмокнула меня в лоб. -
Еще бы ты не поверил. Что ты вообще обо мне знаешь? О том, кто мне нравится,
что мне нужно? Ты от любви ополоумел совсем. Бедный простофиля. Хоть теперь
за ум берись.
- То есть бросить ее? Так вот взять и бросить?
Майна встала, зажгла сигарету, закашлялась - глубоким, больным,
судорожным кашлем. К ней опять вернулся ее резкий боевой голос, ее
перекрестно-допрашивающий голос юриста и борца с коррупцией, ее
громкоговорящий агитационный инструмент протеста против убийств девочек,
против изнасилований и сожжения вдов. Она была права. Я ничего не знал о
том, каково ей приходится, чего ей стоит сделанный ею выбор, чьи руки могли
бы дать ей утешение и почему мужские руки порой внушают женщине страх, и
ничего больше. Она моя сестра, но что из того? Я даже по имени ее не зову.
- Какие, собственно, проблемы? - пожала она плечами и, уже направляясь
к выходу, взмахнула дымящейся сигаретой. - Вот эту дрянь куда тяжелей
бросать. УЖ поверь мне на слово. Так что отвыкай давай от стервозы и
вдобавок радуйся, что не куришь.
x x x
- Так и знала, что они постараются нас разлучить. С самого начала
знала.
Ума переехала в квартиру с видом на море на восемнадцатом этаже
небоскреба на Кафф-парейд рядом с "Президент-отелем" и недалеко от галереи
Моди. Она стояла на балкончике, театрально разгневанная, на весьма оперном
фоне мятущихся кокосовых пальм и обильных струй внезапно хлынувшего дождя;
тут же, конечно, затрепетала ее чувственная, полная нижняя губа, тут же
дождем полились слезы.
- И твоя родная мать тебе говорит - что с твоим отцом! - извини меня,
это просто мерзко. Фу! И еще Джимми Кэшонделивери! Этот придурочный
гитар-вала с порванной струной! Ты прекрасно знаешь, что с первой же встречи
на ипподроме он вообразил, что я - некая аватара твоей сестры. С той поры
бегает за мной с высунутым языком, как собака. И я, оказывается, с ним сплю?
Так, с кем еще? Может, с Мирандой? С одноногим чоукидаром? Думают, я вообще
стыд потеряла?
- Но то, что ты рассказывала про свою семью. И про "дядюшку".
- Что дает тебе право знать обо мне все? Ты настырно лез в мое прошлое,
и я не хотела рассказывать. Бас. Довольно.
- Но ты сказала неправду, Ума. Твои родители живы, а дядюшка - не
дядюшка, а муж.
- Это была метафора. Да! Метафора моей несчастной жизни, моей боли.
Если бы ты любил меня, ты бы понял. Если бы ты любил меня, то не зачислил бы
меня в люди третьего сорта. Если бы ты любил меня, ты перестал бы трясти
своей идиотской лапой и положил бы ее сюда, ты закрыл бы свою милую пасть и
придвинул бы ее сюда, ты занялся бы тем, чем занимаются любовники.
- Нет, Ума, это не метафора была, - сказал я, отступая к выходу. - Это
была ложь. И страшнее всего то, что ты не отличаешь одно от другого.
Пятясь, я вышел за дверь и захлопнул ее, словно прыгнул с балкона на
эти дикие пальмы. Да, именно так переживалось: как падение. Как
самоубийство. Как смерть.
Но и это тоже была иллюзия. До настоящего еще оставалось два года.
x x x
Я держался долгие месяцы. Жил дома, ходил на работу, стал специалистом
по части маркетинга и рекламы талька "бэби софто", и довольный отец даже
назначил меня начальником соответствующего отдела. Мелькали дни пустого
календаря. В "Элефанте" произошли перемены. После катастрофы с
ретроспективной выставкой Аурора наконец решилась вышвырнуть Васко вон.
Осуществила она это в ледяной манере. Аурора дала ему понять, что с годами
стала больше ценить тишину и одиночество, и Васко, холодно кивнув, сказал,
что не замедлит освободить мастерскую. Если это конец многолетнего романа,
думал я, то конец в высшей степени пристойный и вежливый; однако от
арктической стужи меня пробрала дрожь. Васко пришел ко мне попрощаться, и
вдвоем мы наведались в диснеевскую детскую, где давно никто не жил и с
которой все началось.
- Вот и все, ребята***, - сказал он. - Пора Васко Миранде подаваться на
Запад. Воздушный замок буду возводить.
Он едва не тонул в наплывах своей же плоти и выглядел, как жаба, как
карикатурное отражение Рамана Филдинга в комнате смеха; рот его был
болезненно искривлен. Он контролировал срой голос, но я заметил блеск обиды
в его глазах.
- Ты, наверно, догадался, что она была моим наваждением, - промолвил
он, поглаживая восклицательные стены (Бух! Бац! Плюх!). - Точно так же, как
была, остается и будет твоим. Может быть, когда-нибудь ты захочешь это
признать. Тогда приезжай. Милости прошу, пока иголка не добралась до моего
сердца.
Я долго - годы - не вспоминал о блуждающем острие в теле Васко, о его
осколке льда из владений Снежной Королевы; и теперь подумал, что нынешнему,
обрюзгшему Васко угрожает скорей уж не иголка, а банальный инфаркт. Вскоре
он уехал в Испанию и никогда больше не возвращался.
Аурора распрощалась также со своим агентом. Она уведомила Кеку, что
считает его лично ответственным за "рекламно-представительский провал" своей
выставки. УХОД Кеку был шумным: он в течение месяца ежедневно появлялся у
наших ворот и тщетно упрашивал Ламбаджана впустить его; он посылал цветы и
подарки, которые ему возвращали обратно; он писал слезные письма, которые
выбрасывали непрочитанными. Аурора сказала ему, что больше не намерена
выставлять свои работы и поэтому необходимость в галерее отпадает. Но
безутешный Кеку был уверен, что она предпочла ему его смертельных
противников из галереи Чемоулд. Он пытался поговорить с ней по телефону (но
Аурора не брала трубку, когда он звонил), слал телеграммы (их она с
отвращением жгла), даже пробовал действовать через Лома Минто (сыщик
оказался подслеповатым стариком в синих очках и с лошадиными челюстями, как
у французского комика Фернанделя; Аурора велела ему не передавать посланий
Кеку). Я невольно вспоминал обвинения УМЫ. Если моя мать сейчас избавилась
от двоих любовников, то как насчет Мандука? Дала ли она ему тоже отставку,
или он теперь полновластный хозяин ее сердца?
Ума, Ума. Я так по ней тосковал. Я переживал настоящую наркотическую
ломку, ночью ощущал, как ее фантомное тело шевелится под моей увечной рукой.
Однажды, когда я засыпал (уныние не мешало моему крепкому сну), мне
пригрезилась сцена из старого фильма с Фернанделем, в которой, не зная, как
будет по-английски "женщина", он рисует руками в воздухе изгибы женской
фигуры.
Во сне я превратился в его собеседника.
- А, понятно, - кивнул я. - Бутылка кока-колы.
Мимо, покачивая бедрами, прошла Ума. Фернандель, проводив ее глазами,
ткнул большим пальцем в направлении ее удаляющихся ягодиц.
- Моя бутылка кока-колы, - сказал он с законной гордостью.
x x x
Повседневная жизнь. Аурора изо дня в день работала, но меня больше не
допускала в мастерскую. Авраам бывал занят допоздна, и когда я однажды
спросил его, почему я так надолго задержался в мире детских задниц, - я,
которому отпущено так мало времени! - он ответил:
- Слишком уж многое в твоей жизни шло быстрей, чем нужно. Теперь
полезно будет чуть затормозиться.
Проявляя молчаливую солидарность, он перестал играть в гольф с УМОЙ
Сарасвати. Может быть, ему теперь тоже недоставало ее разнонаправленных чар.
Тишина в раю; тишина и боль. Госпожа Ганди вернулась к власти и сделала
сына Санджая своей правой рукой, чем доказала, что в делах государственных
моральные принципы не играют никакой роли - только родственные отношения.
Мне вспомнились "индийские вариации" Васко Миранды на тему теории
относительности Эйнштейна: Все относительно - то есть все благодаря
родственным отношениям. Искривляется не только луч света, но и все
остальное. Ради добрых отношений можно искривите точку, искривите истину,
искривите критерии назначения на должность, искривите закон, "^"равняется
"эм", умноженному на "ка квадрат", где "дэ" - династия, "эм" - общая масса
родственников, а "ка", конечно, коррупция, которая является единственной
мировой постоянной, - ведь в Индии даже скорость света меняется в
зависимости от накладных расходов и скачков напряжения в сети. Отъезд Васко
сделал тишину еще более глубокой. Старый дом с его закоулками казался
оголенной сценой, по которой шаркающими призраками бродили истощенные,
отыгравшие свое актеры. Или, может быть, они играли теперь на других сценах
и только в этом доме царила тьма.
Я не преминул заметить - более того, какое-то время это занимало
большую часть моих мыслей, пока я бодрствовал, - что случившееся в некотором
смысле стало поражением плюралистской философии, в которой мы все были
воспитаны. Ибо не кто иной, как плюралиста Ума с ее множеством "я", с ее
бесконечной изобретательностью, с ее отношением к действительности как к
чему-то чрезвычайно податливому и пластичному - не кто иной, как она
оказалась тухлым яйцом; и откатила ее прочь именно Аурора, которая всю жизнь
была сторонницей многообразия в противовес единству, а теперь с помощью
Минто обнаружила некие фундаментальные истины и воспылала праведным гневом.
История моей любви превратилась таким образом в горькую притчу,
иронический смысл которой сполна и со смаком оценил бы Раман Филдинг - ведь
в ней полюсы добра и зла поменялись местами.
В это мертвое время в начале восьмидесятых меня поддержал Эзекиль, наш
лишенный возраста повар. Словно чувствуя потребность обитателей дома хоть в
какой-то радости, он начал осуществлять новую гастрономическую программу,
где соединял консерватизм с новизной и щедрой рукой сдабривал их надеждой.
Перед отправлением в страну "бэби софто" и после возвращения домой я все
чаще и чаще заглядывал на кухню, где он, обросший седоватой щетиной, сидел
на корточках, беззубо ухмыляясь и оптимистически подкидывая в воздух паратхи
- хрустящие лепешки.
- Веселей! - хихикал он мудро. - Присядь на минутку, баба-сахиб, и мы
тут с тобой состряпаем счастливое будущее. Перетрем и смешаем специи,
почистим чесночок, отсчитаем кардамонные зернышки, истолчем имбирчик,
нагреем топленого маслица для будущего и кинем туда все пряности, чтоб запах
дали. Веселей! Успехов в делах для сахиба, вдохновения в работе для мадам, а
для вас - красавицу-невесту! Сготовим прошлое вместе с настоящим, и как раз
выйдет завтра.
Так я научился готовить "мясную саблю" (рубленое мясо барашка со
специями в картофельном тесте) и курицу "кантри кэптен"; мне открылись тайны
тушеных креветок, "тиклгамми", "дхопе" и "динь-динь". Я стал мастером
"балчау" и научился стряпать "каджу". Я освоил приготовление "кочинского
деликатеса" - сочного и пикантного джема из розовых бананов. И, странствуя
по тетрадкам повара, все глубже и глубже погружаясь в эту приватную
вселенную папайи, корицы и тмина, я действительно почувствовал, что
укрепляюсь духом, - не в последнюю очередь потому, что Эзекилю удалось
приобщить меня после долгого перерыва к прошлому моей семьи. Из его кухни я
переносился в давно ушедший Кочин, где патриарх Франсишку мечтал о
Тама-лучах" и откуда Соломон Кастиль сбежал в дальние моря, чтобы возникнуть
потом на голубых плитках синагоги. Меж строк его одетых в изумрудные обложки
тетрадей я видел Беллу, сражающуюся с бухгалтерией семейного бизнеса, и в
магических ароматах его кулинарии я чуял запах эрнакуламского склада, где
юная девушка познала любовь. И пророчество Эзекиля начало сбываться. Когда
вчерашний день у тебя в животе, будущее представляется в гораздо лучшем
свете.
- Добрая еда, - склабился Эзекиль, причмокивая языком. - Питательная
еда. Пора нарастить какое-никакое брюшко. Мужчина без животика не имеет
вкуса к жизни.
x x x
23 июня 1980 года Санджай Ганди, попытавшись сделать мертвую петлю над
Нью-Дели, нырнул к своей гибели. Последовал период нестабильности, во время
которого меня тоже понесло навстречу беде. Через несколько дней после смерти
Санджая я узнал, что Джамшед Кэшонделивери погиб в автомобильной катастрофе
по дороге к озеру Поваи. Его пассажиркой, которая каким-то чудом была
выброшена из машины и отделалась небольшими царапинами и ушибами, оказалась
блестящая молодая скульпторша Ума Сарасвати - ей, как утверждали, погибший
собирался сделать предложение у озера, славящегося своей красотой. Через
сорок восемь часов, согласно газетам, мисс Сарасвати выписалась из больницы,
и друзья отвезли ее домой. Вполне понятно, что она продолжала испытывать
сильное горе и психологический шок.
Весть о случившемся с УМОЙ вновь выпустила на волю все чувства, которые
я так долго старался упрятать поглубже. Два дня я боролся с собой, но когда
узнал, что она снова у себя дома на Кафф-парейд, я сказал Ламбаджану, что
иду прогуляться в Висячие сады, и, свернув за угол, тут же взял такси. Ума
открыла мне - она была в черных колготках и свободной, завязанной спереди
японской рубашке-кимоно. У нее был испуганный, загнанный вид. Казалось,
внутренние гравитационные силы в ней ослабли и она превратилась в рыхлое
скопление частиц, вот-вот готовых разлететься во все стороны.
- Ты сильно расшиблась? - спросил я.
- Закрой дверь, - сказала она. Когда я опять повернулся к ней, она уже
развязала тесемки рубашки, и та упала к ее ногам. - Смотри сам.
После этого все преграды между нами рухнули. Мощь того, что соединяло
нас, только выросла после разлуки.
- Ох, мой, - бормотала она, когда я гладил ее моей искореженной правой
рукой. - Да, да, так. Ох, мой-мой. - И позже: - Я знала, что ты не перестал
любить меня. Я не перестала. Я сказала себе: горе нашим врагам. Кто встанет
у нас на пути, будет сметен.
Ее муж, призналась она, за это время умер.
- Если я такая скверная, то почему он завещал мне все? Когда он
заболел, он стал всех со всеми путать и думал, что я служанка. Поэтому я
организовала уход за ним, а сама уехала. Если это плохо - значит, я плохая.
Я с легкостью дал ей индульгенцию. Нет, что ты, милая, что ты, жизнь
моя, ты лучше всех на свете.
На теле у нее не было ни единой царапины.
- Вот гады газетчики, - сказала она. - Я даже в его сволочной машине не
была. Ехала в своей, мне потом надо было еще в другое место. Значит, у него
этот дурацкий "мерседес", - как очаровательно она исковеркала это слово:
месдииз! - а у меня мой новый "судзуки". И на этой паршивой дороге чокнутый
плейбой устраивает гонки. На этой самой дороге, где и грузовики, и автобусы
с кайфующими водителями, и ослиные, и верблюжьи повозки, и бог знает что
еще. - Она заплакала; я стал утирать ей слезы. - Ну что я могла сделать? Я
просто ехала как благоразумная женщина и кричала ему - не надо, убавь газ,
осторожно! Но у Джимми всегда в голове винтиков не хватало. Что тебе
сказать? Он полетел сломя голову, потом стал обгонять по встречной полосе,
там поворот, за ним корова, ему нужно объехать, слева моя машина, он
съезжает с дороги вправо, впереди тополь****. Халас. Конец.
Я попробовал было вызвать в себе жалость к Джимми, но не смог.
- Газеты пишут, вы собирались пожениться. Она метнула в меня яростный
взгляд.
- Ты никогда ни на вот столько меня не понимал. Джимми - чепуха. Для
меня ты один имеешь значение.
Мы встречались так часто, как только могли. Я скрывал наши свидания от
домашних, и, как видно, Аурора перестала пользоваться услугами Дома Минто -
она ничего не заподозрила. Прошел год; больше года. Счастливейшие пятнадцать
месяцев в моей жизни. "Горе нашим врагам!" Боевой клич Умы стал нашим
"здравствуй" и "до свидания".
Потом умерла Майна.
От чего? Конечно же, от удушья. Она пришла на химический завод в
северной части города, чтобы проверить сведения о дурном обращении
администрации с многочисленными работницами - главным образом женщинами из
трущобных районов Дхарави и Парель, - и вдруг в непосредственной близости от
нее произошел небольшой взрыв. Выражаясь бесчувственным языком официального
отчета, была нарушена герметичность емкости, содержавшей опасное для
здоровья вещество. Практическим следствием этой разгерметизации был выброс в
атмосферу существенного количества газа, называемого "метил изоцианат".
Майна от взрыва потеряла сознание, получив смертельную дозу газа. В
официальном отчете никак не объяснялась задержка с вызовом медицинской
помощи, хотя там перечислены сорок семь пунктов, по которым завод нарушил
непреложные правила безопасности. Местным медикам также досталось за
медлительность в оказании помощи Майне и ее соратницам. Хотя в машине Майне
сделали инъекцию тиосульфата натрия, она скончалась, не доехав до больницы.
Он умерла в страшной агонии, выкатив глаза, захлебываясь неудержимой рвотой,
судорожно хватая воздух, пока яд пожирал ее легкие. Две женщины из ДКНВС,
бывшие там вместе с ней, тоже погибли; еще три выжили, но их здоровье
понесло серьезный ущерб. Никаких компенсаций уплачено не было. В ходе
расследования пришли к выводу, что инцидент произошел вследствие умышленного
нападения на Майну и ее группу "неизвестных лиц", и поэтому завод не несет
ответственности. Всего за несколько месяцев до гибели Майне удалось наконец
отправить Кеке Колаткара в тюрьму за махинации с недвижимостью, но никаких
доказательств того, что арестованный политикан имеет отношение к убийству,
найти не удалось. Авраам, как я уже сказал, отделался штрафом... послушайте,
ведь Майна была его дочь. Его дочь. Понятно?
Понятно.
- Горе нашим... - Ума осеклась, увидев мое лицо, когда я пришел к ней
после похорон Филомины Зогойби.
- Хватит, - прорыдал я. - Хватит уже горя. Пожалуйста. Моя голова
лежала у нее на коленях. Она гладила мои седые волосы.
- Ты прав, - сказала она. - Пора упрощать. Твои мама с папой должны
принять нас, они должны склониться перед нашей любовью. Тогда мы поженимся,
и ура. Нам с тобой лафа навсегда, и еще одна творческая личность в семье.
- Она не согласится... - начал я, но Ума приложила к моим губам палец.
- Должна согласиться.
Когда Ума была в таком настроении, противиться ей было невозможно. Наша
любовь - императив, уговаривала меня она; наша любовь требует себе места под
солнцем и имеет на то право.
- Когда я это объясню твоим родителям, они поймут. Им что, не нравятся
мои убеждения? Ничего. Ради нашей любви я приду к ним - сегодня же приду! -
и покажу им, что они ошибаются.
Я протестовал, но вяло. Слишком мало времени прошло. Их сердца сейчас
полны Майной, возражал я, для нас там нет места. Она отмела все мои доводы.
Во всяком сердце есть место для свидетельств любви; подлинная любовь смывает
все постыдное - к тому же теперь, когда мистера Сарасвати больше нет, какие
пятна остаются на нашей любви помимо того, что Ума - вдова, а не
девственница? Родителям нечего нам противопоставить. Как могут они мешать
счастью их единственного сына? Сына, который с рождения несет такую ношу?
- Сегодня же, - повторила она сурово. - А ты просто жди здесь. Я пойду
и уговорю их.
Она вскочила с постели и начала одеваться. Перед уходом прикрепила к
поясу "уокмен" и надела наушники.
- Насвистывай за работой, - улыбнулась она, вставляя кассету. Я был в
ужасе.
- Удачи, - сказал я громко.
- Ничего не слышу, - ответила она и ушла. Оставшись один, я вяло
удивился, зачем ей "уокмен", когда в машине есть прекрасная звуковая
система. Наверно, поломка, подумал я. В этой чертовой стране ничто долго не
работает.
Она вернулась после полуночи, полная любви.
- Я действительно думаю, что все будет в порядке, - прошептала она. Я
лежал в постели и не спал; напряжение превратило мое тело в перекрученную
сталь.
- Ты уверена? - спросил я, домогаясь новых подтверждений.
- Они не исчадия ада, - мягко ответила она, ложась подле меня. - Все
выслушали и, я уверена, поняли суть.
В эту минуту я почувствовал небывалый прилив жизненных сил, и мне
почудилось, будто моя исковерканная, бесформенная правая рука разглаживается
и превращается в нормальную кисть - в ладонь, фаланги пальцев, костяшки
суставов. Охваченный радостью, я, кажется, даже пустился в пляс. Черт
возьми, я правда пустился в пляс - и еще орал, пил, исступленно любил.
Воистину она оказалась моей чародейкой и совершила невозможное. Мы
скользнули в сон, сплетенные воедино. В полузабытьи я расслабленно
промямлил:
- А где твой "уокмен"?
- Ублюдочный аппарат, - прошептала она. - Вечно мял мне ленту. Выкинула
его в урну по дороге.
x x x
Когда я наутро явился домой, Авраам и Аурора с темными лицами стояли в
саду плечом к плечу и ждали меня.
- Что случилось? - спросил я.
- С этой минуты, - сказала Аурора Зогойби, - ты нам больше не сын. Уже
предприняты все необходимые шаги для лишения тебя наследства. У тебя есть
один день, чтобы собрать вещи и уехать. Мы с твоим отцом не желаем тебя
больше видеть.
- Я полностью поддерживаю твою мать, - произнес Авраам Зогойби. - Ты
нам противен. Убирайся с глаз долой.
(Прозвучали и другие резкие слова - громче, чем эти, и многие из них
сказал я. Не буду их здесь приводить.)
x x x
- Джайя? Эзекиль? Ламбаджан? Объяснит мне кто-нибудь, в чем дело? Что
происходит?
Все молчали. Аурора заперлась у себя, Авраам уехал на работу, его
секретарям было велено не соединять меня с ним по телефону. Наконец мисс
Джайя Хе расщедрилась на три слова:
- Ты бы собирался.
x x x
Ровно никаких объяснений - ни факту моего изгнания, ни жестокости, с
какой оно было совершено. Такое чрезвычайное наказание за это, с позволения
сказать, "преступление"! Всего лишь за то, что я без памяти влюбился в
женщину, которая не нравится моей матери! Быть отсеченным, как сухая ветвь,
от семейного древа по такой банальной - нет, по такой чудесной причине...
Нет, этого недостаточно. Я ничего не понимал. Я знал, что другие люди -
большинство людей - живут в этом царстве родительского абсолютизма; ведь в
мире "чувствительных" фильмов дешевые сцены с изгнанием непутевых детей
тиражировались бесконечно. Но мы-то не были таковы; и, безусловно, этот край
свирепых иерархий и древних моральных непреложностей не был моей родиной,
подобным сюжетам не должно было найтись места в сценарии нашей жизни! Тем не
менее очевидно было, что я ошибаюсь, ибо произошло нечто, не подлежащее
обжалованию. Я позвонил Уме и сообщил ей новость, а потом, не имея выбора,
подчинился воле судьбы. Врата рая распахнулись, Ламбаджан отвел глаза в
сторону. Я проковылял наружу - сбитый с толку, неуклюжий, растерянный. Я был
никто, ничто. Все, что я знал, стало бесполезно, да я теперь и не знал
ничего толком. Я был выхолощен, лишен силы, я был - банальное, но, увы,
подходящее определение -растоптан. Меня лишили милости, и ужас этого события
разбил вселенную, как зеркало. Мне казалось, что я тоже разбит; что я падаю
на землю, падаю не в моем собственном обличье, а тысячей мелких осколков
стекла.
После падения: я подошел к двери УМЫ Сарасвати с чемоданом в руке. Она
открыла мне - глаза красные, волосы всклокоченные, слова и жесты безумные.
Мелодрама в староиндийском стиле вырвалась на поверхность нашей обманчиво
эмансипированной жизни, грубая истина проломила тонкую, ярко раскрашенную
фанеру лжи. Ума ударилась в крикливые сожаления. Ее внутренняя гравитация
катастрофически ослабла; воистину она стала рассыпаться на части.
- О Господи... Если бы я только знала... Но как они могли, это что-то
доисторическое... из старых времен... Я думала, они цивилизованные люди... Я
думала, это мы, дураки религиозные, так поступаем, а не вы, современная
светская публика... О Господи, пойду к ним опять, сейчас же пойду,
поклянусь, что никогда тебя не увижу...
- Нет, - сказал я, все еще вялый и оглушенный. - Пожалуйста, не ходи.
Ничего больше не делай.
- Тогда я сделаю единственное, чего ты не можешь мне запретить! -
завопила она. - Я убью себя. Я сегодня, сейчас это сделаю. Я сделаю это из
любви к тебе, чтобы ты был свободен. Тогда они примут тебя обратно.
Она, должно быть, непрерывно взвинчивала себя после моего звонка.
Теперь она была драматически невменяема.
- Ты сумасшедшая, - сказал я.
- Я не сумасшедшая! - крикнула она сумасшедшим голосом. - Не называй
меня сумасшедшей. Вся твоя семья называет меня сумасшедшей. Я не
сумасшедшая. Я просто люблю. Ради любви женщина способна на великие дела.
Мужчина ради любви тоже мог бы многое сделать, но я не прошу этого. Я не жду
великих дел ни от тебя, ни от какого другого мужчины. Я не сумасшедшая, это
любовь у меня сумасшедшая - понял? И закрой, ради бога, эту чертову дверь!
x x x
Она начала пылко молиться; в ее глазах рдела кровь. В маленьком
святилище Рамы в углу гостиной она зажгла лампу и стала описывать ею в
воздухе судорожные круги. Я стоял в густеющих сумерках подле моего чемодана.
Она всерьез, думал я. Это не игра. Это действительно происходит. Это моя
жизнь, наша жизнь, и таковы ее очертания. Таковы ее подлинные очертания,
очертания всех очертаний, которые становятся видимы только в момент истины.
И когда этот момент настал, на меня навалилось всей своей тяжестью глухое
отчаяние. Я понял, что у меня нет больше жизни. Она отнята у меня. Будущее,
которое повар Эзекиль обещал мне состряпать на кухне, оказалось химерой. Что
мне делать? Что выбрать - нищенскую жизнь или миг последнего, высшего
величия? Хватит ли мне мужества принять смерть ради нашей любви и тем самым
обессмертить ее? Сделаю ли я это ради Умы? Сделаю ли я это ради себя?
- Я это сделаю, - промолвил я вслух. Она поставила лампу и повернулась
ко мне.
- Я знала, - сказала она. - Бог мне это открыл. Что ты храбрый мужчина,
что ты любишь меня и потому, конечно, отправишься со мной в этот путь. Ты не
такой трус, чтобы отпустить меня одну.
x x x
Она всегда чувствовала, что соединена с жизнью непрочными узами, что
может прийти время, когда ей придется их развязать. Поэтому с детства, как
идущий на битву воин, она носила свою смерть с собой. На случай плена.
Смерть, спасающую от бесчестья. Она вышла из спальни со стиснутыми кулаками.
Разжав ладони, показала мне две белые таблетки.
- Молчи, не спрашивай, - сказала она. - Мало ли что может найтись в
доме у полицейского.
Она потребовала, чтобы я встал на колени рядом с ней перед изображением
бога.
- Я знаю, что ты не веришь. Но уж не противься - ради меня.
Мы преклонили колени.
- Чтобы доказать тебе, как сильно я тебя люблю, - сказала она, - чтобы
ты, наконец, увидел, что я никогда не лгала, я проглочу первая. Если ты меня
любишь, проглоти вслед за мной немедленно - немедленно, потому что я буду
ждать. О возлюбленный мой.
В этот миг что-то во мне повернулось. Я почувствовал внутреннюю
преграду, отказ.
- Нет! - крикнул я и попытался выхватить у нее таблетку. Таблетка упала
на пол. С визгом Ума рванулась к ней - я тоже. Мы стукнулись лбами.
- Ой, - сказали мы вместе. - Ох-хо...
Когда в голове у меня прояснилось, обе таблетки лежали на полу. Я
потянулся к ним, но из-за головокружения и боли смог ухватить только одну.
Ума завладела второй и устремила на нее какой-то новый, расширенный взгляд,
охваченная новым ужасом, словно ей неожиданно задали страшный вопрос, на
который она не знает, как отвечать.
Я сказал:
- Нет, Ума, нет. Нельзя. Это безумие. Ее вновь как ужалило.
- Не говори мне о безумии! - крикнула она. - Хочешь жить - живи. Этим
докажешь, что никогда меня не любил. Докажешь, что ты лжец, шарлатан,
фигляр, шулер, манипулятор, обманщик. Не я - ты. Ты тухлое яйцо, дрянь,
дьявол. Вот! А мое яйцо свежее.
Она проглотила таблетку.
По лицу ее прошло выражение громадного и неподдельного изумления, тут
же сменившегося бессилием. Потом она рухнула на пол. В ужасе я склонился над
ней, стоя на коленях, и в ноздри мне ударил запах горького миндаля. Лицо
умирающей, казалось, претерпевало вереницу мгновенных перемен, как бегло
листаемая книга, словно она отпускала на волю одно за другим все свои
бесчисленные "я". И напоследок пустая страница, и никого больше нет рядом.
Нет, я не умру - я уже это решил. Я положил вторую таблетку в карман
брюк. Кто бы она ни была, что бы она ни была - доброе или злое создание, или
и то, и другое, или ни то, ни другое - я любил ее, отрицать это невозможно.
Мне сейчас лишить себя жизни - значит не обессмертить мою любовь, а
обесценить ее. Поэтому я останусь жить, буду знаменосцем нашей страсти,
докажу своей жизнью, что любовь - это больше, чем кровь, больше, чем стыд; и
даже больше, чем смерть. Я не умру ради тебя, моя Ума, я буду жить ради
тебя. Как бы безрадостна ни была эта жизнь.
В дверь позвонили. Я сидел в полутьме рядом с телом УМЫ. Стали громко
стучать. Я не шелохнулся. Раздался грубый крик: "Открывайте! Полиция".
Я встал и отпер дверь. Коридор был плотно набит синими форменными
рубашками и шортами, темнокожими худыми икрами и шишковатыми коленками,
бамбуковыми палками в крепко стиснутых кулаках. Инспектор в фуражке нацелил
пистолет прямо мне в лицо.
- Вы Зогойби, да? - спросил он громовым голосом. Я подтвердил это.
- То есть шри***** Мораиш Зогойби, начальник отдела маркетинга частной
фирмы с ограниченной ответственностью "Бэби Софто Тэлкем Паудер"?
-Да.
- Тогда на основании имеющейся информации я арестую вас по обвинению в
контрабанде наркотиков и требую именем закона пройти без сопротивления вниз
к нашей машине.
- Наркотиков? - переспросил я беспомощно.
- Препирательства запрещены, - проревел инспектор, тыча пистолетом мне
в нос. - Задержанный обязан беспрекословно подчиняться указаниям органов
правопорядка. Марш вперед.
Я вяло шагнул в мосластую толпу. И только тут инспектор увидел
распростертое на полу женское тело.
* Эти слова составляют известную буддийскую мантру, т. е. священное
изречение.
**Измененная цитата из стихотворения Уильяма Блейка "Тигр".
*** Слова, которыми поросенок Порки неизменно заканчивал очередной
мультфильм.
**** Смысл инцидента становится понятен, если учесть, что в Индии
левостороннее движение.
***** Господин (хиндустани).
Часть третья. ЦЕНТРАЛЬНЫЙ БОМБЕЙ
16
На улице, о которой я никогда не слыхал, я стоял в наручниках перед
зданием, которого никогда не видал, зданием такого размера, что все мое поле
зрения занимала бескрайняя стена, лишенная каких-либо деталей, за
исключением маленькой железной двери, расположенной чуть вправо от меня, -
точнее, двери, которая казалась маленькой, не больше мышиной норки, на фоне
окружавшей ее жуткой громады серого камня. Подталкиваемый дубинкой
полицейского, я покорно шел к этой двери от автомобиля без окон, на котором
меня увезли от страшного места, где умерла моя возлюбленная. Я пересек
безмолвную и пустую улицу, недоумевая: ведь улицы в Бомбее никогда не
безмолвствуют и никогда, никогда не пустуют; здесь не бывает "ночного
затишья" - так, по крайней мере, я раньше думал. Приблизившись к двери, я
увидел, что на самом деле она огромна, что она высится передо мной, как
врата собора. Как же необъятна должна быть стена! Она простиралась, она
нависала над нами, заслонив собой грязную луну. Сердце у меня упало. Переезд
почти не помнился. Скованный наручниками в темноте, я потерял всякое чувство
направления и времени. Где это я теперь? Что кругом за люди? То ли это
действительно полицейские, арестовавшие меня по подозрению в торговле
наркотиками, а теперь еще и в убийстве, - то ли я случайно перескочил с
одной из страниц, с одной из книг моей жизни на другую; в жалком моем,
растерзанном состоянии позволил водящему по строкам пальцу соскользнуть с
привычной повести в этот чужой, диковинный, непостижимый текст, который,
оказывается, лежал внизу? Да; что-то в этом роде, какое-то недоразумение.
- Я не преступник! - закричал я. - Что у меня общего со всей этой
уголовщиной? Ошибка какая-то!
- Оставь идиотские надежды, говнюк, - ответил инспектор. - Здесь многие
чудища уголовного мира, многие громилы и страхолюды превратились в тени
теней. Нет никакой ошибки, бандюга! Заходи давай! Вонища внутри неимоверная.
С лязгами и стонами громадная дверь отворилась. Тут же уши мои
наполнились адским воем:
- У-у-у! Ой-ой-ой! Ах-ха! Вай! Эге-е-ей!
Инспектор Сингх бесцеремонно толкнул меня в спину.
- Ну-ну-ну, левой-правой, раз-два! Пошевеливайся, олух царя подземного!
На тот свет, считай, попал.
По тускло освещенным коридорам, пропахшим выделениями и сожалениями,
муками и разлуками, меня вели люди, щелкающие бичами, с головами диких
зверей и с ядовитыми змеями вместо языков. Инспектор не то ушел, не то сам
превратился в одного из этих чудовищных гибридов. Я пробовал задавать зверям
вопросы, но их возможности общения не простирались дальше физических
действий. Пинки, тычки, даже удар бича, ожегший мне лодыжку, - такова была
сумма их ответов. Я перестал спрашивать и двигался все дальше в тюремную
глубь.
После долгой ходьбы путь мне преградил человек с головой бородатого
слона, и в руке он держал железный полумесяц, позвякивающий ключами. Крысы
почтительно сновали у его ног.
- В это место попадают такие вот, как ты, безбожники, -сказал
человек-слон. - Здесь поплатишься за все твои грехи. Мы обработаем тебя так,
как тебе и не снилось.
Мне было приказано раздеться донага. Голого, дрожащего в жаркой ночи,
меня затолкали в камеру. Дверь - нет, не дверь, а вся жизнь, весь прежний
способ существования -захлопнулась. Я ошеломленно стоял во мраке.
Одиночное заключение. Вонь, усиливаемая жарой, была невыносима. Комары,
солома, мерзкие лужи, и всюду, во тьме, - тараканы. Шагнешь - хрустят под
голой ступней. Стоишь неподвижно - лезут вверх по ногам. Судорожно
нагнувшись, чтобы стряхнуть их, я провел волосами по стене моей черной
клети. Тут же тараканы посыпались мне на голову, побежали по спине. Я
чувствовал их на животе, в волосах лобка. Я стал дергаться, как марионетка,
шлепать себя руками, вопить. Это было начало - начало обработки.
Утром в камеру проник тусклый свет, и тараканы затаились до следующей
ночи. Я не спал ни минуты; борьба со зловредными тварями отняла все мои
силы. Я рухнул на ворох соломы, который должен был служить мне постелью, и
крысы метнулись оттуда в разные стороны. В двери распахнулось окошечко.
- Скоро будешь ловить этих рыжих хрустиков себе на прокорм, - захохотал
Надзиратель. - Даже вегетарианцы приходят к этому под конец; а ты, сдается
мне, никогда от мясца не отказывался.
Иллюзия слоновьей головы создавалась, как я теперь видел, капюшоном его
плаща (хлопающие уши) и трубкой кальяна (хобот). Этот тип был не мифическим
Ганешей, а отъявленным негодяем и садистом.
- Где я нахожусь? - спросил я. - Я ни разу в жизни не был на этой
улице.
- Лорды-сахибы, известное дело, - презрительно проговорил он, пустив
длинную струю ярко-красной бетельной слюны в направлении моих босых ног. -
Живут в городе и знать ничего не знают про его сердцевину, про тайну его.
Для тебя она была невидима, но теперь-то мы тебе зрение прочистим. Ты - в
центральном Бомбее, в бомбейской центральной. Здесь брюхо города, его кишки.
Поэтому, естественно, здесь много говна.
- Я хорошо знаю центральный Бомбей, - попытался я возразить. - Вокзалы,
ларьки, базары. Я не видел ничего подобного.
- А с какой это стати город будет казать себя любому засранцу, ублюдку
и пидарасу? - проревел человек-слон. -Ты слепой был, теперь разувай глазки.
Параша, миска с баландой, быстрое сползание к полной деградации -
избавлю вас от подробностей. Айриш, Камоинш да Гама, а впоследствии и моя
мать изведали прелести англо-индийских тюрем; но это самобытное
постимперское учреждение лежало далеко за пределами всего, что могло им
пригрезиться. Это была не просто тюрьма; это была школа. Голод, истощение,
издевательство и отчаяние - хорошие учителя. Я быстро усвоил их уроки -
осознал свою вину, никчемность, брошенность всеми, кого мог назвать
близкими. Я получил по заслугам. Все получают по заслугам. Я сидел,
привалившись спиной к стене, уронив голову на колени и сцепив руки вокруг
лодыжек; тараканы беспрепятственно ползали по всему моему телу.
- Это еще что, - утешал меня Надзиратель. - Погоди, скоро болезни
начнутся.
Это уж обязательно, думал я. Трахома, воспаление внутреннего уха,
авитаминоз, дизентерия, инфекции мочевыводящих путей. Малярия, холера,
туберкулез, тиф. И я слыхал про новую заразу, у которой нет еще имени. Она
косит шлюх -говорят, они сперва превращаются в ходячие скелеты, а потом
подыхают, но сутенеры из злачных мест Каматипуры скрывают это. Тут мне,
правда, контакт со шлюхой не грозит.
Из-за комариных укусов и тараканов мне начало казаться, что моя кожа
отлипает от тела, как мне давным-давно снилось. Но в нынешнем варианте сна
вместе с кожей я лишался всех составных частей моей личности. Я становился
никем, ничем; точнее сказать - тем, что из меня хотели сотворить. Я
превращался в то, чем меня обзывал Надзиратель, что чуяли мои ноздри, к чему
с растущим вожделением приглядывались крысы. Я превращался в тухлятину.
Я пытался уцепиться за прошлое. Я искал виновных в моем горьком
несчастье и винил больше всех мать, которой отец не в силах был сказать
"нет". - Ибо что это за мать, если она готова без всякой серьезной причины
уничтожить своего ребенка, своего единственного сына? - Не мать, а чудовище!
-
Мы вошли в эпоху чудовищ - калиюгу, когда косоглазая, кровавоязыкая
Кали*, наша бешеная богиня, носится повсюду в губительном танце. - И помни,
о Беовульф, что мать Гренделя** еще страшней, чем он сам... Ах, Аурора, как
легко ты обратилась к детоубийству, с какой ледяной стремительностью ты
решилась отправить свою плоть и кровь на последнее издыханье, извергнуть
сына из атмосферы материнской любви и бросить в безвоздушное пространство,
где язык его распухнет, глаза вылезут из орбит и он умрет ужасной смертью!
- Лучше бы ты искрошила меня в младенчестве, мама, -прежде, чем я с
моей рукой-дубинкой вырос в этого молодого старика. У тебя всегда был к
этому вкус - к пинкам и толчкам, к шлепкам и тычкам. Смотри, под твоими
ударами смуглая кожа ребенка начинает играть радужными кровоподтеками,
похожими на бензиновые пятна. УХ, как он вопит! Сама луна бледнеет от этих
воплей. Но ты безжалостна и неутомима. А когда он уже весь ободран,
превращен в массу без оболочки, в существо без четких границ, тогда твои
руки смыкаются у него на горле, и мнут, и жмут; воздух вырывается из его
тела сквозь все отверстия, он пердит собственной жизнью, как ты, мама,
однажды пернула и выпустила его в жизнь... и вот уже в нем остался один
только вздох, один последний колышущийся пузырек надежды...
- Вах, вах! - воскликнул На