Или не было? Может быть, все-таки это лишь сон? Да нет, все это было. Только сейчас. Это смерть была. Обыкновенная натуральная смерть. Рядом совсем. На волосок. В первый же день, в первый же час. И сделать ничего не успел. Немца ни одного еще убить не успел. Ни одного! А вот меня уже чуть не убило". Ванин расчет слышал, конечно, пальбу, призывы немцев по радио, их улюлюканье, свист, смех. Но участия в спектакле не принял. Во-первых, происходило все это немного правее и не видели ничего, только слышали. Да и все были заняты срочным оборудованием огневой. Да и не освоились на передовой еще -- в первый свой час на Ней, в первый свой день. К тому же каждый патрон и снаряд на счету. И прицела не было. И не догадывались даже, что весь-то сыр-бор этот -- музыка, крики, пальба -- загорелся из-за их же наводчика, из-за Вани Изюмова. И ждать уже перестали его. Думали, под обстрелом погиб. Нургалиев ждал взводного или комбата, ломал голову: как бы прицел ему новый достать. А тут он, наводчик его, возьми и явись. С прицелом явился. Не поверилось даже сперва -- целый, живой. А Ваня все еще был не в себе -- будто тень во плоти, поглощенный случившимся, безмолвный, измученный. Он даже, как положено, о прибытии своем не доложил командиру: не нашелся, забыл, не было сил. Казбек Нургалиев сам из рук его вырвал прицел, сам насадил на кронштейн. Опять пригрозил своему незадачливому подчиненному, вскинул рукой, рыкнул что-то сквозь зубы -- непонятно, по-узбекски, по-своему. Но Ваня и его почти не видел, не слышал. Послушно отдал кому-то банку, бидон, снял термос с плеч. Безразлично отнесся к тому, как солдаты, побросав сразу кирки, ломы и лопаты, на всякий случай продолжая прятаться за орудийным щитом, присев на станины орудия, делили вместо хлеба кукурузное крошево в сахаре с землей и камнями, руками доставали из бидончика урюк, а ложками выгребали из термоса лобио и макароны. И кто куда их: за отвороты пилоток, в какие-то листья росшего рядом бурьяна, прямо в ладони. Котелки не у всех, а касок, чтобы их заменить, и вовсе ни у кого. Один Ваня -- кто завтрак принес -- ничего не желал: ни есть, ни пить, а только снова и снова пытался понять, как-то примирить с собой, со своей совестью, с разумом человеческим все то, что с ним недавно стряслось. Это же надо... Такое... Как же это он так? Любая бы пуля... Мгновение... Какой- нибудь сантиметр, и все... И не сидел бы сейчас со своими, его б уже не было. -- Не ожидал, Изюмов, не ожидал от тебя, -- оборвал напряженную тишину фронтовой, вдруг случившейся трапезы Голоколосский, стал жадно выхватывать губами из своей скрюченной жилистой горсти и, не жуя, заглатывать коричневое склизкое застывшее варево.-- Самое вкусное съел по дороге, а мы давись тут остатками. -- Облизал языком, обтер рукавом губы, нос, усы. -- За ужином мне придется идти. -- А ху-ху не хо-хо? Ты бы и этого не принес! -- защитил Ваню Пацан.-- Jsd` тебе? Есть помоложе. Я сбегаю. С Ваней. Он уже знает куда. -- Я тебе сбегаю, сбегаю,-- взвился оскорбленный Игорь Герасимович.-- Мы как-нибудь сами, без пацанов. Кто-то все же хихикнул, будто поддержал инженера. Но остальные молчали, поглощены были важным, необходимым, давно терзавшим уж всех: попыткой заморить как-нибудь червячка. Да и сам Ваня пропустил обидную подначку мимо ушей. Все еще был занят пережитым, своим. Не принимал участия в трапезе и отделенный. Прислонившись к орудийному замку, взирал на все это с отвращением, даже с презрением. Есть хотелось, ко нечно. Вертелся все время, облокотясь на замок, слюни глотал. А от хлеба и сахара, от ягод с землей, говенного цвета клея из лобио и макарон отказался. Он их и видеть не мог. Чтобы он, командир, и остатки у всех на виду подъедал?! Да ни за что, никогда, лучше подохнет! Но солдатам своим все же банки и термос подчистить, вылизать дал. -- Все! Огневая копаит! Глубже, глубже!.. Снова копаит! -- блеснул он голодно, сухо щелками глаз, когда вылизывать уже было нечего.-- Быстро, быстро копаит! Все подхватили снова лопаты, кирки, ломы и, обтирая с лиц сладко- соленую слизь, высасывая крошки между зубов, принялись дальше долбить огневую. -- Изюмов!-- видно, все еще выделяя, особо держа его в упрямой злопамятной азиатской своей голове, резко, гортанно позвал Нургалиев. Ваня выпрямился, уперся в лом, повернулся на голос. -- Твоя давай маскирует! Вся пушка давай, вся огневой! Жива, жива давай! Обжигая о колючки ладони, пригибаясь как можно ниже к земле, почти что ползком, Ваня рвал бурьян, ломал цепкие ветки каких-то редких низкорослых кустов и потом втыкал их стеблями во все щели и дыры на колесах, на щите и станинах "сорокапятки". Потом стал обкладывать бруствер дерном и в него ветки втыкать. Но напрасно все оказалось, впустую. Появился комвзвода -- курсант, не успевший закончить училища. Немцы подперли, и пришлось всех из классов на фронт. На петлицах вместо "кубарька" по три треугольничка -- на один даже меньше, чем у таежника, у старшины. Чернявый, с чубатой прической, худой, рост -- так, средненький. Не крикливый, спокойный, простой. Но головастенький, смекалистый и живой. Из студентов, из Подмосковья. И вуз не дали закончить. Сорвала с первого курса война. -- Где он, Илья Воскобойников, пропадал все это время, в расчете не ведали. А тут появился -- и сразу приказ: орудие на прямую наводку. Что, где, почему?.. По няли только, что надо уничтожить вражеский пулемет. Может быть, даже тот самый, подумалось Ване, который, навострив ухо, коротко слушал Митрохин, а потом преподал Ване урок, как от ручного его отличить. Пулемет этот утвердился как раз напротив огневой, у подножия горы и не давал нашей пехоте в самых передних траншеях никакого житья: ни подойти к роднику, что бил из-под старого, обкромсанного пулями и осколками ореха, ни в окопы ничего не поднести, ни просто перебежать из взвода во взвод, из траншеи в траншею. Чуть заметил, гад, и палит. Сколько наших уже уложил, отправил в госпиталь, в медсанбат. Вот и попросила пехота, чтобы уничтожить его. Благо появилась наконец по соседству и пушка. По команде взводного весь расчет дружно вцепился в орудие. И отделенный навалился, и сам взводный. -- Раз-два, взяли!-- командовал в курсантской форме недоучившийся командир.-- Ну, дружненько! -- взмахнул он рукой.-- Еще, еще разик! -- Эй, дубинушка, ухнем!-- выдохнул саркастически инженер. Пацан весело подхватил, подналег своим мальчишеским хрупким плечом в гребень щита. Подхватили и остальные: -- Эх, зеленая, сама пойдет, сама пойдет!.. Эй, ухнем! Пушка сдвинулась и помаленьку, помаленьку сперва, потом поуверенней, попроворней покатилась, пошла. Кругом огневой земля перепахана вся, еще чадили, воняли перегоревшим толом воронки. В одной из них, полузарывшись в ее искромсанное, истлевшее dmn, торчал располосованный в железные ленточки закопченный "ванюшин" снаряд. "Головка" взорвалась, а "юбка" осталась -- торчит. -- Во, глядите,-- показал солдатам, передыхая, "курсант",-- такой же, как и у нашей "катюши". Но у нее снарядов побольше -- шестнадцать, а у этого шесть. И помощнее они у нее,-- похвастал с гордостью он.-- А этот... "Ванюша"... Зараза. Он послабей. У-у, чуть в нашу пушку, черт, не попал!-- ткнул он с облегчением пальцем в остатки разорвавшейся "чушки". Ваня заинтересовался "ванюшиным" снарядом: все-таки его именем окрестили наши иваны вражеский миномет, который стреляет такими же реактивными минами, как и наша "катюша". Разглядывая, на миг даже отвлекся от своих, так и не отпускавших, все еще державших его в своей власти взбаламученных дум. Уткнулся любопытным взглядом в воронку. Но "курсант", сам же и привлекший внимание к ней, тут же стал снова всех подгонять: -- Ну, разом! Дружненько! Взяли!-- И сам первый снова налег плечом на гребень щита. Да, расчету тоже досталось тут во время утреннего артиллерийского обстрела, мало не показалось -- пока Ваня бегал за прицелом в обоз, "спектакль" фашистам давал. Расчет, правда, успел укрыться в окопах -- и у соседней пехоты, уже давно закрепившейся здесь, и в своих, к той поре недорытых, правда, еще, неглубоких и тесных. Но, прижавшись к самому дну, собравшись в комочки, в калачики, отсиделись все же и в них. Все остались целы. Но пушку задело: на правом колесе разворотило осколком гусматику, погнуло слегка гребень щита. А в остальном, слава богу, на первый раз обо шлось. Но тащить на себе на прямую наводку орудие -- с изуродованной шиной на колесе, по глубоким воронкам, что зияли вокруг, по камням -- ой нелегко! Метров пятьдесят -- шестьдесят протащили, не больше, а с непривычки все упарились вовсе: дышали надрывно, прерывисто, обтирали рукавами взмокшие лбы. Сердца, души отводили проклятьями, руганью. Под конец тянули пушку пригибаясь, таясь за щитом от вражеских пуль, что нет-нет да и начинали уже посвистывать над головами. Упирались ступнями, коленями и руками в рытвины, в камни, цеплялись за сухую траву. Маскировка -- бурьян, ветки, что Ваня неумело, наскоро понатыкал всюду на пушке, пообсыпалась вся. Номера, расчет весь хотя и новички на передовой, народ все зеленый, вовсе неопытный, а все равно чуяли: ох, не окончится это добром. Как фуганет немец сейчас по ним из чего-нибудь -- мокрое место останется. Он тоже ведь не дурак, немец-то. Что, не видит их, что ли? Да как на ладони они теперь со своей покалеченной пушкой -- на открытом пространстве. -- Орудие к бою!-- когда все же ее втащили на бугорок, гаркнул тревожно "курсант". Сам с отделенным нырнул по соседству в воронку, чтобы оттуда огнем управлять.-- Гранатой! И тут... И почему вдруг?.. Эх, не хватало Ване еще и этой напасти. Тут как раз от немцев неожиданно музыка вновь полилась. Что-то очень, очень знакомое. Томительно-сладкая, зазывная, плавная, она, в этом таком ненормальном, изуродованном, перевернутом мире, так и вонзилась в Ванину душу и плоть, так вмиг и заполнила их, в каждой клеточке, поре его разлилась. И так это было неожиданно, странно, неправдоподобно, что враз всколыхнула и подняла со дна его придавленной и зачумленной этим уродливым миром души все его такое далекое и прекрасное, такое, казалось, невозврати мое прошлое: книги, театры, кино, концерты, которые игравшая на пианино больная сестра устраивала по вечерам, школьные вечера, городскую клубную самодеятельность. Боже, все, все это, утраченное, казалось, уже навсегда, никогда не достижимое больше, так в нем разом вдруг и всплыло. Рита вдруг вспомнилась -- возникла вдруг из всех его мучений, потрясений и страхов последней недели, последнего, но первого здесь на фронте, на передовой, еще только начавшегося короткого дня. Риточка Калнин -- из девятого, параллельного. Плотненькая, сдержанно-строгая, с коротенькой светленькой челочкой. Однажды в трамвае его тесно прижало вдруг к ней. Так и держало. Он весь замер, кровь ударила в голову, от страха, стыда не знал куда себя деть. Bq~ ночь Ваня не спал -- видел только ее, томился по ней. Через неделю в парке, на огороженном железными прутьями асфальте она сама пригласила его танцевать. Да, да, именно это тогда и играли: Вдыхая розы аромат. Тенистый вспоминаю сад И слово нежное -- люблю, Что вы сказали мне тогда... Динамик заливался вовсю. Немцы крутили нашу, на русском, пластинку -- сперли где-то уже. И власть ее -- того, что скрывалось для Вани за ней, о чем она ему -- только ему!-- с такой теперь тоской, болью и завистью говорила, вдруг скрутила его, завладела им целиком, на миг оказалась даже сильнее приказа, страха смерти, войны. -- Орудий боим!-- опережая комвзвода, взвизгнул, замахнулся из воронки на обалдевшего наводчика смуглым стремительным своим кулачком Казбек Нургалиев.-- Твоя что, глухая! Прицела, прицела давай! Ваня повернул свою горевшую воспаленную голову в сторону отделенного. Хотел понять, что тот кричит. Но все и вокруг, и в нем -- все, вдруг поднятое музыкой, мешало ему. Ну чего, чего!.. Что им вздумалось, этим фашистам проклятым, на всю нейтралку, до наших передних траншей и за них, дальше, в тыл пластинки крутить? Ну зачем, зачем это им, не мог понять никак Ваня. Да разве мог он, мальчишка, впервые лицом к лицу с коварным циничным врагом это понять? Понять, что они, бездушные, жестокие звери, самоуверенные, высокомерные, вооруженные до самых зубов и тем не менее не способные сломить хозяев захваченной ими земли, вынуждены были хотя бы так себя утверждать, пыль в глаза им, русским Иванам, пускать: вот, мол, смотрите, завидуйте нам! Мы и на фронте с комфортом, как люди живем. Не то что вы, русские бескультурные грязные свиньи. Поучитесь у нас. Да, да, пожалуйста, если хотите, послушайте с нами. Мы не жадные -- нам не жаль. Вы скомороха нам, балаган... Хороший, ничего не скажешь, дали нам сегодня утром концерт. А мы вот музыку вам. Баш на баш! Будем и дальше делиться. Яволь? За танго вдруг сам Карузо запел -- арию Каварадосси из последнего акта. По-итальянски, конечно. А Ване вспомнилось по-русски, по-нашему: Мой час настал, И вот я умираю... И вот я умираю! Ах, никогда я так не жаждал жизни! Не жаждал жизни!.. Ваня ушам не верил своим. -- Да давай же, давай! За прицел!-- рискуя под пули подставить себя, не сдержался, привскочил из воронки, вскричал сдержанный, спокойный обычно "кур сант".-- К прицелу, болван! И Ваня опомнился. И как в этот момент себя ощущал -- с нестерпимой тоской, с острой томительной болью в груди, со всем своим внезапно воскресшим в душе его ослепительным прошлым метнулся, потянулся, приник удивленно расширенным глазом к окуляру прицела, в штурвалы руками вцепился, как учили его, пусть урывками, кое-как, на ходу, но все же учили на марше... И впервые не вхолостую уже, нет, -- а взаправду, по-настоящему начал выцеливать и не своих коней, не передок, как на своих липовых и коротких уче ниях, а фашистов, живых настоящих фашистов и настоящим боевым снарядом. -- Грана-а-атой!-- пользуясь властью комвзвода, сам, не доверяя командиру орудия, крикнул из воровки "курсант". Для верности повторил:-- Гранатой!-- Как будто у них и другие -- бронебойные были; их обещали лишь подвезти; пока у них были только эти -- ящик фугасных. Но уставная форма приказа этого требовала, и Воскобойников крикнул: -- "Гранатой!"-- За этим, как и следовало ожидать, Ваня услышал: -- Ориентир! -- Приник плотнее глазами к прицелу.-- Табачный сарай! -- кричал дальше "курсант".-- Левый срез! Левее -- семь! Комвзвода смотрел из воронки через старый артиллерийский бинокль. Рядом с ним в сдержанном, настороженном нетерпении вскинул свою черную голову и Mspc`kheb. Фуражку, чтоб не демаскировала, снял. (А Воскобойников нет -- она торчала на нем, над краем воронки.) Нургалиеву, конечно, хотелось командовать своим расчетом самому. Он это любил -- командовать. Но взводный есть взводный. И узбек, как и наводчик Изюмов, лишь слушал, что тот приказывал. -- По пулемету!-- отрезал коротко взводный своим чистым резким фальцетом. В напряжении, в спешке забыл указать высоту.-- Высота -- три деления!-- доба вил, поправился он. Увидел, как неуверенно ведет ствол орудия, пытается разглядеть что-то помимо прицела, прямо через оконце в щите неопытный юный наводчик. И, отступив вдруг от установленной боевым уставом формулы, помогая ему поскорей найти далекую, удачно замаскированную цель, крикнул просто, житейски, по-бытовому:-- Вон, за кучей камней! Да вон, вон!.. С правого края! Булыжник большой! Видишь? Кусочек ствола! И каска, каска!.. Фу, спрятались! Во, во, появилась опять! Воскобойников смотрел в восьмикратный артиллерийский бинокль, а Ваня, приникнув опять к окуляру, снова в прицел. Он вдвое меньше увеличивал, чем бинокль. Но увеличивал тоже. И взводный знал, что и наводчик, пусть хуже, но должен увидеть то же, что видел он. И точно: Ваня увидел. За огромным, заросшим травой и обложенным другими, поменьше камнями, булыжником чуть шевелилась немецкая каска и что-то черное, вороненое, как резкий короткий мазок, прочерчивалось на сером фоне камней. "Ствол,-- ударило Ваню догадкой,-- ствол пулемета! Немецкого пулемета!-- Внезапная радость... Да, радость, но вместе и страх, как молния прострелили его. И тут же забота, тревога:-- Скорее, скорее!.. Ох, сумею ли я, попаду?.." Заработал, заработал штурвалами, стал подымать "крест" прицела под цель. Но не успел. Пулемет начал раньше. Задыдыкал вдруг, замолотил. Эх, и там, в груде камней, гады, тоже увидели. Пушку нашу увидели. И им видно в бинокль. Как раз, скорее всего, против них и выкатили русские пушку на бугорок. Ствол-то вон... Вон, так и глядит прямо на них. И как вжарили длинной очередью по орудию русскому. Задзыкали пули вокруг, запели слева и справа, над головой, в землю рядом вонзались, тяжелыми молотками забарабанили по стальному щиту. И, как и там, на нейтралке, с утра, когда все, кому было не лень из фашистов, сыпали пулями вокруг него, снова будто морозным скребком продрало Ванину спину, шилом сквозь череп пронзило, поджались невольно, как ватные, ноги. И Ваню потянуло к земле. Но взводный не дал. -- Огонь, огонь!-- орал. Голоколосский вогнал уже в камору снаряд. Инженера тоже тянуло к земле, скукожился весь, вжал голову в плечи. На колени упал между станин, сзади замка. Не положено. На ногах, в крайнем случае на корточках нужно. Чтобы вертеться быстрей, если что. Но он пренебрег, иначе не мог: так само к земле и тянуло. -- Огонь!-- возмущенно взревел опять взводный, тоже уже -- под пулеметными очередями -- прижимаясь к земле, к краю воронки.-- Скорей! И Ваня в последний момент, как и давеча, будто снова с посвистом пуль слыша и человеческий свист, смех, издевки, одолевая все это в себе, выполняя приказ, нажал на рычаг. Первый настоящий боевой собственный выстрел прямо-таки потряс его, оглушил. Ваня и не думал, что их такая старенькая и небольшая пушчонка лупит так звонко, резко и хлестко. Ничего себе "хлопушка". В уши словно вонзили стальные клинки, топором по вискам. Разворотило все там. Он даже вскинул руки к ушам, к голове, стал сжимать их, потряхивать легонечко ею, будто освобождаясь от того, что проникло и в уши, и в мозг. Об опасности даже, подстерегавшей его, позабыл, выставился неосторожно руками, плечом из-за щита. Где разорвался его первый настоящий снаряд и разорвался ли вообще, из- за всего этого Ваня не увидел. А когда спохватился, уже поздно было. И горько, очень горько стало ему: замешкался, растерялся, малость труса попраздновал и вот результат -- промазал свой первый снаряд. Однако не увидели разрыва и следившие за целью командиры. Лежа рядом, в bnpnmje, Воскобойников и Нургалиев ругнулись в сторону мазилы-наводчика, переглянулись с досадой: стрелок, мать его... Куда же подевался снаряд? Впрочем, это лишь узбека смутило. И Ваню, и всех номерных. А "курсант"... Хотя боевого опыта и он не имел, чистым "теоретиком" был, пусть и незаконченным, недоучившимся, но по учебникам и из лекций, что успел прочитать и прослушать в училище, кое-что все-таки знал. Да и успел все же и на полигоне выпустить с десяток снарядов -- и прямой, и закрытой наводкой. И смекнул сразу: первый выстрел по пулемету они сильно завысили. Настолько, что черт-те куда снаряд унесло. Неправильно расстояние до пулемета определил. -- На два деления ниже!-- глянув снова в бинокль, моментально внес он поправку.-- Гранатой!-- Но не успел еще вскинуть и руку, чтобы ею потом рубануть по команде "огонь", как впереди что-то крякнуло -- дребезжаще, развалисто, грузно, желтый дым взметнулся столбом, завизжали целым роем осколки. А Ваня, выполняя последний приказ, вращая уже снова штурвалы, ниже, ниже тянул теперь "крест" и не видел впереди, очень близко желто-черно- кровавого взрыва. Только грохот услышал где-то, будто бы рядом совсем, перед орудием, за щитом... А взводный и видел, и слышал. Ему теперь казалось, что он уловил перед этим и нарастающий вой мины, устремленной к земле. И Нургалиев видел и слышал этот неожиданный минный разрыв, и Голоколосский, и подносчик снарядов Пацан, и направляющие -- осетин из Беслана Аккан Агубелуев, молодой, а уже с заросшим черной щетиной лицом и такой же молодой и тоже щетинистый, загорелый и черный музыкант из Вагаршапата Ашот Вараздян. Как и у взводного, екнули и у них у всех, конечно, сердчишки. Всему живому хочется жить -- помирать не хочет никто. Но заподозрил неладное, очень опасное... Мелькнула догадка опять лишь у взводного. Больше покуда ни у кого. Из всех здесь он один только знал (опять же теоретически, только по книгам, по лекциям, но все-таки знал), что такое артиллерийская "вилка". Когда недалеко впереди с кряканьем разорвалась мина и полетели тучей осколки, мысль о "вилке", о том, что вот-вот грохнет где-то рядом опять -- эта мысль проскользнула внезапно, сама по себе. И теперь Воскобойников ожидал с напряженной тревогой, что будет дальше. И будет ли. И оттого отдал команду -- "Огонь!" -- возбужденно, нервно, отрывисто. Пушка выстрелила во второй раз. Словно парус в шторм на ветру полоснул. Но намного громче, сильнее. Однако снаряд теперь угодил в подножие груды камней. И когда Ваня увидел это, сразу увидел (на этот раз жадно, нетерпеливо туда, в цель смотрел), тотчас же, сам уже, без командира сообразил, что на этот раз он, напротив, немного занизил. "Но почему? -- мелькнуло.-- Постой, постой, почему, собственно, я? Вовсе не я, может быть, а Воскобойников, взводный занизил. Он команды ведь отдавал, а я только точно их выполнял. -- Но тут же резануло сомнение: -- А точно ли? При зачумленности своей, напряжении, спешке... Ведь мог и сам напортачить, сбиться в делениях, неточно "крест" на цель наложить". И снова тошно, страшно стало ему. Неужто он это, он?.. Снова он! Два снаряда, и оба черт знает куда. И, винясь, страдая, жаждая, прямо весь вожделея исправиться, поскорее как-то себя утвердить, поверить в себя, быть довольным собой, просто спасти себя, сбив поскорей пулемет, с тоской еще плотнее прижался глазом к окуляру прицела, который забыл, который нашел, который принес, из-за которого чуть уже было не сгинул. Да он просто прилип к окуляру прицела. Тронул легонько, очень легонько штурвалы. Даже он, неуч, профан, стрелок -- так, плюнуть только да растереть -- даже он и то каким-то чутьем, тонкостью юной своей, обнаженными нервами, захлестнувшими его болью, страданием и тоской догадался, почувство вал, сообразил, что тут немножечко надо "крестик" поднять. Ну, чуть-чуть, на какую-то долю деления -- раз снаряд их под груду камней угодил, под самую груду. "Ну,-- просил сам себя, свои руки, умолял просто он,-- немножко, немножко совсем!-- И дрожа, трепеща весь, забыв обо всем, об опасности позабыв, не повел, нет, не стал штурвалы вращать, а чуть-чуть ударял ладошкой по psjnrje, только по левой, верхней, что работала по вертикали, на спуск и подъем.-- Чуть-чуть... Осторожно, легонечко!"-- Еще до того стал вращать, как начал отдавать новый приказ Воскобойников. -- Моя давай, моя!-- рванулся к орудию из воронки узбек. Он сразу же, как только наводчик запустил первый снаряд в "молоко", хотел ринуться к нему, оттолкнуть Изюмова от прицела и усесться самому за него. Понимал, конечно, что за щитом, у прицела опасней. Намного опасней, чем лежать в воронке и управлять огнем орудия со стороны. Но он привык рисковать -- еще там, дома, в крутых и глухих отрогах Таласского Алатау. Собственно, каждый молодой необъезженный жеребец -- это риск. Было в жизни бывшего коневода, объездчика много и других опасностей. И он, как ни был молод еще, научился уже относиться к ним спокойно, расчетливо и теперь сразу смекнул, что плохая стрельба неподготовленного наводчика грозит им всем и ему самому неприятностями значительно худшими, чем риск, который он возьмет на себя, если, отбросив его, сядет сам за прицел. В себе же он был уверен, чуял, что первым же снарядом собьет пулемет. И порывисто рванулся к краю воронки. -- Моя, моя давай!-- лихо бросил он Воскобойникову. Но тут как раз опять грузно, развалисто хряпнуло. Но не впереди, как до этого, а сзади уже. -- Ложись! -- схватил отделенного за ремень, дернул снова в воронку его Воскобойников. Метнул взгляд назад, на новый минный разрыв. И понял: "Все, вилка, кажется. Влипли. Неужели конец?" И, сглотнув с трудом, с сухим комком в горле, с внезапно прокатившимся по спине холодком, отрывисто крикнул Казбеку: -- Поздно! Ложись! Третья мина обязательно шлепнется где-нибудь рядышком. Если, конечно, не самое худшее -- не точно в орудие. "И где он, корректировщик проклятый не мецкий, сидит? Трахнуть бы сперва по нему из орудия, а потом по пулемету уже. Но где он? Быстро же, падлы, сработали, быстро,-- подумал с тоскою курсант.-- Только выкатили орудие на бугорок, только два раза пальнули -- и все, уже в центре вилки. Классической вилки! Ничего не скажешь, метко, падлы, стреляют, симметрично мины легли. Что же, что же, черт возьми, делать?"-- соображал лихорадочно Воскобойников. Хорошо бы, конечно, убрать немедленно пушку. Но поздно, поздно уже. За четверть минуты, которой хватит с лихвой, чтобы немецкие минометчики скорректировали завершающий выстрел, нет, не успеть. Ни за что не успеть. И станины у пушки свести не успеть. Даже подхватить ее не удастся. Убрать бы, упрятать в окопы, в воронки хотя бы людей. Но приказ... Приказ! Пулемет все строчит и строчит. Жить не дает здешней пехоте. Да и расчету... Как теперь выскочить из-за щита? "Э-эх,-- сжал "курсант" невольно челюсти и кулаки,-- вот и прямая тебе... Вот она, прямая наводка. В первый же день, в первый же час... И так глупо, бесполезно влипнуть!" Но тут же мелькнула надежда, извечный русский "авось да небось": а может... вдруг пронесет? Трехснарядная "вилка" -- это удача, считай, идеал. По расчетам, что еще делал в училище, по рассказам бывалых, случается, не удается уложиться и в полдесятка снарядов. И с отчаянием и все- таки смутно надеясь, веря, что, может, и обойдется еще, пронесет, вырвался Илья Воскобойников из воронки по пояс, вскинул призывно рукой, закричал: -- Треть деления выше! Скорее, скорее!.. Гранатой! -- Даже и тут, и теперь не смог оторваться от заученной формулы он. Но Ваня и сам уже... По наитию, по какому-то счастью... Влюбленным, дуракам и пьяным везет, говорят. "Крест" уже как раз так и лежал: на треть деления точно на цели -- на резкой, жирной, черной железной черте в серых камнях. "Угадал!-- пронзило восторгом, счастьем Ваню Изюмова.-- Вот так! Как и взводный! Порознь!.. Каждый отдельно!.. А одинаково!.. Как сговорились. Ну сейчас, сейчас я его!.." И только услышал, скорее почуял, как от дрожавших, трясущихся рук инженера, влетев с лязгом в казенник, снаряд автоматически защелкнул за собой клин замка, и сам, уже не слыша, да и не слушая, не нуждаясь больше в командирской команде, Ваня ослепленно, страстно нажал на p{w`c. Увидел... На этот раз отчетливо, ясно увидел, как там, точно в той точке, к которой секунду назад и прилип черненький махонький "крестик" прицела, вдруг взметнулось все вверх, разлетелось в куски, затянулось сизым, клубившимся дымом. И не успел Ваня первую свою победу, первую свою военную радость вполне осознать, пережить, упиться ею сполна, как все для него провалилось, исчезло в оглушительном грохоте, в глаза плеснуло огнем, в нос, в рот, в легкие ударило ядовитой отвратительной гарью -- будто луком, чесноком перегнившим, прелым чем-то. И он повалился на станину, на землю, под щит. Пришел в себя Ваня минут через пять. Был весь словно раздавлен, голова как котел, в ушах, во рту клейкая каша, кисея на глазах, руки и ноги, все тело безобразно, безудержно трясутся, дрожат. Бросил вокруг обалделый затуманенный взгляд. Пушка лежала на боку. Правое колесо словно скомканный блин, решетом -- неприкрытый щитом кожух противооткатника. И масло из него, словно из лейки, упругими золотистыми струями. Дым кругом, редкий уже, но все еще кислый и въедливый. И -- никого. Только Голоколосский и Огурцов. И тоже бледные, зачумленные. Тоже трясутся, дрожат. И Нургалиев кричит из воронки: -- Взводный! Ай, ай, ай!.. Зачем так, Илюша? Зачем! Потом, позже, когда, пригибаясь, хоронясь от вражеских глаз, снарядов и пуль, подбежали пехотинцы, а затем и сестра и разобрались во всем, оказалось: "курсант" (голову осколком ему оттяпало как топором) -- наповал; Нургалиева зацепило пониже спины -- кровью налило ботинки, обмотки, штаны; Агубелуеву навыпуск кишки (тоже ясно всем -- не жилец), а Ашоту перемололо руки и ноги. Жить будет, возможно, но не музыкант, не человек уже, а дышащий и страдающий вечно обрубок. Только трое -- Ваня, Голоколосский, Пацан -- всего-то они и остались. Как прикрыли их от осколков и ударной волны колесо и вся правая сторона стального щита, а также казенник и свисавший уже в это время вниз стальной клин замка (тоже встал между ними и смертью), так только они трое, оглушенные, одуревшие, а живые все же остались. Ни единой царапины, только небольшая контузия. Целый день потом приходили в себя. Да и сегодня еще не совсем отошли: и слышат, и видят как будто бы хуже, и трещит, болит порой голова. Да и ездовой из их расчета еще, Лосев, остался -- в обозе своем. Так, наверное, там и сидит. В общем, четверо из всего отделения. Остальные -- в первый же день, в первый же час... Запасного орудия не было. Какое там запасное... Основных не хватало: остальные три расчета из их батареи, наверное, тоже сидят сейчас где-нибудь с пехотой в окопах. Так что, пока не доставят новой пушки со склада, если там она еще есть, отправили их -- Пацана, инженера и Ваню во второй эшелон, штаб полка охранять. Вот и сидели в окопах со взводом охраны полкового капэ, на зависть всем остальным, всем тем, что остались на передке. x x x -- Кто батарейные здесь? Кто наводчик?-- все еще бегал тревожно по брустверу и взывал к сидевшим в траншее солдатам штабной -- в истоптанных командирских сапожках, с тремя "кубарями" в петлицах, и с "пэпэша" на груди. Ваня еще пуще прижался к окопной холодной стене, уставил в нее, боясь себя выдать, растерянный, ускользающий взгляд, напрягся весь, съежился. Думал, все, повезло, чуть ли не до самой победы прописался у штаба. Ан нет... Выходит, конец его счастью, везению. Все, отсиделся. Еще не прошел, еще до сих пор гудит в ушах, в голове, отдается во всем теле опустошительный минный разрыв, еще стоят в глазах те, что вчера полегли,-- искромсанные, в лужах крови, неподвижные, а его, Ваню, уже снова туда, на погибель, на смерть. Где же справедливость? Где? Ведь есть еще три расчета! И они еще не стреляли, не побывали там! Вот их... Их ищите! Их гоните туда! Но тот, с "пэпэша" на ремне, с "кубарями" в петлицах, остановился на бруствере -- как раз ну точно над Ваней. И как узнал? Как? И смотрит, смотрит на Ваню -- bmhl`rek|mn, пристально, норовит ему прямо в глаза. И Ваня еще пуще прижался к сырой отвесной стене, как приклеился к ней, вдавился в нее. Почти не дышит. Зажмурился. -- Ага, вот ты где?-- не то показалось Ване, не то взаправду крикнул ему сверху штабной.-- Я ищу тебя тут... А ты... Скрываться! От солдатского долга, от боя увиливать! Я ведь предупреждал... Хватит! Под трибунал!-- И вдруг стремительно, жадно ухватил Ваню за шиворот. Ваня рванулся. Но тот цепко держал, словно клещами. И Ваня от обиды и страха взревел: -- Зачем? Не надо, не надо меня! Не хочу! Пусть другой!-- невольно в ужасе вскинул рукой, размахнулся невольно. -- Нас, нас ведь ищут!-- со всей силой схватил, тряс его за плечо Огурцов.-- Тебя ищут! "А-а... Так это Яшка, Пацан... Не штабной... Штабной вон, на бруствере, наверху. Все равно,-- отдалось отчаянием в Ванином сердце. И как ножом по нему: -- Нельзя, нельзя дальше так -- таиться, молчать... Нельзя!" Вдруг снова запавшие неподвижные глаза при-морца увидел, услышал его спокойный убежденный призыв: "Смолоду честь береги. Смолоду! Это самое главное -- честная, чистая жизнь! Понят дело? Вот так! Самое главное!" Перед глазами опять эти двое возникли: тот, что сам себе могилу копал, и свихнувшийся, тощенький и белобрысый, что от расстрела в степь бежал. И эти, что сорвались с передовой, а сейчас бездыханные валяются перед траншеей, которых из пистолетов уложили очкарик, штабной и сам комполка. И забегал, забегал в смятении Ваня глазами. Встретил глаза Пацана -- нахальные, озорные всегда, а сейчас тоже недоуменные, в ожидании: чего, мол, тянешь, Ваня? Кличут, ищут ведь нас, а ты почему-то... Ведь ты за командира сейчас. А молчишь... Вот я сам сейчас, сам... -- Ну сколько можно?-- потребовал, чуть ли не взмолился снова штабной.-- Кто батарейные здесь? Кто здесь наводчик? Ваня не выдержал. Сжавшись весь, через силу, едва ворочая немеющим языком, прохрипел: -- Я,-- как бросился в омут башкой.-- Я... Трое нас здесь. С "кубарями" остановился. Замер на миг. Развернулся. Два-три прыжка -- и вот он опять возле Вани, у края окопа, над ним. -- Ты?-- сверху недоверчиво уставился он на побледневшего молодого солдата.-- А остальные? -- Вот,-- чуть слышно прошелестели обсохшие Ванины губы,-- подносчик снарядов,-- кивнул он в смятении на Пацана. На инженера потом:-- Замковой, за ряжающий.-- Поперхнувшись, сглотнул. "Эх, дурак! -- сплюнул досадливо, в сердцах инженер.-- Потянуло тебя за язык!-- Раздраженно пригладил пшеничные, даже в походе и здесь, на передовой, не успевшие запуститься и захиреть аккуратные небольшие усы, чубчик льняной над залысинами, мрачно, угрюмо поднялся с траншейного дна, оправил слегка гимнастерку.-- Дурак,-- снова окатил он презрительным взглядом наводчика, сплюнул так же презрительно,-- теперь нас снова туда". И, как бы подтверждая его правоту, штабной тут же решительно, даже чуть злобно, отрывисто рявкнул: -- За мной! Живо, живо! Бегом! Ни выговаривать, ни угрожать больше не стал: не до того, видать, каждой минутой дорожил. Только это крикнул: "За мной!" -- и побежал вверх, по склону оврага, вскинув и прижав к груди автомат. Не поворачиваясь, не проверяя: бегут ли за ним или нет. Должны. Обязаны были бежать. Пусть только попробуют не побежать. И как пришпарит на своих худых и долгих ногах, в истоптанных хромовых сапожках. Будто не бой, не враг, не опасность ждут его там, впереди, а мир, тишина -- финиш желанный, победный. Жизнь их там ждет. Следом за ним, зажав в руке карабин, сорвался Пацан. Пехотинцы -- с полдесятка дружных, грязных, натруженных рук прямо-таки вышвырнули его из глубокой траншеи. Как из катапульты взлетел. Приземлился на четвереньки на бруствере. Тотчас вскочил на ноги и за штабным -- на своих коротких и кривоватых, но борзых, где-то, когда-то уже набеганных сильных ногах. На psj`u подняла из траншеи пехота и Ваню -- торопливо, с готовностью: не дай бог, передумает, вернется назад командир и еще кого-нибудь вместе прихватит с собой. И спешила, спешила, старалась пехота: поскорей бы избавиться от тех, кого он искал -- так упорно искал, нашел наконец и теперь поспешно, упрямо повлек за собой. А инженер... Нет, этот никому не позволил себе помогать. Какой смысл был ему торопиться? Не на свадьбу же, не на пир. Ох, не хотелось ему покидать это спокойное и все-таки относительно безопасное место... Но коли уж надо, не отвертеться никак, он -- длинный, сухопарый и жилистый -- может и сам... Чуть ли не вышагнуть может из этой траншеи. Но не желает, не будет спешить. Не тот это случай, чтобы выкладываться. С секунду-другую еще подождал, неторопливо, нехотя вскинул тощую долгую ногу, нащупал ею в стенке уступ. Ступил на него. Руками ухватился за камень на бруствере. Рывок -- и он уже на нем, наверху. Встал во весь рост. Не спеша отряхнулся. Прощально глянул сверху вниз на завидно, несправедливо оставшихся в окопе счастливчиков. Кашлянул, высморкался -- без носового платка, пальцами, прямо на землю. Вытер их о штаны. Подхватил с земли карабин. И туда же -- за мельтешившими уже далеко перед ним спинами командира и обоих напарников, номерных. "Эх, дурак ты, дурак,-- клял он ближайшего к нему Ваню Изюмова,-- и чего не сиделось в окопе?" Сплюнул с досадой опять -- уже на бегу. И, переходя против желания с ленивой, тяжелой трусцы на чуть полегче, борзее рысцу, беспокойно вертя лысеющей на затылке и лбу головой, стал настороженно вслушиваться в нарастающий спереди с каждым шагом грохот разрывов. И хотя с ростом своим, с долгими, как у цапли, ногами и с легкостью рысака мог бы всех обогнать, даже и этого, тоже как и он, вытянутого и длинноногого, что увлекал их троих за собой, держался Игорь Герасимович от маячившей перед ним белесой от пота и соли спины Вани Изюмова как привязанный, на одном и том же, ни больше ни меньше, устойчивом расстоянии. И вообще упирался весь внутренне, противился этому нежданному и совсем, совсем нежеланному бегу. Да и не бежал даже, а так, едва-едва тянулся, тащился за Ваней. Зрелый, бывалый -- тертый калач,-- по опыту знал, вполне допускал, что в любую минуту еще всякое может случиться: вдруг помешает им что, по-другому все повернется, убьет, например, или ранит штабного, а может, он просто так, для острастки им о танках кричал, а на самом деле это вовсе неправда и бегут они не туда. И тайно невольно еще на что-то надеялся. Высунув из-за бруствера головы, наголо стриженные у новичков, а у бывалых солдат заросшие, немытые и нечесаные (под касками у кого, а у иных даже и без пилоток), штабная охрана затаенно и молча следила за тем, как трое "избранных" покорно и неуклонно, нелегкой, натужной к концу подъема трусцой уже приближались к гребню оврага. Достигли его. Перевалили за голый каменистый излом. И теперь как в землю начали погружаться. И наконец словно провалились в нее, пропали из виду -- там, где все громыхало, тряслось и пылало. И только перевалили все четверо за излом, сразу увидели то, чего не могли видеть те, что остались в окопах, в овражке: просторный и ровный, как поле, уходящий куда-то вниз, к долине с рекой, склон бесконечной пологой горы -- в клочьях чудом уцелевшего сухого бурьяна и хилых, низкорослых кустов, беспощадно посеченных осколками, изрытый и искромсанный весь, в дыму и огне. И там, впереди, не так далеко, в клубившейся гари и поднятой в воздух земле что-то уже вроде бы двигалось. Тут и там словно из пастей сотен огнедышащих змей -- и тяжелых, и малых, с треском и громом вырывался то отдельными короткими молниями, то целыми потоками испепеляющий все живое огонь. А по небу, ныряя и взмывая заново ввысь, с ревом носились огромные черные птицы. И все это... Все, все было направлено против людей. Всех без разбору людей: и чужих, и своих. Но как будто бы и без них. Словно бы разворачивалось, происходило все это на поле само по себе. Потому как никого, ни единого человека, вообще ничего живого нигде не было видно. Но люди были. Были! Не могло их не быть. Но позапрятались все, как кроты, как крысы, как тараканы куда-то позаползали, позарылись под землю, забились в rp`mxeh, окопы и щели, под камни, бурьян и кусты, прикрылись стальными щитами орудий, втиснули себя в железные ребра и перья метавшихся по небу с клекотом птиц, в броню уже и сюда подбиравшихся неживых, скрежетавших всеми своими суставами чудищ. И палили, палили... Вовсю друг по другу палили. Всеми средствами стремились подобных себе истребить. И все, все слилось вдруг для Вани во внезапно заклокотавший и зачадивший настоящий вулкан. О них, о вулканах, отец ему рассказывал (сам видел их, на Камчатке. Показывал даже красочные цветные картинки.