манной брови, чувствуя, что самой становится мерзковато и гадко от ненужного притворства, от фальшивой позы, понимала, что Ганна не подслушивала, а невольно стала свидетельницей ее ссоры с Юрием - тонкостенный финский домик плохо изолировал звуки. Ганна же опустила руки с недоштопанным носком: - Простите... Вера спохватилась - нужно было как-то исправить бестактность, ведь Ганна бесхитростно сказала о том, что слышала разговор с Юрием, Ганна - не сплетница. - Мне так одиноко, Ганна. Если б вы знали! Всегда одна, одна... - Глазам стало горячо от слез. Могла ли Ганна не откликнуться! Принялась успокаивать Веру: - Ой, голубонько, чего в слезы ударилась! Разве ж так можно? По такому случаю плакать?.. В ваших годах, бывало, затоскую в одиночестве, смутно на сердце станет, так шукаю рукам занятие. В доме всегда хозяйке работа найдется. А как дите появилось, Лизочка, значит, наша, так не успею оглянуться - день пробежал. - Ганна снова принялась штопать. В ее руке быстро мелькал медный крючок, все меньше становилась дыра в Мишкином носке. - Мой Кондрат с солдатами - как та квочка: он им за мамку, за няньку, за папку. Гляну на него - одни усы остались, он их смолоду носит, а сам костлявый. Это последние годы раздобрел: подходит старость. Вере подумалось, что хочешь не хочешь - раздобреешь: столько есть пирожков всяких... Ганна, разделавшись с одним носком, взялась за другой. - Вы завтра пойдете молодых встречать? - спросила, откусывая нитку. - Каких молодых? - С учебного. Первый раз на заставу попадут, так им к пирожкам и ласковое слово нужно. Тут мамы нема. "Значит, пирожки молодым солдатам!" - невольно с уважением подумала о Ганне Вера. Ганна живет одними с мужем заботами, его дела трогают и ее, и в меру своих сил она старается ему во всем быть полезной. - Хорошо вам, - сказала она с доброй завистью. Ганна быстро откликнулась: - А вам чего плохо? Муж такой славный, сынок, Мишенька, у вас, как та куколка, сама молодая. Не заметите, как Мишенька школу кончит, на человека выучится - главное, чтоб человеком стал, а не вертопрахом, чтоб дома помощник был и людям пользу приносил. Им же очень трудно, нашим мужьям. - Ганна замолчала, сделала еще несколько стежков и передала Вере недоштопанный носок: - Сами доделайте. Надо и такое уметь. Вера взяла носок, сделала пару неумелых стежков и опустила руки. Теперь, когда у Ганны освободились руки и покоились на коленях, Вера обратила внимание на ее толстые, огрубевшие от работы пальцы с коротко остриженными ногтями, на пышущее здоровьем, еще моложавое лицо. Представила себя в ее годы с такими же вот огрубевшими руками, и снова на нее накатило раздражение. Все, о чем говорила до сих пор Ганна, ее советы и мысли, радости и надежды представлялись никчемными. - Важно, голубонько, себя найти, - наставляла Ганна, не замечая или делая вид, что не замечает в гостье неожиданной перемены. - Тогда года как один день пройдут. А вы к тому ж художница. Видела ваши картины. Правда, не все понимаю, у меня всего пять классов. Кабы мне такой талант, я бы рисовала и дарила людям, чтоб им тепло делалось, всю заставу бы в веселые краски размалевала. Может, я по малограмотности глупости говорю, не знаю, как словами высказать то, что на сердце. Вы уж не обижайтесь. Вера слушала, ждала: сейчас Ганна, умудренная жизненным опытом жена пограничника, на простом и понятном языке произнесет несколько слов, после которых все станет на свое место - она этого так хотела! Ведь Юрий для нее не просто отец Мишеньки и ее, Верин, муж. Юрий так много для нее значит! Может, в самом деле прав Быков? Ганна же продолжала свое: - А еще скажу вам, что и на границе жить можно. Мы с Кондратом привыкли. Города нам раз в году хватает - когда в отпуск. А тут тебе и ягода, и гриб, и воздух какой!.. Боже, о чем она говорит, эта женщина! Всю жизнь - здесь?!. У Веры было такое ощущение, словно ее безжалостно обманули, украли самое дорогое. Она поднялась с табурета, почти не владея собой: - Куцые у вас мысли, извините меня. Я хочу жи-и-ить! Жить! А не прозябать. Вы же влачите существование, би-о-ло-ги-ческое! Можете это понять? Ганна, будто ей плеснули в лицо кипятку, покраснела, в немом удивлении подняла к гостье глаза, вспыхнувшие обидой. Она тоже встала. Из комнаты девять раз прозвонили часы. - Чего извиняться! - через силу сказала она. - Кому как, а я, Вера Константиновна, убеждена, что ваши мысли короче моих. Боже избавь, я не к тому, чтобы вас обидеть или злое сказать в отместку. Только вы - жена пограничника! Как же вы можете все одно и одно: о себе, о себе? А о них, о наших мужьях, кто подумает? Вера ответила с холодным бешенством: - Сейчас приведете в пример Волконскую... Впрочем, это я зря вам... Ганна гордо подняла голову, от резкого движения выпали шпильки и раскрутилась коса. - Я читала о декабристках. Благородно. Красиво. - Ганна сказала это просто, без рисовки и не в укор Вере, но с тем неброским достоинством, какое привело Веру в крайнее замешательство. - Извините, Ганна. Нервы ни к чему. Это пройдет. - Все проходит, - согласилась Ганна и села на табурет. - Сидайте и вы. Может, не скоро придется еще раз вместе посидеть. - Выждала, пока села гостья. - За своим мужем я всегда без слов - куда он, туда и я. Не потому, что иголка вместе с ниткой. Мы же люди!.. А мой "гадский бог", - Ганна улыбнулась, лицо ее посветлело, словно под летним солнцем, - он никогда не ловчил, как и ваш Юрий Васильевич, не искал, где легче. Одним словом, не жалею я, Вера Константиновна, что года мои прошли на границе. - Она перебросила косу на грудь. - Вот и косу мою трошки снегом припорошило, а я считаю, что прожила не хуже людей... Не знаю, что вам еще сказать. Вы образованнее меня. Вера сидела с опущенной головой. - Я поступаю безнравственно, подло, - пробормотала она. - Но я хочу жить... Ганна отняла у нее носок, в молчании закончила штопку. - Вот и все. Пускай Мишенька носит на здоровье. Провожая Веру, Ганна задержалась у порога. - Не мне вас учить, Вера Константиновна, извините меня, коли что не так сказала. Два человека, каждый по-своему, говорили Вере одно и то же. Но не убедили ее. Через неделю она уехала. 17 С рассвета и до отъезда Голов дотошно, будто при первом знакомстве, изучал участок шестнадцатой, спускался в овражки, спрятанные в кустарниках, взбирался на пригорки, заходил в лес, а под конец залез на вышку и больше часа вел наблюдение за Кабаньими тропами и за соседней деревенькой. Спустившись, потащил с собою Сурова на Кабаньи тропы, к месту, где Шерстнев обнаружил след нарушителя. - Вот здесь прикройся, - приказал он. - Кто знает, каким путем он с тыла пойдет, за тыл мы с тобой не в ответе, а сюда всенепременно будет стараться пролезть. Суров и сам был такого мнения, это и высказал, добавив: - Польские друзья мне говорили, что в первый послевоенный год на Кабаньих тропах держали нелегальную переправу через границу националистические отряды лондонцев*. ______________ * Лондонцы - польское эмигрантское правительство в Лондоне в годы второй мировой войны. Проводило антидемократическую политику. - Совершенно верно. В следующий раз приеду, повидаемся с польскими товарищами. А покуда не дай себя врасплох застать. Силенок хватит? - Хватит не хватит, все равно не добавите. - Угадал. Обходись своими. У Сурова, когда он слушал указания подполковника и когда провожал его до машины, все время на языке вертелся вопрос: почему нужно обходиться своими, не такими уж большими силами? Граница всегда остается границей, и незачем на ней экономить, техникой на границе людей не подменишь. Вопрос так и остался невысказанным. Прощаясь, Голов, словно не было между ними ночной перепалки, тепло пожал руку. - Кто старое помянет... Поговорку небось помнишь. И об инспекторской не забывай. Забудешь! Инспекторская вот-вот - на носу. Август на исходе, в сентябре жди комиссию. За свою заставу Суров не беспокоился. - Не подкачаем. Голов, садясь в машину, пожурил, погрозив пальцем: - Еще не перескочил, а кричишь "гоп". Возвращаясь с границы, Суров думал, что до инспекторской немного осталось - десяток дней, от силы недели две. Он был готов во всеоружии встретить комиссию, которую, знал, возглавляет сам генерал Михеев, человек строгий, но справедливый и всеми уважаемый, несмотря на резкий характер. "Оставшиеся дни надо полностью использовать на учебу личного состава", - думал Суров, поворачивая к заставе. День выдался ветреный. Ветер гнал опавшие листья. Они еще были почти зеленые, и редко среди них попадались совсем пожелтевшие. Подступала осень. Небо с писком и шумом стригли стаи ласточек - то взмоют кверху, то пронесутся над самой землей. На заставе, когда приближался к дому, Сурова встретил Холод. - Все в порядке, товарищ капитан, - доложил он. - Люди отдыхают? - Так точно. - Что у вас сегодня по расписанию? - Инструкция по службе. - Отставить инструкцию. Проведите сегодня строевую. А к огневой и я подоспею. Стрельбище готово? - Для спецстрельб, як вы приказали. Грудных мишеней не хватало, так сами сделали. Все готово, товарищ капитан. Чуть не забыл сказать, девушка звонила, спрашивала вас, вечером опять позвонит. - Девушка? - с улыбкой переспросил Суров. - Может, женщина? - И девушка может, вы же еще не старый... - Он осекся, не досказав. - Виноват, товарищ капитан, в чужое полез. - Холод сконфуженно переступил с ноги на ногу. - Своего хватает. Со своим не знаешь, куда подеться. - За два дня лицо его постарело, осунулось, под глазами образовались отеки. - Не знаю, как сказать вам, слов нема... - Пойдем в сад, поговорим. Сели на скамейку над врытым в землю железным баком. Яблоки в этом году уродили на славу, ветви прогнулись под их тяжестью, и их пришлось подпереть. Ветер срывал плоды, и они глухо ударялись о землю. - Беда, - Холод сокрушенно покачал головой. - Сколько он их накидает, гадский бог! Придется сушить. Сквозь поредевшую листву яблонь виднелся спортгородок с обведенными известью квадратами вокруг спортивных снарядов. И сад, и спортгородок были частичкой Холода, созданы его трудом и заботами. И баню строил он, и резные ворота - его рук дело. Сурову бросился в глаза подавленный вид старшины, и что-то заскребло внутри. - Рассказывайте, Кондрат Степанович! Я пойму вас. С Лизкой нелады, провалилась? Землистого цвета лицо старшины искривила гримаса, дрогнули седоватые, опущенные книзу усы: - Дочка на уровне, последний экзамен сдает. Приедет послезавтра. Ох, товарищ капитан, Юрий Васильевич!.. - Разохались!.. Вы же не барышня. - И пожалел, что, не подумав, бросил обидные слова. Холод молчал. Из квартиры старшины был слышен Ганнин голос - она напевала что-то свое, украинское, приятным мягким голосом, без слов. Оба с минуту прислушивались к мелодии. - Хорошо поет Ганна Сергеевна, - сказал Суров. - Скоро отпоет. - Что так? Они поглядели друг на друга, у Холода повлажнели глаза, и он их не прятал, поднялся, вдруг постаревший, с подрагивающими набрякшими веками. Два года - достаточный срок, чтобы привыкнуть к человеку, познать его сильные и слабые стороны, сработаться или просто отыскать терпимые отношения и дальше этого не идти. Для Сурова Холод являлся образцом той незаменимой категории помощников, без которых работа не работа, - любящих свое дело, сильных и безотказных. Он искоса наблюдал за этим сорокадевятилетним человеком с крупными чертами лица и добрым взглядом чуточку выпуклых глаз. Куда все подевалось? Перевернуло человека, незаметно, вдруг. Опущенные плечи, убитый взгляд. Холод расстегнул карман гимнастерки, помешкал, раздумывая, и, будто отрывая от себя что-то живое, протянул сложенный вдвое лист нелинованной бумаги. - Вот... - Что это? - Рапорт... Об увольнении. Суров оторопело смотрел на листок. И вдруг, рассердясь, сунул его обратно в руки старшине: - Возьмите и никому больше не показывайте. - Не, товарищ капитан. Чему быть, того не миновать. - Хрустнул пальцами. - Как говорится, насильно мил не будешь. Отсылайте. - Да бросьте вы, что за нужда! Кто вас гонит? Служите, как служили. - Я уже с ярмарки, товарищ капитан, с пустым возом. - Откуда это взялось, Кондрат Степанович? - Не моя выдумка. И не моя вина, что подслушиваю все ваши балачки, Юрий Васильевич. Дома - стенки як з хванеры: усе слыхать, з подполковником разговор за меня имели - опять же окно покинули настежь. Слышал, как вы за меня с подполковником... Не заедайтесь с начальством. Это все одно, что против ветра... И подполковник, скажу я вам, правильное рассуждение имеет: для заставы старшина нужон молодой, как гвоздь, штоб искры высекал! А з меня один дым. Скоро и того не будет, порох посыплется. Смешок у него получился грустноватый. Суров не мог себе представить заставу без старшины Холода. Не кривя душой сказал, усаживая рядом с собой на скамью: - Для меня лучшего не надо, Кондрат Степанович. - Спасибо на добром слове. Но с таким струментом, - вынул из нагрудного кармана очки, потряс ими, - с ним в писари, на гражданку, чтоб заставой и близко не пахло. Для вас новость, правда? А они меня огнем пекли, прячусь от людей, вроде украл чего. - Все давно знаем, - просто сказал Суров. Положил ему руку на колено: - Забирайте свою писулю, Кондрат Степанович. Инспекторская поджимает, работы прорва. - Не возьму. Думаете, легко было отдавать? Я ее, гадский бог, который раз переписываю! Ношу, ношу, покудова не потрется, новую кремзаю... Отсылайте. Уже перегорело. Кондрат Холод отслужился... А инспекторскую, Юрий Васильевич, здамо. Пока моему рапорту ход дадут, не один хвунт каши сварится. - И как об окончательно решенном: - Для всех так будет лучше. Сурову расхотелось спать. Рапорт его серьезно расстроил. Разумеется, старшину пришлют или Колосков примет обязанности. - Значит, окончательно решили, Кондрат Степанович. - Бесповоротно. Отрезал. - И куда думаете податься? - Тут осяду. Привык. И дочка, Лизка, по лесному делу хочет. Пристроимся с Ганной в лесничестве. Место обещано. Пойду в объездчики, и опять же Холод в седле, вроде второй заход в кавалерию. И вы рядом, заскочу иной раз. Пустите? - Дезертиров знать не желаем. Близко к заставе не подходите. - Суров поднялся. - А мы втихаря, через забор - скок. - Дрогнули в усмешке крылья широкого носа: - Шутки шутками, а надо делом займаться. Пойду строевой устав штудировать. Дома Сурова поджидала еще одна неприятность. Минуя заставу, он прошел к себе. Мать встретила ласковой улыбкой: - Устал, Юрочка. Ну как там? - Она имела в виду Голова. - А ты как? Все хлопочешь. Угомону, как говорит Кондрат Степанович, нет на тебя. - Мать подшивала новые шторки для кухонного окна. - Отдохни. Насобирай грибов, самая пора начинается. - Нет уж, - уклончиво ответила мать. - Другим разом, Юрочка. Недосуг сейчас. - Откусила нитку. - Есть хочешь? - Еще бы! - Иди умойся. Первое тоже будешь? - Все подряд. Что есть в печи, на стол мечи. Не так уж хотелось есть, но он знал: матери будет приятно, она всегда старалась во время своих коротких наездов хорошо и вкусно его покормить. Он думал, что таковы все матери, все они одинаковы в своем стремлении побольше и поплотнее накормить своих детей. За столом, глядя в исхудавшее материнское лицо, Суров ощутил ту же острую жалость, как и вчера, когда обнаружил, что старость ее не обошла стороной. - Ешь как следует, Юрочка! - А ты? - Напробовалась, пока готовила. Да и завтракала недавно. Захочется, возьму. Пока я здесь, питайся домашним. Он не обратил внимания на это ее "пока", ел с аппетитом. Такого супа, какой она приготовила сегодня, он действительно давно не пробовал, даже когда Вера была с ним. - Отличный суп, мама. Добавочка будет? Она понимала, что он ей хочет сделать приятное, улыбнулась доброй улыбкой, но вместо добавки подала второе, присела к столу. - Все время о тебе думаю, сын, - сказала она, и ее бледноватые губы слабо передернулись. - Образуется, - ответил он с напускной беспечностью, отрезая кусочек поджаренного мяса. - Вкуснятина! - Не надо, Юрочка. Я вполне серьезно. - Мама... - Нет уж, потрудись выслушать. - Разве обязательно сию минуту? Давай перенесем разговор на другой раз, на воскресенье, допустим, раз тебе очень хочется поговорить о моих семейных делах. - Что значит - "хочется"! И вообще, разве я тебе чужая? - Самая, самая близкая. Самая родная. - Суров отодвинул тарелку. - Спасибо. - На здоровье. Посидим здесь. Хочешь или не хочешь, а я обязана с тобой поговорить. Сядь, пожалуйста! Ну сядь же! - Она разволновалась, и бледные скулы ее слегка порозовели. - Твой отец тоже был тверд характером, и не думай, что моя жизнь с ним была усыпана розовыми лепестками. Я не оправдываю твою жену и не виню во всем тебя одного. Я всегда была с твоим отцом: в горах, в песках, в карельских болотах и опять в песках. Такая наша женская доля - быть при муже женой, подругой, прачкой, кухаркой, но, главное, другом. Отец твой все делал, старался скрасить мою жизнь. Я же не всегда была старой и некрасивой. - Мать засмущалась и в этом своем смущении выглядела беспомощной. Согнала улыбку. - Я это к тому, Юрочка, что дальше так нельзя. - Разве я ее гнал? - Еще этого не хватало! Сын, ты хоть раз попробовал представить себя на ее месте? А я знаю, что такое одиночество. Да, да, одиночество. Ты все время с людьми, в заботе, в работе, на службе. А она? Знаю все слова, которые ты мне скажешь в ответ. Он попытался смехом разрядить обстановку: - Вот еще! - Не юродствуй. Я не могу больше молчать. Ты думаешь, мне сто лет отпущено? - Я бы тебе отпустил все двести, мамочка, ей-ей. - Оставь. Мне хочется видеть своего единственного сына счастливым. И внука - тоже. Ты о Мишеньке подумал? За что вы оба, оба вы, я ни с кого вины не снимаю, так жестоко наказываете дитя? Мать затронула самое больное, и Суров поморщился, как от хлесткой пощечины. Но промолчал. - Поезжай, сын, за ними и привози. И еще помни, что она молода, что есть у нее жизненные интересы помимо кухонных, прачечных и еще там каких-то. Вот я тебе все и выложила, - сказала она с облегчением. - Послезавтра и уеду. Суров изумленно взглянул на нее. - Ты шутишь, мама? - Вполне серьезно. И ты знаешь почему. - Не знаю, честное слово. Что за спешка! Поживи, отдохни от жары, от нянькиных хлопот. Надя любит чужими руками. - Ты не должен так говорить о сестре. Вас у меня всего двое: единственный сын и единственная дочь. И ей я нужнее. Ладно, Юрочка, не будем пререкаться, я старый человек, и меня не переубедить. Дай слово, что после инспекторской отправишься за семьей. В ожидании ответа она, поднявшись, глядела на него, поджав губы и сжав сухонькие ладони. Со двора послышался голос Холода: - Выходи строиться... Шерстнев, вас команда не касается? - Товарищ старшина, я... - Последняя буква в азбуке. Марш у строй! Холод опять в родной стихии, голос его звучит бодро, уверенно, будто не он недавно с убитым видом вручил Сурову рапорт. - Хорошо, мама, я поеду, - сказал Суров. - Ты пару минут погоди, отправлю людей на занятия, вернусь - поговорим. - Иди, иди спокойно. Мы уже переговорили. Распорядись о машине к дневному поезду. - Это еще мы посмотрим, - от двери сказал Суров. Старшина прохаживался вдоль строя, придирчиво оглядывая солдат от фуражек до носков сапог, делал отдельные замечания, но в целом, видимо, был доволен - выдавали глаза, молодо блестевшие из-под широких бровей. "Ну чем не орел, - думал Суров. - Горят пуговки гимнастерки, носки сапог - хоть смотрись, шея будто удлинилась, голова кверху". - Застава, равняйсь! Как бичом щелкнул. За один этот голос пускай бы служил, сколько может. - Чище, чище выравняться! Еще чище! Шерстнев, носки развернуть. Лиходеев, каблуки вместе. Стоят, как изваяния, не шелохнутся. И кажется Сурову, что стих ветер. И вроде покрасивел, помолодел, ну прямо преобразился Кондрат Степанович. Не скажешь, что сверхсрочник по двадцать седьмому году службы. Как орел крылья расправил: грудь вперед, плечи развернуты. Увидал капитана. Колоколом загремел баритон: - Застава, смирно! Равнение на средину! И пошел командиру навстречу, печатая шаг. Отрапортовал, торжественным шагом возвратился к строю. - Застава, ша-а-гом марш! В тишине дружно щелкнули каблуки сапог, сверкнули надраенные бляхи поясных ремней. Старшина вышел в голову колонны. Суров всегда с волненьем ждал минуты, когда старшина крикнет "запевай" и первым зазвучит его удивительный баритон. - Запевай! Выше сосен взлетела песня. Шли по степи полки со славой звонкой, И день и ночь со склона и на склон... Шла, ведомая пожилым старшиной, горсточка солдат в зеленых фуражках, слегка покачиваясь в такт песне и глядя прямо перед собой. Сурову казалось, что его солдатам подпевает ветер в верхушках сосен, а они, золотом отливающие, рыжие великаны, качаются, послушные поющему ветру. Он возвратился домой и застал мать в слезах. - Что с тобой, мамочка? - Он так давно не видел ее плачущей, что сейчас, растерявшись, стал суетливо наливать воду в стакан. Мать отодвинула стакан, заулыбалась сквозь слезы: - Не обращай внимания... Нахлынуло... Заслушалась твоего старшину, отца вспомнила. Как он пел!.. А ты в меня пошел - безголосый. - И снова расплакалась. Чтобы отвлечь ее, Суров стал уточнять, каким поездом думает ехать. Она поняла, отмахнулась: - Иди, сын. Холод чувствовал себя именинником. Еще бы, такая стрельба! - Отлично!.. От-лич-но... - кричал он в телефонную трубку, сидя на ящике из-под патронов. Ворот его был расстегнут, ремень ослаблен. - До одного. Все молодцы, товарищ капитан... Не поймете? Молодцы, говорю. В самый раз отстрелялись. Было часов около шести. Разморенное красное солнце заходило за черную тучу, и Холод, кося глазом, подумал, что к ночи опять разразится гроза. Сухое лето нынешнего года на исходе засверкало молниями, заклокотало потоками дождей. Не успевали просыхать лужи, днем стояла тяжелая духота, и над землей висело марево. За Суровым в самый разгар стрельбы приехал оперативный сотрудник из области и увез на заставу. Заканчивали без него, и теперь старшина Холод докладывал результаты. На стрельбище было оживленно. Солдаты подтрунивали друг над дружкой, подначивали Шерстнева, не забывая прислушиваться к тому, что говорит старшина. - ...Крепкая пятерка... Все до одного. Пишите: Колосков - отлично, Мурашко - отлично, Лиходеев - хорошо. Крепкая четверка у Лиходеева. Азимов - отлично, Шерстнев... А что Шерстнев - отлично... Шерстнев пробовал изобразить на лице снисходительность - если, мол, кому-то доставляет удовольствие называть его в числе отличников - пожалуйста. А вообще-то, впервые за службу выполнив упражнение на "отлично", он втайне был горд собой. - Ну ты мош-шу выдал! - Лиходеев повернулся к нему, и по лицу Шерстнева невольно пробежала улыбка. - Перевоспитываюсь. Ты как думал, комсомольский бог! - В люди выходит, - с ехидцей сказал Мурашко, на всякий случай отступив подальше. - Тянусь, парни. Понимаешь, Лиходей, какая штука: как хочется на Доску отличников! Сплю и вижу: "И.Ф.Шерстнев - гордость подразделения". И портрет в профиль. Посодействуй, Логарифм. - Проваливай. Шерстнев подогнул в коленях длинные ноги: - Ребята, вы слышали, как он со мною! Азимов, будешь моим секундантом. И вы, товарищ старший сержант Колосков. Я этого не оставлю. Поддавшись общему настроению, Азимов рассмеялся: - Шалтай-балтай, да? Секунда не думай, минута болтай, да? Холод закончил разговор, спрятал в планшетку список стрелявших и, все еще сияющий от удовольствия, оправил на себе гимнастерку. - Добре стрельнули, товарищи. На инспекторской так держать. - Подкрутил усы. - Суровцы должны высший класс показать! Давно солдаты не видели своего старшину в таком приподнятом настроении. Шерстнев вместе со всеми дивился и думал, что причина тому одна: Лизка выдержала экзамены в лесотехнический и послезавтра приезжает домой за вещами. - Хвизическую подтягнуть надо, - продолжал Холод. - Шерстнев, вам говорю. Рябошапка, вас тож касается. Шерстнев ближе всех стоял к старшине, тот взял у него автомат, погладил рукой вороненую сталь. Легкая тучка набежала на бритые щеки, в глазах промелькнула печаль. - И вы будете стрелять, товарищ старшина? - не без подковырки спросил Шерстнев. - Или на этом кончим? Холод вытер вспотевший лоб, подбоченился: - А то як же! Я что, гадский бог, не воин? У старшины порох не весь израсходованный. Про запас держим. Не боись, солдат, старшина еще вдарит... - ...в белый свет, как в копеечку. - Шерстнев хохотнул. - Вы уже свое отстреляли. - Это как понимать - отстрелял? Кто такую чепуху сказал? - Хоть я. - Видно не заметив ни изменившегося лица старшины, ни того, что вдруг стало тихо, Шерстнев куражился: - Ваше дело теперь - табак. Очки с носа - бульк, а пулька за молочком. У Холода посерело лицо, опустились плечи. Он растерянно оглянулся, обвел солдат затуманенным взглядом, остановился на Шерстневе: - Спасибо, солдат... Отблагодарил. - Шутка, товарищ старшина. Честное слово, треп. Ну что вы, я же просто так... Приволакивая ноги, старшина вышел из круга, побрел тяжелой походкой к окопчику, где стоял в траве коричневый полевой телефон, сел на ящик из-под патронов, поникший, по-стариковски согбенный. И тогда со всех сторон на Шерстнева посыпалось: - Подонок... - За такое по морде надавать. - В остроумии упражняешься? - тихо спросил Лиходеев. Шерстнев бросился к нему: - Логарифм, ты что, меня не знаешь? Ну просто так, для трепа. Не хотел. Колосков сжал кулачищи: - Слизняк... Не хочется об дерьмо руки марать. - Очень разумная мысль, - мрачно пошутил Сизов. - В такую рожу плюнуть жалко. - Ребята, да я... Его обступили со всех сторон, он стоял среди них чужой, одинокий и, кажется, впервые в жизни почувствовал, что значит по-настоящему быть одиноким - один против всех. И даже Бутенко, чуть ли не ходивший за ним по пятам, и тот сердито сказал: - А ты ж таки добра свыня, Игорь. Шерстнев затравленно оглянулся: - Ребята, я ведь болтнул... Ну, пойду извинюсь, хотите? Лиходей, хочешь, извинюсь перед стариком?.. Я все прочувствовал и так далее... - Сам ты старик. Пошли, ребята, что с ним тут разговаривать! Лиходеев первым разомкнул круг, за ним пошли все. На заставу возвращались без песни. Старшина шел по обочине, слегка наклонив голову вправо, будто прислушивался: в подлеске гудели шмели. Шерстнев шагал в голове колонны, избегая смотреть на старшину и слыша за своей спиной недружный топот. 18 Влип, красавец! Без пересадки на гауптвахту. Газуй на четвертой, и никаких светофоров. Капитан отвалит. А ты Лизке еще трепался: "У меня железно: решил - встречу, значит, кровь из носу". Ужинать не хотелось. Пришел после всех, позвал Бутенко. В раздаточном окне отодвинулась заслонка. - Чого тоби? - Зачерпни воды. - У крыныци хоть видром пый... - Бутенко осекся. - Що з тобой, Игорь? Билый, аж свитышся. Захворив, чы що? На вось молока выпый. - Иди ты со своим молоком!.. - Може, повечеряешь? Ты ж нэ ив. Заходь, покормлю. - Слушай, Лешка, друг ты мне или не друг? - А що? - Смотри в глаза! На меня смотри. - Кинь дурныка выкомарювать. Чого тоби? Шерстнев, отделенный от Бутенко перегородкой, смотрел в курносое и худое лицо повара, но видел Лизкино - кроме нее и своего собственного волнения, в эту минуту не было ничего больше. Скажи ему кто раньше, что он по уши втрескается, расхохотался бы или принялся ерничать. - Лешка, послезавтра она приедет. - Лиза? - Расскажи ей, что к чему. Передай, мол, хотел встретить, но, сам знаешь. Про старшину молчи. Он говорил и не мог понять, что с Бутенко. Еще минуту назад был парень как парень, с румяным от плиты лицом и добрым взглядом карих небольших глаз. - А на що вона тоби, Лизка? - Голос Бутенко странно дрожал и был еще тише обычного. - Ты ж ии не любышь. - Лешка!.. - И то главное, чего он в мыслях не допускал, разом пришло с развеселившей его ясностью и даже показалось комичным. - Ну ты даешь! Парень не промах. Бутенко выбежал к нему, скомкав в руке поварской колпак. С тою же бледностью на лице заговорил умоляющим голосом: - Не чапай ты дивчыну. На що вона тоби? Лизка така хороша, чыста. У тэбэ их скильки було, дивчат! Для щоту пошукаешь у другим мисци. Чуешь, Игорь? Такое и слушать не хотелось. - Иди ты, знаешь... - Повернулся к двери. - Игорь... - Бутенко выбежал за ним следом. - Эй, повар, мне провожатых не надо. Идя двором к казарме, Шерстнев чувствовал на себе умоляющий взгляд. Потом долго не мог освободиться от взгляда, от видения рук, теребивших колпак. Кто мог подумать, что тихоня в Лизку втюрился! Надо будет ей рассказать. Для смеха. В отделении повалился на койку, взял в руки книгу, но читать не мог. Из ленинской комнаты слышалась музыка. Там ребята смотрят сейчас телевизор, крутят пластинки. А ну их, с телевизором, с пластинками вместе! Подумаешь, ополчились. Что, разве неправду старшине сказал? Прячется, чудак, со своими очками, а вся застава давно знает. - Шерстнев, к капитану! Дежурный позвал и ушел. От громкого окрика подхватился с кровати, книга упала на пол. Поднял ее, дольше чем надо разглаживал пальцами примявшиеся листы. По коридору шел медленно, у двери канцелярии постоял. Потом рванул дверь на себя. - Рядовой Шерстнев по вашему приказанию прибыл. Капитан показал рукою на стул: - Садитесь, рядовой Шерстнев. За окном молнии освещали сад, вспыхивали в зелени кустов, высаженных вдоль дорожки к калитке. По листьям зашлепали первые капли дождя. - Садитесь, - повторил капитан. Скверно, когда сидишь, а на тебя сверху глядят, будто сверлят, беспомощного, с присохшим к гортани шершавым языком. И вопросик с подначкой подбросят, не знаешь, к чему клонят. - Сколько вам лет? - Вы же знаете. - Отвечайте! "Интересно, какое выражение лица у него? Наверное, злое. Хорошему быть неоткуда - жена не возвращается. И я - не сахар, грецкий орех в скорлупе". - Сорок седьмого... Считайте. Сейчас он тебе отсчитает до десятка. И, как прошлый раз, направит по границе до самой гауптвахты пешком. От заставы к заставе. - Иногда мне кажется, что вам меньше ровно наполовину. От тихого разговора становится не по себе, лицу жарко, и в горле тесно. С трудом вытолкнул слова: - Это... неинтересный разговор. - Перестаньте дурака валять! Героя изображаете, а дрожите шкурой, как щенок на морозе. Поднялся, не спросясь. Встретился глазами со взглядом Сурова. - Сидеть!.. Хотя бы крикнул. А то шепотом, а у самого лицо - как из камня. - Вы кому служите? - спросил, как гвоздь в башку вогнал. - Разрешите... - Вы мне сапоги чистили? - Нет. - Носили воду? Отвечать! - Нет. - Рубили дрова? - Да нет же! - Встать! Шерстнев поднялся, старался не глядеть в черные, налитые гневом глаза под черными же, сведенными в одну линию бровями. - Так вот я спрашиваю: кому вы служите? От устремленного на него взгляда Шерстневу стало не по себе: - Родине служу. - Чего же вы валяете дурака? - Я ничего... Капитан ударил ребром ладони по столу: - Вот именно - ничего, пустое место. А смотрите на всех свысока: я, дескать, сложная натура, у меня извилин не сосчитать. Что мне там какой-то старшина с семью классами образования и все эти селючки вроде Бутенко, Азимова! И хвастунишка отчаянный. Зачем наврали девчонке, что окончили институт? Вас же выгнали со второго курса за непосещаемость. - Какой девчонке? Краска бросилась Шерстневу в лицо. - Лизе. Капитан покачал головой, разгладилась морщина над переносицей - видно, отошел. Ветер хлопнул оконной створкой, задребезжали стекла. Вовсю хлестал ливень. Капитан закрыл окно, вернулся к прерванному разговору. - Сожалею, что ваше хамство не карается Дисциплинарным уставом. Я бы за старшину на всю катушку. Хотел бы знать, какая ржа вас точит. - Он снял фуражку, пригладил рукой ежик. - Идите, Шерстнев, и подумайте хорошенько. И перед старшиной извинитесь. Вам когда на службу? - В четыре. - Идите отдыхать. Случись вызов к капитану по другому поводу, ребята были бы тут как тут - с советами, расспросами, сочувствием. В ленинской комнате по-прежнему крутили пластинки, и никому не было дела до него, Игоря Шерстнева, будто он сегодня совершил преступление. Прошел пустынным коридором в свое отделение. На койках лежали Мурашко и Цыбин - спали. Или притворялись, чтобы не разговаривать с ним. То и дело комнату освещало вспышками молний. Шерстнев лег на койку. На капитана не было ни обиды, ни злости. Все слова, какие сказал капитан Суров, он принимал. Они были правильные, и ни изменить их, ни добавить к ним. Что обижаться на Сурова! Это его право. И обязанность. Другой на его месте отвалил бы на всю катуху. С улицы обдало заревом, грохнуло. С испугу дурным голосом взревел Жорж. Мурашко и Цыбин не шелохнулись, спали перед выходом на границу. Шерстнев подумал, что надо постараться уснуть, и вдруг приглохшая было мысль о Лизке едва не сорвала с постели: ведь он должен встретить ее на станции... Еще несколько месяцев назад он Лизку, как, впрочем, и других девчат до нее, не принимал всерьез, из озорства называл ее конопатенькой, а она с неприкрытой яростью кидалась к нему с кулаками, бледнела, и веснушки на щеках и носу проступали еще ярче. Он не допускал и мысли, что наступит время и ворвется в его сердце нечто тревожаще новое, что Лизка, если захочет, сможет вить из него веревочку, играть, как ей вздумается, а он готов будет все стерпеть, лишь бы была с ним одним. ...Девчонка повзрослела как-то вдруг, из угловатого подростка превратилась в красивую девушку с правильными, как у матери, чертами лица, отцовскими бровями - вразлет - и рыжей копной волос, которые трудно поддавались гребешку. А еще не так давно, приезжая из интерната на каникулы, по заставскому двору носилось рыжее существо с двумя косичками, похожими на мышиные хвостики, с выступающими вперед острыми коленками, с которых не сходили царапины. Коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, так и стригли по сторонам. Бывало, Лизка сунет конопатенький, в рыжих веснушках, нос туда, где меньше всего ее ждали, скажет тоненьким голоском что-нибудь дерзкое и - поминай как звали. Строевые занятия - она тут как тут. Стоит в сторонке, смотрит, молчит. И вдруг пискнет фальцетом: - Прокопчук, как ходишь, чамайдан! Разверни плечи. Плечи разверни, каланча пожарная. И уже нарушен ритм шага, строй сбился с ноги. Давится смехом офицер, хохочут солдаты. А Лизка издалека кричит: - На левый хланг его, непутевого! Прокричала, и след простыл. Потом она уже у вольера, куда не каждый солдат осмелится подойти. Сидит на корточках, воркует: - Рексанька, хороший ты мой... Заперли тебя, бедненького. Рексанька на волю хочет. Что, миленький, плохо тебе?.. У-у-у, гадский бог, я ему дам, инструхтору. А начальство на заставу нагрянет, Лизка и здесь не опоздает. Правда, когда немного постарше стала, стеснялась. Чужих людей. Солдат - нет. Крутят кино - втиснется между двух солдат, ткнет локтем соседа, чтоб подвинулся: - Расселся! И притихнет, будто нет ее. На экране чужой, неведомый Лизке мир. Она погружается в него, как в озеро, когда, купаясь, ныряет. Утопит голову в ладошки, сидит, чуть дышит. Да-а, Лизка... Шерстнев лежал и вспоминал. ...Лизка собирала землянику. Шла одна лесом. Ягод на пригорке было множество, она быстро наполнила литровую банку, не услышала, как он подкрался к ней. - Давно ждешь? Лизка вскочила на ноги - испугалась. - Тебя, что ли? - Сама же свиданку назначила. Нехорошо, Елизавета Кондратьевна, слово надо держать. - Он ерничал, поигрывая бровями и приглаживал усики тем игривым приемом, какой действовал безотказно где-нибудь в Минске у кафе "Весна". - Проходи, кавалер. Небось сиганул в самоволку. - Догадливая барышня. Сиганул. Заметил среди зелени этакий яркий цветочек... Молодой, интересный мужчина не устоял. - Воображала. - Сорвала ромашку, и желтая пыльца осела на белой блузке. Пошла, не обращая внимания, безразличная. Догнал ее, отнял банку. - Лес кругом, граница рядом. Лизочка, я буду твоим телохранителем. Змей здесь видимо-невидимо. - Отдай банку, не для тебя собирала. - Рассмеялась: - А ты отличишь ужа от гадюки, телохранитель? Отдай же, Дон-Кихот, ха-ха-ха. Рыцарь печального образа, ха-ха-ха. Он улучил минуту, когда ее руки были заняты банкой, и поцеловал в смеющийся рот; хотел было еще раз, но она с силой ударила его по лицу: - Вор! - Ты что? - Ворюга, крадешь. - Лизка отпрыгнула в сторону. - Фу, слюнявый. Его изумила ее хищная ярость - казалось, сделай он шаг ей навстречу и она ударит банкой. - Ну ты сильна, Лизуха! Выдала. - Лизухой корову кличут, студент. Он пропустил мимо ушей это ее "студент", принялся выспрашивать, как окончила десятилетку, думает ли дальше учиться и в каком техникуме или вузе. Сначала Лизка относилась к нему с недоверием, поглядывала искоса, следя за каждым его движением и готовая влепить ему еще одну оплеуху. Но он не дал ей повода подумать о нем плохо, стал рассказывать о себе. Получилось само собой, что до заставы они шли, разговаривая мирно и дружелюбно. Лизка рассказала, что документы отправлены в лесотехнический, что год после окончания десятилетки она пропустила, но ничего страшного, у нее уже год рабочего стажа в лесничестве - теперь примут. - Все ищут свою синюю птицу, - мечтательно сказала Лизка. - Выдумывают разные фантазии. - Тряхнула рыжей головой: - А мне не надо ее. Вон их сколько, птиц, вокруг - синих, белых, зеленых. - Она доверительно обернулась к нему: - Кончу лесотехнический и сюда: хорошо в лесу, лучше нет... Как так получилось, что они подружились, сами не могли понять. До самого отъезда на экзамены встречались тайком, редко, болтали о всякой чепухе. Больше говорил он, строил всяческие планы, Лизка безобидно посмеивалась. Притвора... В день отъезда в Минск у нее дрожали губы. Она их кривила, наверное пробуя изобразить усмешку, какую видела на холеном лице заграничной актрисы в недавно просмотренном фильме. Ледяного равнодушия, как у актрисы, не получалось. К губам приклеилось подобие застывшей улыбки. Лизка стояла за полосой света, бившей из окна в сад. Опаздывая, он перепрыгнул через низкий штакетник, ограждающий сад, прямо в кусты крыжовника, чертыхнулся вполголоса, продираясь к дорожке. - Понимаешь, Лизок, никак от твоего папаши не вырваться. Глаз не сводит. Она отстранилась от его протянутых рук, и тогда он заметил ее кривую, как у актрисы, усмешечку. - Приветик, - сказала. - И до свидания. Можешь проваливаться, рыцарь печального образа. - Ты чего? - Я ничего. Просто так. Нравится. - Я же не на гражданке. - Мне