но же... Сергей вцепился в рукав моей гимнастерки. Отдернув руку, я зашипел гусаком: -- Заладил: "куда? куда?" -- И вдруг нашелся: --Живот схватило, в санчасть пойду. Мысль показалась спасительной -- шагнул к двери. -- Зачем? Назад! -- Крутиков небрежно загородил дорогу, но тут же узнал меня. -- А-а, это вы? Что случилось? -- Надо выйти, -- стараясь держаться спокойно, произнес я: не повторять же ему то же самое, что и Сергею. Заминка длилась всего каких-то несколько секунд. -- Да ему надо... С животом, товарищ сержант. Это вырос вездесущий Сергей. Я даже почувствовал -- покраснел, благо, что было темно. -- Да-а? -- как-то загадочно протянул Крутиков и, обернувшись к солдату у двери, добавил: -- Бывает... Пропустите. Дальше все было привычно: отодвинуть доску в заборе, пролезть, перемахнуть поле... Все так и произошло. Но эта сцена с Крутиковым неожиданно подпортила настроение. Где-то вдруг засосало под ложечкой из-за того, что пришлось соврать. Как только выскочило? И Сергей... надо было сунуться тут, с Крутиковым! Неужели понял? Загадочно тянул. Или обычная рисовка?.. Я махнул на свои рассуждения рукой: нечего в солод превращаться! Кому нужны эти дешевые страдания молодого Вертера? Надя на мой стук появилась быстро, торопливо выбивая каблуками по доскам крыльца. -- Ой, здравствуй! Хорошо, что пришел. У меня хандришка. Логику сдавать, а для меня все эти силлогизмы, модусы, фелаптоны -- темный лес. Со ступенек протянула небольшую, но сильную руку. У Ийки -- я ловил себя на мысли -- они были лениво-безжизненные, будто там под тонкой, как папиросная бумага, кожей -- вата. -- Слышал, есть две логики: обычная и женская. Последняя, говорят, не подчиняется никаким законам, -- пошутил я. Она коротко рассмеялась и тут же с напускной обидой произнесла: -- Ну уж! Все вы на слабый пол нападаете. -- В темноте смотрели на меня неподвижные глаза. -- На сколько сегодня? -- Полтора часа. -- О-о! Чего вдруг расщедрились? -- удивилась она. -- Но ты не такой... -- Какой? -- Необычный, возбужденный... Что-нибудь произошло? В ее голосе прозвучало беспокойство. Взяла за руку, повыше запястья, будто хотела проверить пульс, смотрела упрямо из темноты. "Неужели догадывается? У женщин ведь чутье развито гораздо тоньше, чем у мужчин. Да и больше подвержены действию телепатии, -- может, передалось? Впрочем, ерунда все, нечего антимонию разводить!" Но она, отпустив руку, с тревогой спросила: -- А ты... не без разрешения ко мне ходишь? В самоволку, так у вас называется? И не успел сообразить, как лучше ей ответить, язык мой уже ляпнул: -- Точно! Может быть, где-то была тайная мысль: поднимусь в ее глазах до героя! Но в следующую минуту пожалел, что сболтнул. Было уже поздно. Надя вдруг замолчала, поникла головой -- в сумеречном свете пристально силилась что-то рассмотреть на груди, на желтой в черную полоску кофточке. -- Да что ты, Надя? Никто никогда не докопается. Все это сказал с веселой беззаботностью. Утопающий хватается за соломинку. Но она, кажется, вздрогнула (так мне почудилось), неожиданно тихо, просительно проговорила: -- Не надо. Если... если, -- выговорила с трудом. -- Тебе наши... встречи хоть чуточку дороги, никогда так больше не делай. Слышишь? -- Ее голос упал, она совсем уже тихо добавила: -- Лучше не приходи вовсе. Я еще надеялся -- отойдет, смилостивится: женщины народ мягкий, отходчивый. Взял ее за руки. С той же веселостью привлек к себе. -- Что ты, Надя? Пустяки! -- Но тотчас в памяти возникла сцена возле совхозного клуба: откидывая красивые волосы, Васин что-то говорит улыбающейся Наде... -- А может, просто не хочешь, чтоб ходил? Старший лейтенант Васин... Она отдернулась, выпрямилась, в голосе -- обидные льдинки: -- Не говори так. Если бы не хотела, все было бы иначе. Лучше... -- она перевела дыхание, будто собираясь с силами, повторила: -- Да, лучше будем реже видеться, но по-хорошему. А сейчас уходи, Гоша... До свидания. Все дальнейшее произошло очень быстро: не успел сообразить, какие меры принять, Надя повернулась, желтое пятно кофточки мелькнуло к ступенькам крыльца. Я остался один. И опять ругал себя такими же черными словами, как в первый вечер знакомства с ней. "Ляпнул! Ну уж ладно, в следующий раз скажу тебе!" В окно увидел, как она вошла в прихожую, большая изломанная тень ее скользнула по противоположной стене. Потом в комнате Нади зажегся свет. Меня разбирало зло. Делать было нечего: медленно побрел восвояси. Решил -- выдержу мужское самолюбие, накажу ее, не буду ходить недели две -- пусть подождет. Сама же упрашивала, хотела чаще встречаться, а тут, подумаешь!.. А может, и в самом деле старший лейтенант Васин встал на пути? Рассказывала же: из института вечером иногда возвращаются вместе! Красив, интересен... Шел полем, среди кустов, залитых зеленым светом луны -- узкое, отточенное лезвие секиры висело почти в зените. Доска, качнувшись позади меня маятником, закрыла тайную лазейку. Оставалось пройти двадцать шагов открытого, освещенного луной пространства, дальше -- вне всякой опасности: поди докажи, откуда шел. Впрочем, в эту минуту не думал даже, что такое когда-нибудь может случиться. Да и серьезно был расстроен размолвкой с Надей. Все зло, казалось, шло от старшего лейтенанта, и, попадись он мне на глаза, не знаю, что бы еще произошло... -- А-а, наше вам с кисточкой! Я вздрогнул от неожиданности: передо мной стоял Крутиков. По нужде он оказался рядом с туалетом или ждал моего возвращения -- не понял сразу. Но следующие его слова не оставили сомнений: он караулил меня. Слащавое, тонкогубое лицо его при лунном свете перекосила ядовитая усмешка. -- Думал, больше, голубчик, прожду... С животом-то старые штучки! Чего-нибудь бы поновей! Значит, живот в самоволку увел? Интересно! Сначала благородный поступочек -- оберегает девушку от хулигана, потом -- в самоволку к ней. Все как по-писаному. Что ж, дежурный по части ждет. Кстати, старший лейтенант Васин... Он явно любовался собой, стоял, расставив ноги в начищенных, отливавших ртутным блеском сапогах. Странно, но меня все происшедшее -- схватил, будто курчонка! -- не обескуражило, не вызвало во мне боязни. Я был спокоен и даже в эту минуту чувствовал себя морально сильнее, выше на целую голову его, Крутикова, стоявшего передо мной с победным видом. Более того, мне было занятно, весело -- внутри у меня дрожала знакомая веселая струнка... Не помню, сделал ли я какое-нибудь движение или Крутиков просто что-то почувствовал, но он отшатнулся. Видимо, это было невольно и неожиданно для него самого. Да, да! Вот она, участь таких людей! Я рассмеялся прямо ему в лицо: -- А ведь это подлостью называется, Крутиков! За такое просто бьют. Так низко пасть, а еще сержант... Он, наверное, не ожидал подобного. Может, надеялся -- стану упрашивать, взмолюсь. От моих слов он весь взъерошился, будто выхваченный из воды ерш, растопырил руки -- сейчас бросится, схватит меня за грудки. Но вдруг визжащим фальцетом выкрикнул: -- Молчать! Получишь, умник, губу -- поймешь! Топай за мной. -- И, резко крутнувшись, пошел к штабу. В дежурке старший лейтенант Васин, перетянутый ремнем с портупеей и пистолетом, полулежал на топчане, обитом черным дерматином, читал. -- Вот он, товарищ старший лейтенант. Все было так, как думал... -- Крутиков взглянул на часы. -- Один час семнадцать минут вне расположения части. Самоволка. Васин обернулся, спустил спокойно ноги в сапогах с топчана на пол, поправив знакомым движением волосы, прищурил глаза, словно хотел пересилить мой упрямый взгляд, каким я вперился в него. Вот он передо мной, тот человек, из-за которого, может, все и произошло -- и размолвка с Надей, и даже то, что влип в эту историю! Сейчас последуют вопросы -- малозначащие, праздные. Я бы с удовольствием не стал на них отвечать: в душе бурлило -- мог нагрубить или сделать что-нибудь еще хуже. А офицеру я имею право выказывать только знаки уважения. Так записано в уставе, и нет там никаких примечаний и исключений даже на случай личного соперничества. Крутиков продолжал докладывать, кажется, об оторванной доске в заборе, о том, что, по его мнению, уже не впервые ухожу в самоволку. Может, Васин хотел улыбнуться, но, видно, тут же сообразил -- перед ним тот самый злоумышленник: тень скользнула по красивому лицу. -- Знакомы, знакомы... Как же вы так? Чемпион-наводчик, расчет подводите... Он поднялся, встав в свою привычную позу: чуть расставив ноги, убрав руки за спину. -- Значит, не отрицаете, в самоволке были? -- Да. Васин вдруг рассмеялся коротким, нервным смешком: -- Что ж, посещаете эту прекрасную Невернезку? Слышал... Смотрит твердо, но в глубине глаз -- беспокойные блестки. Я выдержал взгляд: -- Это не имеет значения. Согнав свою напряженную улыбку, Васин принял серьезный вид: золотисто-светлые брови приподнялись. -- Достойно, что говорите правду. А вот девушке не делает чести -- принимать самовольщика... Передайте ей об этом! Мне показалось: верхняя губа Васина нетерпеливо дернулась. Очевидно, он терял выдержку, которую хотел проявить в щепетильном для него деле. А меня это вдруг успокоило. -- Вам это лучше сделать самому, товарищ старший лейтенант. -- Да?.. -- Васин вдруг вытянулся, подавшись вперед, уставился на меня. Бестолково, округлившимися глазами Крутиков смотрел на обоих, ничего не понимая в происходящем. Нет, я бы ответил старшему лейтенанту зубасто, как полагается, будь другая обстановка! Дело это только наше с ним, и решать его, конечно, без соглядатаев. Тем более не при таком, как Крутиков. Васин понял неловкость своего положения, отвел глаза и, повернувшись ко мне спиной, с наигранной ленцой бросил Крутикову: -- Доставьте в батарею! За дверью, на крыльце штаба, Крутиков полуобернулся, смерил меня неожиданно осуждающе, без обычной насмешки и, скорее, с сожалением и упреком процедил сквозь зубы: -- Умник! Дивизион поднялся по тревоге на ночные занятия, а ему -- курорт, отдыхать. "Что?!" -- хотел я бросить, но вместе с неожиданным накатным холодком, оттекшим к немеющим рукам и ногам, сознание прорезало: правда! Тут же с острой, резкой ясностью вдруг стала понятна непривычная, сковавшая опустевший городок тишина, которой не замечал до этого, -- вот она чем вызвана! Пять суток ареста. Мне их отвалил, вызвав утром в кабинет, подполковник, заместитель командира части, по каким-то причинам оставшийся в городке. Гауптвахта... Это значит -- одиночная камера, в которой ни курить, ни петь, ни читать. Все в ней сделано, чтоб почувствовать бренность человеческого бытия и силу закона. И я это начинаю понимать, вышагивая из угла в угол: два метра вперед, два обратно. На цементный пол не сядешь, а больше не на что -- даже топчан на день убирается в нишу стены, запирается на замок. Окошко с решеткой выходит во двор комендатуры. И еще есть глазок в двери: квадратик с восьмушку обычного тетрадного листка. Думать времени много -- думай! И я думал -- об Ийке, Долгове, Наде, Васине, о других. Думал, вышагивая по бетонному полу. Мысли, точно искры, высекались хаотично, прыгали, как молекулы в Броуновском движении. Ийка? Ей, оказывается, те мои слова, сказанные при расставании, пришлись, как туфли, в самый раз. Может, давно хотела, но не показывала виду? Ждала, когда забреют в армию? Возникало своего рода счастливое алиби -- естественно и безболезненно упрятать концы в воду! Долгов... Почему его фамилия отдается в голове, точно стук молотка,-- властно, настойчиво? Шахтерский орешек... На год всего старше, но чего у него больше -- честности или честолюбия? О службе печется или главное, чтоб расчет не слетел с отличных? И все мы: и Сергей, и я, и Рубцов, и Гашимов -- весь расчет -- только рабочий материал, глина, из которой лепи, что хочешь? Но как же тогда тот поступок? Отдать последние деньги мальчишке, просто незнакомому? "А Надя? -- царапало тут же. -- Неужели все так? И правда -- с Васиным?" А потом вставали другие картины: до мельчайших деталей, до рези в глазах представлялось все, что они там делали -- сменяли позиции, приводили установку к бою, имитировали пуски... И ясно: рядом с Сергеем за второго номера снова работает Рубцов. Вот уж, поди, ликует, цветет маком? Но смеется тот, кто смеется последним. И тут же в голову лезли наши нечеловеческие тренировки, от которых вот уже два месяца попросту одуревали, но теперь они мне представлялись каким-то далеким, недосягаемым раем. Да, раем. И черт с ним, со строгачом! Что-то большее, страшное и непоправимое вставало за всем, хотя и неясное, смутное... Что это, угрызение совести? Вот уж не предполагал в себе такого слюнтяйства! И снова подкатывались, захлестывая даже рассудок, -- злость, обида. Тогда я начинал горланить: ...Ударил фонтан огня, А Боб Кеннеди пустился в пляс, Какое мне дело до всех до вас, А вам до меня... Открывался глазок, и, совсем как в кино про революционеров, из-за двери спокойно предупреждали: -- Петь нельзя. А иной часовой со смешком охлаждал: -- Очумел, что ли? Добавки просишь? Добавки я не хотел. С меня по горло было и пяти суток. 14 Знакомый вид нашей сборно-щитовой казармы, покрашенной в ярко-желтый цвет, будто только два дня назад вылупившийся цыпленок, вдруг заставил сердце екнуть, напористо забиться. Кажется, даже у меня невольно сбился шаг, но я не хотел, чтоб эти мои неожиданные сентименты бросились в глаза сержанту Долгову, и тотчас принял более непринужденный, поразухабистее вид: чуточку заковылял, замахал руками, поотстал от Долгова. Не показывать же ему, да и другим, что после губы для меня этот весенний, тихий и теплый, с жарким золотым клубком-солнцем день, точно ребенку гостинец, от которого нельзя оторвать глаз! Вот они -- ряды казарм, а там -- клуб, потом гаражи, крытые парки для ракетных установок. Встречные солдаты пялили на меня глаза, и в них я читал: "А-а, с губы? Так, так". А может, это все только казалось: на воре шапка горит? Может быть... Долгов, придя за мной на гауптвахту, поглядывал на меня искоса, изучающе -- я чувствовал на себе его взгляды. Потом вдруг спросил: "Похудел что-то... Не заболел, случаем?" Но, возможно, оттого, что он опоздал (ждал его с самого утра), я сухо ответил: -- Нет, отдохнул отменно. Долгов потемнел, будто от какой-то внутренней боли. Поджал губы, свел брови, почти квадратное скуластое лицо каменно застыло. -- Отдохнул! -- с болезненной укоризной повторил он. -- В нашем горняцком деле иногда бывает так, Кольцов: думаешь, напал -- сплошняк, пласт антрацита. Ну и рубишь, рубишь, а там -- пустая порода. Вот и смотрю... Старшина, начальник гауптвахты, с красными глазами на припухлом лице и в мятой тужурке, вернул мне документы, ремень, пилотку, подавил зевоту и хмуро сказал: -- Ну, это вы у себя объяснитесь. Будет время. Прошли калитку чистенького двора гауптвахты, который арестованные каждый день выметали до блеска, до пылинки. Он мне стал ненавистным -- не раз с тоской думал: лучше бы до одури наработаться возле установки! Долгов вдруг обернулся, чуть расставив, наверное, по шахтерской привычке крепкие ноги, обутые в сорок четвертого размера сапоги; кулаки стиснуты -- костяшки будто припорошил тонкий налет инея. И хотя он старался быть спокойным, мне показалось -- передо мной силач, чуточку разгневанный поведением противника, готовый ринуться в бой: стукнет раз -- и мокрое место. -- Думаете, герой? Вы -- просто трус. Понимаете? Меня неожиданно обозлили его слова и, сам того не ожидая, спросил: -- Почему? -- Потому что боитесь взять себя в руки. Думал, действительно правду-матку любите, справедливость, а вы красуетесь... И невдомек, что не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, -- театральные бинокли. Да и направлены ли бинокли -- поглядеть надо. Странно -- говорил он жесткие слова, но в них вместо холодности и осуждения прозвучали боль и обида. Он так же, как и за минуту перед этим, неловко, будто на деревянных, негнущихся ногах, повернулся, зашагал от меня, ссутулившись, сердито вымахивал тяжелыми сапогами. Я догадался, почему он опоздал: видно, только вернулся с тактических занятий: аккуратный Долгов еще не успел как следует почиститься. Сейчас ему в спину били лучи солнца, и в складках гимнастерки, возле ремня, серебрился тускло-дымчатый налет пыли; на затылке отсеченные пилоткой черные волосы тоже отливали белесым налетом. Сапоги он, должно быть, успел драйнуть щеткой, но и на них от задников вверх белели недочищенные стрелки. Неужели торопился за мной?.. "С тех пор как загуляют нервишки, так и сжимает кулаки", -- пришли на память слова Сергея. Вечера были теплые, мягкие и какие-то грустные. Особенно я это чувствовал, когда нас выстраивали, вели на ужин. Солнце уже скрывалось за длинный навес ракетного парка и разливало вокруг только багровое сияние, в нем все будто растворялось, становилось тоже багровым, даже запыленные клены у казармы. Меня вызвал командир батареи. В канцелярии кроме него сидел и лейтенант Авилов. Капитан Савоненков встретил сердито, оторвав взгляд от стола, сказал: -- Вот вам и юрьев день! До самоволок, значит, докатились? Рассказывайте! Авилов был не в своей тарелке -- не смотрел на меня, сидел сгорбившись: досталось, наверное! Мне вдруг стало его жаль, и я честно признался, точно на духу: не утаил ни одного случая своих уходов. Даже, как уходил, выложил. Не назвал только Надю. И уж не знаю, из каких соображений -- из деликатности, или им это просто было не нужно,-- ни комбат, ни лейтенант Авилов не спросили о ней. Капитан мрачно, с напряжением смотрел на меня, стиснув топкие нервные губы. Резко выпрямился за столом, точно от неожиданной острой боли: -- Понимаете, что значит служба? Не мной, не лейтенантом Авиловым придумана она. Мы тоже не вольные птицы. Охранять нам поручили. Понимаете, охранять? На пост поставили. А пост большой -- вся страна, заводы, фабрики, земля. И главное -- люди, их жизнь... Двести тридцать миллионов за нами! -- Голос капитана сорвался на хрипе, он угрюмо замолчал, отвернулся. Пальцы рук вздергивались на столе. Сгреб газету, лежавшую на краю. -- Вот читайте! Грамотный! -- протянул газету через стол, но, поняв, что сейчас мне не до чтения, откинул ее на место. -- Американский министр Макнамара пугает, стереть нас в порошок собирается! Ясно, зачем нужна дисциплина? Свою мать, себя и нас вместе с собой ставите под удар. Он опять замолчал. У Авилова брови периодически сводились, будто он думал трудную думу. Скосившись на него, Савоненков вздохнул, сказал: -- Выходит, все-таки ошиблись. Хороший наводчик, предложения по боевой работе внес -- расцеловать мало, а за самоволки судить надо. Дисциплина -- главное, альфа и омега в оценке человека. -- Он досадливо поморщился, глуше закончил: -- Будем думать, что с вами делать. Видимо, без суда не обойтись: за самоволки, подрыв боевой готовности... Идите. И я ушел. Что ж, суд так суд. Только бы скорее, без дополнительных пыток ожидания. Сергей встретил меня мрачновато. -- Ну и отмочил, шесть тебе киловольт!.. Замарался по самое темечко. И хотя он был чисто выбрит и загорелую, под цвет густого кофе, шею туго перерезал белой полоской свежий подворотничок, он, казалось, похудел, а точнее, просто устал -- короткие морщинки прочертились у губ, да и блеск запавших глаз поубавился, потускнел. Обычная шутливость, веселость пропали, и он выглядел мрачным. За пять этих суток, пока сидел на губе, им тут досталось -- две тревоги с длительными переходами и ночными занятиями. Далеко не медом потчевала служба... Отвернувшись, Сергей сосредоточенно, с подчеркнутой деловитостью, специально для меня перекинул через голову скатку и, обхватив цепкими корявыми пальцами автомат за вороненый ствол, двинулся из казармы, не удостоив меня напоследок взглядом. Он заступал в караул: перед казармой солдаты выстраивались на инструктаж. И не столько от слов, минуту назад сказанных Нестеровым, сколько от этого вида его защемило сердце. "Эх ты, человек и два уха! Мы тут бьемся, стараемся, горы дел перевернули, а ты на губе околачивался! Впрочем, разве ты поймешь?" "Ну и пошло все к чертям, раз так!" -- с внезапной, круто подступившей обидой подумал я, опускаясь на кровать. На второй день, когда он вернулся из караула, между нами произошла ссора. Встретились на плацу перед казармой -- я ушел с волейбольной площадки. Вообще не находил себе места: оставался один -- тошнило, но и среди гогочущих, беззаботных солдат было не слаще -- все раздражало, злило. Нет, он не улыбался, по обыкновению: был не в духе,-- может, усталость сказалась. -- Чего ушел-то? Иль волка ноги кормят? Нравится удирать? И тут я не выдержал, взорвался -- в голове помутилось, лицо Нестерова расплылось, как в молочном пару: -- Иди ты... в конце концов! Уходи! Надоело все! Ты... со своей назойливостью. Понял? Нет? -- И-эх, дурак! Думал, ты умнее. Он двинулся на волейбольную площадку -- оттуда долетали звонкие хлопки мяча, выкрики, веселое ржание. А я прислонился к тому самому столбу, которому когда-то Крутиков заставлял меня отдавать честь. Ирония судьбы... Ладонями стиснул голову: в висках стреляло. Достукался! Говорил эти слова когда-то Рубцову, теперь сказали мне. Положение мое стало совсем кислым. Да и вообще в расчете кончилась простота и ясность, стало натянуто и тихо, словно перед взрывом или, по крайней мере, перед грозой. Всех как подменили -- ходили бесплотными мумиями. Долгов делал вид, будто меня не существовало. И если уж доводилось прямо обращаться ко мне, то получалось это как-то равнодушно, немногословно. Впрочем, понятно: и ему, и Авилову, и комбату, слышал, влетело за меня. Ничего не поделаешь -- обычная цепочка! Совершил солдат проступок -- и потянули ее звено за звеном. Хорошо, что тут она вроде ограничилась командиром батареи. А то, бывает, вытягивают ее дальше -- до командира дивизиона, полка. Всем отвалят по первое число. Сергей демонстративно отворачивался, когда случалось встречаться один на один. Во время занятий по боевой работе на тренажере перекидывался только деловыми редкими словами, в столовой не садился, как бывало, рядом, а устраивался между Гашимовым и Витамином; после отбоя ложился на кровать, вздохнув раз-другой, засыпал. Обиделся по-настоящему. Что ж, и для меня -- не сахар были его слова. Другие солдаты относились ко мне так, будто ничего не случилось, а вернее, случилось такое некрасивое, низкое, что просто надо не замечать или сделать вид, что не заметил. Уж лучше бы отворачивались, как от прокаженного, ругали или даже поколотили! Словом, собиралась тишина перед грозой. Ждут момента, чтобы больней ударить. Пытался настраиваться на равнодушный лад, на свой "критицизм", но безуспешно -- только злился и сам себе казался ненавистным. И неужели все понимают, как Долгов? "Думаете, герой? Вы -- просто трус. Не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, -- театральные бинокли..." Вот доисторическое, каменноугольное ископаемое! Гималайский медведь! После ужина попробовал было читать, устроившись у окна в ленинской комнате, но в голову ничего не лезло. Каждую строчку прочитывал по нескольку раз, чтобы понять смысл, и все равно слова не доходили до сознания: отскакивали, словно от какой-то бронированной стенки. Ожидание "грозы" становилось мучительным, я готов был в бессильной ярости бросить всем: "Да кончайте вы, черт возьми!" Хотел уже отложить книжку -- все равно ничего не получалось, -- уйти из казармы, может, отступится тяжесть, развеется подспудная жгучая злость и обида. Солдаты занимались кто чем: было свободное время. Читали газеты -- подшивки лежали на длинном, покрытом красным сатином столе. В дальнем углу шумная компания резалась в домино, за двумя шахматными столиками, точно великие визири, склонившись, напряженно думали шахматисты. Вон за тем столиком у окна, под кудлатым в бочонке фикусом, обычно садились мы с Долговым. "Цветы люблю, всякую зелень -- кислород отдают. Под землей научился ценить. А некоторые, бывает, зря его тратят", -- объяснял он свою приверженность к этому месту. Я же мимо ушей пропускал его прозрачную философию. Выигрывали попеременно, хотя чаще успех сопутствовал мне. А солдаты расчета, бывало, окружив нас, с жаром советуют, спорят, чья возьмет... Кстати, где же они?.. Только тут увидел: из нашего расчета, оказывается, никого не было. И вдруг с внезапной тоскливостью отдалось: куда подевались? Но... почему меня это беспокоит? Не все ли мне равно?.. В этот момент передо мной явился Долгов: не заметил, когда он подошел. Тихо, вероятно не желая привлекать внимание, буркнул: -- Идите в ракетный класс. Лейтенант Авилов и весь расчет там. Я воспринял это равнодушно, хотя и понял, зачем им понадобился. Терпкая немота оттекла к ногам. Поднявшись, пошел за Долговым. Над дверью класса висела из толстого темного стекла табличка: "Технический класс", а солдаты называли его просто "ракетным". В первой комнате размещались всякие стенды, плакаты по общим вопросам, во второй -- секретной -- стены были увешаны простынями-схемами ракеты, установки, на стеллажах и прямо на полу лежали узлы и детали, действующие макеты, на железных треножниках -- разрезная ракета. За приоткрытой дверью слышался неспокойный шумок и говор. Когда Долгов открыл дверь из коридора, шагнул в класс, говор сразу смолк. Впереди, лицом к двери, сидел лейтенант Авилов, усики темней выделялись при свете лампочки, руки на столе лежали совсем по-школьному: ладошками вниз. Солдаты жиденько рассыпались за черными стопами. -- Садитесь,-- показал мне глазами Авилов. Устроился позади всех, за отдельным столом. Глаза лейтенанта остановились на мне, я не сморгнул -- будь что будет. Лейтенант торопливо снял руки со стола, словно чего-то вдруг испугался. -- Что ж, повторяю, -- проговорил тихо. -- Комбат предложил обсудить в расчете: как быть с рядовым Кольцовым?.. Самоволки, гауптвахта. Передать дело в трибунал или ограничиться разбором на общем собрании личного состава? Понятно, трибунал или суд общественности меня ждет! В первом случае -- дисциплинарный батальон, во втором... Стоять перед всеми, под несколькими десятками нацеленных глаз, читать в них самые разнородные, как лоскутное одеяло, мысли: одни -- равнодушные, другие -- радостно-злые, третьи -- ехидно-насмешливые... И давать отчет: что? зачем? почему? Вот уж поистине, как говорит Сергей, "обмарался по самое темечко"! И чему быть -- теперь зависит вот от них. "Они решают, а тебя пригласили, чтоб тумаки собирал!" -- отдаленно, отголоском обиды мелькнуло в голове. А они молчали. Никто не отваживался начинать первым. Или другое? Рубцов, самый крайний, уткнулся в стол, возит по нему пальцем, точно малое дитя; Гашимов весь скривился, будто проглотил горькое лекарство, запустил пятерню в сизо-вороные, курчавые и жесткие, как щетина, волосы. Что делал Сергей Нестеров, не представлял: впереди виднелся его покатый затылок с жилистой шеей. "Ведь обидел его ни за что ни про что!" Сбоку, за соседним столом, тяжеловато елознул Долгов, оглядел всех как-то хмуро, словно осуждающе. -- Разрешите, товарищ лейтенант? -- Он так же тяжело поднялся, широкий, плечистый, не разогнувшись полностью, по привычке медленно расправил подол гимнастерки. -- Наделал он дел, что и говорить, -- хоть другим отбавляй. И то много останется. Белой бумажкой залепил наше отличие на доске... Да не в этом еще дело! -- Он, вдруг почему-то осердясь, взмахнул широкой ладонью. -- Все верно: не дяде же за нас отвечать! Виноваты мы все, все и будем отвечать. Нечего на зеркало пенять: наши тумаки и шишки. Но с ним... на первый раз, товарищ лейтенант, обойтись разбором на собрании. Мое мнение. Пусть другие скажут. "Вот и он о тумаках..." Долгов сел, как-то сразу сжавшись, поникнув: приятного мало -- расчет отличным был да сплыл. Авилов опять положил руки на стол, повел слева направо головой: -- Кто еще? Впереди торопливо поднялась рука Сергея Нестерова, и я понял: он в самую последнюю секунду принял решение. Жилистая шея побагровела -- белая полоска подворотничка врезалась, точно удавка. Поднявшись, Сергей обернулся ко мне, нос его по привычке сморщился, на лице застыло обидно-серьезное выражение. Что скажет? Сердце у меня хлопало, точно бензиновый движок, -- один ли я слышал его удары? -- Мне говорить о нем -- лучше пуд соли умолоть! -- сказал Сергей. -- Точно. Так, за один присест... Хорошо, что он, -- Нестеров опять мотнул головой в мою сторону, -- по той пословице, кому нравится попадья, а кому свиной хрящ -- выбрал не свиной хрящ... Солдаты молчали, у лейтенанта Авилова верхняя под усиками губа и брови недовольно дрогнули. "Куда клонит?" -- отрешенно мелькнуло, но в эту минуту Рубцов, перестав водить пальцем по столу, прыснул, прикрыл по-женски ладонью рот: -- Чего уж говорить, сложная, слышал, с этой попадьей-то история! Но его никто не поддержал. Неловкость воцарилась на минуту. У меня кровь прихлынула к лицу. "Черт с тобой! Только правду, наверное, тогда о деньгах сказал. Понял, что проговорился, теперь мстишь. "Не подумай, мол, что такой. Если был бы таким, боялся бы тебя. Ан, видишь, нет!" Словом, вот они, капли датского короля, пей их! Думал, шило в мешке утаить! Подумаешь, факир, чудотворец!" Сергей сощурился, со вздохом качнул головой: -- Язык у тебя, смотрю, вертится на все триста шестьдесят градусов с ультразвуковой частотой. Синхронизация нарушилась... -- Синхронизация! -- Рубцов подскочил, нахохлился весь, нижняя губа тряслась смешно, точно на пружинке. -- Он филонит, весь коллектив подводит, а его оплакивают! Море слез -- вытереть нечем! Видимо, Авилов был доволен ходом обсуждения, и в то же время его положение начальника обязывало вмешаться в начавшуюся перепалку, тем более что огонь-то надо было направить на меня! Поднял ладонь: -- Садитесь, Рубцов. А вы, Нестеров, по существу говорите. Рубцов обиженно уселся на место. Сергей спокойно отозвался: -- Слушаюсь, товарищ лейтенант! Можно и по существу. Чего сказать? Не ангелом он оказался. Бригадир бы мой сказал: "Бухнулся в грязь -- брызги до неба. Но человек -- выбирайся да наперед заруби на носу, да щетку в руки -- и чиститься". Конечно, строго надо спросить. Но одно хочу сказать: без отца жил-воспитывался человек! И есть и нет он у него. Хлебнул горького не стаканами... -- Значит, защищаете, Нестеров? -- перебил Авилов, стараясь придать голосу суровость. -- Если без отца воспитывался, можно и безобразничать и служить через пень-колоду? -- Не то, товарищ лейтенант, -- упрямо, по-гусиному вытянув вперед шею, возразил Сергей. -- Не об этом, а о причинах... -- Вы тоже без отца... Он ведь у вас погиб? На секунду стало тихо. Тишина эта соответствовала тому негромкому голосу, каким спросил лейтенант. Нестеров вдруг опустил голову, потупился: -- Под Курском, еще в сорок первом... -- На танки пошел с зажигательными бутылками? -- Точно. -- А если бы не понимал долга, пошел бы? -- все так же тихо спросил Авилов. Нестеров молчал. "Не к нему, а к тебе этот вопрос", -- мелькнуло у меня. Я глядел в черную плоскость стола. Снова голос Авилова: -- А у вас, Гашимов? -- Под Ленинградом. Ледовый дорога... Шофер. Снаряд угодил... -- Сросшаяся бровь у механика изломилась на переносье углом вниз, возбужденно сорвал голос: -- Понимаете, товарищ лейтенант, за отца чего отдать? Голова своя отдать -- мало! Уй! -- Он вдруг по-восточному в отчаянии мотнул черноволосой круглой головой. -- На бензовоз пошел Курбан вместо отца в Баку, теперь служить надо хорошо, ракеты держать надо... Он осекся, тоже поник, выпуклые, антрацитовые глаза потухли. Оттого, что все это у него получилось так естественно и горько, тягостное, гнетущее чувство подступило ко мне. "Вот он как об отце... А у меня?" Лейтенант еще тише спросил: -- У вас, Вениамин Николаевич? -- Под Балатоном, товарищ лейтенант, -- поднявшись, чуть слышно выдавил Уфимушкин, сморгнув ресницами под очками, будто ему в глаза сыпанули песку. -- Рубцов, ваши родители? -- Отец в Берлине, мать при бомбежке эшелона... Лицо солдата сморщилось. И весь он вдруг показался одиноким, покинутым -- даже голос тусклый, тихий. От той ершистости, с какой он три минуты назад сцепился с Нестеровым, не осталось и следа. У меня что-то внутри шевельнулось, когда он торопливо провел рукавом гимнастерки по глазам. Должно быть, это не скрылось и от других. В классе стало тихо. Только круглые электрические часы над доской, по которым лейтенант Авилов делал перерывы на занятиях в технической школе, с резким стуком отсекали минуты. Солдаты, все четверо, стояли, не садились, точно по внезапной солидарности в молчании чтили погибших. Молчали все -- у каждого было подавленное, гнетущее состояние. Зачем-то напряженно разглядывал свои кулаки Долгов. Я почувствовал на себе взгляд лейтенанта и невольно обернулся. Встретились глазами. "Понимаете, что к чему?" -- кажется, спрашивал он. Отвел взгляд, кивнул солдатам, разрешая сесть. В раздумье, потирая пальцами виски, заговорил: -- Отцы наши служили Родине, честно выполняли долг, даже жизни отдали. И нам их дело продолжать. Мы, их сыновья, остались тут, на земле. Память о них не позволяет нам прощать нарушителей, быть сердобольными. Мы вас, Кольцов, приняли к себе, в расчет, думали, получится солдат, товарищ... Не понимаете вы, выходит... -- Он вздохнул, отклоняясь от стола, лицо из сухого, жестковатого стало равнодушным, безучастным, будто, вдруг поняв бесполезность разговора, он сразу утратил интерес и только необходимость еще заставляет его быть здесь. И так же равнодушно спросил: -- Еще какие мнения? Сбоку, мельком взглянув в мою сторону, подал глухой голос Долгов: -- Самого надо спросить, товарищ лейтенант... Мы тут за него решаем, а он и в ус, может, не дует? -- Что ж, верно! -- согласился Авилов, и мне показалось, что у него прозвучали какая-то надежда. -- Скажите, Кольцов. "Сказать?.." -- подумал, механически поднимаясь. Руки, ноги, все тело у меня было чужим. -- Мне нечего сказать. -- Я твердо взглянул в прищуренные, ожидавшие глаза лейтенанта Авилова -- нервный тик задергал левую щеку. -- У осужденного не спрашивают, когда его повесить. Осекся, замолчал, чувствуя во рту сухость и горечь. Вперился в схему на стене -- знакомую густую паутину цветных линий, кружочков, прямоугольников, "Вот так и у тебя все перепуталось!" Показалось даже, будто стены, завешанные схемами, нарисованными на белой клеенке, и все эти макеты вдруг сдвинулись, теснее обступили. Не хватало воздуха. "Повернуться и уйти? Будь что будет. Нет, выдержать, выстоять!" Солдаты, словно сами в чем-то виноватые, ниже пригнулись к столам. -- Вот уж правда: не мечите бисера... -- Долгов валко елознул. -- Есть предложение: передать дело Кольцова на решение всей батареи, -- потерев висок, тихо, морщась, как от горького, произнес Авилов. -- Кто за это? Я думал только об одном: оторву глаза от схемы --и не выдержу, сдадут нервы, поэтому не увидел, а понял: солдаты все подняли руки. Авилов встал. -- Ясно. Свободны. Сержанту Долгову остаться. Расходились поникшие, в молчании, как после похорон. Кто-то пытался пошутить, но, неподдержанный, тут же примолк. Я поднялся последним. Сергей, проходя мимо в узком проходе между столами, чуть не коснулся меня и отшатнулся, как от прокаженного. Выйдя из казармы, я остановился на крыльце. Тусклая, запыленная лампочка светила над головой. В двух шагах за ступеньками -- густая темень: ткни кулаком -- стена. В курилке, невидимые, гоготали солдаты -- там плавали, накалялись и гасли огненные светляки. Негромко, размеренно, с убаюкивающей интонацией рассказывал о чем-то репродуктор возле штаба на столбе. От парка боевых машин ударил первые четкие шаги строй, в гулкой тишине тонкий, на срыве голос торопливой скороговоркой затянул: Ходит слава, почетная слава О советских ракетных войсках... Солдатская жизнь шла своим размеренным чередом. И только у меня она летела кувырком. Узенькое желтое пламя мелко трепетало в руке, когда прикуривал. Нервишки разыгрались! Оброненная спичка мелькнула в темноту пологой дугой. И внезапная, как каленый уголь, мысль: "Решать надо, как дальше быть... со службой, с Васиным, с Надей..." -- Ты здесь? -- Сергей хотел выразить удивление, -- мол, случайно наткнулся. И, небрежно облокотившись на балюстраду, перегнулся в темноту, звучно сплюнул. Круто выгнутая спина в гимнастерке словно застыла. От неудобного положения заговорил с хрипотцой: -- У лейтенанта нашего отец-то тоже в земле, тоже там, на войне... Точно. Полковником, говорят, был. Он снизил голос, помолчал, оттолкнувшись от балюстрады, взглянул исподлобья. -- Днем в канцелярии журналы брал, ну и слышал. Комбат кипит: "Судить за самоволки. Потакаете все время. И тут собранием предлагаете обойтись? В приказ громкий угодили". А лейтенант свое: "Нельзя судить. Верю все равно в него". Так что соображай, что к чему... "Чего ему? Все у него весело и легко, как у святого младенца! -- подумалось тоскливо. -- А у меня чем все кончится? Верит?! Легко сказать..." Оттянув подол гимнастерки, Нестеров шагнул к ступенькам, процокал вниз и повернул в темноту -- туда, где гоготали солдаты. Что все-таки ему надо? Обычная беспринципность? Бьют по одной щеке, подставляй другую? Или... он выше тебя? Оскорбил, обидел, а он забыл. Вот лейтенанту ляпнуть? Действительно, умник! А если... взять извиниться, просто, по-человечески? -- Серг... -- горло у меня перехватило. Нет, легче вырвать свой язык. Отбросив окурок, я тоже шагнул с крыльца, но в сторону, противоположную той, куда ушел Нестеров. Клял себя последними словами, какие приходили на ум. Старшина Малый поймал меня в коридоре: -- Сходить, товарищ Кольцов, в штаб. Найдить Уфимушкина -- к комбату. Одна нога тут, другая там. Миновал клуб, казарму, короткой аллеей из молодых березок вышел к штабу. Уфимушкина надо было искать в секретке штаба -- именно тут он пропадал все свободное время: работа над диссертацией у него подходила к концу. Я не ошибся: в комнатке, служившей для самоподготовки офицеров, он что-то чертил, склонившись над доской. Свертки ватмана, рейсшина, флаконы с тушью -- все это лежало и стояло на соседних столах. Уфимушкин не замечал меня, поглощенный занятием, а я почему-то тоже стоял в дверях и не хотел отрывать его от дела. С болью подумал: вот трудится, диссертацию заканчивает и служит, а у тебя... Наконец он обернулся и то ли обрадовался, то ли смутился от неожиданности, поправляя очки, проговорил: -- А-а! Увлекся, извините... Я передал ему слова старшины, он заторопился, тут же принялся снимать чертеж с доски: -- Минутку, только все сдам секретчику. Я бы мог и уйти: приказание старшины выполнено. Но неожиданная искренность, которую уловил в голосе Уфимушкина, и смутное, еще неосознанное желание вернуться, поговорить с ним -- было невмоготу от давившей на душе глыбы -- остановили меня. Выйдя из штаба, ждал его в боковой аллейке: в штаб то и дело входили офицеры, со