"угробить", "смыться", "расквасить рожу". Я и сейчас обозлился. Хороши! Обрадовались, что ни одного противника не прикончили. Для того, выходит, мы в истребительный батальон вступили, чтобы сложить ручки и молить господа бога о помощи? Коплимяэ не говорит в ответ ни словечка. Не понял меня, что ли? А может, ветер отнес мои слова в сторону? Я приподнимаюсь еще выше и воплю опять о том же во всю глотку. Чудно, но, когда вопишь, все это звучит уже как-то не так. Ильмар опять ничего мне не отвечает. Во мне зарождается даже недоброе чувство к нему. Непонятный парень, думаю. Смелый, на все готовый, за спиной карабин, а сам радуется тому, что не укокошил ни одного врага. Мы молчим. Коплимяэ иногда поглядывает на меня, но я делаю вид, что не замечаю. Сижу, прищурившись из-аа встречного ветра, перекидываюсь на поворотах вправо или влево и упрямо таращусь на дорогу. Если он хочет что-то сказать, пусть не прикидывается немым. Ого, да никак он рот открывает. Во всяком случае, он очень низко пригибается и поворачивает ко мне лицо. -- Я хотел стать мотогонщиком. Нет, он меня поражает, честное слово. Ну, да черт с ним, он ведь еще такой же щенок, как и я. На душе опять становится легко, злость моя рассеивается. С чувством облегчения догадываюсь, что он поглядывал на меня без всяких задних мыслей, просто проверял, как я переношу эту гонку. Давай, дружок, давай жми на газ, разгонимся так, чтобы перемахнуть все кривые по прямой, в коляске не сдрейфят! На очередном повороте я наполовину перекидываюсь наружу, как это делают гонщики На кольцевом шоссе в Пирите. Даже и забыл про свой карабин, который чуть не попал при этом под колеса. Я едва-едва успел спохватиться, после чего начинаю хохотать, будто отмочил бог весть какой номер. Вдруг мы замечаем впереди другой мотоцикл. На поворотах он скрывается от нас, на прямой опять показывается. Ильмар вопросительно смотрит на меня. Я подмигиваю ему. Наша мощная машина чуть ли не взлетает. Ведь мы ГОНЩИКИ. Словно озорные мальчишки. Ильмар смеется, я тоже ржу. Так весело, что дух захватывает. Высоко поднявшееся голице пригревает спину, невысокий ельник справа весь в пятнах света. Весь мир становится для нас внезапно невыразимо ослепительным и ярким. И вдруг Коплимяэ сбавляет скорость. -- Гляди! Он не прокричал это, а прошипел. Гляжу. У того, кто сидит на заднем седле, на рукаве белая повязка. Чувствую, как сильно начинает колотиться сердце. -- Не отставай! -- гаркаю я. Мы опять начинаем нагонять их. Все так и есть -- белая повязка на рукаве видна отчетливо. В голове клубятся разные мысли. Бандиты, видать, обнаглели, если начали разъезжать повсюду так вызывающе среди бела дня. Нельзя их упускать! Десяток-другой секунд, и мы сядем им на хвост. Главное -- не промахнуться. Досылаю пулю в ствол. И в этот миг лееные братья сворачивают на проселок. -- За ними! -- реву я Коплимяэ. Коплимяэ притормаживает, уверенно берет поворот, и вот мы уже почти на пятках у них. Метрах в двадцати от меня трясется мужская спина. Ветер надул блузу парусом. Спина бандита и его руки приводят меня на миг в замешательство: уж очень щуплые. Я, пожалуй, предпочел бы, чтобы там, впереди, тряслась могучая и широкая спина и чтоб шея была толстая. Я крепче вцепляюсь в карабин. Коплимяэ сбавляет скорость. Сбавляет из-за меня, чтобы я не промахнулся, -- мы уже довольно близко от них. Переглядываемся. Я вижу в его глазах те же возбуждение и решимость, какие испытываю сам. До мотоцикла впереди остается всего метров семь-восемь. Самое время стрелять. Наверняка попал бы. Руки слушаются меня -- не дрожат, и душу пронизывает какое-то удовлетворение. Честное слово, не промахнулся бы. Надо стрелять, больше ничего не остается. И все-таки я не нажимаю на спусковой крючок. Не могу я убивать человека в спину. Ильмар как будто понимает меня. Чувствую это безошибочно. Вот он уже прибавляет скорости. Сейчас мы с ними поравняемся. Мозг работает очень быстро. Как только поравняемся, я выстрелю. Нет, спереди. Метров с пяти-шести. Заставим их остановиться, и тогда... Их надо убить. Это лесные братья, такие же, как те, кто убил Сергея. Приподнимаю карабин повыше, чтобы стрелять было удобнее. Снова с каким-то внутренним удовлетворением констатирую, что руки у меня не дрожат. И в тот самый миг, когда я собираюсь нажать на спуск, на белой нарукавной повязке худенького седока позади я замечаю красный крест. Коплимяэ орет мне в ухо: -- Красный крест! На какую-то долю секунды все у меня в голове путается, но я тут же овладеваю своими мыслями. С огромным облегчением опускаю карабин вниз. Мы обгоняем мотоцикл, и я оглядываюсь назад. Вижу два побледневших лица. Понимаю, что мой карабин, который я все еще стискиваю изо всех сил, наш мощный мотоцикл и наша отчаянная скорость -- от всего этого можно ошалеть. Я не нахожу ничего лучшего, как улыбнуться тем, кого только что собирался убить. Чувство у меня такое, будто с меня свалилась ужасная тяжесть. Коплимяэ тоже смеется. Во вееь голос, всем существом. Мы возвращаемся на шоссе и километров через десять догоняем свою роту. Автобусы стоят посреди дороги, выбегающей из леса на открытое место. Некоторые из бойцов сидят в кювете с винтовками наизготовку. Что-то случилось. Бандиты, говорят, стреляли из лесу. Ранили одного из наших. Командир роты приказал остановить автобусы и прочесать местность. Спрашиваю, в какую сторону ушли ребята, и бегу следом. Я мог бы остаться возле автобусов, а когда Мюркмаа вернулся бы, Доложить ему, что задание выполнено и бумаги честь честью доставлены в штаб. Да характер не позволяет, не могу усидеть на месте. Но лучше бы я не торопился. Теперь на душе такая горечь, что послал бы всех подальше. Свой взвод я разыскал довольно быстро. Примерно в километре от автобусов наши окружили два соседних хутора. Ребята направили меня к низким строениям, к которым, дескать, пошел Мюркмаа. Добежал я до деревенской улицы и впрямь увидел людей. Возле плетня. Присоединившись к ним, я услышал, как по другую сторону плетня, на крохотном хуторском дворе, Мюркмаа допрашивал парня моих примерно лет. Мюркмаа, злой и раздраженный, почти кричал на парня: -- Вы уклоняетесь от мобилизации, вы бандит! Почему у вас нет справки об освобождении от военной службы? Брюки по колено в росе! Куда вы бегали? Где спрятали оружие! С крыльца дома какая-то старушка кричала испуганно, что Алекс работает на железной дороге и что перед уходом на работу он гонял скотину на пастбище. Алекс переминался с ноги на ногу и не говорил ни слова. Его брюки и босые ноги в самом деле были мокрыми. Из-под расстегнутого ворота белой домотканой рубахи выглядывала загорелая грудь. Льняная рубаха все время вылезала из штанов, и парень запихивал ее обратно под ремень. Но он был вконец перепуган, и руки плохо слушались его. -- Кто был с вами? Мюркмаа распалялся все больше. Я подумал, что с пареньком следовало бы разговаривать поспокойнее, чтобы услышать от него хоть словечко. -- Расстрелять! -- приказал Мюркмаа трем-четырем солдатам, стоявшим у забора. "За что?" -- подумал я, не понимая решения коман- дира роты. Старушка на крыльце закричала в голос. Я почувствовал себя крайне скверно. Руутхольм остановил людей. -- Ты не имеешь права отменять мой приказ, -- процедил Мюркмаа сквозь зубы, подойдя к политруку, -- Имею. На лице командира роты заходили желваки. Они стояли по разные стороны низкого плетня, почти голова к голове. Мне от всей души захотелось, чтобы Руутхольм не отвел взгляда в сторону. Теперь уж я не могу точно определить, долго ли они испытывали силу воли друг друга. Мне казалось, вечность, но, наверно, это длилось секунду-другую. Мюркмаа отвел глаза, и я перевел дух. К несчастью, и мне и Руутхольму рано было радоваться. Командир роты подошел быстрым шагом к парнишке, все еще ничего не понимавшему, вырвал из кобуры наган и рявкнул: -- Я сам тебя пристрелю! -- Не имеешь права! -- крикнул политрук и перепрыгнул через забор. Перепрыгнув, оступился, но тут же сделал над собой усилие и побежал к ним, Я тоже перепрыгнул через забор. В этот миг грянул выстрел. Я застыл. Парнишка в белой льняной рубахе схватился обеими руками за живот и рухнул. Тел╝ его скрючилось, и я закрыл глаза. Снова грянул громкий выстрел. Никак не пойму, почему политрук не сумел помешать второму выстрелу. То ли и он оцепенел от поступка Мюркмаа, то ли просто не успел вырвать оружия у озверевшего человека. Я лишь увидел, как Руутхольм, ни на кого не глядя, пошел назад. О чем он при этом думал, известно лишь ему самому. Я тоже не стал смотреть, как дергается тело парня. Сам не свой я вернулся к автобусам. Докладывать командиру роты о прибытии я не стал. Мы, правда, столкнулись лицом к лицу, но я отвел глаза в сторону. Мюркмаа продолжал твердить, что этот парень наверняка был одним из тех, кто обстрелял наш автобус. К тому же пусть никто не забывает, что нам приказано расстреливать на месте всех уклоняющихся от мобилизации. Конечно, приказ такой существует, но до сих пор мы еще ни разу его не выполняли. Большинству бойцов не по себе. Мы не смотрим друг другу в глаза, почти не разговариваем. А мрачнее всех -- Руутхольм. Небось грызет себя, что не сумел помешать ненужному кровопролитию. Я и не знаю толком, политрук ли подчинен командиру или командир политруку. Наверно, у них одинаковые права. Мюркмаа должен был посчитаться с политруком. Так я считаю. А что я сам сделал бы на месте Руутхольма? Может, напрасно я осуждаю политрука? Хотел бы я заглянуть в душу Мюркмаа. О чем он сейчас думает? Громогласное оправдание своего поступка еще не означает, что он не раскаивается. А если рано или поздно он в этом не раскается, значит, не годится он в командиры. Но вдруг Мюркмаа вообще прав? Ведь наши автобусы обстреляли и одного бойца ранили. А брюки у парня были в самом деле мокрые, и он не сумел сказать в свое оправдание ни слова. И уж наверняка он, как призывник, подпал под мобилизацию. Перед моими глазами всплыл его облик. Светлые волосы. Круглые от страха, ничего не понимающие детские глаза. Руки, неуклюже запихивающие в брюки льняную рубаху. Жалко парня. Наверно, никогда я не забуду его смерти. Черт возьми! Кто мешал мне заступиться? Ведь мы же сознательные бойцы. По дороге сюда я злился на Коплимяэ, радовавшегося тому, что он еще не убил ни одного врага. Но так мы ни с кем не должны расправляться. Надо было как следует допросить парня. Выстрелить в затылок всегда успеется. Коплимяэ спрашивает, что со мной. Я взрываюсь: -- К черту все это! Мюркмаа -- скотина. Коплимяэ не может ничего понять, но не пристает с вопросами. Понимает: сам потом расскажу. А сейчас нет никакой охоты вспоминать о том, что произошло на дворе хутора. При первой же возможности попрошу перевести меня из роты Мюркмаа в другую роту. И скажу ему прямо в лицо, почему я хочу переменить часть. Однако я и сам при этом понимаю, что бегством ничего уже не исправишь. Ночуем в Мярьямаа. Городок выглядит совсем покинутым. Да и во время боев, продолжавшихся несколько дней, жители попрятались в лесу, лишь некоторые отважились выжидать конца перестрелки в погребах. После нашего прибытия люди начинают потихоньку возвращаться. Повсюду здесь видны..следы недавнего сражения. Некоторые дома раскидало взрывами снарядов, а некоторые словно бы разодраны надвое тупыми зубами. В стенах зияют дыры с рваными краями. А зазубрины и щербины от пуль попадаются чуть ли не всюду. От некоторых же зданий остались только обугленные головни или груды закопченных камней. Насчет церковной башни, превратившейся в культяпку, высказываются двояко. Одни говорят, что острый верх ее сгорел, другие уверяют, будто он срезан артиллерийскими снарядами. Добавляют, что местный пастор ушел с отступавшими немцами. В девятьсот пятом году, думаю я, пастыри народа благословляли расправы карательных отрядов, а теперь молятся за победу фашистского оружия. Странно, почему это божьи слуги всегда оказываются на стороне черных сил? Впервые вижу настоящие пулеметные и стрелковые окопы, дно которых усеяно гильзами. На южной окраине городка немцы окопались весьма основательно. Я впервые оказываюсь на арене недавних боев и потому жадно приглядываюсь ко всему. Непонятно, следы бомбежки в Валге произвели на меня куда более тяже--лое впечатление, хотя Мярьямаа пострадал гораздо сильнее. Или я начинаю привыкать к войне? А можно ли вообще к ней привыкнуть? Жители рассказывают, что сражение тут продолжалось несколько дней. Сперва немцы подошли к городку со стороны Таллина, потом оттянулись назад. Некоторое время русские войска -- старшее поколение никак не привыкнет говорить "советские" -- держались на северной окраине городка, а немцы -- на южной. Над крышами все время свистели снаряды, мины и пули. Орудия и минометы гремели с утра до поздней ночи. Грохот разрывов смолкал только к полуночи. А пулеметы продолжали строчить и дальше. В конце концов немцев отбили, и позже наши части уехали назад в Таллин. Это как-то не укладывается у меня в голове. По-моему, очевидцы что-то путают. Может, кое-какие части и вернулись назад, но остальные, безусловно, развивают контрнаступление. Я, конечно, никакой не ученый стратег из генштаба, но котелок у меня мало-мальски варит, и даже мне ясно, что отступающего врага надо преследовать, беспрерывно нанося ему все новые удары. Приятно знать, что немцы не продвинулись дальше Мярьямаа, но еще больше радует наше успешное контрнаступление. Красная Армия еще покажет немцам, на что она способна. Пусть Гитлер и его генералы не надеются, больше ни один город не свалится им сам собой в руки. Разве сражение под Мярьямаа не означает, что сопротивление наших войск становится с каждым днем все мощнее. И не только на территории Эстонии, а по всему гигантскому фронту. Руутхольм ходит из дома в дом и, едва найдет жителей, заводит с ними разговор. Видимо, это входит в обязанности политрука. Мне случилось присутствовать при одной такой беседе. Интереса ради мне захотелось вырыть индивидуальный стрелковый окоп, и я пошел искать лопату. Ни в роте, ни во всем нашем батальоне нет шанцевого инструмента. Ни лопат, ни ломов, ни кирок, ни пил, ни топоров, как нет колючей проволоки, ни ножниц, чтоб ее резать. В поисках лопаты я и наткнулся на политрука. Вижу, он как раз разговаривает с какой-то приятной на вид старушкой и одним хмурым дедом. -- Остались мы здесь, -- говорит старушка. -- Чего нам, старикам, бояться? Уже одной ногой в могиле. От смерти все равно не убежишь. Сперва я на кухне сидела у печи, огонь разводить не решалась. Хоть и говорила, что смерти не боюсь, но все же, когда она прямо над тобой крыльями замашет, так начинаешь цепляться за остаточек своей жизни... Потом перебрались мы в погреб. Антон не хотел, упрямился, отчаянность свою хотел показать, но я заставила его образумиться. Значит, и сидели мы в погребе... Покуривающий на ступеньках дед вставляет: -- Вот загорелся бы дом, так и сдохли бы у себя в подполе. Старуха проворно возражает: -- А что бы от нас осталось, если бы мина в чугунок шарахнула? В погребе куда надежнее. Разве что сыровато было, да и малость жутко. Не знаешь ведь, что там, наверху, творится. И, помолчав, она спрашивает: -- А что, немцы вернутся? И оба, как она, так и ее спутник жизни Антон, смотрят прямо в рот Руутхольму. Понимаю, насколько важен для них ответ нашего политрука. Как бы старушка ни была проворна на язык, в душе ее все еще гнездится страх. -- Не вернутся, -- уверяет Руутхольм. -- В самом деле не вернутся? -- допытывается бабка. -- Кто его знает? -- сомневается дед. -- Так скоро не вернутся. Можете по ночам спать спокойно, -- говорит Руутхольм. Старушка вздыхает. -- Лучше бы вообще не возвращались. Неохота опять в погреб лезть. Когда бомбы над головой бухали и все трещало и гремело, только того и ждала, чтобы тихо стало. Вроде бы и думать уже забыла, кто победит, немцы или русские. Потом -- да, когда осмелились из-под земли выбраться, приятно, конечно, было, что немцам победа не досталась. -- Погоди радоваться раньше времени, -- вставляет старик. -- Настанет время -- и для нас придет радость, -- говорит политрук. -- Конечно, можем еще хлебнуть всякого, но в свое время наша возьмет. На этот раз я разделяю уверенность Руутхольма. В конце концов мы победим. Верю в это, несмотря на то что порой и грызут душу отчаянные сомнения. Но без этой веры сейчас вообще невозможно было бы жить. Я хочу передать напуганным старикам хоть частичку своей уверенности и подхватываю: -- Сколько бы времени ни прошло, мы победим. Голос у меня немножко напыщенный, да и слова не совсем те. Я сам это почувствовал, да поздно. Старик поднимается, подтягивает штаны и уходит в дом. Мне кажется, это он из-за меня. Чтобы не слушать, как мальчишка декламирует. Бабка вздыхает: -- Старик немцев терпеть не может, но и советским не верит. Сперва верил, потом рукой махнул. -- Да, не верю, -- сердито звучит из-за двери. -- Ты свой суп на огне забыла. Это он своей старухе. Политрук остается, а я ухожу, не попросив лопаты. Не знаю, продолжалась ли еще беседа. Вряд ли политруку удалось втолковать что-нибудь упрямому деду. Люди ждут дел, но дела что-то не скоро подвигаются. Мы всегда особенно нападаем на тех, кто нам дорог, на то, что дорого. До темноты мы, растянувшись цепью, занимаем полукругом позиции на окраине с основными направлениями удара на юг и на запад. Спим и бодрствуем по очереди. Если между Пярну и Мярьямаа в самом деле нет четкой линии фронта, то может случиться всякое. Немцы не предупредят ведь, если снова вздумают двинуться в сторону Таллина. Кажется, все понимают, что уже не до шуток, и никто не слоняется. Каждый находится на том месте, какое указал ему командир взвода. Я не задремываю. Даже сменившись после дозора, не могу сомкнуть глаз. Слишком много впечатлений для одного дня. Столкновение с патрулем, гонка за мнимыми бандитами, смерть светловолосого парня, прибытие в отбитый у немцев городок. Жизнь, она вообще странна: то все дни такие монотонные, что ничего не остается в памяти, то вдруг столько навалится на тебя событий, что только держись. " Больше всего терзаюсь тем, что я чуть не выстрелил в невинного человека. Лишь в последний момент я, к счастью, разглядел на белой повязке красный крест. Так что и от робости бывает польза. Это ведь я от робости так долго медлил с выстрелом, от чего же еще? Нет, я не за себя боялся, со мной бы ничего не случилось. Эта робость была другого рода. А вот какого, не могу толком объяснить. Рядом со мной лежит Деревня. Я уже знаю, как его зовут: Густав Лыхмус. Подперев голову рукой, он лежит возле пулемета. Оказалось, он хорошо знаком с "мадсеном". Он курит, пряча огонек в ладонь. Я курю сигареты, как курил: мне и в голову не приходит, насколько далеко видна в темноте горящая сигарета. Но Густав, тот ничего не сделает, не подумав. Он сам выбрал себе позицию. Мюркмаа указал ему место метрах в двадцати левее, но Густаву оно не понравилось Долго он оглядывался вокруг и присматривался, пока не перебрался наконец ко мне. Отсюда, сказал он, куда лучше вести огонь. И командиру роты пришлось согласиться с ним. Кто-то подходит к Густаву, опускается рядом с ним и закуривает. При свете спички узнаю Руутхольма. Я слышу их разговор. Говорят они вполголоса, но я слышу. -- Что-то не спится, -- виновато говорит Лыхмус. -- Я малость вздремнул, -- признается политрук. -- Зябко стало. Руутхольм явно привирает. Вряд ли он смог или сможет всхрапнуть сегодня. Слишком он принимает все к сердцу. Готов побиться об заклад, что он и сейчас собой недоволен. Какое-то время они покуривают молча. Густав из тех людей, из которых каждое слово надо вытаскивать клещами. Руутхольм тоже больше любит слушать, чем молоть языком. Если политработник должен быть хорошим говоруном, то наш директор не совсем на месте. Речь он скажет не хуже другого, но в обычном разговоре слишком сдержан. Первым возобновляет разговор Густав -- Все время вижу, как я открыл дверь и увидел... их... -- Такого не забудешь. Молчание. -- Сальме лежала у печки ничком... Мальчонка в постели -- скрюченный, шесть пуль в его теле насчитали... Старший упал под стол: когда они пришли, он как раз ел... Миска с супом осталась целой... Пришлось мне у Яака пальцы разжимать, чтобы ложку вынуть... Дочка еще жива была... Посмотрела на меня и губами шевельнула... и тоже дух испустила. Он говорит с трудом, паузы между фраз длинные. Будто выжимает из себя слова. Он еще ни перед кем так не открывался, знаю. Видимо, невмоготу ему стало переживать свою боль в одиночку. Его рассказ лотрясает меня. И политрука, видимо, тоже. Во всяком случае, он не пытается утешать Густава. Густав продолжает! -- Они меня искали... Вот и сорвали злобу на жене и ребятишках. -- Поймали этих гадов? -- Болото у нас без краю, да и некому сейчас гоняться за ними. Молчание. Лишь немного погодя опять слышится бас Густава: -- Я в это время был в Таллине на собрании... Черт бы их побрал, винтовку дали бы! А то больно просто серым баронам с батраками да бобылями расправляться. У баронов винтовки Кайтселийта припрятаны, у нас в волости на десять человек по две берданки было. Больше я не слышу его голоса. Опять небось замкнулся. Излил все, что угнетало душу, теперь, кроме "да" и "нет", от него ни слова не услышишь. Политрук долго сидит рядом с Густавом, выкуривает вторую папиросу и лишь после этого поднимается. Он тоже почти не говорил. Сказал только, что ни один палач не уйдет от суда и кары, пусть не надеется. Руутхольм присаживается и ко мне: -- Дежуришь? -- Нет, -- качаю я головой. -- Тогда надо спать. Пожимаю плечами. -- Завтра нужны будут силы... -- Мюркмаа -- скотина! -- взрываюсь я. -- Лыхмус рассказывал сейчас... -- Это разные вещи, -- сердито прерываю я. -- И да, и нет. Кровавые бесчинства бандитов ожесточили нас. -- Тогда зачем же ты защищал парня? Я поставил его в тупик. Он бы мигом со мной согласился, не будь он политработником, который обязан поддерживать авторитет командира. Настолько и я понимаю. В конце концов он говорит: -- Это я виноват, что так вышло. Я не ошибся. С виду холодный и непреклонный, наш политрук оказался слишком чувствительным для таких суровых времен. А я был и останусь свиньей: надо же мне было снова бередить его душу. Завтракаем в доме пастора. В одноэтажном просторном здании с большой кухней. Пока я пью молоко и уминаю за длинным столом хлеб, мимо нас проходит мужчина лет пятидесяти со смиренным видом и зорким взглядом, -- наверно, кистер. Во всяком случае, Копли-мяэ считает, что столь масленый господин вполне может быть или кистером, или еще кем-нибудь из церковных служителей. Мы с ним язычники, ни один из нас не ходил на конфирмацию. Ильмар похвастался мне, что его даже не крестили. Я не такой последовательный атеист, мне все-таки окропили башку святой водой. Мы даже не знаем, существуют ли еще кистеры, или помощников пастора называют как-нибудь иначе. В Мярьямаа приезжает на двух грузовиках примерно полсотни бойцов. Сперва мы думаем, что это наш батальон подослал нам пополнение, но оказалось, они из другого батальона. Некоторые лица вроде бы знакомы. Заговариваю с ребятами и узнаю, что среди прибывших есть народ из Пярнуского батальона. Они меня узнают не сразу, а лишь после того, как я спрашиваю, не помнят ли они одного таллинского, парня с опухшей физиономией, которого вырвали в Вали из лап лесных братьев и взяли на несколько дней в состав их части. Они рассказывают мне, что после того, как им пришлось оставить Пярну, они под Яагупи провели самый настоящий бой возле поля ржи. Теперь ребят из Пярну причислили к Таллинскому истребительному батальону, и они будут продвигаться к своему родному городу. Им сказали, будто немцев в Пярну совсем горстка: надо очистить город от последних фашистов и от бандитов. Такие разговоры кажутся мне странными, не могу к ним серьезно относиться. Ребята они, конечно, мировые: если бы восьмого июля им отдали приказ не пускать немцев дальше реки, они и сейчас держали бы там оборону. Или пали бы все до последнего. Такое у меня чувство. Из наших автобусов и грузовиков другой части получается приличная колонна. Мы с Коплимяэ возглавляем ее на мотоцикле при выезде из Мярьямаа. Не то в качестве разведки, не то вроде охранения. Мюркмаа предостерегает, чтобы мы не очень разгонялись и не теряли визуальную связь. -- Гляди во все глаза! -- кричит он мне. -- Коплимяэ должен в первую очередь за мотоциклом следить. Политрук тоже считает своим долгом предостеречь нас. Не понимаю, почему начальники, даже такие стоящие, как Руутхольм, считают всех своих подчиненных молокососами. Будто мы сами не понимаем, что должны зорко приглядываться к местности и вовремя предупреждать колонну обо всех неожиданностях. Господи по* милуй, мы и сами отлично это понимаем и без того уже напыжились от своей важности. Они могут преспокойно ехать следом, мы не позволим застать врасплох ни себя, ни их. И все-таки нас застали врасплох. Километров двадцать мы проехали нормально. Коплимяэ соблюдал предписанную дистанцию, я примечал каждое шевеление листка над шоссе. Мы были ужасно бдительны. Шоссе извивалось змеей между рощами и полями, потом встретился прямой отрезок длиной в несколько километров. До Пярну-Яагупи оставалось километров десять. Думаю, я не намного ошибаюсь, хотя с полной точностью сказать не берусь. Проехали мы еще с полкилометра, и вдруг за спиной сильно бабахнуло. Коплимяэ мгновенно затормозил, мы оглянулись. Сперва все выглядело вполне обычным. Разве что колонна остановилась. Потом л увидел, что передняя машина как-то чудно накренилась, а вторая дала медленный задний ход. Мне показалось это странным. Но миг спустя увидел еще более странные вещи. Из пятящейся назад машины начали взлетать в воздух люди, словно бы у них вдруг выросли крылья. Тут опять бабахнуло, и вторая машина тоже завалилась набок. -- Мины! -- взволнованно говорит Ильмар. Я тоже соображаю, что шоссе минировано. Смотрим на дорогу, но ни впереди, ни сзади не замечаем ничего подозрительного. Насколько хватает глаз, покрытие шоссе всюду выглядит безупречно ровным. С грузовиков нам что-то кричат, машут руками. Коплимяэ говорит: -- Спрыгивай, я развернусь. Но я не спрыгиваю. -- Мякинная голова, -- сердится Ильмар, -- не разыгрывай героя. Охота же ему шутить в такую минуту. Я подмигиваю в ответ и говорю: -- Переедем через кювет к лесу. Там безопаснее. -- Застрянем, -- ворчит Коплимяэ. -- Тогда дунем обратной дорогой. Мы оба с ним упрямые козлы. Мне, конечно, боязно, когда мотоцикл разворачивается и начинает осторожно ехать назад. Коплимяэ пытается вести его по нашим следам. Каждую секунду под колесом может взорваться мина. Чтобы скрыть нарастающий страх, я пытаюсь сохранять самый безразличный вид. Руутхольм отчитывает нас по всей форме. Отзывает в сторонку и задает хорошую баню. Не за то, что мы не предупредили колонну об опасности. Шоссе минировано с таким знанием дела, что ни один бес не заметил бы этого на ходу. Даже опытный сапер. Так считают все -- не только Руутхольм, но и разозленный Мюркмаа. Политрук ругает нас за другое. За то, что мы зря рисковали жизнью. Называет нас сопливыми щенками, которые рисуются друг перед другом своей отчаянностью, и мы слушаем его, опустив от стыда глаза. Что нам еще остается? Он же видит нас насквозь. Куда серьезнее разговаривают с человеком, которого застают в доме недалеко от дороги. Мюркмаа сердито спрашивает хуторянина, почему он не предупредил нас. Он же видел небось, как минировали шоссе. Такого человека я поставил бы к стенке почти без угрызений совести. Несмотря на все его уверения, будто он прятался в лесу, когда минировали дорогу, и вернулся только вчера. Не верится мне. В глубине души он явно рад, что у нас вышли из строя две машины и оглушено взрывом около десятка бойцов. Но сегодня Мюркмаа держит себя в руках и в конце концов оставляет незнакомца в покое. В автобусы битком набивается народ. В них же должны поместиться и бойцы из другого батальона, оставшиеся без машины. В таких перегруженных автобусах опасно ехать. В случае необходимости не сразу выскочишь. Опытный пулеметчик срежет каждого раньше, чем ноги человека коснутся земли. Что там говорить о пулеметчике: искусный стрелок и тот успеет много натворить. Обыкновенный грузовик гораздо более надежный транспорт, чем автобус. Лыхмус давно ругается, мол, автобусы легко могут превратиться в гробы, но делать нечего. Теперь мы направляемся через Удувере. Впереди -- снова мотоцикл, за ним -- автобусы, а самым последним "форд" с каким-то начальством. Ехать плохо. Дорога очень узкая, извилистая и пылит. Как тут подашь знак в случае опасности? До того, как осядет пыль и тебя увидят, может произойти черт те что... В Пярну-Яагупи мы останавливаемся. В городке царит тишина. Из-за оконных занавесок подчас выглядывают чьи-то глаза, но на улицах почти пусто. Где находится противник и где расположены наши части? Впереди, по-видимому, нет соединений Красной Армии. А то шоссе было бы разминировано. Говорю об этом Руутхольму. -- Устойчивой .линии фронта и нет, -- соглашается он. -- Мне только что сказали, будто и в Пярну уже нет немцев. Наша задача -- очистка города от бандитов. Все те же разговоры, что вели и ребята из Пярну, Разговоры эти меня злят, и я насмешливо спрашиваю, кто же среди нас так хорошо информирован. Он терпеливо объясняет: -- В Мярьямаа нас догнали представители штаба истребительных батальонов. -- Штаб истребительных батальонов? -- Да, Для координации деятельности истребительных батальонов создан такой центральный орган. С одной стороны, слова Руутхольма действуют на меня успокаивающе. Координация, центральный орган... Видно, истребительные батальоны стали серьезной военной силой, раз созданы такие штабы. С другой стороны, мне все еще непонятно, почему впереди нет наших частей. Кто минировал шоссе? Словом, неприятных мыслей хватает. Но рассуждать нам некогда. Надо торопиться в Пярну. Едем мы со скоростью сорока километров в час, чтобы перегруженные автобусы не отстали. Дав крюку, мы возвращаемся на главное шоссе. Дорога хорошая. Только я захотел сказать Коплимяэ, что через полчаса мы будем в Пярну, как между нами что-то просвистело. Пуля! Ей-богу, пуля! Нас откуда-то обстреливают. Коплимяэ притормаживает и резко сворачивает вправо. Я готовлюсь к тому, чтобы выскочить из коляски. Мы мягко сползаем в кювет. Сквозь шум смолкающего мотора мы слышим: та-та-та-та. Выползаю из коляски и оглядываюсь назад. Слава богу, автобусы уже стоят. Люди выскакивают из дверей и прячутся за высоким полотном шоссе. Я слежу за тем, как выскакивают наши ребята, и забываю обо всем остальном. Даже о пулях, которые свистят над нашими головами. Со страхом ожидаю, когда очереди обрушатся на автобусы. Наши тоже начинают стрелять. Рядом с моим ухом раздается выстрел. Оборачиваюсь и вижу, как Ильмар, занявший боевую позицию, нажимает на спусковой крючок. Но меня сильней всего волнует, что будет с автобусами. Мне, конечно, следовало бы действовать по примеру Ильмара, но мой взгляд пригвожден к нашему транспорту. Ребята все вылезают и вылезают, прыгают в кювет, скрываются за деревьями. Мне кажется, что все это происходит мучительно медленно. Уже давным-давно все должны были выбраться, но в дверях без конца появляются новые бойцы. Слава богу, наконец-то автобусы дают задний ход. Я тоже щелкаю затвором и присматриваюсь, в какую сторону целится Коплимяэ. Но не могу обнаружить позицию вражеского пулеметчика. В голове мелькает мысль: а вдруг Ильмар стреляет наугад, как я в Валге, бабахает наобум? Но я не хочу тратить пули без толку. Пристально оглядываю местность. Плоская низменность с одинокими кустами и деревцами. Подальше, по другую сторону лощины, поверхность начинает подниматься, и там виднеется несколько зданий. По-видимому, какой-то поселок. Неужели мы добрались до Аре? В тот же миг возникает вопрос: кто же это нас встречает пулями? Немцы или лесные братья? Я говорю себе, что враг это враг, и если я хочу носить звание бойца истребительного батальона, то хватит мне валяться в кювете. Прячась за насыпью дороги, пробираюсь, согнувшись, по канаве. Наконец-то мне удается понять, что нас обстреливают почти в лоб, от первых домов Аре. Судя по очередям, обстреливают нас два пулемета. Полотно шоссе хорошо меня защищает, и я знай перебегаю вперед. Коплимяэ остается рядом с мотоциклом. Его не разлучишь с его любимцем. Он и не должен его покидать. Мотоцикл может понадобиться каждую секунду. У Ильмара тьма должностей: он и ординарец, и связной, и разведчик, и просто водитель. Он обожает сумасшедшую гонку. "Я хотел стать мотогонщиком". Молодец! Я знаю, как ему хочется побежать за мной, но ничего не поделаешь. Мировой парень! Наши ребята разбились на две цепи и по обе стороны дороги приближаются к поселку. Сначала их прикрывает густой ольховник с правой стороны шоссе и кусты слева. Но кустарник, не доходя до деревни, обрывается, а потом начинается луг, к счастью еще не скошенный. Перед самой деревней лощинка, на дне которой протекает не то река, не то ручей. Как же ребята проберутся через воду? Самым первым выбирается из кустов Густав. Пробираясь по своей канаве, я бы его и не заметил, но тут он открывает огонь из "мадсена", и я оглядываюсь на выстрелы. Густав стоит во весь рост и стреляет с руки. Никогда бы не поверил, что из легкого пулемета можно строчить и так. Густав стреляет короткими очередями, и каждый раз пулемет трясется в его руках. Пробегает с десяток шагов вперед и дает новую очередь. Ничуть не обращая внимания на то, что при этом он становится прекрасной мишенью. Я замираю и внимательно осматриваю каждое дерево на краю деревни, каждый куст, каждое строение. Зло берет, но я никак не могу обнаружить позиции вражеских пулеметных гнезд. Находятся же они где-то. Густав, тот, видимо, давно их нашел, -- он не станет тратить пули зря. Коплимяэ мог стрелять просто из азарта. А Густав не станет устраивать ненужный фейерверк. Как раз в тот миг, когда я обнаруживаю яркие вспышки под нижними бревнами покосившейся баньки, издали доносятся разрывы орудий. Чуть погодя над головой что-то проносится, и мгновение спустя раздается грохот за кустами. Артиллерия. Никогда я еще не слышал воя снарядов над головой. На миг я забываю обо всем. И о только что обнаруженном мною пулеметном гнезде, и о том, что я должен укрываться. Я опередил других и, заглядевшись на кусты, где только что грохнули снаряды, почти вылез на шоссе. Вражеские пулеметчики и артиллерия не останавливают нашего наступления. Огонь у них редкий: по-видимому, немцев тут немного. Я больше не сомневаюсь, что мы имеем дело с гитлеровцами, -- ведь у лесных братьев нет орудий. Пробегаю, пригнувшись, метров десять -- пятнадцать и снова вытягиваю голову над полотном шоссе. Я не ошибся -- под бревнами бани и впрямь вспыхивают огоньки. Я меряю взглядом расстояние и усмехаюсь. Дружище мой Коплимяэ стрелял впустую, если он хоть что-то видел. Даже отсюда, с моей новой позиции, которая на добрых полкилометра ближе к поселку, почти нет никакой возможности поразить противника из карабина. Бойцы, наступающие слева, достигают маслобойни, расположенной по эту сторону перекрестка. Противник тоже их заметил -- сразу послал несколько очередей в окна кирпичного здания, выкрашенного в белый цвет. Насыпь дороги становится все ниже. Перед самым поселком за нею вообще не укроешься. Продвигаюсь дальше бросками. Пробегу метров десять, кинусь на землю, вскочу и опять пускаюсь рысцой. Черт его знает, может, и не следует быть таким осторожным. Но я поступаю именно так. Я все ближе подбираюсь к пулемету. Расстояние между нами -- метров пятьдесят, не больше. Теперь я отчетливо вижу пулеметное гнездо, выкопанное прямо под стеной баньки. Сам пулеметчик спрятался за толстыми бревнами, наружу выглядывает только тупой ствол. Вдруг что-то взрывается за баней, а потом метрах в десяти перед ней. Третий взрыв раздается под самой стеной лачуги. Что это? Пулемет смолкает. Несколько секунд спустя замечаю между зданиями рослую фигуру. Торопливо стреляю, но не попадаю в бегущего, и он скрывается из глаз. Мы преследуем врага несколько километров. Я не вижу никаких немцев и вообще ни души. Те, кто встретил нас пулеметными и винтовочными выстрелами, отступают. После того как мы ворвались в Аре, смолкли и орудия противника. Тумме догоняет меня, и мы знай жмем вперед. Бегство противника вызывает противоречивые чувства. Чертовски приятно, что мы выбили из Аре не то немцев, не то бандитов. Значит, мы не просто для фасона носим оружие, нет, мы можем воевать. Фашистам приходится с нами считаться! Это так радует, так волнует, что я забываю о всякой осторожности н вовсе уже не обращаю внимания на редкий огонь противника. Но в то же время мне и как-то чудно. Совсем-совсем не так я представлял себе и войну и немцев. Два пулемета и горстка солдат -- неужели это и есть фронт? Тумме считает, что мы имеем дело с вражеским форпостом. Может, он и прав. Мне вспоминается разговор Руутхольма о том, что в Пярну больше нет немецких частей и что там остались одни бандиты. Если бы нас не встретили артиллерией, я и сам бы так думал. Но все-таки сопротивление нам оказывали слабоватое, и трудно поверить, будто мы выбили немцев. От Тумме я узнаю, что пулеметчика заставил умолкнуть Мюркмаа. Он обнаружил на маслобойне немецкий мелкокалиберный миномет и сразу открыл из него огонь. На бегу я успеваю еще подумать, что наш комро-ты здорово знает военное дело. В голове мелькает и другая мысль: если наше наступление не сорвется и дальше, вскоре мы выйдем к мосту в Нурме. Тут я слышу за спиной треск мотоцикла. Нас догоняет Коплимяэ и передает нам приказ командира роты: мы должны немедленно повернуть назад. Ничего не понимаю. -- Залезайте скорей, подкину, -- говорит Ильмар, разворачивая мотоцикл. -- Пярну же в той стороне, -- и я киваю головой на юг. -- Живо! Нельзя терять ни минуты! -- торопит нас Друг. Недоуменно, сам не сознавая, что делаю, продолжаю идти в прежнем направлении. Держу карабин наперевес и все ускоряю шаг. Коплимяэ кричит вслед: -- Болван! Нас каждую минуту могут отрезать. Со стороны Тори приближается большая немецкая часть. Не обращаю на него внимания. Пускай орет. В голове все перепуталось. -- Ну и тащись назад пехом! И, взревев, мотоцикл Коплимяэ начинает удаляться, Тумме призывает меня к благоразумию. -- Вдвоем нам Пярну не взять, -- шутит бухгалтер. -- Не взять, -- откликаюсь я эхом, а сам чуть не плачу. После того как противник выбит из Аре, нам вдруг приказывают отступать, вместо того чтобы развивать наступление. Да пусть там подходит хоть десять частей. Не можем же мы, не смеем, не должны думать только о спасении своей жизни. Так немцы вскоре окажутся в Таллине, в Нарве, в Ленинграде. Плестись пешком нам не приходится.