о чем-то постороннем, и я в первый раз за все месяцы службы (хотя недавно еще костил в душе "гималайского медведя") был доволен, что Долгов вытягивал из нас жилы, не давал ни вздохнуть, ни охнуть -- это уводило от неприятных мыслей. Проходила вторая неделя с того самого вечера, когда потерпел фиаско, и мне казалось, что пройдет еще немного времени -- и окончательно забуду об этом случае: время или совсем сотрет его или отложит в дальних закоулках памяти как забавную историю. Над нею после можно будет еще и посмеяться, стоит только выставить ее чуть-чуть в ином свете: мол, невинный эксперимент, исход которого заведомо таким и предполагался... Человеку свойственно оправдывать любые свои поступки, важно только найти нужный угол зрения! Слышал, будто и преступник смотрит на свои темные деяния совершенно иначе, чем все окружающие. Особенно когда он не разоблачен, свободно гуляет со всеми под одним солнцем, дышит тем же воздухом. Но разве знал, что судьба уже исподволь занесла надо мной меч правосудия? В субботу после занятий, как всегда, драили установку. От нее растекался волнами горячий жар, смешанный с запахом горелой солярки и масла. Точно живое, загнанное существо, она дышала еще своей железной утробой, медленно утихомириваясь. Их, этих установок, было немало -- они выстроились под навесом в ровную цепочку и, казалось, умолкли только на минуту: сейчас снова начнут греметь и грохотать, перемалывать все. Забравшись наверх, я с остервенением тер паклей блестящие, точно лезвия ножей, направляющие. Долгова возле установки не было -- он отправился на разведку по парку. Опять нас обстукали крутиковцы: им объявили благодарность. А нам в этот день не повезло: неудачно заняли позицию, потом опростоволосились, чуть не помяли ракету при заряжании, а могло случиться и хуже... Долгов закусил удила, не смотрел ни на кого из нас, хотя виноват-то был больше Рубцов, а потом и я. Прошляпили, просмотрели "посторонний предмет" на лотке -- его ухитрился положить капитан Савоненков. Он же и остановил заряжание в последний момент, иначе неизвестно, что бы произошло. После на разборе сделал вывод: "Не отработан в расчете вопрос выбора позиции, допускаются нарушения в выполнении боевых операций, не производится тщательный осмотр перед заряжанием..." Долгов тогда аж посерел, будто ведро крови потерял, слова вымолвить не мог, -- еще не видели его таким. Теперь, пользуясь его отсутствием, солдаты переговаривались, даже сдержанно смеялись. Я в разговор не вступал -- было неприятно, не мог смотреть на ребят. От напряжения, пелены, застилавшей глаза, плохо различал лезвие направляющей, которое тер и тер паклей. Перед глазами медленно растекались, плыли радужные круги. Тяжелый удушливый зной гнездился под низкой дощатой крышей парка, спину будто вымазали густым клейстером -- к ней прилипли и майка и гимнастерка. В обычный разговор вдруг вплелись острые нотки: начинал разгораться спор между Нестеровым и Рубцовым. Смещенный окончательно с наводчиков, Рубцов не мог примириться с этим. Наши с ним отношения совсем расклеились -- этот упрямец не простит мне. Понял это из разговора, который состоялся с ним на второй день после моего назначения наводчиком. Я торопился в парк: после уборки в столовой запоздал, не успел вместе со всеми. Меня занимали думы о новых обязанностях, неожиданно свалившихся на меня. Они мне нравились. Наводить ракету на цель, понимать, что эта громадина подвластна всецело тебе, послушна твоим рукам, сжимающим прохладный металл маховиков, -- было лестно и радостно. Да, от тебя, Гошка Кольцов, немало зависит -- послать ракету в цель или в "молоко". Пусть называешься вторым, первый -- Нестеров, но дело твое самое сложное и важное. Понимай, что к чему! И поставили не Нестерова или Уфимушкина, этих "стариков", а тебя... Интересно, как бы отнеслась ко всему Надя, если бы узнала? Обрадовалась? Чувствительная -- поняла бы. Впрочем, при чем тут она. А Ийка? Даже не улыбнулась бы -- от улыбки морщины на лице появляются. Просто поджала бы губы, скосила глаза: "Ну и что?" Однако и сам не очень радуйся -- еще неизвестно, чем для тебя кончится... Я поднял глаза и увидел... Рубцова. Нас разделяло всего несколько шагов -- он подходил небрежной, ковыляющей походкой, губы кривились в натянутой улыбке. "Сейчас вот..." -- неприятно отдалось под сердцем. Невольно оглянулся: на дорожке да и вокруг никого не было. Остановившись, он сдвинул пилотку на затылок, будто от жары, улыбка по-прежнему кривила, растягивала губы, а на глазах серел оловянный налет. -- Ну, поздравляю с наводчиком... Успехи делаешь. -- Лучше говори прямо, чего хочешь? -- Я старался выдержать спокойный, дружелюбный тон. Рубцов вдруг решился: судорожь тенью скользнула по лицу. Гыкнув, сдавил мою руку выше локтя -- железом впились пальцы, на которых вытатуировано: "Андрей", а выше, на кисти: "Нет в жизни счастья". -- Ты еще, парень, салага, а я, понимаешь, деэмбе. Уразумел? Осенью демобилизуюсь. Отбухал! -- Ну и что? Я при чем? -- не догадываясь, куда он клонит, и от этого раздражаясь, резко спросил я. Он снова сдержанно хохотнул: -- Не понял? А считают умным. Демобилизуюсь, хотел деньжат подкопить -- наводчику больше платят. На его глазах растаял тусклый налет, но в зрачках -- злые искринки. -- Закон блатяг не знаешь: за чужой малинник банки ставят. Мне вдруг стало мерзко: неужели за напускным весельем крылась правда? Надеялся подзаработать? Какая мерзость! Меня передернуло от чувства брезгливости. -- Об этом разговаривай с командирами, а меня оставь в покое! -- И, с силой отдернув руку, зашагал в парк. -- Ха-ха! Поверил! Не таковский -- я дороже! С дерма пенок-то немного снимешь. Процветай! -- с нервным смешком неслось мне вслед. Ишь ты, банок! Я вдруг представил голого Рубцова и развеселился. На умывание по утрам Долгов заставляет нас идти без нательных рубах, голыми до пояса. Довольно крякая и посапывая, сам он подлазит спиной под кран, неторопко моется, потом растирает вафельным полотенцем могучее, бугристое, в желваках мускулов тело. Обычно рядом с ним моется Уфимушкин: стиснув тонкие губы, терпеливо обливается обжигающей водой и делает это ровно столько, сколько сержант Долгов. А Рубцов... Смешно! Тело худое, нагнется -- выпирают ребра, будто клавиши аккордеона, -- садись, наяривай. Моется боязливо, и, случается, кто-нибудь брызнет на него: по-женски взвизгивает, таращит белки, зло замахивается... И он-то мне -- банок! После испытал к нему жалость чисто человеческую и умолчал, никому не сказал о разговоре. В конце концов, как ни крути, а виновен в неудачах Рубцова: не появись я в этом расчете, он по-прежнему был бы наводчиком. Но поделом ему -- он отверг мою помощь тогда, в классе, обидел. И вообще мне неприятна его физиономия, а теперь он раскрылся еще с другой стороны. "Нет в жизни счастья" -- вспомнилась его татуировка. У меня его тоже немного... Перепалка внизу назревала серьезная. Гашимов скороговоркой наседал: -- Слушай, Рубцов, какая мелочь? Всякая штучка-мучка важна! -- Ты все, чудак, никак не поймешь, в чем виноват? -- подал с легкой усмешкой голос Сергей. Они только что вместе с Гашимовым принесли воду в мятых, темных от масла ведрах -- мыли гусеницы. Сергей разогнулся -- рукава гимнастерки засучены, в руке грязная тряпка, из-под пилотки, чудом державшейся на затылке, выбились мокрые сосульки волос. -- Понимал волк кобылу! Кому надо, пусть понимает. -- То-то и оно, что и тебе надо... С позицией? Так в этом деле и маршалы, бывает, ошибаются, не то что сержанты. А вот ту железку, гайку, какую подложил комбат, делите на двоих вон с ним! -- он кивнул в мою сторону. -- Эй, там? Я сделал вид, что не слышу. Меня все больше раздражали шуточки Сергея, они становились противными. Чаще отмалчивался или просто отходил от него. А сейчас мне и без него было тошно. -- На месте сержанта Долгова обоим бы вам прописал ижицу. А уж на собрании расчета с песочком протрем --держитесь! -- Нашелся протиратель! -- огрызнулся Рубцов. -- Рот у тебя только, смотрю, философ, большой -- много надо! -- А чего ж? Чем больше, тем лучше. Батя учил: ты, Серега, мало себе никогда не бери, а еще больше давай другим. Вот как хочешь понимай философию... -- А-а, пошел ты! -- Рубцов вдруг двинул ногой пустое ведро -- оно загрохотало, отлетая. -- Давно не проявлял свою сознательность? Валяй, отвесь на копейку. -- На рубль готов. -- Только для других прибереги свой товар: я -- деэмбе, осенью сделаю ручкой! -- Остынь, не торопись, как голый в корыто! Гашимов, сидевший на корточках перед гусеницей, подскочил, будто его внезапно укололи в мягкое место. -- Слушай! Надоело: "деэмбе", "деэмбе"! Ты человек? -- Имей в виду, Андрей, у злых лысина быстрее появляется! Точно. И еще тебе совет. -- Сергей свободной от тряпки рукой поправил пилотку, подмигнул Гашимову: сейчас, мол, еще подкину! -- Умрешь, закажи на плите надпись всего из двух слов: "Вот так!" И коротко, и люди будут думать: какой, должно быть, веселый был человек. Кто-то гоготнул, словно икнул. Уфимушкин с паклей в руке тянул тонкие губы. Из-за установки выскочил Рубцов, багровый, будто калился у жаровни; вертел узко посаженными глазами -- ни дать ни взять раскручиваются гироскопы. Брызгая слюной, он что-то пытался говорить, но его забивали: -- Нет, тебя оставят, не демобилизуют, попросят: "Товарищ Рубцов, живите, не служите, ешьте только кашу с маслом -- и все!" -- А здорово надпись-то: "Вот так!" Вы, мол, там, а я тут. -- Весе-е-лый человек! -- сморгнув под очками ресницами, улыбнулся Уфимушкин. -- Ничего не скажешь. Нестеров, расставив широко, ходулями, ноги, подзадоривал: -- Я б не обижался, Андрей! Еще спасибо за такую надпись сказал бы. Гашимов, обхватив руками голову и качая ею от удовольствия из стороны в сторону, повторял сквозь смех свое обычное "вай, вай". Привлеченные шумом, от других установок подходили солдаты, интересовались, что произошло, а узнав, зубоскалили, подливая масла в огонь. Чем бы все кончилось, трудно судить, потому что Рубцов уже наскакивал, как косач на току. Да и Сергею изменил его обычный шутливый настрой, и, хоть он пытался сохранять спокойствие, рыжеватые брови его насупились. Тряпку он отбросил и зачем-то тер руку об руку. -- Вот уж верно -- неодушевленный предмет. Точно! Солдатскую получку получаем без кассира, куревом торгуем без продавца -- подходи бери, а у него будто шоры на глазах: слепой!.. Да ты понимаешь, что это значит? -- Один ты понимаешь? Заткнулся бы уж, моралист!.. -- Все понимают! -- невозмутимо отчеканил Сергей. -- Ты как раз один не понимаешь. В эту-то минуту из-за соседней установки вывернулся Долгов и, кулачищами раздвинув столпившихся, оказался в центре, крякнул так, что смешки, шутки оборвались, будто их и не было. Я невольно провел рукавом по глазам, смахивая пот: хорошего не предвещал гневный вид Долгова. Короткая шея напряглась, видно было, как набрякли кровью жилы, побелели крутые ноздри, а из глаз под сдвинутыми бровями зримо выплескивалась наружу скопившаяся в нем лютость. Грозу почувствовали и оба спорщика: у Сергея застыла на губах неопределенная улыбка, Рубцов обиженно потупился. Голос Долгова зазвучал глухо, с чуть сдерживаемым раздражением: -- Цирк, значит, устраивать?.. Пусть потешаются? Мало на занятиях оскандалились? Так? После ужина расчету собраться в ленинской комнате, -- острый кадык его скользнул мослаком. -- А пока каждому... по одному наряду, чтоб без обид. Всем продолжать работу! Не базар тут. -- Вот Рубцов, товарищ сержант, -- заметно вытянувшись, виновато произнес Нестеров. -- Возбуждается, будто расстроенный контур. Долгов пропустил мимо ушей его слова. Не удостоив никого взглядом, полез на уступ, сгорбившись, перекинул ногу в темный проем люка боевой рубки. Солдаты расходились, а я вдруг подумал о никчемности, мелкотравчатости происшедшего. Неужели те ошибки, тот "посторонний предмет", так значительны, серьезны? 9 Перед самым уходом из парка, в ожидании построения, солдаты толпились возле курилки, лениво переговаривались, дымили папиросами. У меня ныла спина, дрожали натруженные мускулы, словно кто-то, намотав их на кулак, тянул весь день-деньской. Сидел на скамейке, низко нагнувшись, бесцельно разглядывая горку окурков на дне прокопченной бочки, врытой в землю. Сергей, сидевший рядом, пытался шутливо и негромко говорить об этой истории с Рубцовым, о том, что ни за понюх табаку влип... Можно было позавидовать его быстрой отходчивости! -- А поди докажи этому гималайскому, что не верблюд! -- с улыбкой и легким огорчением в голосе заключил он, отбрасывая папиросу в бочку. Она зашипела там. Сергей вздохнул. -- Хотя за цирк тот треклятый причитается... Ввязался. А ты-то что кислый? Я не успел ответить, да и нечего было ему сказать: кто-то меня сзади увесисто, бесцеремонно прихлопнул по плечу. Пушкарев! Рыжая мокрая челка торчит из-под пилотки (тоже драил установку!), рот, полный мелких зубов, раскрыт до ушей, глаза щелками -- улыбается, будто новенький пятак нашел, черт его дери! У меня екнуло сердце: не зря шут подкатил. -- Привет беглецу! (Я покраснел. Хорошо, хоть не во все горло! Шастнул глазами -- вокруг продолжались свои разговоры, и только Сергей насторожился.) Присушил такую девку и -- тягу в кусты? Хочешь новость? В воскресенье нас ведут в совхоз, культурные связи, шефство, понимаешь! -- Он подмигнул. -- И "мушка" и Надя будут. -- Брось! Чего замолотил, как цепом, инструментом без костей? Я старался вложить в свои слова больше равнодушия. Пушкарев смутился, но лишь на секунду. Опять осклабился: -- Да чего ты разыгрываешь? На днях там был. "Мушечка" моя допытывалась: почему тот, интересный, не ходит? Надя, мол, печалится, сохнет. -- Надя?! -- Сергей уставился на меня насмешливо, удивленно, забыв сразу и об истории с Рубцовым, и о своих неприятностях. -- Это та самая ягодка, с косой? Ай да Гошка! Молчал... Я не ответил ему, обернулся к Пушкареву: -- В старину существовало хорошев наказание -- языки вырывать... Так что развивайся и соображай, может, Фомой Аквинским к концу жизни станешь. -- Я поднялся, внимательно глянул в его квадратное лицо, виноватое, растерянное. Наконец-то дошло, дубина! На нас уже стали обращать внимание -- кто стоял поближе. Насмешливость исчезла из глаз Сергея, он удивленно переводил их с меня на Пушкарева, стараясь угадать, где же правда. Выручил хмуроватый голос Долгова: -- Вторая батарея, строиться! Я зашагал от курилки. Случилось то, чего боялся: Сергей кое-что понял, станет подшучивать. А Пушкареву хоть и дал отпор -- не будет распускать язык, -- но знай он все, еще трудно судить, кто кому бы "вырвал" этот язык! Сергей догнал меня, толкнул легонько в плечо, выказывая этим свое дружеское расположение: -- Отбрил отменно, ничего не скажешь! А насчет амуров-то, выходит, все-таки скрыл. Сознайся? Черт бы его побрал! Все противнее становится его навязчивость. Неужели не понимает? Вот уж вспомнишь Владьку и то негласное джентльменское соглашение -- держать язык за зубами, не касаться никаких "моральных тем и аспектов", как он изрекал. У нас даже существовало своеобразное "табу", за нарушение которого причиталось взыскание: десять щелчков в лоб. От них, бывало, в глазах несколько секунд растекаются бесшумно, как тени, черные круги, а голова гудит. Однажды случилось, что Владька "ляпнул" какую-то глупость о моих взаимоотношениях с Ийкой и покорно подставил мне свой узкий, с напрягшимися жилами лоб. А я тогда уж постарался в удары вложить всю свою силу... Сделав вид, будто не слышал замечания Сергея, я встал в строй. Нет, Пушкарев не обманул: в воскресенье нас действительно привели в совхоз, к знакомому клубу. Строй распустили, и возбужденные солдаты, перекидываясь шутками, оправляли обмундирование, отряхивались от пыли. Сизый реденький табачный дымок поплыл над головами. Босоногие ребятишки крутились рядом, из распахнутых окон соседних домов выглядывали жители -- посмотреть на диковинное событие. Мне все это не очень нравилось, но какое-то странное подсознательное чувство жило внутри, будто должно было произойти в этот день что-то чрезвычайно важное для меня. А возможно, все было навеяно другим. Признаться, боялся встречи с Надей, терялся в неизвестности -- как себя вести с ней. Начнет смеяться над тем, как полез тогда целоваться, -- опозорит! По наивности думая, что останусь незамеченным, я толкался в гуще солдат. Но этой мелкой хитрости не суждено было оправдаться. Сержанта Долгова увидел еще издали: он пробирался сквозь толпу, кого-то высматривая. Насупленный, недовольный. Чутье вдруг подсказало: он ищет именно меня. Мгновенно подумав, авось первая заповедь -- не попадаться на глаза начальству -- окажется спасительной, я нарочито повернулся спиной и, вытащив сигарету, нагнувшись, прикуривал. И только успел чиркнуть по коробку, как вздрогнул, услышав рядом глуховатый голос Долгова. -- Ищи вас! -- ворчливо, но негромко накинулся он. -- Почему здесь? Расчет весь там, а вы... Будете за порядком наблюдать. Идите к старшему лейтенанту Васину на инструктаж. Мне ничего не оставалось делать -- поплелся за ним. Старший лейтенант Васин, из соседней батареи, голубоглазый, стройный, китель влит в талию, расставив ноги в начищенных полуботинках, отдавал распоряжения группе солдат. Он стоял без фуражки -- держал ее за спиной. То и дело встряхивал головой, откидывая вьющиеся, с золотым поджаром волосы. Да и фуражку-то он снял, скорее, потому, что позади возле входа в клуб уже собралась толпа девчат и парней. Васин уже всех распределил -- кому стоять у входных дверей в клубе, кому на улице. -- А вы, -- он обернулся ко мне и солдату, оказавшемуся рядом, -- будете вроде резерва главного командования. При мне. В общем, всем следить за порядком и чтобы комар носа не подточил. Ясна задача? Вам, чемпион? Красивым движением головы откинув волосы и кивнув в сторону девчат, он вдруг многозначительно подмигнул, открыв в улыбке зубы -- они у него оказались ровные, один к одному, отдраенные, как кафель. -- И не плошать! Есть, кажется, экземплярчики ничего! На левую руку мне нацепили повязку -- узенькую ленточку красного ситца. Толком я не представлял своей роли. Резерв так резерв. И хотя должен был находиться рядом со старшим лейтенантом, я, наоборот, старался держаться от него подальше. Мне он чем-то не нравился, а чем -- вряд ли ответил бы. Фасонистый? Рисуется? Или эти красивые перламутровые зубы? У изящного пола такой пользуется непререкаемым авторитетом -- хоть икону пиши! Не знал я в ту минуту, что судьба, которой видно все далеко наперед, в своей извечной коварной игре уже связала нас со старшим лейтенантом морским узелком и тайно предвкушает удовольствие потешить и повеселить свое дряхлое, старческое сердце. Не знал и другого, что вечер этот станет поворотным в наших отношениях с Надей. Вот уж верно: без худа не бывает добра... Затерявшись среди солдат расчета, столпившихся у входа в клуб, я курил, думая о том, что Надя может и не прийти на концерт и все обойдется благополучно. Мало ли что случится: занята на работе, нездоровится. Солдаты вокруг переговаривались, шутили, галдели -- убивали время. Я увидел, как Сергей протиснулся ко мне: -- Чего глядишь недовольной свахой? Сейчас концерт, артисты уже прошли. И потом... вон смотри на старшего лейтенанта Васина, да чтоб разрыва сердца не получилось: та самая, с косой... Я уже готов был резко оборвать его, но, подняв голову, так и застыл, не раскрыв рта: возле старшего лейтенанта стояла Надя в знакомом фиолетовом платье. Слегка опираясь спиной на перила входной лестницы и по-прежнему без фуражки, Васин склонил с достоинством голову и игриво улыбался прямо в лицо моей насмешнице. Надя тоже выглядела оживленной, веселой. Ноги у меня мгновенно будто отяжелели, приросли к асфальту. Смотрел, не отрываясь, на обоих, на платье, у выреза которого слева теперь голубело несколько приколотых незабудок. Нет, тут не мимолетное, не случайное знакомство. У меня не оставалось сомнений -- они знали друг друга. До меня даже долетали отдельные слова: институт... занятия... Она, конечно, не могла заметить меня в однообразно-зеленой толпе солдат. -- Ты что? -- голос Сергея прозвучал тихо, с тревогой и удивлением. Он быстро переводил глаза то на меня, то на парочку -- у него это получалось смешно, как у заведенной куклы. Я даже невольно усмехнулся, хотя, скорее, горько, неловко. -- Э-э, дружище ты мой! Попал, вижу, в сети. -- Не карась, чтоб попадать. Слова мои неожиданно прозвучали спокойно и убедительно. Сергей, пожалуй, поверил: когда, отойдя от него в сторону, я снова взглянул на солдат, он уже толковал там о чем-то оживленно и напористо. Чудак. Выходит, мало нужно, чтоб пустить пыль в глаза! В переполненном клубе я приткнулся возле двери: Васин глазами показал -- стоять рядом. Затылок его с аккуратно подстриженными волосами виднелся впереди, через двух-трех солдат. Программа мне была уже знакома: те же песни, танцы и тот же курносый баянист и неловкий, похожий на штангиста, конферансье. Все это меня мало занимало, хотя солдаты, совхозные парни и девчата то и дело награждали артистов всплесками аплодисментов, смеха. Сам не зная почему, я со странным нетерпением ждал выхода Нади. У меня даже поднывало где-то под ложечкой -- тонко, нудно. Смотрел не на сцену, а рассеянно себе под ноги. И не увидел, а почувствовал по шевелению в зале и легкому гулу, что вышла она. Надя остановилась у края рампы, как мне показалось, прямей и строже, чем в прошлый раз. Может быть, просто увереннее -- не знаю. И выглядела красивее, наряднее в платье с незабудками, освещенная светом. В ту секунду я готов был крикнуть, чтоб заставить замолчать людей, оборвать все шепоты, шорохи в зале. Хотя и без того они разом стихли: стал слышен стеклянный звон плафона, о который бился одинокий, залетевший на свет ночной метляк. Но вот словно шум прибоя неожиданно ворвался в клуб: баян в руках курносого рассыпал густую гамму звуков. Надя пела низким протяжным голосом, и от этого ощущение боли, тоски становилось таким реальным, естественным: Под окном черемуха колышется, Распуская лепестки свои... И точно боясь помешать пению, старший лейтенант Васин впереди меня привычным, но заметно осторожным движением поправил волосы. А когда оборвался последний звук Надиного голоса, он вскинул руки вверх и, громко отхлопывая ладонями, перекрывая шумные аплодисменты, выкрикнул: -- Браво-о! Бис!.. Она, должно быть, без труда угадала, чей это был голос, повернулась лицом к двери и, чуть поклонившись, улыбнулась усталой и благодарной улыбкой... Заметила ли она меня, пела ли "на бис" -- не знаю. Работая локтями, я протиснулся к выходу, отстранив контролера, выскользнул за дверь. На площадке, перед клубом, сгрудились совхозные парни -- кое-кто из них успел приложиться к бутылке, --гоготали, дурачились. Настроение у меня было прескверное. И я поплелся, сам не зная куда, просто вдоль улицы. Напряженная чуткая тишина поглотила и дома, и развесистые круглоголовые ветлы, застывшие молчаливо у дороги. Свет в домах еще не зажигали, и на стеклах окон догорал малиново-синий закат. Он был какой-то грустный. Я думал о ней... Значит, как ни старался уверить себя в том, что тогда, полмесяца назад, все было так, от нечего делать, чтоб только покрутить голову, -- правда небольшая! Стоило увидеть ее со старшим лейтенантом, перехватить улыбку, подаренную ему, -- и уже оказалось достаточным, чтобы испортилось настроение. Полез тогда целоваться, олух! Плебей несчастный! А Васина хоть учителем правил галантного обхождения в пансион благородных девиц ставь! Было желание повернуться, уйти в городок, в казарму. Но даже уйти нельзя. Проклятое положение! Уйди -- потом несдобровать. Неожиданно рядом выросло резное крыльцо с высокими ступеньками. Вон и скамейка под низко нависшими космами ветлы. Надин дом. Дом, где опростоволосился и оскандалился... Я решительно повернул назад. Пошел быстрее, точно вдруг понял: скорее должен уйти от этого места, забыть все, что связано с ним. Уже подходя к клубу, догадался: там происходило что-то неладное. Толпа парней передвинулась от входа в тень густой ветлы. Долетали пьяные выкрики, одобрительный гул. "Неужели драка?" -- с прихлынувшей тревогой подумал, ускоряя шаг. Плотно сгрудившиеся . люди о чем-то галдели, из общего шума вырывались реплики. -- За что, старшой? -- наседал на кого-то в центре пьяный парень в кепке, чудом державшейся на затылке. -- Обидел за что? Скажи? Мои локти опять сделали дело, и в середине толпы, к своему удивлению, я увидел старшего лейтенанта и ее... Надю. Она, будто продрогнув от вечерней прохлады, ежилась, нагнув голову, сердито кусала нижнюю губу. Пальцы рук нервно стиснула впереди. Бледные щеки Васина отливали синевой, точно их изнутри подкрасили гашеной известью. Я еще пока не представлял, что произошло, не знал и как поступить. В секунду оценил силу парня: невысокий, но крепкий, точно корень, короткая шея, на ней и в сумерках видны напряженные жилы, под голубой рубашкой с оторванной верхней пуговицей мехом ходила грудь. -- Нет, ты скажи, за что? -- вплотную подступая к старшему лейтенанту, снова повторил он. -- Успокойся, браток. Давай отойдем отсюда... Я сказал это неожиданно, с легким возбуждением, дотронувшись до его крутого плеча. Тот обернулся, пьяно дохнул перегаром, уставился тупо, будто не понимая, что от него хотят, и хриплым голосом небрежно посоветовал: -- Брось, служба! Сам был таким. А ты, видно, еще салага, первогодок... -- Он икнул, махнул неуклюже рукой, будто птица перебитым крылом, мотнул головой на Васина. -- А я вот его спрашиваю: за что обидел, не пустил в клуб? Говоришь, нализался, как свинья... А может, я с горя? Думаешь, с Надькой, первой нашей девкой, стоишь, так можно обижать? Старший лейтенант резко выпрямился, бескровные губы нетерпеливо передернулись: -- Идите подобру-поздорову! Из толпы сразу несколько голосов посоветовали: -- Брось задираться, Алексей! -- Не хулигань. Надя вдруг подалась вперед к парню, мягко, просительно заговорила: -- Алексей, Алеша... Иди, проспись... -- Пошли вы все... Дальнейшее произошло, как во сне. -- Взять его! -- нервно выкрикнул старший лейтенант, свирепо завращав на меня белками. Парень взвизгнул, рванулся: -- Отойди! Не лапай! Так твою... А-а!.. В сумеречном свете мелькнул кулак. Я мотнул головой, но, должно быть, опоздал на какую-то долю секунды: желтые искры вместе с острой заломившей переносицу болью фонтаном брызнули из моего левого глаза. Но удар все же пришелся вскользь -- только на миг я потерял контроль над собой. В следующую секунду перехватил его руку, собрав все силы, крутнул и почувствовал хруст -- тот охнул, съежился, как от удара в живот. Кто-то подхватил его с другой стороны, толпа расступилась, и под ее одобрительные реплики мы повели люто ругавшегося парня по улице. Потом только разглядел, что помогали мне два дюжих, крепких дружинника. У дома, где жил парень, они отпустили меня: -- Теперь справимся. Спасибо. А за это с него спросим -- больше не будет прощения. Глаз и всю левую щеку жгло, как от горчичника, -- там собирался засветить "фонарь". Еще этого недоставало! У клуба толпа почти рассеялась, но Надя, видно, поджидала меня: еще не дошел метров десяти, как она торопливо выступила из полутемноты мне навстречу. В пятне света, отбрасываемом козырьком фонаря на столбе, остановилась и вдруг порывисто схватила меня за обе руки. -- Как вы? Он же ударил вас! -- с дрожью, искренне волнуясь, произнесла она. -- У вас же кровь! Из носа. И глаз припух... Ах ты беда! -- И, не выпуская рук, заторопилась. -- Идемте! Ко мне, домой... Умоетесь, свинцовую примочку сделаю... А провожать меня не надо, я с ним... Пока закончится концерт, он вернется. Только тут увидел, к кому относились ее последние слова: старший лейтенант стоял сбоку: на его красивом лице мелькнула неопределенная, даже растерянная улыбка -- не ожидал подобного оборота. Дорогой Надя говорила все об этом парне, возмущалась его выходкой и, не выпуская моей руки из своей, торопливо стучала каблучками по утоптанной блестевшей дорожке. Дома, куда мы пришли очень быстро, заставила в горнице снять фуражку, расстегнуть ворот мундира. Поливая над тазом из кружки, поведала матери о случившемся. Та молча слушала, стоя у печки, сложив руки по-деревенски, крестом под грудями. Она была смуглая, как Надя, с жидкой витушкой волос на затылке, черные глаза -- молодые, с лукавинкой. А когда подала чистое полотенце, сказала с жалостью и сочувствием: -- Так-то человека ни с чего ударить! Блажит дурень, даром, что в матросах служил. Когда-то еще за Надей собирался ухаживать. -- Она сощурилась. Надя вспыхнула, насупилась: -- Мама!.. За все время Надя не обмолвилась ни словом о нашей предыдущей встрече, словно не хотела ворошить недавнего прошлого, заходить за ту черту, за которой неизвестно что, -- ведь не пришел же я после того вечера ни разу! Она делала все ловко, энергично -- уходила в другую комнату, возвращалась, дробно стуча по деревянному полу, свернула марлевую повязку, пристроила ее к глазу. -- Все будет хорошо. А в моих медицинских способностях не сомневайтесь: есть и у меня военная специальность! Не только у вас. Почти доктор, а точнее -- санитарка. Вот так. Потерпите... Не туго? Или ослабить? Болит? Говорила все это она возбужденно, точно ей приходилось преодолевать внутренний нервный морозец, так что я даже чувствовал, как мелко дрожали ее пальцы, когда она дотрагивалась, осторожно ощупывая лицо. Мне было приятно прохладное прикосновение, чуть приметный запах каких-то духов, шелковое шуршание платья. И в то же время стало особенно неловко, стыдно от такого ее внимания -- чем его заслужил? И в ответ только мычал: -- Не-ет, не болит. -- До свадьбы все заживет, женишок! -- весело и насмешливо напутствовала мать Нади, прощаясь со мной. Надя опять строго посмотрела на нее, но промолчала, шагнула в темноту сеней. На крыльце было чуть светлее от уличного фонаря. Она остановилась в косой тени, падавшей от дощатого навеса, и в серой, еще не устоявшейся темноте фиолетовое платье ее растворилось, проступало мутным пятном. Вот-вот должна была взойти луна; над горизонтом, запутавшись в ветвях ветлы, боязливо мерцала звезда. Надя часто дышала, я слышал тугие толчки ее сердца. Будто вся выговорившись там, в комнате, и теперь не зная больше, о чем говорить, она молчала, и это молчание в приглушенной, сторожкой тишине вдруг стало тягостным, как ненавистная, постылая ноша. Надо было что-то говорить -- не уйти же так! -- Спасибо. А она... хорошая женщина! Мне думалось, Надя рассмеется над моей неловкостью, но она откликнулась, будто издалека, глухо: -- Да. -- Уперлась руками в балюстраду и вдруг ломким голосом спросила: -- Вы обижены? Не придете? -- Нет, не обижен. Сам виноват... -- Ой, неправда! Она довольно, обрадованно рассмеялась и, понизив голос, будто ее могли услышать посторонние, задышала теплом: -- Приходите обязательно... Буду ждать. До свидания! Я не успел еще ничего сообразить, машинально пожал протянутую руку -- в следующий миг Надя мелькнула в черном проеме скрипнувшей двери. Потом мягко хлопнула другая дверь, из сеней в дом... Все повторилось почти как и в прошлый раз: я снова оказался один на крыльце. С той лишь разницей, что теперь стоял и чему-то ухмылялся в темноте, будто тихо помешанный, забыв о своем глазе, хотя его здорово под повязкой дергало от боли. 10 Тогда я попал в герои. Слух, что укротил хулигана, уже на другой день распространился в дивизионе. Однако под повязкой у меня сиял темный, величиной с кулак мрачно-сизый подтек, а на глазном яблоке лопнуло, как сказали в санчасти, несколько микрососудов. Но это не имело значения -- солдатам было важно другое. Восхищались, как скрутил разбушевавшемуся парню руку, и выказывали самые разные, порой неприметные знаки внимания: подадут ложку в столовой, подвинутся на скамейке в клубе -- садись рядом. Но были и другие. Как-то утром, выходя из умывальника, услышал позади насмешливый голос Рубцова: -- А герою-то приварили фонарь, -- и перешел на шепот, потом хихикнул. Он, выходит, умышленно накалял обстановку в наших отношениях. Во что это все выльется? Долгов сохранял молчание -- будто ничего не произошло. Неужели равнодушен? Или своя политика? Но на четвертый день он меня удивил. Во время занятий по материальной части я пояснял работу электрической схемы ракеты -- всех этих клапанов, мембран, редукторов давления, -- водил указкой по разноцветным линиям на плакате, висевшем во всю переднюю стенку класса. Признаться, я злоупотреблял этим своим положением -- меня ведь вызывали, когда кто-нибудь припухал, -- поэтому иногда допускал небрежности в ответах. Так, наверное, произошло и на этот раз, хотя сам ничего не заметил. Тишину, царившую в классе, вдруг разорвал злой голос Рубцова: -- Липа! Он подскочил на стуле и, забыв, где находится, секанул рукой воздух. Взбудораженно, зло продолжал: -- Божий дар с яичницей смешать! Это ж понижающий редуктор! Или... -- возбужденный взгляд его скользнул по лицам обернувшихся к нему солдат, -- есть свой культик, черное белым можно назвать -- сойдет? -- Белены человек объелся! -- негромко, но с выражением произнес Сергей. Рубцов огрызнулся: -- Помолчи, поддакивала! На него зашумели возмущенно. Люди были не на его стороне, а на моей, хотя я уже понял свою ошибку: действительно перепутал редукторы. Кто-то незлобиво посоветовал: -- Эй, Рубец, когда в котелке не хватает, так занимают! Соображай. -- Зачем базар? -- дернулся Гашимов. -- Голова делает круги! Давай, слушай, Андрей, работай на малых оборотах. Долгов, придавив стол широкой грудью, сидел с таким видом, будто вот сейчас поднимет шахтерский кулак и с треском обрушит его на жиденький стол, рявкнет громовым голосом. Но он неожиданно спокойно сказал: -- Прекратите! Рубцов, к схеме. Продолжайте. На меня взглянул укоризненно: не оправдал доверия. Я сел на место, а Рубцов выдал про этот редуктор без единой запинки. Не зря, выходит, штудировал схемы и описания! Упорно решил отстаивать свой престиж. Давай-давай, рвись в облака! Перед ужином я зачем-то был в каптерке, а выйдя оттуда, зашел в ленинскую комнату посмотреть газеты. Увидел: у самой двери -- Долгов и Рубцов. Солдат теребил край желтой портьеры, и, хотя стоял понурив голову, обычная ухмылка коробила губы. -- Молодец он. Доведись до вас, еще б неизвестно, что было, -- пробасил неторопливо сержант. -- Устоял, образумил хулигана. Понимать надо. По-солдатски поступил. Насчет культика... Знай так дело, Рубцов, и у вас... "Вот оно что! Рубцова за меня отчитывает... Значит, равнодушие было чисто внешнее, показное". -- Вот он и сам... -- покосившись, усмехнулся Рубцов: мол, ему и говори. Наверное, Долгов тоже понял его, глухо проговорил: -- Надо будет, и ему скажу. Не останавливаясь, я твердо прошел в угол, к фикусу в бочке: мое дело сторона, говорите, что хотите. Сел к столу, сделав вид, что усиленно занят попавшей под руку книжкой "Путешествие на "Кон-Тики". Долгов ушел, а Рубцов, оглянувшись на меня (мой тактический маневр удался -- пусть думает, не видел!), негромко проворчал: -- Балбес, маменькин сынок, небось всю жизнь пирожные жрал! Молоко на губах... Устроился с краю длинного под красным сатином стола. А меня вдруг разобрал смех -- не удержался, прыснул: это я-то всю жизнь жрал пирожные?! Он все понял: лицо передернулось. Поднявшись, вышел. Ага, кишка тонка, не выдерживает! В очередное воскресенье я был у Нади. Мать и сестренка, остроглазая, с короткими, как хвостики, косичками, встретили меня, будто старого знакомого. С Надей мы сидели дома, после гуляли в лесу -- редком дубняке, и день для меня показался короче часа. Дурачились, шутили, набрали букет цветов. Вернувшись в казарму, долго еще жил другой жизнью. И ночью мне приснился этот пронизанный солнцем дубняк, цветы и колокольчатый смех Нади... Словом, со мной творилось черт его знает что. А потом... Потом я начал уходить в самоволку. Первый раз, второй... Все мне сходило. Удивительно сходило. Но до поры до времени. Недаром говорят: сколько веревочке не виться, конец будет. Тогда не мог предопределить этот самый конец, не мог представить себе и частицу тех испытаний, которые ждали меня впереди. И возможно, не эти бы "фокусы", как сказал Долгов, не лежать бы теперь на госпитальной кровати? Может быть. Кто знает? Да, самоволки. Я выбирал такое время, когда меня не могли хватиться, и уходил к Наде. Позади казармы, возле туалета, я обнаружил в заборе доску, которая держалась только на одном гвозде вверху и отклонялась в сторону, точно маятник. Нижний гвоздь кто-то вырвал до меня -- там краснела ржавая дырка. Я пролезал в эту щель, доска, качнувшись, закрывала за мной проход, и я оказывался за пределами городка. До совхозной усадьбы поле перемахивал одним духом. Огородами выходил к знакомому дому с крыльцом. Переводил дыхание, стучал в крайнее окошко. Обычно Надя сидела у стола рядом с окном: готовила институтские задания. Она знала мой сигнал, гасила свет и появлялась на крыльце. За огородом росла такая же дряхлая, как и перед домом, ветла, они, наверное, были даже одногодки. Под ней -- вымытая дождями, потемневшая, растрескавшаяся лавка. Тут мы и устраивались. -- На сколько сегодня? -- спрашивала Надя. Я глядел на часы и, прикинув, что там следовало по нашему солдатскому распорядку, учтя время на обратный путь через поле и дыру в заборе, небрежно сообщал ей об этих несчастных крохах времени, которые нам предстояло провести вместе. Обычно выходило тридцать -- сорок минут. Она искренне удивлялась: -- Ну как не стыдно? Отпускать на столько... -- И с напускным равнодушием принималась напевать: Черная стрелка проходит циферблат, Быстро, как белка, колесики стучат... Я находил какое-нибудь самое пустяковое, первым приходившее на ум оправдание мнимого жестокосердия и черствости моих начальников. Она верила моим объяснениям, оживлялась, и мы забывали о мелких неприятностях, пока не пролетало время. Прошлое Надя не вспоминала, да и я делал вид, что ничего никогда не случалось. И уж, конечно, больше не лез со своими поцелуями! Мне с ней было хорошо. Она готовилась стать филологом, у нас немало находилось, о чем поговорить, -- литературу я тоже любил. Что со мной творилось -- не знал, да и не задумывался над этим. Любовь? А с Ийкой -- тоже? Или ничего не было ни в том случае, ни в этом? Просто появилась отдушина, и, не задумываясь, воспользовался ею: слишком узкими, тяготившими меня были солдатские рамки. Не раз думал, что я в этой среде -- инородное тело, случайно, по воле рока попавшее сюда. Часто ощущение одиночества подступало и давило, точно незримая, но громадная глыба, -- такое испытывал, бывало, в детстве, во сне. Самый страшный, запомнившийся на всю жизнь сон приснился после тог