это не понравилось. -- Ну и тихоня же ты, Аким, -- откровенно и серьезно заметил он. -- Тебя в детстве, наверное, и друзья-то били как Сидорову козу. -- В детстве нет, не били... А вот сейчас побил один друг, и побил очень больно... -- Ты это о ком, Аким? -- насторожился Сенька. Аким ответил не сразу. Он зачем-то надел очки, которые сейчас ему были не нужны, потом снял их, спрятал в карман. Мимо разведчиков проскрежетал гусеницами невидимый в темноте танк, очевидно направлявшийся поближе к передовой. Сенька, по профессиональной привычке опытного разведчика, отметил для себя, что это уже пятый танк проходит мимо них за каких-нибудь полчаса. Дождавшись, когда скрежет удалился, Семен переспросил: -- Так о ком же ты, Аким? Аким еще немного помолчал и вдруг начал торопливо рассказывать, словно боясь, что ему помешают. -- Был у меня, Семен, друг... Я считал его хорошим человеком. Володин. Вместе учились, росли, пионерские галстуки носили... -- Володин? Постой, постой! Что-то знакомая фамилия... Да это не тот ли, что под Сталинградом у нас пропал? -- Тот... Вместе кончили десятилетку, друг без друга никуда не ходили. И так до самой войны... -- Он ведь погиб. -- Нет, Семен. Это мы думали, что погиб... -- Так где же он? -- Дезертировал с фронта... -- Ну? И где же он теперь? -- Живет дома... в тылу у немцев... с молодой женой. -- А ты его видел сам? -- Видел. -- И что же? -- Ничего. Живет... -- Нет, ты-то чего же... ему? -- Я? Ничего. -- И не убил гада такого? -- Нет, не убил. Ванин с презрением посмотрел на своего друга. -- Эх, ты! Размазня!.. Мамкин сынок! А еще солдат!.. Аким молчал, даже не пытаясь оправдываться. Подул сильный ветер. Откуда-то нагнал тучи. Стало темно. Деревья беспокойно зашумели. Недалеко грянул гром. И вскоре по листьям застучали крупные дождевые капли. -- Пошли в блиндаж, -- глухо предложил Сенька и, не глядя на товарища, медленно побрел к селу. Аким сидел на прежнем месте. Дождь мочил его ссутулившуюся спину. 2 Утром в разведроту пришел Вася Пчелинцев. Разведчики сразу узнали маленького солдата, перевозившего их через Донец. Лицо сапера потемнело и осунулось. Появление Пчелинцева вновь напомнило ребятам об их потере. Все стали серьезными и озабоченными. А Сенька почему-то не мог смотреть в глаза Пчелинцеву. Он поспешил выйти из блиндажа. Маленький сапер попросил Шахаева: -- Ра-асскажите мне о по-о-одвиге Якова, только по-о-подробнее. Я ведь во-оенкор. Напишу в газету. Ему тяжело было говорить. Шахаев заметил это и живо согласился: -- Это очень хорошо, товарищ Пчелинцев!.. Записывайте. Они просидели вдвоем больше часа. Пчелинцев хотел знать мельчайшие подробности об Уварове, о его гибели, и Шахаев охотно ему рассказывал. Исписав целую тетрадь, Пчелинцев ушел к себе в батальон. С того дня разведчики с особым нетерпением ожидали очередных номеров газеты. Вырывали друг у друга маленькую "дивизионку", надеясь отыскать в ней статью о подвиге Уварова. Но проходил день, другой, третий, а статья не появлялась. Как-то раз Пинчук встретил на складе АХЧ Лаврентия Ефремова -- шофера редакции. Добрейший Лаврентий, или просто Лавра, как его звала тыловая братия, исполнял в редакции многочисленные обязанности: он был шофером, радистом, поваром и по долгу этой своей последней службы, так же как и Пинчук, поддерживал теснейшую связь с заведующим продскладом Борисом Гуревичем, от которого и ему кое-что перепадало. Гуревич сидел рядом с Лаврой на бревне и внимательно его слушал. Пинчук подсел к ним. Шофер неторопливо рассказывал о военкоре Василии Пчелинцеве. Вася Пчелинцев стал писать в газету давно. Как-то редакция стояла недалеко от саперов. И здесь с ней произошло несчастье: упавшей поблизости бомбой разбило печатную машину. Три дня ее ремонтировали. Три дня "хозяйство Ивана Федорова", как в шутку называли редакцию, не работало, и бойцы не видели в своих окопах "Советского богатыря" -- маленькой газетки, к которой привыкли и которую давно успели полюбить. И вот однажды, -- в этот день заканчивали ремонт печатной машины, -- в редакцию пришел один из самых ее активных военкоров. В пропотевшей, почти белой гимнастерке и такой же пилотке, с неизменным карабином за плечами и малой саперной лопаткой на поясном ремне, он протиснулся в землянку редактора и доложил: -- В-военкор Пчелинцев, из саперного батальона. Здороваясь с солдатом, редактор улыбнулся: он хорошо знал Пчелинцева. Ведь почти каждый день Пчелинцев присылал в редакцию какую-нибудь заметку. Бывали дни, когда редакция помещала в одном номере газеты несколько заметок своего неутомимого военкора. Эти заметки приходилось подписывать разными фамилиями. Ничего не поделаешь -- неудобно было давать одновременно две заметки за одной и той же подписью. А дать их было необходимо -- "оперативный материал". Так Вася Пчелинцев превращался иногда в Петра Васина. Раньше Пчелинцев работал агитатором в своей роте. Но после контузии он стал сильно заикаться. Сначала Вася растерялся -- не знал, как агитировать. По-прежнему приходил на собрания, а говорить не мог. На одном совещании к нему подошел начальник политотдела полковник Демин и спросил: -- А вы, Пчелинцев, почему не выступили? Разве у вас мало опыта, чтобы поделиться с товарищами? Вася покраснел и, страшно заикаясь, ответил: -- М-мне, товарищ п-полковник, т-трудно говорить... -- Ах вот оно что. Понимаю. А вы попробуйте писать в нашу газету. Военкор -- тот же агитатор. Будете выступать сразу перед сотнями солдат. -- П-попробую, товарищ полковник. -- Попробуйте. По-моему, у вас получится. Главное, пишите правду. Ничего не выдумывайте. И Пчелинцев стал писать. Первую статейку ему помог сочинить его дружок Уваров. Заметку сразу же опубликовали. После этого Вася стал ежедневно описывать подвиги своих товарищей -- саперов. Обо всех славных делах тружеников войны знала теперь дивизия Сизова. Об одном только герое ничего не писал военкор -- о самом Васе Пчелинцеве. Ни в одной строчке не упомянул он о своих подвигах. Так и не рассказала газета о том, как холодной ночью сапер Василий Пчелинцев переплыл через реку, подполз к немецкой пушке и противотанковой гранатой уничтожил ее вместе с прислугой. ...И вот, обеспокоенный судьбой "Советского богатыря", Пчелинцев решил узнать лично, что стряслось с газетой. Он отпросился у командира роты, и тот отпустил его. Вася принес с собой несколько свежих заметок, одну из которых тут же отдали в набор. Пчелинцев стоял рядом с наборщиком и с превеликим любопытством наблюдал, как тот проворными руками извлекал из черных ячеек кассы маленькие буковки. Заметка была быстро набрана, и наборщик сделал оттиск. Пчелинцев с восхищением рассматривал мокрую гранку, держа ее в дрожащей руке. -- Во-от, че-ерт возьми!.. -- бормотал он, морща лоб. С того дня Вася приходил в редакцию почти ежедневно. Там к нему все привыкли. Заметки он приносил хорошие. Иногда писал их тут же, в редакции, то есть в маленьком блиндаже секретаря. Ежедневный приход непоседливого военкора стал обычным и необходимым явлением в жизни небольшого редакционного коллектива. Необходимым потому, что секретарь на первой странице газеты всегда оставлял место для "оперативного материала" военкора Пчелинцева. И только однажды Вася здорово подвел редакцию. Пришел он позже обычного и вместо маленькой заметки положил перед изумленным секретарем огромный сверток, -- Что это? -- спросил секретарь. -- "Млечный Путь". Поэму н-написал. -- А заметку на первую страницу? -- Я с-сегодня бо-олыне ничего не-е принес. Только поэму. Огорченный секретарь стал быстро подбирать нужный материал из писем других военкоров. "Млечный Путь" оказался плохой поэмой. Ее автор решительно не считался ни с рифмой, ни с размерами стиха. -- Ты, Вася, перекрыл всех футуристов, -- сказал ему секретарь. -- В общем, не годится. Заметки ты пишешь лучше. К общему удивлению, Вася нисколько не обиделся. Он продолжал приходить в редакцию, и по-прежнему для его заметок на первой полосе оставляли место. Наборщики встречали его появление восторженным криком, играли на губах туш, а Лавра угощал жирным супом или открывал специально для Васи "второй фронт" -- банку американской консервированной колбасы. Все нравилось сотрудникам редакции в Васе Пчелинцеве: и его невозмутимое простодушие, и то, как он заикался, и даже его прихрамывающая, шаркающая походка, и откровенно добрая, широкая улыбка. Одного только не замечали бойцы и офицеры из "хозяйства Ивана Федорова" -- это Васиной любви. По соседству с редакцией размещалась полевая почта. В ней работала сортировщицей писем Вера -- толстощекая, со вздернутым носиком и озорными глазами девушка. Вот она-то и внесла смятение в душу невозмутимого военкора. Все шло как будто хорошо, но один случай перепутал карты в отношениях Веры с Пчелинцевым. Как-то литсотрудник привел в редакцию известного всей дивизии лихого разведчика Семена Ванина, о подвигах которого частенько сообщала газета. Привел его для того, чтобы художник Дубицкий вырезал на линолеуме его портрет. Вера зачем-то на минутку забежала в редакцию, и Сенька успел обласкать ее своими кошачьими глазами. С той поры Вася и заметил во взгляде девушки холодок. А заметив эту перемену, уже не решался более заходить на почту. Только скрытно грустил. Вере он и посвятил свою поэму "Млечный Путь". И вот сегодня в редакцию пришла печальная весть: несколько дней тому назад Вася Пчелинцев погиб. Погиб смертью героя. Он вызвался разведать минные поля противника за Донцом. И когда возвращался обратно, вражеская пуля настигла его на середине реки. Об этой-то смерти и рассказывал сейчас Лавра Борису Гуревичу и подсевшему к ним Пинчуку. Когда рассказчик умолк, солдаты невольно подняли кверху головы. Им хотелось увидеть Млечный Путь. Но разве днем можно его увидеть?.. Огорченный Пинчук вскоре возвратился в свою роту, сообщил товарищам о гибели маленького военкора. Так и не дождались разведчики заметки в газете о подвиге Якова Уварова. 3 В июне на участке дивизии генерала Сизова все еще продолжались усиленные оборонительные работы. Ставка Верховного Главнокомандования двигала и двигала в этот район новые войсковые формирования, удивляя и радуя солдат. Непрерывно прибывали приданные средства -- танки, артиллерия, зенитные и саперные подразделения. Особенно много было артиллерии. Из-за деревьев повсюду торчали длинные стволы новых противотанковых пушек, вызывавших всеобщее восхищение. Солдаты подолгу вертелись возле них: -- Вот это штука! -- Тут небось никакой танк не устоит! -- Где там! -- Ну, не скажи. А "тигры"? -- И "тигры" клыки обломают! -- Не говори гоп... "Тигры" -- это сила! Разведчики с тихим торжеством прислушивались к этим солдатским разговорам. Им казалось, что они первые обнаружили новые тяжелые танки в немецком тылу; они были убеждены, что советское командование, учтя их донесение, присылает сюда противотанковые орудия новейшей конструкции. На лесных полянах хлопотали артиллеристы, оборудовали огневые позиции: рыли землю, спиливали деревья, мешавшие стрельбе, привязывали цели, пристреливали реперы; линейные надсмотрщики тянули к наблюдательным пунктам командиров батарей и дивизионов телефонные провода, забрасывали их шестами на ветки дубов. Не прекращавшийся в течение двух недель дождь мешал работе, с листьев потоками обрушивалась вода, едва связист касался дерева. Намокшие провода были тяжелые и скользили, не удерживаясь на ветках. И только профессиональное терпение, привычка и огромная необходимость заставляли связистов безропотно делать свое дело и доводить его до конца. На лесных размытых и изрытых до последней степени тяжелыми -- тоже новыми -- танками дорогах, выбиваясь из сил, барахтались грузовики, подвозившие снаряды и орудия. Лес был полон надрывным стоном моторов. Глухими просеками, квохча гусеницами, ползли приземистые танки -- казалось, им нет конца. Они двигались осторожно, точно подкрадывались к кому-то. Тяжело урча, они сваливали деревья и устраивались недалеко от опушки. Танковый рев вплетался в другие звуки, которых в Шебекинском урочище было множество: где-то татакали зенитки, обстреливая неприятельский самолет-разведчик; негромко переговаривались саперы, степенно и не спеша рывшие блиндажи; стучали молотки и слышалось характерное потрескивание автогенных аппаратов в артиллерийских мастерских, давно развернувшихся в глубине леса; скрипели повозки; раздавался свист бичей -- это мыкали свое горе на размытих дорогах затертые машинами и оттесненные в еще более непроходимые, гиблые места ездовые -- великие страстотерпцы фронтовых дорог. Все эти звуки сливались в один неумолчный и тревожно-озабоченный гул, наполнявший солдатские сердца ожиданием чего-то значительного и необыкновенного. Изредка в лесу разрывался прилетевший из-за Донца вражеский снаряд и поглощал все остальные звуки. Лес некоторое время оставался как бы безмолвным. Но вот звук разорвавшегося снаряда угасал, и вновь возникало, усиливаясь, привычное гудение. Лес кипел, как муравейник. В него и ночью втягивались все новые и новые войсковые организмы: танковые и саперные бригады, иптапы*, понтонные подразделения, дивизионы гвардейских минометов. Все это теснилось, устраивалось хлопотливо, готовясь к чему-то. *Истребительно-противотанковые артиллерийские полки. Генерал Сизов весь день провел на переднем крае с командирами приданных частей и офицерами штаба. Только поздно вечером, усталый, но, видимо, довольный сделанным, он возвратился в штаб. Лицо комдива, однако, было озабоченно. Его беспокоила последняя разведсводка, полученная из штаба армии. В сводке говорилось, что против дивизии Сизова появилась новая танковая дивизия немцев, недавно прибывшая из Германии. Дивизия эта подошла к фронту уже после того, как группа Шахаева возвратилась из неприятельского тыла. Сизов вышел из блиндажа. На улице шел дождь. Генерал расстегнул китель и подставил прохладе свою грудь. Затем вернулся в блиндаж, позвонил в медсанбат, справился о здоровье полковника Баталина. Баталин, полк которого недавно был выведен во второй эшелон, поправлялся. Сизов прилег на койке. Но сон не приходил. Медленно распутывался клубок давно волновавших мыслей. "Много у врага новой, грозной техники, а солдаты все те же. Даже хуже тех. А у нас и техники больше. А главное -- люди, солдаты. И в этом никто нас не может превзойти. Если полк потерял всю боевую технику, он еще не погиб. Он жив, если в нем уцелели знамя и хотя бы один солдат. Это так. Орудие стреляет, пока за ним стоит боец, танк движется, пока в нем сидит солдат. А главное -- какой солдат... Впрочем, это очевидная истина. И почему я об этом думаю... Новая танковая дивизия?.. Надо проверить. Завтра же пошлю разведчиков..." Не заметил, как заснул. Разведчики, совершившие рейд в тыл врага, были повышены в звании. Шахаев стал старшим сержантом, Пинчук -- сержантом, Ванин и Аким -- ефрейторами. Никто, кажется, так не гордился этим повышением, как Сенька. В тот же день он заставил встать по команде "Смирно" молодого разведчика Алешу Мальцева. -- Почему не приветствуешь старших? -- строго отчитывал он его. -- Перед тобой -- ефрейтор!.. Как стоишь?! При этом он был настолько серьезен, что его никак нельзя было заподозрить в шутке. Назревали большие события, а жизнь солдат шла своим обычным чередом. Шахаева назначили командиром отделения и вскоре парторгом роты. Сенька и Аким остались под его командой, а Пинчука поставили старшиной роты -- на этот раз уже официально. Таким положением вещей остались довольны все, и в особенности Пинчук; наконец-то в его руки попало настоящее хозяйство! Не дожидаясь дополнительных указаний, он немедленно приступил к делу. По акту, как и полагается, начал принимать все ротное имущество от Ивана Кузьмича, старого рыжеусого солдата-сибиряка, временно исполнявшего обязанности старшины. -- Кузьмич, -- обращался к нему по-граждански Пинчук, вынимая из мешков собранное для стирки солдатское белье. -- Одной пары не хватает. Ты не того... не позычив кому-нибудь? -- Что вы, товарищ сержант! Как можно! -- обижался Кузьмич. -- Что я, враг себе? Давай еще раз пересчитаем. -- Давай, давай, -- соглашался Пинчук и начинал заново перебирать белье. -- Тильки як що не хватит... Однако при повторном подсчете белье находилось: в бережливости и честности Кузьмич нисколько не уступал самому Пинчуку. Был вот только малограмотен Кузьмич, да на водчонку слабоват; если бы не это, быть бы Ивану Кузьмину старшиной роты или кладовщиком, на худой конец. А сейчас он служил ездовым. Под его началом находились две добрые сибирские лошади да ладно сколоченная пароконная повозка. К обязанности ездового Кузьмич относился в высшей степени добросовестно. Во всей дивизии не сыскать такой справной сбруи и таких сытых лошадей, как у Кузьмича. Зная его исполнительность и честность, старшина роты доверял ему возить продукты с ДОПа* -- предприятие, как известно, связанное с немалыми соблазнами. Во все важные поездки новый старшина отправлялся только с ним. По дороге Кузьмич рассказывал ему о своей жизни, о том, как несладко сложилась она у него с самых молодых лет. * Дивизионный обменный пункт. Женился Кузьмин в четырнадцатом году на деревенской красавице Глаше. Но не довелось ему пожить с молодой женой как следует. Царь начал войну с Германией. Забрали молодца. Больше трех лет мыкал горе по окопам, кормил вшей то под Перемышлем, то под Варшавой, то в Восточной Пруссии. А потом четыре года участвовал в гражданской. Возмужал, окреп, заматерел. Всюду побывал -- на юге и на севере. Лихим кавалеристом мчался по родной сибирской земле по пятам адмирала Колчака. Первым из всего эскадрона ворвался в родную деревню. Вихрем пронесся по улице, сверкая саблей и пришпоривая обезумевшего коня, сбрасывавшего по дороге ошметья кроваво-белой пены с оскаленного в дикой ярости рта. У своего дома стальными мускулами натянул поводья -- была в молодости силушка в Кузьмичовых руках! -- поднял на дыбы храпевшего жеребца, гаркнул весело: -- Глаша, встречай гостя! Но не выглянула Глаша в окошко, не вылетела, разметав руки, во двор. Молчанием встретила его родная хижина. Соскочил с коня. Вбежал в хату с недобрым предчувствием. Комната с умолкнувшими часами-ходиками на бревенчатой стене и темным образом Николая-чудотворца в левом углу пахнула на молодого хозяина нежилью. Лихая весть ожидала Ивана: его белолицая Глаша ускакала с белогвардейским чубатым казаком, который -- второпях, должно быть, -- и фотографию свою оставил на столе. Взглянул Кузьмич на карточку, и сердце заныло: красив, подлец... Гнался за Колчаком до самого Иркутска, потом до Маньчжурии доскакал, -- все думал догнать того казака, да поздно, видно, уж было... А когда отгремели огненные годы, вернулся домой. И потянулись для Кузьмича дни, месяцы, полные одиночества и глубоко скрытой тоски. Не было радости без Глаши, ничто не веселило. Сколько красивых сибирячек предлагали ему любовь свою, сколько добрых и ласковых сердец раскрывалось перед ним -- не пошел навстречу их любви суровый сибиряк, замкнулся и навсегда остался бы один-одинешенек, если б вокруг не бушевала, не вихрилась новая жизнь, за которую он так долго воевал. Состоял он одно время в продотряде, с яростной злобой вырывал хлеб у кулаков, стремившихся заморить голодом советскую власть. А кончилось все это, вернулся домой. В работе стал искать утешение. Сильно полюбились ему почему-то деревенские ребятишки. Звенящей ватагой врывались они в его хату, и он угощал их конфетами. Рассказывал про германскую да гражданскую, помогая вить кнуты, а выпроводив ребят, сразу мрачнел. Сгорбившись, подходил к образам, доставал маленькую шкатулку. Там хранилась фотография жены -- единственная память о Глаше. Долго смотрел на пожелтевшее изображение и трудно, по-мужски, плакал. В ту пору и породнился Кузьмич с "зеленым змием". В колхоз он записался сразу же, как только артель начала создаваться. Ушел с головой в работу. С его умом и трудолюбием Кузьмич мог бы быть хорошим председателем или завхозом, но он отказался от этих должностей и заделался постоянным образцовейшим конюхом -- привычка старого кавалериста тянула к лошадям. А когда началась война и колхоз выделил для армии двух лучших кобылиц-четырехлеток, выпестованных Кузьмичом, он ни за что не пожелал доверить их другим рукам и отпросился ехать на фронт. И Кузьмич сумел сберечь своих лошадей вплоть до 1943 года, -- носил он в сердце заветную мечту сохранить их до конца войны и вернуться в колхоз на своих кобылах. "То-то будет радости у председателя!" -- думал он, пряча теплую улыбку в рыжих усах. Было что-то трогательно-сердечное в его привязанности к лошадям. Старая, с висевшим на одной пуговице хлястиком, порыжевшая от времени и конского пота шинель Кузьмича редко была на плечах хозяина. Она служила одновременно и попоной, и торбой, и одеялом. Кузьмич то расстилал ее на повозке и насыпал овса, то прикрывал длинномордую одноухую Маруську, свою любимицу. ...Пинчуку оставалось принять кухню, и Кузьмич повел его к полуразрушенной саманной мазанке, принадлежавшей какому-то хозяину из деревни Безлюдовки. Собственно, никакой деревни тут уже и не было, оставалось лишь одно название, которое -- не будь здесь солдат -- теперь совершенно соответствовало бы этому унылому месту. Всюду, куда ни кинь взгляд, маячили уродливые обломки жилых домов и общественных построек. Война дважды прокатилась через эту деревню и сделала свое лихое дело. Уцелела одна лишь изба, да и та как будто была не рада, что уцелела. Она сиротливо стояла среди развалин с одним маленьким бельмоватым оконцем, словно только что очнулась от страшного, оглушительного удара, и удивленно смотрела на своих поверженных соседок. Казалось, всем своим неказистым видом хатенка так и хотела сказать: "Господи, как же я долго спала и что за это время сотворилось вокруг!" Печные трубы на пожарище, как водится, сохранились все. Длинные и жуткие, они тянулись кверху. Пинчук невольно остановился, пораженный этими разрушениями. Кузьмич тяжело вздохнул и захватил зубами свой левый ус -- так делал он всегда, когда был не в духе. "Когда же все это на ноги встанет, в порядок войдет?" -- окинул Кузьмич несуществующую деревню печальным взглядом. В эту минуту он показался Пинчуку каким-то особенно сухоньким. Лицо Кузьмича осунулось и было удивительно похоже на засушенную грушу. Казалось, на этом лице ничего не осталось, кроме носа да длинных рыжих усов. Эти усы, пожалуй, и придавали их владельцу еще кое-какую солидность. А сбрей их -- и останется Кузьмич жалким и немощным, как Черномор без своей бороды. -- Все восстановлять, Кузьмич,-- заговорил Пинчук. -- А там, глядишь, и новая война подоспеет, -- в тон Пинчуку сказал Кузьмич, все еще грызя свой левый ус. Пинчук разозлился. -- Ну, якого ж ты биса жуеш його, як корова серку! -- неожиданно зашумел он. -- Война, война... Сам знаю, що може прыйти. Союзники у нас не очень надежни... -- Известное дело -- капиталисты! И какого дьявола ты только на меня накричал! -- в свою очередь ощетинился Кузьмич, выплевывая левый ус. -- А потому и шумлю я на тэбэ, що не нам говорить про войну, -- горько и тяжко вздохнул Петр. -- Мы против войны повынни говорить... -- Ну, а я об чем толкую! -- А ты вроде злякався, слезу пустыв, -- уже примирительно сказал Пинчук, подавая Кузьмину кисет. -- Ничего я не испугался. Откуда ты это взял? Просто такая мысль в голову пришла, вот я и сказал. Ведь никак они нам не дают, товарищ сержант, мирно-то пожить. Вот в чем загвоздка! -- Кузьмич свернул папироску, помусолил ее, нагнулся к тлевшему в руках Пинчука фитилю от кресала. Разогнувшись, подытожил: -- Не любят нас капиталисты проклятые! -- То правда, -- живо согласился Пинчук. -- Не правляться мироедам наши успехи. Як же: подывыться их народ на радянську державу, дэ простый люд хазяйнуе та и живет краще, -- завыдкы визьмуть. Скажуть: "А мыто що дывымось! Давайте возьмем в руки оружию та всих, як есть, своих капиталистив пид товстый зад!.." -- Пинчук подался всем телом вперед, отставил правую ногу, показывая, как бы он сделал это сам. -- Всех к ядреной матери! -- не вытерпев, подсказал Кузьмич, гневно помаргивая. -- От буржуи и не хотят, щоб мы розбагатилы, бояться, що их народ збунтуеться, на нас дывлячысь. Тильки ничого воны бильш нэ можуть зробыты. Все одно колысь збунтуеться их народ. До того дило йде... По улице с оглушительным треском промчался мотоциклист, направляясь к штабу. -- Вже пятый за день, а мабуть, шестой. Не помню уж. -- Из штаба армии, должно. Пакет какой-нибудь срочный генералу привез, -- высказал свое предположение Кузьмич, провожая взглядом удаляющегося мотоциклиста. -- А в штабе-то день и ночь не спят... Солнце вывалилось из-за горизонта, и сирота-хата сразу как будто помолодела. Даже ее единственный ущербленный глаз засиял. -- Знаете, товарищ сержант, об чем я ныне кумекал, -- снова заговорил Кузьмич, затаптывая окурок. -- Я ведь родом из Сибири, Красноярского краю... -- Так ты об этом мне десять разив говорил... -- Нет, об этом не рассказывал. Вот послушай-ка. Лесов в Сибири, сам знаешь, тьма-тьмущая. На сто держав хватило б! А вот на твоей Украине их маловато. Ну, я и думаю: а что, если в тайге, скажем, поставить такой завод, который бы дома делал, а возить эти дома по железной дороге к тебе на Украину и в другие безлесные места. -- Кажуть, що таки заводы вже е, Кузьмич, тильки я не бачив их. -- Да ну! -- ахнул Кузьмич, пораженный, очевидно, тем, что не ему первому пришла в голову такая мысль.-- Эх, язви их корень! Стало быть, уже имеются такие заводы? -- Маемо, Кузьмич, маемо! -- с гордой улыбкой подтвердил Пинчук, теперь уже совершенно уверенный в том, что есть у нас такие заводы, словно уж сам видел их собственными глазами. Потом, побурев лицом, добавил: -- Побачим ли мы все это своими очами? Ухабистый лежит у нас шлях впереди, Кузьмич. Перейдя улицу, густо заросшую подорожником и вечной спутницей запустения -- дымчатой лебедой, или "цыганкой", как ее именовали в этих местах, Пинчук и Кузьмич приблизились к полуразрушенной мазанке. Перед тем туда юркнул зачем-то Сенька Ванин. Войдя в помещение, Пинчук увидел его мирно беседующим с поваром Михаилом Лачугой. На снятой с крючьев двери, при входе в мазанку, сушились на солнце галушки. В самой мазанке на большой треноге лежал черный котел, вывороченный Лачугой из каменки разрушенной бани. Котел и сам повар не блистали чистотой. Это возмутило Пинчука. -- Що ж ты сидишь?! -- закричал он на опешившего Михаила. -- Подывись, якый в тэбэ котел! Свиней тильки кормить с цього котла. Дэ твий халат?.. Кузьмич опасливо озирался по сторонам, чувствуя и свою вину в этом деле: ведь хозяйство-то роты было последнее время в его руках. -- Я говорил ему на сей счет, -- оправдывался он, гневно посматривая на помрачневшего Лачугу. -- Да в разум не берет мои слова. Ты, говорит, мне не указ. Побывал у генерала, так теперь думает, что уж и сам генерал. Михаил молча и недобро скалил свой щербатый рот, прощупывая нового старшину мутноватым взглядом. -- Не нравлюсь, ищите другого. Я с этим котлом всю хребтину поломал, -- проговорил он. -- Жалко, що ты голову свою дурацьку не зломав! Ты у мэнэ гляди. А то таке лекарство пропышу, що вик памятать будэш! -- Не стращай! -- А я и не стращаю. Вернусь, проверю. И щоб усе чысто було! Зрозумило? -- Понятно, -- вяло ответил повар. -- А ты тэж марш звидциля, ничого дурака валять! -- бросил старшина Сеньке и вышел вместе с Кузьмичом во двор. В мазанке некоторое время стояло неловкое молчание. -- Что он на меня? -- кивнул лобастой головой Лачуга в сторону двери. -- Тож мне начальник великий объявился. Видали мы таких! -- Нет, ты с ним поосторожней, Миша, -- совершенно серьезно посоветовал Сенька. -- Пинчук -- человек крутой и строгий. Беспорядков не терпит. Чуть заметил что -- и беда!.. Недаром председателем колхоза был! Этот враз научит уму-разуму... Рассказывая об этом, Ванин не скрывал и собственной боязни перед Пинчуком. -- А вообще-то он очень правильный человек. Зря ругать не станет. А уж коли провинился, пеняй на себя: спуску не даст. Лучшего старшину не сыскать на всем белом свете. -- Что ты мне его расхваливаешь, как красну девку, -- свистя сквозь щербатые зубы, заметил Михаил. -- Сам вижу, что за птица. Заест. -- А ты делай все хорошо, и не заест. Почему от генерала-то ушел? -- По своей воле. -- Сам, значит? -- Сам. -- Хо? Сам! -- Ванин захохотал.-- Милый ты мой, хоть бы врать-то научился. Иди ко мне на курсы, за неделю академиком в этом деле будешь... Это, брат, ты от меня так легко можешь уйти, а не от генерала. Правда, хоть я и ефрейтор, но до генерала мне еще далековато... -- Не понял ты меня, Семен, -- обиделся Лачуга. -- Отпустил меня генерал. Я сам попросился у него в разведку. Хотел разведчиком быть, а тут опять с котлом пришлось возиться. -- Ах вон оно что!.. Ну ничего, Миша, не горюй. Кормить разведчиков -- тоже большое дело. Дай-ка лучше закурить. -- Некурящий я. Сеньку осенила какая-то новая мысль. -- Некурящий? -- притворно удивился он. -- Да как же это ты? Не понимаю. Я вот, например, подыхаю без курева. Выдадут на неделю, а я за один день все искурю. А потом хожу, щелкаю зубами, как голодная дворняжка, да покурить спрашиваю. Впору хоть вой... С присущей ему сообразительностью Семен сразу же оценил обстановку. Если вести себя по-хорошему с этим поваром, думал он, то можно получить от него не только привилегию в смысле котлового довольствия, но и положенную ему порцию махорки. Оттого-то Ванин и подобрел так быстро. -- Тебе пора уже к котлу вставать, -- услужливо заговорил он. -- Может, помочь дровишек наколоть? Это я мигом. -- Не надо. Я сам. Сенька в душе выругал недогадливого кулинара, но все же надеялся, что его слова произведут необходимое воздействие на некурящего повара. Ванин взял топор и вышел из мазанки. Остановился, хищно кося глаз на курицу, мирно рывшуюся в мусоре и что-то там выклевывавшую. Затем нагнулся, взял полено и поставил его на попа. Взмахнул топором и опустил его на... голову курицы. -- Что ты наделал? -- в ужасе заорал Лачуга.-- Это ж хозяйская курица! -- Неужели? Ай-ай-ай! -- притворно заахал Семен.-- Ну, так поскорее ее в котел -- и концы в воду! -- Вот набить бы тебе самому "котел", тогда б ты знал, как совать свой нос... -- Ну-ну, ты полегче! А то остальные зубы повыбью! В дверях мазанки появился молодой разведчик Алеша Мальцев. Запыхавшись, он сказал: -- Товарищ ефрейтор, к командиру роты. Сенька оглянулся, досадуя на то, что не удалось довести дело до конца. -- Ну, пошли. Мальцев перепутал: Ванина вызывал не командир роты, а старшина Пинчук, нашедший для разведчика какую-то работу. 4 Марченко же сидел у себя в хате и выколачивал о стол разноцветный мундштук, ожидая, когда к нему явятся с докладом Пинчук и Кузьмич. Те вскоре пришли, -- Докладывайте, -- приказал лейтенант, не прекращая своего занятия. Это не понравилось Пинчуку, и он громко обратился к командиру: -- Товарищ лейтенант, разрешите докладать! -- Что кричишь? Я не глухой. Сказал же -- докладывайте. -- Так я хотел по всей хворме. -- После войны -- по всей форме. А сейчас не до этого. Марченко вдруг легко вскочил на лавку и, быстро обернувшись, присел на подоконник. Тонкий и сухой, стремительный, он как-то весь подался вперед, будто готовился к прыжку. Из-под тонких броней поблескивали глубоко посаженные каштанового цвета глаза. -- Ну, я слушаю. Кузьмич и Пинчук доложили: первый -- о сдаче, а второй -- о приеме имущества. Выслушав доклад, лейтенант приказал прислать к нему Акима. Пинчук с видимой неохотой уходил из хаты. Он надеялся, что командир роты поинтересуется, как у него, старшины, обстоят дела, что его волнует и прочее. Но ничего этого не случилось. Кровно обиженный, Пинчук все же проговорил: -- Время, мабуть, у него нэмае. Встретив Акима на улице, старшина холодно передал приказание: -- Командир вызывав. Аким удивленно посмотрел на Пинчука, хотел о чем-то спросить, но тот быстро прошел мимо. -- Писарем хочу тебя поставить, -- сказал Марченко, когда Аким появился в хате. -- Как ты на это?.. Аким внимательно посмотрел на офицера, будто видел его впервые. -- Как же? -- повторил Марченко свой вопрос. -- Я бы попросил, товарищ лейтенант, не назначать меня писарем. -- Аким еще внимательнее, с каким-то беспокойным любопытством рассматривал командира и только теперь увидел, как был красив их лейтенант. -- Не хочу я быть канцеляристом. -- Почему? -- Марченко соскочил с подоконника, мягкой походкой старого разведчика приблизился к высокому сутуловатому солдату. -- Почему? -- Хочу воевать. -- Воевать всем хочется, -- заметил недовольный Марченко. -- А мне писарь нужен. -- Помолчав, он примирительно спросил: -- Кого бы вы могли порекомендовать? -- Не знаю, товарищ лейтенант. Вряд ли кто захочет стать писарем. Особенно сейчас, когда готовится такое... -- Знаю. Ну что ж, идите! На улице шел дождь. Крупные, как картечины, капли подпрыгивали на дороге, косо резали горькие лопухи. Солнце еще не было закрыто тучами, и оттого дождь казался совсем нестрашным. Не хотелось прятаться от него, бежать под крышу. С востока, описав тысячемильную дугу, шагнул до самого дальнего запада спектр огромной радуги. Аким остановился посреди улицы и невольно залюбовался ею. Всматриваясь в небо, он различал большие косяки наших бомбардировщиков. Они летели на одном уровне с вершиной радуги, купаясь и поблескивая дюралюминием в ее неповторимом разноцвете. Зрелище это потрясло Акима. Он зачарованно смотрел на радугу, не слышал даже, как подошел к нему Ванин. -- Что ты, Аким, стоишь тут, как татарский мулла? Аким вздрогнул и оглянулся. -- Ты только посмотри, Семен! -- Акиму вдруг захотелось схватить Сеньку на руки и поднять высоко-высоко над своей головой, как, бывало, поднимал он маленьких хлопцев в дни праздничных парадов в Харькове. -- Перестань, Аким, что ты делаешь? -- вырвался Ванин. -- Боже мой, как хорошо!.. Какая изумительная игра электричества, воздуха и влаги!.. -- воскликнул Аким. И, не отрывая своего взгляда от полыхавшей радуги, он вдруг стал с увлечением и подробно рассказывать Сеньке, что такое радуга и как образуется спектр. Удивленный Ванин смотрел на разрумянившееся лицо Акима и молчал. Но когда Аким наконец тоже замолчал, Сенька все же заметил: -- Очень даже хорошо. Но зачем все это я должен знать? -- Э, Семен, знать все, решительно все нужно знать! -- быстро ответил Аким и с грустной задумчивостью добавил: -- Жаль, что это не под силу одному человеку. А знать нужно все, -- горячо повторил он и вдруг вспомнил: -- Когда мы были в генеральском блиндаже, я видел там много-много книг. И среди них -- какая бы ты думал? Астрономия! Зачем бы генералу астрономия? А вот изучает человек. Эх, Семен, какая это могучая сила -- знание!.. -- Что говорить, -- согласился с ним Ванин. -- А зачем это тебя лейтенант вызывал? Сенька знал, что Аким был у командира, и это его беспокоило. -- Ну скажи, Аким, что тебе говорил наш лейтенант? -- Писарем меня хочет сделать. -- И ты согласился? Аким улыбнулся. -- А почему бы и нет? -- Да ты, я вижу, совсем свихнулся! -- Почему же, нисколько. Местечко теплое, не пыльное. Сверху не капает. Помнишь, ты и сам мне говорил, что писарь из меня выйдет в самый раз, мол-де, и почерк у меня недурной, и в грамматике я силен. Вот я и послушался твоего совета. -- Так я же шутил! -- в отчаянии воскликнул Сенька. -- А ты не шути в другой раз. -- Нет, Аким, ты врешь. Быть канцелярской крысой старому разведчику -- это же безумство! -- "Безумству храбрых поем мы славу!" -- Какая же тут, к черту, храбрость -- в писаря! -- А наградные листы кто на тебя будет составлять? -- Найдутся и без тебя составители. Нет, если ты только уйдешь в писаря, переметнусь к "катюшникам", вот провалиться мне на этом месте! В юношески взволнованном, звонком и порывистом голосе Сеньки было столько искренней и чистой преданности, что Аким невольно ощутил к нему прилив братской нежности. -- Чудак ты, -- обхватил он Сеньку за плечо. -- Так вот я и соглашусь пойти в писаря. Что мне, жизнь надоела? И друзья засмеялись. О тяжелом ночном разговоре там, под дубом, они словно забыли совсем. С юга подоспели темные грозовые тучи. Сталкиваясь и наплывая одна на другую, они потрясали землю и темный небосвод сухими оглушающими раскатами грома. Поминутно вспыхивали и скакали по всему горизонту ломаные стрелы молний. Земля, вздыхая могучей грудью, проглатывала бурные потоки воды, низвергаемые щедрым небом. Молодая яблонька, уцелевшая в палисаднике разрушенного снарядом дома, склоняла долу свою зеленокудрую голову, купаясь в мягкой дождевой воде. Ее недозрелые плоды подставляли под душевые струи дождя свои розовеющие бока; стоя под дождем, разведчики любовались этой яблонькой, как первым проявлением всесильной жизни в маленьком, умерщвленном войной селении. -- Пройдет годок-другой, и опять яблони зацветут рядом с новыми домами, -- вполголоса проговорил Аким и предложил: -- Пробежим по дождю? -- Давай! -- согласился Ванин, сверкнув озорными глазами. Взявшись за руки, они понеслись вдоль улицы. Заскочили в пустой блиндаж, отдышались. За дверью послышались тяжелые, чмокающие шаги. -- Пинчук идет. Сейчас какую-нибудь работенку всучит. Хоть бы поскорее в разведку посылали. Другие каждый день ходят, а мы почему-то сидим. Шаги за дверью приблизились, и в ту же минуту загудел тяжелый, будто придавленный чем-то бас: -- Пойти в поиск без предварительной подготовки сейчас, когда вражеские траншеи битком набиты солдатами и пулеметами... -- Аким! -- воскликнул Сенька. -- Это же Федор! Вернулся! И уже кого-то ругает. Открылась дверь, и в блиндаж, пригнувшись, вошел здоровенный человек. Это был Забаров. Вслед за ним в блиндаж вошли Шахаев и Пинчук. -- Так вот, товарищи, -- продолжал Забаров прерванный разговор. -- Были мы сегодня с лейтенантом у майора Васильева. Тот передал, что генерал очень недоволен последним поиском. Правда, никто из вас в нем не участвовал, но это не меняет положения. Мы должны извлечь из этой неудачи для себя серьезный урок... Забаров стоял рядом с Акимом. Возле Федора Аким казался тщедушным, как худая осина, по несчастью выросшая рядом с могучим дубом. Забаров был немного сутуловат, как и все чрезмерно высокие люди. Широкий лоб был распахан темными бороздами глубоких морщин. Казалось, Федор находился все время во власти каких-то больших дум -- будто решает и не может решить очень сложный вопрос. В его темных -- не видно зрачков -- глазах никогда не гасли горячие, беспокойно-напряженные огоньки. Дверца землянки вновь распахнулась, и в ней показался капитан Крупицын, волоча за собой, как шлейф, мокрый хвост длинной солдатской плащ-палатки. Поздоровавшись с разведчиками, он сказал: -- Я слышал, что у вас,