резной ракетой сидел на корточках обложенный книгами Рубцов. У него что-то не получалось: бурачная краснота растеклась на лице, шея над срезом воротника гимнастерки напряглась. Накануне он опять засыпался на ответе лейтенанту Авилову. Что-то дернуло меня -- я шагнул через порог. -- Не получается? Давай помогу. Тот подскочил точно ужаленный: -- Обрывай когти, топай помалу! Обойдусь без помощников. Нестеров пусть тебе в рот смотрит, а тут не выйдет. -- Дурак. -- Я сказал это с холодным презрением, глядя ему прямо в переносицу, в близко посаженные дрогнувшие в ту минуту глаза, повторил: -- Дурак! И ушел из класса. И вот как теперь все оборачивалось: я же виноват. Сказать, как было? А потом встретить ядовитую усмешку Рубцова? А Крутиков? Сегодня же узнает. "Что, умник, трещат рога?" Будь что будет... Прищуренные глаза лейтенанта Авилова ждали. -- Вижу, говорить не намерены, -- прервал он мои мысли и как-то нехотя выпрямился, стянул наконец кожу на лбу в короткую вертикальную промоину-овражек. -- За нетактичное поведение, рядовой Кольцов, объявляю один наряд вне очереди. -- Помолчал, ожидая, что я все-таки скажу что-нибудь, и опустил глаза: -- Свободны. Идите. "Странно, наказал и вроде сразу пожалел, что сделал", -- подумалось мне. Но тут же выползла другая, невеселая мысль: "Вот и на новом месте началось. Можешь радоваться!" Сглотнул полынную сухость и горечь во рту. В казарме навстречу мне вывернулся Сергей Нестеров с озабоченным, настороженным лицом: -- Что лейтенант? -- Еще наряд. -- Ты все рассказал, как было, -- и наряд? -- недоверчиво, возбуждаясь, переспросил он. -- Не может быть! -- Каждому свое. Что позволено Юпитеру, не позволено быку. -- Да как же так? -- будто не расслышав, скорее сам себя спросил Сергей. И в голосе вдруг -- ломкая хрипотца: -- Эх, шесть киловольт в бок! Он крутнулся волчком. Мне было не до него, и хорошо, что оставил в покое. Даже не заметил, куда он исчез. Шут его знает, чего ищет со мной дружбы? Слушать об этих подстанциях и контактных сетях, о работе в бригаде верхолазов на электрификации дорог? Удовольствие... Неужели не ясно?.. Я прошел к своей кровати и так, во всем обмундировании, завалился на постель, отторженно подумав о том, что, доведись, увидит дежурный, несдобровать: отругает, а то еще обломится наряд -- на постель ложиться нельзя. Впрочем, семи смертям не бывать. У меня гудело все тело, а руками и ногами, казалось, не смогу больше двинуть. На кровати Сергея приметил два конверта: треугольник и квадратик с букетиком полевых цветов на уголке, -- наверное, от Зинки. Мне, как всегда, ничего не было. В казарме густел мрак, пахло сыростью, прохладой вымытых полов. На душе было муторно от усталости и от давящей тоски, растрепанных чувств. Всего около трех месяцев началась моя служба, и началась она через пень-колоду... Крутиков, наряды вне очереди, серые дни, похожие один на другой, -- с занятиями, построениями, командами, по которым только и должен соизмерять свою жизнь, свое существование. А там, дома, Ийка небось в клубе "металлистов". И Владька, этот чичисбей наоборот, конечно, танцует с ней, сломив длинную худую фигуру в небрежный вопросительный знак. Танцуют молча. Изредка только Владька бросает ей на ухо свои односложные, надоевшие замечания: "калека танцует", "подонок несчастный", "болван"... Ийка выслушивает его с каменной снисходительностью на лице и перебирает ногами, как заведенная, -- ровно, спокойно, бесстрастно. Ну и черт с ними! Пусть будут счастливы. Кто-то ведь сказал: "Для счастья нужна либо чистая совесть, либо чистое отсутствие совести". Чего у каждого из них больше -- аллаху известно! И надо научиться вытравлять все из своей памяти -- мне не до этого. Мой удел -- намаявшись до тошноты, лежать вот так на жестком соломенном матраце. А утром снова крик дневального: "Подъем!" -- и снова -- по заведенному круговороту -- до той желанной команды "Отбой". Что они все понимают в моих побудительных мотивах, в поступках? Я считал, что жизнь должна была уготовить мне сносное место. Знал, что не был глупцом -- есть хороший ум, есть знания. Писал в школе стихи, и вроде бы неплохо. Мне даже прочили место форейтора в упряжке музы, и Пегас уже нетерпеливо рыл копытом землю... И может, все так и случилось бы, если бы я не был "продуктом войны", как однажды сказал Владька. Слова его "казались вещими. Меня произвели на свет белый в переломном сорок четвертом -- тогда по каким-то делам с фронта пожаловал отец. И в этом вся моя с ним связь. Правда, потом видел его один раз, видел не более десяти минут. И только затем, чтоб проклясть тот день. Да, проклясть. Я уехал к нему тайком от матери. Он жил за городом, на даче, уволенный в отставку по каким-то сомнительным мотивам. Я не знал этих мотивов, но для меня он -- отец и в шестнадцать лет был мне нужен как воздух. Казалось, стоило увидеть его, и в меня войдет что-то незабываемое, значительное, даже вырасту на метр, а то и вовсе поднимусь на крыльях. Меня в ту поездку не занимали даже разливавшие сосущий дух свежего хлеба и жареного мака любимые баранки и бублики -- от тугих их связок распирались авоськи, облепившие окна вагона электрички, в котором ехал к отцу. Я разыскал тогда дачу и в саду -- его... На фотографии он выглядел рослым, в папахе и бекеше, с уверенным, чуточку горделивым властным взглядом. Тут же передо мной предстал располневший человек, но все равно он -- отец. Сердцу стало тесно -- поршнем захлопало в груди. Я назвал себя -- фамилию и имя. Он засуетился, бросил лопату, которой окучивал кусты смородины. Потом, не пригласив в дом, исчез на веранде, а появившись снова, на ходу надевая пиджак, потянул меня за калитку, по тропинке -- к платформе электрички. Расспрашивая торопливо о жизни, то и дело оглядывался назад, на добротный, с острыми башенками одноэтажный дом, утопавший в зелени. Уже возле платформы сказал, потупив глаза: "Да, вот так... Понимаешь, семья новая... Виноват перед матерью, перед тобой, но в жизни, случается, человек сделает неверный шаг, а потом..." Он так и не сказал, что "потом". Подошла электричка, он что-то сунул мне в руку: "На, там на свои нужды, что ли... Дома оправдаюсь как-нибудь". Я же был в каком-то невменяемом состоянии, в непонятном оцепенении, словно находился на грани сна и реальности. Уже после, в вагоне, на повороте электрички, когда в открытой двери надвинувшийся лес скрыл и платформу и приземистую одинокую фигуру на ней, я разжал стиснутую потную ладонь. Там оказалась мятая десятирублевая бумажка. Еще не отдавая ясного отчета, а только догадываясь, что совершилось нечто грязное и унизительное, в исступлении изорвал бумажку в мелкие клочки. В воздушной струе они вразлет метнулись вниз, под грохочущие колеса. А я расплакался. Так первый раз обманули и ранили мою доверчивость. Тогда и сделал первый незримый шаг к своему критицизму. Потом еще были обманы. И новые шаги к той сдержанности и холодности... В уши вливается тусклый, печальный, как ручеек, голос: "Был у нас отец, сынок, да сплыл. Вот и верь людям". И скорбный, замогильный вздох, бесшумные, в шлепанцах шаги из комнаты на кухню. Мать... Она как-то преждевременно постарела и опустилась -- в неизменном линялом, с оборванными кистями сером полушалке на плечах. Дышать боялась, когда работал, притаскивая домой свою "мазню". А меня душило раздражение: уж лучше бы она громыхала посудой, стучала ногами, что ли!.. А Ромка? Разве он только облапошивал нас, прикарманивал наши деньги? У меня есть маленькие, пусть недоказанные основания -- он был с Ийкой, хоть и клялась, плакала. А Владька -- этот чичисбей в кавычках? Тайно ожидавший, когда меня забреют!.. Они бы все хотели, чтоб им верил... Я вдруг начинаю думать о чичисбеях. Где-то читал об этих людях, они потрясли меня своим большим благородным сердцем, бескорыстностью до святости, предельной честностью в мужской дружбе. И почему, собственно, им суждено было жить только в богатых венецианских и флорентийских домах, да и то в те годы далекого туманного и фанатичного средневековья? Впрочем, смешно и наивно задавать эти вопросы! Как нелепо желание стать обладателем шубы датского короля или отыскать птичье молоко. Глаза у меня закрыты, однако нутром чувствую -- Сергей подойдет. За эти дни между его обычным балабонством на занятиях и в столовой я ловил его какие-то необычные взгляды, будто он приглядывался со всех сторон ко мне: что ты, мол, за человек? Эти взгляды раздражали меня. Я не открыл глаза, когда действительно услышал над собой тихий голос: -- Спишь? -- Его горячее прерывистое дыхание было рядом, у самого моего лица. Шут опять принес с этим участием! -- Нет, -- я повернулся к нему спиной, давая понять, что не намерен разговаривать. -- Читай письма. Два пришло. Сергей вздохнул, потоптался на месте (подковки сапог звякнули по полу) и с неожиданной ломкой веселостью сказал: -- А ты, смотрю, зарок куриный, что ли, дал? Ни разу не видел, чтоб сам писал. Я не ответил. -- Чего молчишь-то? -- Я почувствовал его шершавую теплую руку на своей. -- Никакого зарока не давал. Мать знает, что со мной ничего не случится. Командиру части, во всяком случав, запросов и жалоб не станет писать. -- А Ийка? -- Не обольщаюсь,-- жестко бросил я, отдергивая свою руку. -- За тридевять земель разводить бумажную антимонию? -- Тоже мне Фома неверующий! Мое терпение лопнуло -- подкинулся на локоть, сорвался с голоса: -- Что тебе надо? Нашелся сердобольный! Что, спрашиваю, что писать, если уж ты такой? О том, что чистил картошку, мыл полы? Или о Крутикове? -- Что надо? Чтоб ты не был бабой, кисейной барышней, не распускал слюни, а понимал что к чему! Подумаешь, увидел трудности, размочился, как сдобный пряник. -- Оставь. Надоело все это слушать: обязанности, долг, служба... Райские прелести. Крутись волчком, как захочет всякий, как Крутиков, например! Сергей упруго и резко, точно кошка, отпрянул от кровати. Лицо в тусклом свете стало землистым, без улыбки. -- Значит, ты только один здесь человек, а остальные так -- ваньки-встаньки? А не поймешь: поворачиваются-то они по своей воле! И не в сержантах Крутикове или Долгове дело. Понимать надо -- точно! Сержанты, офицеры -- только доверенные народа, чтоб не было анархии -- матери "порядка". -- Да иди ты!.. -- заорал я, не сдерживаясь больше, стиснув кулаки. -- Надоели лекции! Ясно? -- Черт с тобой, уйду. А с взысканием лейтенант Авилов завтра разберется. Он пошел между кроватей, тихонько и беспечно насвистывая. Мне стало ясно, что не ответил в канцелярии начальнику расчета, да и не захотел говорить с Сергеем потому, что не был уверен в себе -- расклеился бы, как тогда в электричке, когда возвращался от отца. Если б можно было, я, наверное, в тот вечер взвыл бы, будто паршивая бездомная собачонка на луну. 6 Говорят, не было б счастья, да несчастье помогло. Человеку всегда трудно отдавать отчет, когда в нем произошел тот скрытый поворот на рискованную тропинку. А для меня в этом нет трудности. Именно первое тактическое занятие, случайная встреча с Надей... Они-то и стали поворотным моментом к моему окончательному падению. Тот особый для меня день, который, подобно римлянам, можно отметить белым камешком. Тревогу нам объявили вечером, после ужина. И сразу все пришло в движение. Мы получали в каптерке вещмешки, у дежурного автоматы и патроны, скручивали шинели в скатки. Появились офицеры. Сержанты возбужденно торопили солдат. Хлопали двери, стучали по коридору сапоги. К этому ночному выходу готовились уже с полмесяца. Дни дались нам нелегко. С утра обычно начинались занятия по боевой работе. Сменяли позиции. Капитан Савоненков, командир батареи, недовольно морщился, когда какая-нибудь машина нарушала строгую линию: вылезала на какие-то там полметра вперед. Капитан взмахивал резко флажками, поворачивал всех на исходный рубеж, а после снова рубил воздух: "К бою! Выстрел из укрытия". Мы приводили установку в боевое положение, заряжали и перезаряжали ее, наводили и стреляли "внемую" -- у носа ракеты, на направляющих, вспыхивал рубиновый глазок лампочки. К обеду от жары под комбинезонами гимнастерки с белыми разводами соли становились жесткими, точно парусина, а сами мы, наглотавшись отработанных газов двигателя, качались и дурели. Механик-водитель Гашимов вылезал из люка с красными глазами и веками. Доставалось и комбату -- он снимал фуражку, вытирал платком клеенчатый околыш. Волосы у него подстрижены под машинку, и от этого он выглядит щетинистым, сердитым. Солдаты его побаиваются, особенно когда, случается, сойдутся "потравить" между делом. Тут стоит кому-либо шепнуть: "Комбат! Юрьев день!" -- и все вмиг рассыпятся воробьями. А не заметишь, замешкаешься, отчитает: "Ракетчик -- не базарный торговец, юрьев день". Так "варимся" до обеда, потом -- занятия на материальной части: проверяем и драим каждый винтик, каждую гайку установки и подъемников, смазываем и чистим механизмы. А после ужина больше ничего не хочется делать -- только бы бухнуться на кровать. Перед Сергеем мне было неловко за ту сцену в казарме, когда сорвался, прогнал его. В конце концов, не суй свой нос, куда не следует! Но он, видно, не обиделся. Пусть, его дело. Только не очень оправдывалось его предсказание, что лейтенант разберется в моей последней стычке с Крутиковым: меня никто больше не вызывал, наряд не снимали, хотя отрабатывать его тоже не заставляли -- не спеши. Словом, пророчество Сергея -- липа. И не удивительно: подумаешь, беда стрясется, если лишний раз рядовой Кольцов отбудет наряд! Лучше службу поймет. Мы катали скатки на полу между кроватей. Сергей был возбужден и искренне радовался предстоящему событию: глаза под белесыми веками поблескивали. Вот уж семижильный! За эти дни подготовки он ни разу не пожаловался на трудности, и тут сыпал свои обычные шутки-прибаутки: -- Во, камень! Во, скала! Точно. Посмотри на Долгова. Молодец! Сказано -- шахтер! Крепежником был. Тот, который лаву крепит. Не знаешь? В обвал угодил. Четверо будто попали. Он у них там за старшего стал. Как на фронте, командование взял на себя. Точно! Три дня руками завал расчищали... Сам-то бы не рассказал -- поди дождись от такого! В прошлом году получили с шахты письмо -- командир дивизиона читал перед строем. Мужество, героизм проявил. "Знак Почета" дали. Знаешь, своего бригадира монтажников знаменитого на всю Московскую дорогу верхолаза Сенина помнить до гроба буду, а этот тоже зарубку топором сделает. Точно. Себе-то он после завала отметку оставил: кулаки-то его -- гири, с тех пор как нервничает, так и сжимаются. Думаешь, вот привесит фонарь! Все это Сергей выпаливал прерывистым говорком, дышал тяжеловато, низко наклонившись к шинели, став на нее коленями и с усилием скручивая в тугую колбасу. -- В общем, народец в расчете подобрался тертый! Трое -- безотцовщина, Рубцов -- "трудовик", в колония детской побывал. Его, кстати, как и тебя, лейтенант Авилов призрел из другого расчета, тоже что-то там получилось. Лейтенант-то не человек -- беспокойство одно. Точно! И техническую школу придумал. Сначала кружок был. Ходили пять-шесть человек, схемы всякие собирали, теорией занимались. А однажды лейтенант говорит: "Не создать ли техническую школу? Выше классом! Мы ж ракетчики! Да с настоящей программой, с журналом посещаемости?" В прошлом году это было. Ну, и заварилось. А через полгода, к ноябрьским, перед комиссией по приему па классность от нашей батареи встало восемь соколиков, а от других -- по три-четыре. Вот тебе и школа! А некоторые военные сначала артачились, -- мол, холостой ход. -- Он хитро скосился в сторону Гашимова, пыхтевшего над скаткой рядом. -- Вай, зачем, Сергей, о себе не говоришь? -- механик поднял красное лицо. -- Библиотеку придумал первый! -- Гашимов повернулся ко мне: -- Два шкафа видал? Его затея. Действительно, в классе стояли два шкафа, плотно набитые техническими книжками -- говорили, общественная библиотека. -- Э-э, ерунда! Дружкам написал: достаньте! Ну и подкинули десяток. А тебе-то аж из Нахичевани прислали. Опять же лейтенант из дому два чемодана книг принес, ребята на солдатскую получку, где случается, покупают. С миру по нитке, а нам -- библиотека! Завтра, кстати, занятия в школе, так что жди приглашения лейтенанта. Я старался не слушать его, и Сергей это чувствовал: бросал на меня прищуренные, испытующие взгляды. Мне понятно, куда он гнул. Мол, смотри, какие вокруг хорошие люди! Но это еще неизвестно. Такой ли действительно наш лейтенант, еще не привыкший к новенькой форме: то и дело расправляет пальцами под ремнем складки и думает, что это незаметно для людей. И Долгов тоже... Молчаливый, неулыбчивый, Долгов и в самом деле не суетился, не кричал, как другие сержанты: неуклюже прохаживаясь между кроватей, зорко смотрел, как идут дела. Но истинное его состояние выдавали насупленный вид и сжатые кулаки-гири. Того и гляди, приварит -- останется память. Для него учение должно означать не мало. -- Батарея, выходи строиться! -- раздалось из коридора. Я обрадовался: конец разглагольствованиям Нестерова. Он действительно замолчал, торопливо стягивал тренчиком концы скатки. -- Расчет, строиться! -- повторил Долгов, поднимаясь с пола. Сергей прихлопнул тугую, скрученную скатку, напоминавшую стянутый супонью хомут, и, дурашливо подмигнув, забросил ее через голову на плечо: -- Полезай, солдатская женушка, на шею! Я пошел следом за ним из казармы. В парке, пока прогревали в темноте двигатели установок, они то урчали, то взревывали, будто недовольные ночным беспокойством. Солдаты, поднятые рано, лениво беседовали. Пользуясь тем, что всех командиров куда-то вызвали, стояли в вольном строю, перемешавшись, кое-кто даже "засмолил", пряча папироску в ладонях, -- вспыхивали красные отблески и гасли. Солдат было трудно отличить друг от друга -- в комбинезонах, танковых ребристых шлемах; только желтые ромбики с цифрами, нашитые на левых рукавах, отличали нас. Словом, мы теперь номера расчета. Я не вступал в разговоры, не прислушивался, невольно раздумывая над столкновением с Крутиковым и встречей с лейтенантом Авиловым. "Чудаку Нестерову видится все в розовом мареве! Позавидуешь: таким легко живется на белом свете". Меня подтолкнули в бок. Только тут обратил внимание -- солдаты примолкли, подравнялись в строю: впереди в двух шагах различил фигуру лейтенанта -- в комбинезоне он выглядел шире, крупнее. Рядом с ним, возвышаясь на голову, смутно вырисовывался молчаливый Долгов. В голосе Авилова, как мне показалось, зазвучали радостные нотки: -- Будем участвовать в ночных комплексных занятиях. Командир соединения -- генерал руководит. Понимаете, как надо действовать? Через пять минут получим боевую задачу. Это первое, а второе... Рядовой Кольцов! -- Я! -- Отменяю свое взыскание... Когда-то, говорят, генерал Драгомиров наказывал тех подчиненных, кто не умел доказать своей правоты... Не будем с вами так поступать. Молодец Нестеров, помог установить истину. А сейчас можно курить. Разойдись! Вот тебе и фунт изюму! Над головой спели крупные звезды. Они смотрели холодно и строго, как зрачки одноглазых циклопов. Всю ночь шла "война". Мы сменили несколько позиций, пускали условно ракеты по объектам "противника", поддерживая наступление наших войск. Потом входили в прорыв. Все это нам изредка объяснял сержант Долгов. После этой ночи мне казалось, что с Рубцовым у нас произойдет окончательный разрыв. Вышло такое. Мы сменили только вторую позицию. Рубцов почему-то долго возился возле панорамы, хотя Уфимушкин светил ему лампой-переноской -- она бросала из-под козырька узкий пучок света. То и дело с нервной хрипотцой командуя Гашимову "влево-вправо" -- двигатель натужно, недовольно гудел, дергая установку, -- Рубцов беспокойно крутил штурвал, прильнув к панораме, расставив кривоватые ноги на решетчатой площадке. Долгов, в конце концов, потерял спокойствие, не выдержав, мрачно спросил: -- Куриная слепота, что ли, напала, Рубцов? На "противника" работаете? -- Готов! И надо же было случиться -- из темноты, как на грех, появился капитан Савоненков и, проворно взобравшись на площадку, наклонился к панораме, что-то подкрутил, повернул штурвал и спокойно сказал: -- Ракету в белый свет пускаете: ошибка в наводке за допуском. Соскочив на землю, он посветил фонариком, пометил карандашом в блокнот и так же неприметно исчез среди редких, проступавших черными стволами сосен. -- Достукались! -- ворчливо бросил Долгов и, слазив на площадку, обследовал панораму. Минута была неприятной: все подавленно молчали. В бледном, рассеянном свете переноски, которую держал Уфимушкин, появился лейтенант Авилов -- расстегнутый шлем сдвинут со лба -- озабоченно, с тревогой спросил: -- В чем дело? Долгов хмуро пояснил, переступил с ноги на ногу, опустил голову и, выдержав паузу, с надеждой взглянул на командира расчета: -- Разрешите, товарищ лейтенант, производить замену номеров? Взаимозаменяемость отрабатывать? Возможность подходящая -- комплексное занятие. Когда еще такое будет? Все это он произнес спокойно, скорее даже небрежно, но я догадался: он просто делал ход, собираясь на время занятий отстранить Рубцова и одновременно не желая его явно обидеть. Вот тебе и молчун, камень! -- Ладно. Согласен. -- И лейтенант скрылся в темноте: видно, его занимали какие-то свои заботы. -- Давайте, становитесь вторым номером, -- обернулся ко мне Долгов. Я попробовал найти увертку. Он меня ставил в неловкое положение -- поди докажи теперь Рубцову, что ты тут ни при чем! -- Я же четвертый номер, товарищ сержант. Долгов не обратил на мои слова внимания, отвернулся: мол, понимайте приказ. Сергей коротко, но не больно ткнул в бок: давай! "Чертов медвежатник!" -- выругался я про себя и даже не заметил, с каким видом уступил мне Рубцов место. Наверно, мое настроение в ту минуту было более скверным, чем его. Сначала работал без интереса: чувствовал себя не в своей тарелке и, как тот книжный герой, о котором где-то читал, не съел бы даже яйцо всмятку. Сменили еще с десяток позиций и к рассвету валились с ног. Потом нас построили перед боевыми машинами. Лейтенант Авилов, подравняв строй, подмигивает нам -- мол, глядите веселей -- и звонким, чтоб сбросить усталость, голосом подает команду: "Смирно", рапортует капитану Савоненкову. Тот, выслушав рапорт, идет вдоль строя, подтянутый, прямой -- хотя и немало ему это стоит, -- против середины, четко щелкнув каблуками, поворачивается к нам лицом, по привычке поводит взглядом с фланга на фланг: все ли в порядке? -- Занятия, товарищи, окончены. За умелые, слаженные действия генерал объявляет всем благодарность... --Комбат, вскинув прямую ладонь к виску, с подъемом бросает: -- Спасибо, товарищи ракетчики! -- Служим Советскому Союзу! -- рвут тишину наши слитые в одну глотки, эхо перекатывается по дремотному сосновому перелеску, как тяжелые шары: ужи... ветскоо... ююзу... Еще минуту-две комбат делает короткий разбор, "вспоминает" Рубцова -- тот сдержанно сопит во второй шеренге, -- говорит о новичках, о первом для нас тактическом занятии. Я слышу свою фамилию -- "Молодец, за наводчика сработал!" -- и неудержимо, безнадежно краснею. Вздох облегчения срывается у меня, когда Савоненков энергично командует: -- Разойдись! Передо мной тут же вырастает Сергей: -- Такое начало я бы не считал плохим! Как говорится, порядок в электрических фазах: косинус фи равен единице. Имей в виду, даже в энергетике такого не бывает! Делаю вид, что надо отлучиться, и отхожу от него за машины. Первое тактическое занятие... Благодарность и -- Рубцов... Как свести все воедино? Или пусть само все ставится на нужные места? Не вмешиваться в естественный ход событий? Но ведь это даже здорово -- вот так наработаться, умаяться, чтоб во всем теле, в суставах, растворившись, щекотала сладкая немота, а сердце поднывает, растревоженное, взбудораженное... Уже на рассвете колонна возвращалась в городок. Под грохот и лязг гусениц Нестеров, подмигнув рыжеватыми ресницами и дурачась, речитативом заводит: Вот он забрался в свой блиндаж, И черт ему не брат. Как видно, верно говорят... Другие подхватывают: "Солдат -- всегда солдат!" Поет с улыбкой Авилов, оглядывая нас; Уфимушкин, сосредоточенный, строгий, шевелит губами, тоже поет, но и слушает свою пищалку-рацию. Я задремал, скорчившись в углу рубки, потом услышал, как кто-то невесело сказал: "Ну, приехали, теперь загорать будем. Без нас завтрак съедят". Очнувшись, увидел: совсем рассвело. Установка стояла на дороге, а впереди, в двухстах метрах среди тополей виднелась усадьба совхоза -- до военного городка оставалось немногим больше километра. У двигателя возились Гашимов, Долгов и механик тягача из команды обслуживания. Рядом стоял и тягач. Шлем Гашимова съехал на затылок, комбинезон расстегнут, на лице два масляных пятна от пальцев. В непривычно мертвой тишине после грохота и лязга отчетливо, по-мышиному попискивала морзянка рации Уфимушкина -- лейтенант Авилов, наполовину высунувшись из люка, кому-то докладывал: "Да, да, развилка дорог юго-западнее совхоза!" Значит, верно, загорать... Солдаты стояли в стороне от установки в толпе совхозных девчат. Я вылез из люка, спрыгнул на землю. Возле девчат были все, даже Рубцов. Сергей держался козырем и, по обыкновению, балагурил -- там раздавался смех. Он увидел меня, позвал. -- А что это у вас такое? -- повела глазами на установку самая рослая девушка с тонкими, шнурочком подведенными бровями. Губы и ресницы у нее тоже накрашены, щеки отливают меловой синью крема, косынка повязана наглухо, с низким напуском на лоб, чтоб уберечь от солнцепека лицо. Сергей подмигнул солдатам, кокетливо, в тон, ответил: -- Так, один музыкальный инструмент: новый бас. Хотите послушать? -- Знаем, какой бас!.. -- Точно, девочки. -- Сергей подбоченился, светлый чуб высыпался из-под шлема. -- Это так, механическая игрушка! В общем, -- он снова подмигнул, -- военная тайна. Лучше скажите, далеко ли, девицы-красавицы, путь держите? -- Тоже военная тайна! -- отпарировала рослая девушка. Соседка ее в цветном сарафане с открытыми плечами, усеянными блестками конопатин, прыснула в угол косынки: -- Тайна!.. Свеклу-то тяпить? Разговор был, что называется, "закидной", пустой. Я разглядывал девушек. Из пятерых выделялась одна. Желтая кофта ловко обтягивала ее грудь, западала глубокой складкой в узкой талии. Поношенные белые босоножки, загорелые, с облупившейся кожей икры, туго витая, как морской канат, коса между лопаток. Темные глаза смотрели умно -- она, видно, была и самая серьезная: улыбалась сдержанно, с достоинством. Я пропустил мимо ушей очередной "загиб" Сергея, но высокая девушка, кивнув на ту, с косой, сказала: -- Вон у нас Надя ученая, а мы неграмотные, темные. Давай, Надя, отвечай ему, что он пролопотал! -- Так, Надюша, давайте! -- загорелся Нестеров, прихлопнув в ладоши и весь подавшись к ней. У девушки дрогнули брови, чуть проступила краска на смуглых щеках, встряхнула головой, будто ей мешала коса. -- Такое разумно на русский язык не переводится. -- Ай! Да как же это так? -- Сергей напустил на лицо крайнее огорчение, опять хлопнул сверху вниз ладонями. -- Ну, мы вот -- сколько нас тут парней бравых? -- хотели бы, понимаете... Ну, как это? -- По местам! -- донесся от тягача голос Долгова. -- Приходите, бравые, к нам в клуб! -- крикнула высокая. -- И приводите с собой вон того, красивого! -- Она посмотрела на меня в упор. -- А мне персональное приглашение? -- с наигранной обидой спросил Сергей. -- Хоть бы после всех первому! Я покраснел. Хорошо, что все бросились к установке и, пожалуй, никто не заметил моего смущения. Но, с другой стороны, испытал прилив тщеславия: красивый! Я как-то об этом не думал до сих пор, а в ту минуту почувствовал -- в ее словах была правда. Волосы у меня за эти месяцы снова отросли, из-под пилотки выбивался аккуратный темный чуб. Да и солдатская форма мне шла: выглядел в ней строже и солиднее. Установка тронулась, загромыхала, возбужденные солдаты отпускали шутки, в ответ девчата тоже что-то кричали, махали руками. Сергей прищелкнул языком над ухом: -- А эта, с косой, хороша-а ягодка! Точно... После обеда, перед сном, обнаружил на одеяле четвертушку ватмана -- самодельный пригласительный билет, написанный разноцветной тушью. В шутливой форме в нем сообщалось, что вечером состоится занятие технической школы. "Вы зачислены в первый класс. На занятия опаздывать строго воспрещается!" Ясно, проделка Нестерова. В батарее он, случалось, писал объявления, таблицы -- набор разных флакончиков с тушью у него хранился в канцелярии, в шкафу. Теперь он, разбирая внизу свою кровать, делал вид, что ничего не знает. Я вертел в руке билет. Рубцов со своей кровати понимающе ухмыльнулся: -- Привет от нашего богомаза получил? Ну-ну, в школу, значит... -- А у тебя, как в решете, не удержится, -- незлобиво откликнулся Сергей и тут же выпрямился, повернув ко мне сияющее небесной простотой лицо. -- Не по вкусу мое художество? Предложу тебя -- в мастерской работал, лучше, думаю, получится. -- О чем разговор? -- выступил из-за кровати лейтенант Авилов. -- Повестку Кольцов получил в школу. В общем, учебно-трудовое воспитание... -- Да? А вам это не нравится, Рубцов? Авилов понимающе, с улыбкой переглянулся с Нестеровым. Он уже успел переодеться в китель, начищенные хромовые сапоги и, несмотря па то что всю ночь был рядом с нами, трясся в установке, глотал, как и мы, отработанные газы дизеля, в нем ничто не выдавало всех пережитых трудностей прошедших занятий. Солдаты вырастали в проходе между кроватей, обступали плотной кучкой. Сергей скосился все с той же простотой на Рубцова: -- До нашего Андрея кое-какие вещи с опозданием доходят. Повышенная, как говорится, инерция или позднее зажигание. Точно, Гашимов? -- Есть мало-мало. На четверть оборота. Солдаты заулыбались, Рубцов примолк, насупившись и покраснев: если б не Авилов, сцепился бы с Нестеровым. -- Вот об инерции. -- Уфимушкин скупо улыбнулся из-под очков. -- Говорят, когда Ньютон открывал закон инерции, горожане были свидетелями необычных сцен, происходивших за невысоким каменным забором особняка ученого. Без камзола, в жилете и белой рубашке, обливаясь потом, Ньютон суетился возле чугунных шаров, катая их по настилу навстречу друг другу, -- глухой металлический звон раздавался в воздухе. Увидев однажды эту картину, какой-то прохожий, думая, что ученый не услышит его, сказал спутнику: "Чего только господин Ньютон не делает от безделья!" Но Ньютон услышал. "Постойте! Как вы сказали? Безделья? -- закричал он вслед смущенно ретировавшемуся прохожему и тут же в задумчивости остановился: -- Нет, для закона это не годится. А если... бездей... бездействия закон, инерции?" Так после этот закон и назвали. -- Дотошный, видать, был старик! -- Ассистентом бы к нему, те шары катать -- вот была бы жизнь. Точно! -- Во-во, где бы ни работать, лишь бы не работать... -- Видите ли, Рубцов, в радиосвязи закон: поработал на передаче, переходи на прием. -- Авилов весело оглянулся на Уфимушкина. -- Вот Вениамин Николаевич знает. Тем более что на передаче допускаете срывы. Нестеров незло хохотнул: -- Точно, срывает! -- "Точно, точно!.." -- озлившись, подхватил Рубцов и весь посерел, ощетинился. -- К ученым все мылишься? -- Нет уж, Андрей! Так, к слову сказал. То история. У нас другая планида. -- Нестеров загасил смешок. -- Поспим и будем драить установку, да так, чтобы полный порядок был. А вот, товарищ лейтенант, -- он покосился на меня, -- Кольцова бы в богомазы... Работал человек в мастерской. А мне уж, так и быть, в помощники. А то ведь художник из меня такой -- только что в детстве заборы углем марал, да и то за это влетало. Авилов улыбнулся устало, опять взглянул на меня, будто что-то прикидывая в уме. "Зачем он явился сюда? Неспроста все", -- пришла запоздалая мысль. -- Ладно, решим. А сейчас всем отдыхать, после -- в парк. Солдаты расходились к своим кроватям. Авилов повернулся, взял пригласительный билет, повертел его в руках: -- Можно лучше, но не плохо... Придется помогать, Кольцов. -- Он помолчал, разглядывая меня, и, привычно потирая пальцами висок, с внезапной теплотой и душевностью сказал: -- У нас закон, сами приняли: всем расчетом в школу. Так что ждем и вас. -- Ясно. Сказал это легко, без колебаний и в следующую секунду удивился сам неожиданно слетевшему согласию. -- Ну а как наряды вынесли? Тяжело с непривычки? -- Тяжело. -- Наряд -- не теща, не скоро привыкнешь, -- вставил свое Нестеров. -- Привыкать не надо. Просто не доводить до них. Самому в училище пришлось на второй день получить: со старшиной вступил в спор. Клозеты два дня чистил. Потом зарок дал... Лейтенант улыбнулся своему воспоминанию. Поднял на меня глаза -- только тут я увидел: усталость, бессонная ночь и на нем оставили свое тавро. Легкие тени проступили вокруг глаз, веки набрякли, красные натруженные штришки прожилок исчертили синеватые белки. -- И знаете, Кольцов... Извините за ошибку, за этот наряд... Не держите в сердце обиду. Договорились? А теперь отдыхайте, спите. Он повернулся, мелькнул за углом кровати. "Так вот зачем приходил! Не просто спросить о нарядах, пригласить на занятия... Но мог же и в другое время!" -- от неожиданности ошалело думал я. И, словно отвечая моим мыслям, Сергей снизу подтолкнул меня в колено: -- Не посчитался, пришел. Сам небось больше пережил за этот наряд, чем ты. Понял? Я не ответил. Ладно, еще посмотрим, не будем цыплят раньше осени считать. И... обойдемся без адвокатов. 7 На потолке пористые, как застывшая пена, тени от лампы. Приглядеться -- различишь и хитрых, крадущихся чертиков с рожками, развесистые баобабы, обрывистые кручи и даже что-то похожее на нашу установку с задранным носом ракеты. Если рассматривать, не думать -- будто приглушается боль. Но и это надоедает. Отдушина маленькая -- голову снова сверлят мысли. Галина Николаевна ушла, пожелав спокойной ночи. Уже в дверях обернулась, спросила вроде между прочим: "Письма-то не было вчера?" Я усмехнулся: мне понятно это "между прочим". Вспомнил, накануне дежурная сестра, зайдя в мою одиночку, спросила: "О каком письме для вас печется Галина Николаевна? Второй раз уже звонит из дому. Вам ничего нет". Удивительная женщина, волнуется больше меня! И все-таки я был прав. Прошло около двух недель с тех пор, как та писулька была отправлена Ийке. Ответ уже пришел бы семь раз, если бы захотела. Да, если бы захотела... Но, удивительное дело, во мне поселилось какое-то спокойствие и даже равнодушие. Неужели они только следствие моего теперешнего положения: смотрю как через призму и вижу многое вкривь и вкось? Или эти семь месяцев оказались той лакмусовой бумажкой, по которой на школьных лабораторках по химии проверяли характер полученного соединения? Покраснела лакмусовая бумажка, -- значит, кислота, посинела -- щелочь. И в данном случае глазам такого почтенного химика, как я, предстало соединение, именуемое нейтральным? В минуты, когда боль немного отпускала, а в затылке и висках на время затихало, не дергало тупо и мерзко, я пытался думать об Ийке. Но странно, рядом с ней неизменно возникала Надя. Та самая Надя с косой, грустными, влажными, чуточку укоризненно глядящими глазами, с которой был знаком месяца три, а видел, может, всего с десяток раз. Да и то по-хорошему только в первый, а после -- тайком, воровски, уходя в самоволку. Да, в самоволку... В тот первый после ночного занятия выходной в казарме царило суматошливое оживление: многие солдаты готовились в городское увольнение, весело, с шутками наглаживали мундиры, начищали сапоги. Кто-то, должно быть, уже вырядился -- из-за кроватей мне не было его видно, -- над ним незлобиво подшучивали: -- Гляди, пряжку надраил, как медведь лапу вылизал! Горит почище солнца. -- А стрелки-то, стрелки на штанах! Берегись теперь, девчата. Косяками начнут увиваться. -- Нет, штабелями по тротуарам падать! -- Гляди, как бы туго не пришлось. -- Ничего! Пусть знают наших -- ракетчики! А я, сидя у окна с книжкой, был настроен скептически: меня удивляла их неприхотливая, по-детски наивная радость. Вот уж поистине человеку немного надо! Нет, у меня на этот счет были особые мысли. Я еще ни разу за все эти месяцы не был в увольнении, да и не имел особого желания. Как-то Долгов спросил, хочу ли в город, но после моего односложного "нет" больше не заговаривал на эту тему. Да, у меня были свои взгляды. Что я не видел в городе? Слоняться, точно неприкаянному, по улицам с грошами в кармане, которых не хватит даже, чтоб зайти в кафе? А если зайдешь, ловить на себе обидные взгляды: "Что, солдатик, решил, значит, кутнуть? Ну-ну, валяй, режь последний огурец!" Тоже мне герой восточных сказок, у которого под рваным халатом золотой пояс!.. Впрочем, и тогда, когда щеголял в костюме, бывало безденежье. Но тогда мог сделать жест -- предлагал Ийке зайти съесть мороженого: иного, мол, просто не хочется. И никто из окружающих, в том числе и Ийка, не догадывался об этом. В солдатский же карман заглядывать не надо, чтобы узнать, что там есть. И потом... козыряй на каждом шагу. Словом, настрой у меня в тот выходной день был вовсе не радужный, когда услышал голос сержанта Долгова: -- Почему не готовитесь в увольнение? Ждать вас будут? Ходить, как за ребенком... Он был хмурым. Кованые челюсти будто резче выперли, на лбу обозначились две складки: дужка от левой брови и прямая короткая, как штрих, от правой. -- При чем тут ребенок? Во-первых, ничего не знал об увольнении: подменял на вечерней поверке дневального... -- А во-вторых? -- Мне там делать нечего. -- Почему? -- потемнев и исподлобья взглянув на меня, спросил Долгов. Толстые сильные пальцы его опущенных рук задвигались, будто сжимали воздух: признак подступавшего раздражения. Я пожал плечами: не рассказывать же ему, о чем думал пять минут назад! Поймет щука карася! У меня получилась усмешка -- Долгов еще больше потемнел. Вокруг нас уже стали собираться солдаты: что дальше будет? У Долгова поползла вверх правая бровь, надбровные бугры напряглись -- ничего хорошего не жди. Глухо сказал: -- Дураки все, один только умный, как утка... -- А, собственно, могу не хотеть в это увольнение? -- сдержанно спросил я, раздражаясь оттого, что он попал в точку -- солдаты заулыбались. -- Нет желания, например... -- А тут вашего желания не спросили. Есть командиры... Знают. Развернув вполоборота плечи, он протискивался в узком проходе между кроватями. По правилам я должен был вытянуться, покорно ответить: "Есть!" Но промолчал. "А-а, к черту! Пусть даже вернется, поставит торчком..." Долгов не обернулся, пошел из казармы -- медвежковатый, с короткой шеей и с чуть согнутыми в локтях руками. Я знал: сейчас скрутит на деревенский манер толстую цигарку, стиснет грубоватыми прокопченными пальцами и будет, хмурясь, сосать. Что за человек?! Я со зла тяпнул книгой о подоконник. Солдаты молча рас