от посетителей. Пьют и те, кто выиграл процесс - на радостях, и те, кто проиграл - с горя... - Не лучше бы миром кончить, а, брат?.. К тому же и пришли бы. Те же пять лей штрафу. - Все по злобе, по злобе... - Черт попутал, не иначе... Адвокат Викэ Джорджеску снова берет Мэлину за подбородок. - Придешь? - С тятенькой... Как сказала. - А чего бы вам не жениться, господин адвокат? Дом есть, деньги загребаете, сам молодой! - удивляется старик. - Да что я, с ума спятил? Жена, старина, больших расходов требует. А после свадьбы еще дети пойдут... Снова расходы. - Если бы батюшка ваш, преподобный отец, такой же расчетливый был, не видать бы вам божьего света... - Другие времена, старик, другие времена. Тяжелая подошла пора... Летом, после молотьбы, крестьяне из окрестных сел привозят полные телеги пшеницы и сгружают ее у адвокатских амбаров. Зерно адвокат продает по весне, когда самые высокие цены, а крестьянину позарез нужна хотя бы мера кукурузной муки или хоть миска пшеничной... Чокоша поддалась-таки уговорам Викэ Джорджеску, затеяла суд против матери. У старушки защитником - Овидиу Урсу. Молодой судья просит показать дело. Это толстая потрепанная папка. Велит позвать тяжущихся. Унтурика видит только в четверть глаза. Как и Чокоша, опирается на посох. Они входят в примарию вдвоем, держась за руки. Адвокаты разводят их. Старушки стоят, держась за решетку, разделяющую большую комнату примарии на две части. Судья задает каждой один и тот же вопрос: - Не хотите ли решить дело миром? - Нет, - отвечает Чокоша и с ненавистью смотрит на мать. Если бы могла, съела бы ее со всеми потрохами. - Нет, - словно из глубокой ямы подает голос Унтурика, глядя на дочь со вновь вспыхнувшей злобой. И продолжает: - Она хочет отнять у меня землю, господин судья, выбросить на улицу с голоду подыхать, землю у меня забирает. Не может подождать, пока помру... - Кто теперь обрабатывает эту землю? - спрашивает судья. - Я, - отвечает Чокоша. - А кому идет доход? - Зерно мне идет, - отвечает Чокоша. - А матери твоей что? - спрашивает судья. - Кормежка. Кормлю ее, господин судья. - И это тебя не устраивает? - Нет, господин судья. - Чем же ты недовольна? - А тем, что земля за мной не записана!.. Мать и не собирается помирать. Вот я и боюсь, как бы она перед смертью землю не продала. Многие возле нее крутятся, охмуряют, чтоб землю заполучить. Вот, например, Ришкэ, наши дальние родственники. Сын Ришкэ ей как-то пакет изюму принес... Наверно, чтоб землю им уступила... Разбирательство откладывается. Откладывается в который уж раз. Адвокаты в бешенстве. - Почему опять отложили, господин судья? - Назначается новый срок для примирения сторон! - объявляет судья. Писарь Стэнеску записывает в протокол: "Новый срок для примирения сторон..." Чокоша берет мать под руку. Они выходят из примарии. Идут со двора. Бредут через дорогу, поглядывая направо и налево, не сшибла б какая телега. Добираются до дому. Садятся на завалинку. - Что тебе поесть дать, мама? - Молока, да мамалыгу-то разомни как следует... Авендря храпит. Ицику просыпается и подбрасывает в костер кизяку. Потянуло холодом, просыпаются и остальные. Мы будим Авендрю, собираем лошадей, развязываем путы, садимся верхом и возвращаемся в село. Авендря насвистывает на ходу. К обеду разнесся слух, будто в овраге, на бахче, нашли мертвым старшего сына Пэпушоя. У него проломлен висок. В руке он сжимал пистолет. Новость передавалась из уст в уста: - Слышали? Этой ночью разбойники убили Кытикэ... - Сына Пэпушоя убили!.. Такой пошел трезвон, будто колокола звонят. Но это всего-навсего женщины. Жандарм Никулае Мьелушел вместе с писарем, примаром и доктором Ганчу сели в повозку. Лошади помчали их к оврагу... После полудня мертвеца привезли в примарию, положили на землю во дворе, накрыли, приставили сторожей. Все село с любопытством глазело в щели забора, будто медведя показывали... Покрутили ручку аппарата и позвонили в город. Доктор вышел из примарии, потирая руки. - Приведи Чиреша... Посыльный галопом помчался и воротился с Чирешем. Чиреш огромный - выше всех на две головы. Он у нас санитарный инспектор. - Принеси саквояж, - велел ему доктор. Чиреш пошел к доктору домой и вернулся с большим кожаным чемоданом под мышкой. Вынесли большой стол, за которым сидят обычно писарь и судья во время разбирательств, и поставили его во дворе под акациями. Мьелушел, с карабином за спиной, стоял тут же - чтоб никто не проник во двор. Во дворе - только доктор с Чирешем, примар с писарем да двое стражников. Мертвеца подняли, положили на стол, раздели. Он весь черный от грязи, словно не мытый с самого крещения. Я гляжу на происходящее, взгромоздившись на забор примарии... Черт дернул сюда забраться. Ганчу меня заметил. Махнул рукой: - Подойди-ка. Хочешь посмотреть, как я буду труп вскрывать? - Еще бы не хотеть... - Тогда стой возле меня, будешь держать чемодан. Я стал возле доктора Ганчу и взял в руки чемодан. Чемодан кожаный. Внутри ножи, ножницы, спицы... Была там еще и маленькая пилка. Чиреш дрожал всем телом. Как тополь, от верхушки до корня сотрясаемый ураганом. Ганчу смотрел на него и улыбался. - Что с тобой, Чиреш? Неужто боишься? - Нет, господин доктор... Он даже пожелтел... Как желтеет листва на акации, так же пожелтел и Чиреш... Доктор взял нужные инструменты и принялся кромсать тело, будто мясник. Потом зашил, как было. Вымыл руки. - Унесите!.. Родные убитого ждали на дороге. Подняли изрезанное тело на телегу и отвезли за реку, домой, на родной хутор. Я отнес чемодан домой к доктору. А потом собрал своих приятелей, и мы стали играть. В чижика. Жандарм Никулае Мьелушел начал расследование убийства. - Кто дрался с сыном Пэпушоя? Отвечает примар: - Никто с ним не дрался. Кытикэ девушки не любили, он гол как сокол. Пэпушои все бедняки. Если бы Кытикэ не умер, ему пришлось бы в чужом селе жену искать. - Кто этой ночью пас в ночном лошадей? - Кто только не пас!.. Все сельские мальчишки. - Привести сюда всех, кто сегодня ездил на жнивье! Стражники отправились за нами, согнали всех. Много набралось - ребят постарше и малышей. Мы столпились в примарии. Были с нами и Авендря, и его двоюродный брат Рошу. У Гуцэ Рошу рыжие усики на мертвенно-бледном лице... Был и Тряшкэ. - Кто убил Кытикэ Пэпушоя, отвечайте! Мы пожимаем плечами. - Мы не убивали... - Тогда кто же? Отец?.. - Наверно, парни из Стэникуца убили, - бормочет Тряшкэ. - Или из Караванца, - добавляет Авендря. - Как тут узнаешь? - высказывается Гуцэ Рошу. Мьелушел взбешен. Врезается в нашу толпу, для устрашения потрясая плетью из воловьих жил. - Говорите все, что знаете, а то несдобровать... - Да ничего мы не знаем... - Ничего? - Ничего! - отвечаем мы в один голос. Тут Мьелушел накидывается на нас. Свистит воловья плеть, удары сыплются куда попало - по рукам, которыми мы пытаемся загородить лицо, по головам, по спинам. Мы все в крови. Во двор примарии сбегается народ. - Господин примар, Мьелушел нам детей поубивает. Мьелушел слышит шум. Выскакивает на дорогу, хватает карабин. - Хотите мне помешать вести следствие? Опять бунт?! Вон отсюда! Стрелять буду!.. С него станется, когда он себя не помнит! Возьмет и выстрелит! Люди покидают двор. Протестующие крики несутся уже из-за забора. Мьелушел возвращается. И снова со свистом опускается плеть, разрывая кожу до мяса. Охрип Мьелушел. Устал, обливается потом. Он избивает нас, окатывает водой и опять принимается за избиение. Наступила и пролетела ночь. Утренний свет проник в окна и белыми пятнами рассыпался по нашим лицам. Мьелушел выходит и барабанит в ставни корчмы. Подымает с постели Ленку, чтобы приготовила ему поесть. Поев и попив, возвращается. - Так и не скажете? - А если нам нечего сказать?.. Мьелушел посылает стражника за писарем. Тот приходит, заспанный и недовольный тем, что его подняли с постели ни свет ни заря. Лишь забор отделяет дом писаря от примарии. Из писарева огорода во двор примарии повадился лазить огромный жирный кот, рыжий и усатый. Он бродит по двору и даже по комнатам. Когда писарь пишет, то берет кота на колени и гладит. А если увидит на брюках шерсть, то хватает кота за загривок и сбрасывает на пол. Кот всегда падает на ноги. - Где твой кот, писарь? - Откуда мне знать!.. Наверно, на кухне. - Сходи поищи. Без кота не появляйся... Мьелушел велит стражнику разбудить жену писаря и попросить у нее на время толстую иглу и суровую нитку, какой шьют попоны. - Попадет тебе от моей жены, - предупреждает писарь. - Пускай попадет. Это нужно для дела... Жена писаря спит при закрытых ставнях чуть ли не до полудня. Писарь просыпается раньше и до ухода в примарию передвигается по дому на цыпочках - не дай бог рассердить жену. Стражник приносит иглу и суровую нитку. Жандарм Никулае Мьелушел хватает кота за загривок и сует за пазуху Гуцэ Рошу. Вдевает нитку в иглу и зашивает на нем разрез рубахи до самого горла. Рукава туго связывает за спиной. Велит Гуцэ покрепче затянуть пояс. Тот затягивает. Мьелушел хватает плеть и стегает по коту. Тот пытается удрать. Но удирать некуда. Кот мечется, рвет когтями кожу. Гуцэ Рошу дико вопит. Рубаха его окрашивается кровью. А Мьелушел все хлещет кота. - Скажешь теперь? - Скажу, господин жандарм! - Кто убил Пэпушоя? - Я убил... - Кто был с тобой? - Я один... - Врешь! Жандарм бьет снова и снова. Кот беснуется от боли. Гуцэ Рошу теряет сознание. Мьелушел вынимает кота и сует его за пазуху Тряшкэ. Тряшкэ признается: это он убил Пэпушоя. - Кто был с тобой? - Рошу. - А еще кто? - Только мы вдвоем... - Врешь! Теряет сознание и Тряшкэ. Трижды замертво валился Авендря. Трижды приводил его в чувство Мьелушел. Но не добился от него ни слова. Мы трясемся от страха и холода. Нас колотит дрожь. Гуцэ Рошу и Тряшкэ со связанными за спиной руками Мьелушел под стражей отправляет в город - судить за убийство. На нас Мьелушел глядит с состраданием. - Зря я вас побил, - говорит он. - Зря, господин жандарм, - отвечает Авендря, - совсем зря... Кот разлегся у ног жандарма. Морда и когти его в крови. Никулае Мьелушел с отвращением кривит губы. Подымает ногу и носком сапога изо всех сил бьет кота в живот. Тот взлетает в воздух и падает возле самых дверей. На ноги. И пулей выскакивает за дверь. Мы выходим из примарии. Кот уже взобрался на забор. Уже спрятал когти. И вылизывает лапы... XIII ОСЛЕПЛЕННЫЕ СВЯТЫЕ Дальше по линии железной дороги, через три дома от нас, живет Диоайка, знахарка. Это она перерезала пупки всем моим братьям и сестрам. Кроме меня. Но меня, как и остальных, она приходила купать, делала мне примочки, когда я хворал. Диоайке меня отдали зимой, на святого Василия, и я прожил у нее до трех лет. Поэтому и считал Диоайку своей крестной. Это маленькая, согнувшаяся в три погибели женщина. Можно подумать, что у нее горб. Однако никакого горба у нее нет, а согнулась она от бремени долгих прожитых лет, которые один за другим тяжелыми камнями давили на ее плечи. Глаза у Диоайки крохотные, круглые и блестящие, как у барсука. Очень живые глаза для такой старухи. Если бы можно было не замечать ничего, кроме ее глаз!.. Если бы не натыкаться взглядом на ястребиный нос, что крючком изогнулся над губами, на морщинистые щеки и запавший рот без единого зуба, то ей не дашь и двадцати. В глазах старухи отражается, наверно, ее пламенная душа, недаром люди говорят, будто Диоайка с молодых лет запродала ее дьяволу. Не только у моей мамы принимала новорожденных Диоайка. Она помогала при родах чуть не четверти женщин нашего села. У самой у нее один сын - Тобей. На дворе у них - хоть шаром покати. Дом не дом, а шалаш какой-то. Покривились стены, сложенные из пайянты*, окно перекосилось, дверь никогда и не закрывалась как следует. Крыша соломенная - удивительно, как ее до сих пор не снесло ветром. А вот не снесло... Домишко спрятался за горой. Глубокая канава защищает его от бурных потоков в пору ливней - стремительных, шумных, полноводных. На весь двор лишь две старые, скрюченные акации с кривыми узловатыми стволами. Земля на дворе Диоайки скудна, жестка и камениста. Если поскрести эту землю палкой, наткнешься на желтый известковый глинозем, в котором перегорают даже корни чертополоха. ______________ * Пайянта - смесь соломы с навозом и глиной. Тобей устроился на железную дорогу. Уходит утром со станции. За спиной мешок с инструментом. В руке молоток на длинной рукоятке. Идет Тобей вдоль полотна, пропуская один рельс между пяток. Постучит на стыке по рельсу молотком. Звук хороший. Пройдет еще несколько шагов и снова постучит. Если по звуку ясно, что ослаб болт, опустится на колени, найдет неисправность, достанет ключ, подкрутит гайку. И шагает дальше. Стучит и слушает. Иной раз, ударив по рельсу молотком, снова ищет неисправность; процесс подкручивания болтов повторяется тысячи раз на дню. В этом и состоит работа Тобея. Зимой его продувает студеным ветром. Летом припекает - не остудить и морю воды. От станции он идет вдоль левой стороны полотна. К полудню добирается до первой сторожки на пути к Руши. Посудачит там с женой стрелочника, сядет в тень акаций, съест еду, что припас в котомке. А еда обильная: ломоть мамалыги, луковица, которую он расплющивает кулаком, да соль в уголке тряпицы, чтоб макать в нее лук и куски мамалыги. Бывают дни, когда вместо лука берет чеснок или толстый стебель лука-порея. Но это ближе к весне. Об эту пору люди выкапывают из пола землянки пучки порея и едят до появления свежей зелени. На станцию Тобей возвращается вдоль правой стороны полотна. Ему нравится работа на железной дороге. В конце месяца он получает горсть монет - раза в три больше, чем получал бы, нанявшись батраком к помещику или в городе за поденную работу. Пусть нет покоя даже в воскресенье, когда в полях - ни души. Все равно Тобей быстро заканчивает свою работу и еще до обеда, отдав на станции ключ десятнику, спускается в корчму Букура промочить горло стопкой-другой цуйки. Домой идет, распевая пьяные песни. А то остановится перед примарией и шмякнет кэчулой оземь. - Эй, примар, ты, может, зубы на меня точишь? Так даже твои жандармы не могут меня на барскую работу погнать. Я - человек государственный, слышишь? Когда он выпьет лишнего, ему море по колено: может примара и к черту послать, и к дьяволу. А примар и впрямь не в силах ничего поделать: Тобей ему неподвластен. Когда Тобею прискучило жить под крылышком у матери, он взял и женился. Он похож на свою мать - такой же низенький, сутулый и жилистый, будто из одних костей да хрящей сработан. На руку ловок, голубоглаз, а лицо испитое, худое - кожа да кости. Кому такой муж нужен? Вот и ходил он за пять сел жену искать! Нашел - Быкой зовут. Такая же маленькая. Готовит ему еду, и Тобей надеется, что она ему и наследников народит. Наверно, так оно и будет. - Сколько ж ты от своей жены детей хочешь, а, Тобей? - Сколько уж ей на роду написано... - А как прокормить думаешь? - Руками. Вот этими двумя... Ладони у него сплошь в мозолях. Еще бы, постучи-ка целый день молотком по рельсам! Ему по руке не погадаешь. Кожа вздулась, потрескалась - то и дело пухнет и лопается. В селе у нас чем мужик беднее, тем больше у него детей. Там, где двое, прокормится и третий. Ну а уж коли обзавелся тремя, то с четвертым совсем нетрудно. На него идет все, что от старших останется, - крошки от обеда, латаные лохмотья вместо одежи... Летом детишки могут и голыми проходить. А зимой все равно больше дома торчат, возле прокопченной, чуть тепленькой печки... - Подумаешь, четверо! А если все девять? - Что? Девять, по-твоему, много? У Тудора десятеро, у Башку одиннадцать, у Мэчукэ тринадцать - четверо померло... - И вы еще плачетесь, что нужда задавила, - возмущается Иордаке Диман. - У моей жены всего двое - сын и дочка... - А коли помрут? - С какой им стати помирать? У меня дети здоровые - кровь с молоком... Мы заболеваем от дурного глаза, ложимся на завалинку; болит голова, горят щеки. Кто-нибудь бежит за Диоайкой. Она спешит на помощь. Усаживает нас возле себя, головой себе в подол, трет нам виски, шею, потом разминает суставы рук, пальцы. И все время нашептывает заклятия: Шла я тропкою в лесу, Повстречала девицу, На спине котомка, В ней одна картошка. "Ты куда идешь, девица?" - "На восток, где свет лучится, Там мальчонку исцелю. Болезнь в поле прогоню, От людей отдалю. Чтобы мальчик излечился, Чтоб от радости светился, Как звездочка в небесах, Как во полюшке роса, Богородицы слеза". Мать благодарит ее, чем может. Диоайка уходит. Мы лежим час, другой, иногда целый день или два, а то и неделю, пока не отлежимся и не станет лучше. Мы страдаем от лихорадки; каждую весну лихорадкой болеют дети не только у нас в семье, но и во всем селе. Эта болезнь надвигается на село из болота. И ее ничем не остановить. Доктор Ганчу говорит, что от лихорадки лучшее средство - хинин. Но в его больничке хинина нет - только пустые склянки. Когда-то в этих склянках держали мазь. Теперь же горлышки банок затянуты паутиной. Паутина покрылась пылью и почернела. Хинин есть в городе, но очень дорогой, крестьянам не по карману. И все же раз в год, в самый разгар весны, больничка получает несколько пакетиков хинина. И тогда санитар Чиреш покупает в лавке мел, толчет его, смешивает с хинином, чтоб того стало больше, и распределяет как тем, у кого больны дети, так и тем, у кого больных нет, то есть попу Бульбуку и корчмарям, требуя взамен свежие яйца для себя и доктора Ганчу. Выпьешь такой смеси, от горечи вытошнит тебя, чуть весь желудок наружу не вывернет, вот и вся польза. Лучше уж пить ивовый настой... У нас под окнами возле колодца - большая верба, где поселились толстые зеленые гусеницы с белыми пупырышками на спине. Сдерет сестра ножом с вербы кору, разрежет на кусочки и долго томит в горшке. Трижды прокипятит. Потом остудит. - Пей, Дарие!.. - Сколько ложек? - Сколько влезет... В поле, на межах, сестра собирает траву-скерду. Это поганый сорняк, даже волы от него морду воротят. Прилепит нам сестра на руку, на локотушку, несколько широких листьев и обмотает сверху тряпкой - потуже. Сначала боль вроде как рукой снимет, будто ничего и не было. Но через час завязанное место начинает жечь - это кожа горит от листьев. До мозга костей прожигает... - Чувствуешь что-нибудь? - Жжет, сестрица... - Если жжет, значит поправишься. Посиди еще с повязкой. - Уж мочи нет терпеть. - Надо - потерпишь. Вот повязка снята. Сдираем листья скерды. Кожа под ними покраснела, припухла и полопалась; на том месте, где были листья, зияет живое мясо - самая настоящая рана... С такой раной мы ходим целую неделю, а то и больше, отгоняя мух. - У меня уже корочкой затягивается! - Смотри не сорви, чертенок... - Ладно... Корка отпадает сама собой. Кожа под ней белая, свежая - новая кожа, неважно, что знак на всю жизнь, - только бы избавиться от лихорадки. А лихорадка и впрямь прошла! Лихорадку излечили. Теперь воспаляются десны. Пухнут. Если бы распухло и прошло, это бы еще ничего. Но на припухлостях зреют белые нарывчики величиной со спичечную головку. Одни лопаются, высыпают другие. Весь рот - сплошная рана. Ранки зудят, гноятся, а под гнойниками болит вся десна. И не только десны, но и зубы. И корни зубов. Диоайка пробует заговаривать воспаленные зубы. Ворожит над нами и Петря. Мы полощем рот содой с раннего утра до поздней ночи, пока от изнеможения не свалимся с ног и не заснем. Просыпаемся среди ночи. Корчимся от боли. И засыпаем снова. Сон - великая вещь!.. Цынга тоже проходит своим чередом... Ветер подхватывает болезнь и несет дальше, в другие края. Далеко разошлась слава о Диоайке. Предположим, дочь у вас нехороша собой и ее не берут замуж. Зовете Диоайку и поверяете ей свои печали. Диоайка приготовит приворотное зелье. Довольна мать. Ублаготворена Диоайка. Рада и дочка. Диоайка посулила: в один прекрасный вечер прибудут сваты. Сваты и впрямь приходят, а иногда и нет, но матери, у которых на выданье дочки, и сами дочки, засидевшиеся в девках, не теряют надежды, веря во всемогущество старухиного колдовства. А то, бывает, выйдет замуж красивая девушка и, кроме своей красоты и молодости, принесет в дом мужа сундук с добром, клочок земли и скотину. Можешь дивиться, сколько влезет, но люди есть люди. Не успеет парень жениться, а уж забыл, что дома ждет его красавица жена, и ухлестывает за другими. Ничего не поделаешь, надо опять идти к Диоайке, чтоб разрушила злые чары, которые наслали на тебя твои вороги. И снова что-нибудь перепадает Диоайке. У Мэчукэ в одной комнате теснится семнадцать-восемнадцать человек. Сам дед Мэчукэ с бабкой, трое женатых сыновей с женами и детьми, сыновья и дочери постарше и помоложе - вперемешку. Дом у них большой, но в других помещениях зимой держат суягных овец, чтоб котились в тепле, приносили ягнят пожирнее. Нар в комнате нет - стелют на пол заскорузлые овчины, устраивают вдоль стены изголовья. Окна заколачивают, чтоб никто не открыл, не напустил холоду. Спят на нестриженых шкурах. Нагишом. В чем мать родила. Чтоб не рвались и не мялись рубахи. Рубах у них мало, всего по одной на человека, все провоняли брынзой, пахтой, сырой овчиной... Влюбился ты, например, в девушку, а она от тебя нос воротит, хоть ты и молодец молодцом. И опять держишь путь к лачужке под горой. - Как быть, тетушка Диоайка? Дочка Мэчукэ на меня и смотреть не хочет. - Которая? - Параскива... - Ничего, у меня захочет. Только что тебе в дочке Мэчукэ, милок? Другой не нашел? - Выходит, не нашел, тетя Диоайка... Мама умирает! Она давно уже не встает, и все мы свыклись с мыслью, что конец ее близок. Мама уже не разговаривает. Целыми днями молчит. Пошевелит иногда потрескавшимися, распухшими губами - попросит, чтобы дали глоток воды, - и все... Грудь ее вздымается от тяжких вздохов... Мы присматриваем за ней, зажгли свечи. Сестры мои - и те желают ей смерти. Устали ходить за больной... Отец пошел к лавочнику договориться, чтоб тот продал ему досок на гроб и брус для креста. Умирает мама!.. Теперь ее смерть для всех облегчение. Мало приятного целыми месяцами жить с человеком, который еле дышит и заживо разлагается. Но мама, оказывается, и не думает умирать. Вот она открыла глаза. Пошевелила руками. И заговорила. - Дайте мне чего-нибудь поесть... Ей дают поесть. Проходит час-другой, и мама опять просит есть. Вот и сил прибавилось. Она уже потихоньку передвигается по дому, держась руками за стены. Выходит на завалинку. Опирается о косяки. И ноги держат ее - чудеса да и только!.. Мама уж и по двору бродит. Стоит у печи, готовить обед помогает. Уже смеется, хотя до болезни смеялась так редко. Жизнь, совсем было покинувшая ее, вновь вернулась в измученное тело. Дивится доктор Ганчу, дивится Диоайка, диву даются все и приходят посмотреть на маму: шутка ли - человек вернулся после долгого странствия чуть ли не с того света. Маму засыпают вопросами, она ничего не может сказать в ответ. Знает, что была больна. Знает, что целыми днями ничего не сознавала. Знает и другое - она никогда не верила, что конец ее близок. - Ведь у меня дети. И я должна была поправиться, чтоб поднять их. На кого их оставишь? Кто их помоет? Кто обштопает? Пока болела, всякое в голову лезло. Только вот о смерти не подумала ни разу. И вот - смерть про меня тоже забыла. Прошла возле моей постели и не остановилась... Мне кажется, что человек, если он не слишком старый, от болезни только тогда помирает, когда боится смерти, сам думает о ней... Зачем мне было думать о смерти?.. Я думала о жизни. О своей жизни, о жизни детей... Жить так хорошо... Кожа на ее впалых щеках пожелтела, стала даже изжелта-черной... Люди пожимают плечами, удивляются и уходят. Скатертью дорога... Но кажется, мамино исцеление мне не впрок. С некоторых пор мне частенько нездоровится... То болит голова. То тянет руки и ноги. Я ничего не делаю и все же постоянно чувствую усталость. Мне уже ничего не хочется есть. Все время пучит живот, я еле двигаюсь. Отец взял меня на руки и понес к доктору Ганчу. - Что с тобой, мальчик? Заболел? Черт возьми! Так и умереть можно!.. Он кладет меня на диванчик, задирает рубашку до шеи. Стучит пальцами по животу. Звук как у барабана. Живот у меня и впрямь раздуло, как барабан. Ганчу шарит в шкафу и протягивает отцу какие-то порошки. - Пусть принимает с водой. Я влезаю отцу на спину, и он несет меня домой. Разводит порошки в горшочке и размешивает, пока вода не становится белой, как известка. - Пей, Дарие!.. И я пил молочно-белую жидкость. Горько. Меня тошнило. И все-таки я продолжал пить воду, в которой были разведены порошки доктора Ганчу. Но мне становилось все хуже. Послали за бабкой Диоайкой. Она тоже стучала мне по животу, по спине, щупала в паху и под мышками, но так и не уяснила, чем меня пользовать. Меня вывели в сени, усадили на кучу соломы возле очага. Диоайка попросила кусок жести и сделала из нее что-то вроде кастрюли. Прикрепила ее к палке, расщепив у палки конец. Велела отцу спросить в лавке несколько кусочков свинца. Отец возвратился со свинцом. Диоайка положила свинец в кастрюлю и плавит над огнем. Передо мной ставят большую миску, полную воды. Диоайка будет лить в нее расплавленный свинец. И по форме, какую он примет, застыв в воде, хочет прочесть, чем меня надобно лечить. Вот она опрокидывает свинец в миску. Свинец шипит, трескается, здоровая капля расплавленного металла попадает мне на щеку и прилипает. Вот и лекарство. Щека горит от ожога. Болезнь моя прошла сама собой. Сама собой пришла - как у мамы, - сама и прошла. Черт бы унес эту Диоайку! Не верю я в ее знахарство. Даже мама не верит, но когда человека крепко прихватит, тут он поверит во что угодно. Церковному служке Флоре Флоакэ приглянулась девушка из соседнего села. Сам он тощ и весь в морщинах. Его гложет чахотка. Он поет на клиросе, и поет красиво. Остер на язык и пишет как никто в селе. Вот бы стать ему писарем! А то ведь беда: девушки считают, что ему вроде уже поздно жениться, догадываются, что он обречен. И не идут за него замуж. Он-де всего-навсего церковный служка, и ничего больше. Деньги зарабатывает, но мало. Может, какая и пошла бы, невзирая на то что должна до времени овдоветь, да только пусть Флоакэ сперва хоть чего-нибудь достигнет. Вот если бы он стал писарем... Но увы! Место писаря уже занято. Хоть здоровьем Джикэ Стэнеску тоже не блещет, но дело исполняет справно. Может, служке суждено проводить писаря в последний путь, а может случиться и наоборот - писарь внесет запись о смерти служки в регистрационную книгу примарни. Обо всем этом на селе много судили-рядили. В голове служки гвоздем засела мысль: надо бы ускорить смерть писаря, прибегнув к колдовству. Вечерами он частенько захаживал к Диоайке, советовался. - Дело трудное, - отвечала ему Диоайка. - До сих пор мне ворожбой никого губить не приходилось. Большой грех людей ворожбой морить, ну да если хорошо заплатишь - сделаю... Служка отправился в город, взял в банке займ и принес моей крестной обещанные деньги. Диоайка сотворила колдовской заговор. Только она и служка знали про эту тайну. По вскоре откуда-то об этом прознало все село. Может, служка проболтался. Диоайка - та как воды в рот набрала. Ни слова из нее не вытянешь, если она не захочет. А уж насчет своих колдовских занятий и подавно - хоть огнем жги. Возле станции, под горой, раскинулось кладбище; после холеры оно значительно разрослось. У железнодорожного полотна - в каких-нибудь пяти-шести шагах от него - старая деревянная часовня. По преданию, часовню эту вытесали из одного-единственного ствола, привезенного из-за Дуная много лет назад, еще при турках, и ставил ее мастер из-под Плевны. Зимой крестьяне на санях переехали по льду через замерзший Дунай, перевезли оттуда всю часовенку целиком. Прибыл и мастер, сбил стропила, укрепил крышу. Потом приехал еще один, опять же из-за Дуная, намалевал на досках иконы и развесил по стенам. Вот и готова церквушка. Помещается в ней человек двадцать - таким маленьким было село в те времена. Земля под церквушкой осела, и вся она словно стала еще меньше. На ее колокольне свили гнездо совы, по ночам они кричат, рассевшись на телеграфных столбах, тянущихся вдоль железной дороги. Часовенка эта только для мертвых. Когда в селе кто-нибудь умирает, народ вместе со священником провожает покойника в кладбищенскую церквушку. Тут его отпевают. Священник отпевает, а какой-нибудь малец взбирается на колокольню и звонит в колокола. Вспугнутые совы вылетают на свет. Старые иконы источили черви-древоточцы. Однажды умер двухмесячный ребенок, от корчей умер - так со сведенными челюстями и в гробу лежал. Повезли его в часовню отпевать. Зажгли свечи. И тут все собравшиеся вздрогнули: у святых не оказалось глаз. Кто-то побывал здесь и ножом выколол святым глаза. "Кто же мог эдакое учинить?" - задумался поп. Остались святые без глаз. Люди грешили на Диоайку. Это Диоайка выколола святым глаза... Жандарм Никулае Мьелушел вызвал старуху в участок, бил, колотил, пинал ногами, грозился, что свяжет и отправит в город. Диоайка твердила одно: - Не выкалывала я святым глаз. А раз нет, стало быть, и нет, хоть убей! Грех на душу возьмешь! Убивай! Придется опосля на собственном хребте на небо нести, как Каину Авеля... Мьелушел удовлетворился тем, что, схватив старуху за плечи, вышвырнул ее из дверей участка, да так, что она, грохнувшись оземь, покатилась по грязной дороге. Кое-как доплелась Диоайка до дому. Сделала себе примочки - и исцелилась. А святые при всей их святости так и остались без глаз. - Ну и что? - говорит господин Думитреску. - Святые, они и без глаз все видят. Глаза только людям нужны. Отошло в прошлое восстание, уже сгнили в общей, без крестов, могиле казненные бунтари, увяло и истлело над могилами не одно поколение трав; вернулись в села изувеченные, возвратились домой и те, кого на судах, последовавших за подавлением бунта, приговорили к тюремному заключению. Как-то ночью на нашей станции сошел высокий рыжеволосый мужчина с чемоданом в руках. Кончики его длинных усов были лихо закручены вверх. Поезд, сверкая освещенными окнами, умчался дальше. В сторону Дуная. Рыжий мужчина остался на платформе. Перрон освещался одним-единственным фонарем, в котором горела газовая лампа. Вокруг все тонуло в кромешной тьме. На вопрос Руцу, стрелочника, куда он держит путь, незнакомец ответил: - У меня в этом селе дело. Хотелось бы переночевать где-нибудь поблизости. - Трудненько это. Постоялого двора у нас нет. Одни корчмы. Приезжие в селе не часто останавливаются. Только проездом бывают... - Ну и как же мне быть - неужели не найдется койки, хоть какой-нибудь, лишь бы ноги вытянуть? Я заплачу. И за ночлег. И за беспокойство. - Попробовать можно. Вот только отпрошусь у господина начальника и провожу вас на хутор. Постучимся. Авось повезет. Они спустились к реке, перешли мост, вошли в хутор. Стрелочник сказал: - Тут живет одна вековуха, больше никого нет. А комнат в доме две. У нее вы и могли бы переночевать. Он постучался в двери дочери Панделе Чушкэ, состарившейся в девках. Вековуха пустила гостя на ночь. А он остался насовсем. Село узнало, что зовут гостя Думитреску. Первое время он сидел больше дома, потом стал показываться во дворе, а там уж и на улице, заговорил с крестьянами. - Долго ждала Штефана. Вот и дождалась своего счастья. - Да какого еще счастья! Шутка ли - за торговца выйти!.. - Я одно знаю - в поле на работу ее не погонит... Поначалу Думитру Думитреску работу искал, чтобы на жизнь заработать. Мужики советовали ему: - Хорошо бы вам сборщиком податей сделаться, господин Думитреску, как человек вы порядочный, допекать нас не будете, коли в худородный год припоздаем с уплатой. - Спасибо за доверие, но я на государственную службу не пойду. - Что так? Делов немного. А жалованье идет. Как ни работай, а в конце месяца все жалованье сполна... - Бывает, что деньги жгут руки. - Те, к примеру, что жандарму платят... - Или приказчикам... - Или примару... - Да и попу тоже... - Лишь учитель живет на честные деньги, наших детей грамоте учит. Он из-за них голову себе ломает... - Когда-нибудь и сломает... - Когда восстание шло, были и из жандармов люди, что на нашу сторону перешли... - Мало их было. Большинство в народ стреляли... - В семье не без урода... - Больно уж много в нашей семье уродов... - Бар то есть... - Не сумели мы от них избавиться... - Оно и впрямь трудно было. У них ружья, пушки, а у нас дубинка... - Хоть душу немного поотвели. Сердцем чуть поостыли... - Да и баре тоже поунялись... - Сколько помещиков во время восстания погибло, если по всей стране посчитать? - Да немного. По пальцам на одной руке перечесть можно, - отвечает господин Думитреску, которому, должно быть, кое-что известно. - А приказчиков? - Тоже мало. Пальцев на двух руках хватит, чтоб перечесть. Даже останется. - А сколько босяков баре после восстания погубили? - Одни говорят - одиннадцать тысяч, другие - пятнадцать, а третьи - что всего убито в стычках и расстреляно семнадцать тысяч крестьян - мужиков, женщин, детей... Поубивали, не записав ни в какие книги, чтобы потом им счетов не предъявили, - рассказывает господин Думитру Думитреску. - Всю страну измордовали, мерзавцы. И дальше мордовать будут, попробуй только голову поднять. - А это уже от нас всех зависит. - Как это так? - А так, что ежели народ, как в прошлый раз, подымется без уговору меж селами, без всякого руководства и без плана, все кончится по-старому. Помещики с жандармами и войском снова зальют страну кровью. - А кто нами руководить будет? - В нужный момент найдутся и нужные люди, - отвечает господин Думитреску. - А где они теперь? - Да наверно, где-то есть. А если и нет пока, то народятся... - Пошли их нам, господи! Пошли их, господи, поскорее, - молит Стоян Гончу, ветеран семьдесят седьмого года, как и Диш... - Да тебе, дед Гончу, их, поди, уже не застать. - Пусть хоть те застанут, кто сейчас в дорожной пыли играется... В дорожной пыли играл в то время я. Играл в лошадки. С Ицику, Тутапу, Туртурикэ и Гынгу. Ицику у меня был конем. А при Туртурикэ конем состоял Тутану. Гынгу же ни конь, ни всадник. Бегал при нашем стаде жеребенком. Если Ицику выпадало быть моим конем, я взбирался на него. Подхлестывал прутом. Горячил, как настоящего жеребца. Ицику переходил на рысь и ржал... Наконец, Ицику уставал от бешеной скачки. Тогда конем становился я. А Ицику - всадником. Наступал мой черед скакать, ржать, таскать Ицику на закорках. Я был норовистым конем. Дико ржал, всхрапывал, пугался, сбрасывал Ицику на землю. Ицику принимался реветь: - Не хочу с тобой больше играть, Зубатый... - Ну и катись отсюда! Чего только не болтают люди про Думитру Думитреску, зятя Панделе Чушкэ! - Небось шпион - бояре подослали нас прощупать... - Или злодей - укрылся тут у нас от полиции... - Или бунтарский вожак - следы заметает... - Как тут узнаешь?.. Еще пословица есть: с вором полбеды, с ограбленным вовсе беда. Думитру Думитреску нашел себе наконец занятие - стал маклером у греков: скупает для них зерно у крестьян, у кого есть что продать... Таких совсем мало, но все-таки находятся - у кого земли побольше... Выйдя замуж, Штефана Чушкэ словно помолодела. Бегает проворно. А у себя во дворе, средь яблонь, любовные песни поет... Иногда запечалится. - Что с тобой, дочка? - Да все о муже своем думаю. Потерять боюсь. Теперь бы я уж не снесла одиночества. Странный он!.. Объявился среди ночи. Ни о матери, ни об отце не рассказывает, ни о сестре, ни о брате. Не сказал даже, где прежде жил. Ничего... - Не говорит - и не спрашивай. Придет день, глядишь - сам расскажет. У него небось свои расчеты, как у всякого человека. На дворе осень. Кукурузу уже собрали. Виноградники, посаженные крестьянами после холеры, присыпали землей, чтобы не померзли под снегом молодые побеги. Открылась школа. Слетает с деревьев пожелтевшая листва. Зачастили дожди. Ветер то и дело меняется. Дождь сыплет мелкий, частый. Осенний... Флоре Флоакэ, служка, харкает кровью. Петь уж не может. Не может даже из дому выйти. Позвал попа Буль-бука исповедаться. - Батюшка, это я подбил Диоайку святым глаза выколоть. Она и ворожить согласилась, чтобы Джикэ Стэнеску извести. Хотел я его место получить! Сам писарем стать хотел... А теперь в землю пора, батюшка... Причастил его поп. В корчме, выхлебав не один кувшин вина, поп исповедался корчмарю. Новость тотчас разлетелась по селу. Флоре Флоакэ помер. Какой-то мальчик отзвонил по нему в колокола. Я в толпе ребятишек побежал смотреть на похороны. Церковный служка лежал в гробу желтый, ни кровинки в бледном лице. Со стен деревянной церквушки святые смотрели на него дырами своих глаз, уже закрашенных синей краской. Смотрел на покойника писарь Джикэ Стэнеску - настоящими, живыми глазами, глазами человека. XIV КРОШКА ХЛЕБА Я перешел в последний класс. Открылась школа! Велика наша радость: учитель Георге Попеску-Брагадиру снова вернулся к нам... Я учился у Попеску-Брагадиру в первом классе. У нашего учителя были красивые глаза, пышные усы и ясный, звонкий голос. Когда я перешел во второй класс, он оставил школу, уехал в город преподавать в лицее музыку. А вместо него к нам прибыл в начале года господин Паке Илиеску, человек средних лет, в донельзя засаленном костюме и соломенной шляпе. Он не понравился нам своей внешностью. Лицо у него было желтое, изможденное, взгляд унылый. Он робко ответил на наше "С добрым утром". Неуверенно присел за кафедру, сделал перекличку. Говорил в нос, гнусавил, как Быка, жена Тобея, и приходилось напрягать слух, чтобы хоть что-то разобрать. И мы тотчас стали вертеться, толкать друг дружку локтями, громко разговаривать. Учитель еще и на ухо туг. Начались занятия. И тут оказалось, что наш новый учитель не силен и в науках... Это обнаружилось сразу. - Какой у вас сегодня урок? - спрашивал он. Мы называли. - Перепишите задание из книжки в тетрадь... Мы переписывали, как он велел. Потом выбегали из класса, играли, возвращались в класс; учитель часами не поднимал глаз от газеты. Кто хотел учиться - учился, кто не хотел - с того и не спрашивали. Знаешь урок или нет - пятерка в журнале все равно обеспечена... А в конце года в следующий класс перевели всех - и тех, кто умел писать, и тех, кто разучился и писать, и считать, и читать. Скоро мы узнали, что учитель Илиеску окончил... тольк