Борода-Капустин поднял свое пылающее от жара лицо и в первый раз посмотрел на мичмана прямо. - Судить, братец, легко... судить легко... - прохрипел он сдавленно и неожиданно заплакал, кривя толстые свои губы и всхлипывая. - Что вы, сударь, успокойтесь, - встревожено сказал мичман, чувствуя, что теряет свою непреклонную твердость перед жалким зрелищем старческих слез. - Ох, мичман, мичман... - сквозь всхлипывания говорил Борода-Капустин, - поживи с мое да потерпи с мое... а тогда, брат, суди да рассуживай... Вот я дожил до каких лет, а что меня ждет? Позор да плаха... А я ли один в том виноват, а? Слезы высохли у князя, он схватил мичмана за руку горячей своей рукой и, возбужденный сознанием отчаянного, безвыходного своего положения, заговорил торопливо и так искренне, как, может быть, никогда еще в жизни. Фонарь тускло и неверно освещал наклонные стены палатки, пылающее лицо князя. В палатке было душно, и мичман, уставший и телом и душой, чувствовал, что болезненное, горячечное состояние князя передается и ему. Он слушал как во сне. Князь говорил о том, как он рос в родовой вотчине баловнем у папеньки да у маменьки, как потом его недорослем, пятнадцати лет, взяли во флот на службу, а старший сводный брат, хромой на правую ногу, остался дома. Князь описывал, каково ему пришлось на корабельной койке после родительских пуховиков, и мичман вспомнил, что ведь и он тоже испытал это жестокое чувство тоски по родному дому и горе невозвратности ушедших счастливых дней. Но мичман быстро свыкся с товарищами, полюбил море, хорошо усваивал навигационную науку. Он понял значение флота для судеб отечества, а князь был полон боярскими предрассудками, к наукам туп и приспособиться к новой жизни не мог. С болезненной горячностью князь торопливо рассказывал юноше о всей своей жизни. Мичман ясно представил себе, как насмешки и оскорбления вытравили из слабой души князя последние остатки собственного достоинства. Как, приставленный насильственной строгостью к нелюбимому, непонятному и трудному делу, утрачивал он постепенно искренность и приучался к двуличию. Как понапрасну он напрягал свои жалкие способности, чтобы не отставать от товарищей, от блистательных сподвижников Великого Петра, и как, получая жестокие щелчки по самолюбию и чувствуя ничтожество свое рядом с ними, он в то же время был убежден в своем праве на всякие преимущества по своему высокому и знаменитому происхождению. - А видел ли ты, мичман, каков в гневе бывал батюшка наш царь Петр Алексеевич, когда у него рот к уху лезет, щека дергается, а глаза молнии мечут? Нет? То-то! А я, брат, видел не однажды, и гнев его на меня был обращен. У меня, брат, до сих пор, как вспомню, в шее трясение делается... Князь рассказывал, как за двадцать лет службы не мог он подняться выше унтер-лейтенантского чина. А ведь он участвовал в четырех морских сражениях и сделал несколько морских кампаний. И в голландском флоте служил для обучения навигации и в Ост-Индии бывал. - А дома у меня был раздор, - говорил князь. - Батюшка помер, братец сводный, от первой его жены, все именье к рукам прибрал, матушке одна деревенька в полсотни душ осталась, а у меня одно мое унтер-лейтенантское жалование. И вот ныне, при государыне нашей Анне Иоанновне, получил я судно, получил и чин лейтенанта майорского ранга. Ужли же это я тридцатилетней службой своей не выслужил? Сказать правду, судном командовать я опасался с непривычки, но привыкнуть-то я должен был иль нет? И вот на первое время я все больше на немца надеялся. Немцы народ дошлый... - Напрасно надеялись, - не выдержал мичман. Князь, каясь и снова плача, описал свое отчаяние, когда вчера он понял непоправимость случившегося. Ужасно было думать, что после тридцати лет службы (плохой ли, хороший ли он был служака, но эти тридцать лет не вычеркнешь) он должен быть опозорен, подвергнут казни. И вот он решился утаить червонцы, чтобы откупиться от чиновников аудиториата,* хоть от смерти спастись, если уж не избежать позора... Он клялся, что действовал, как во сне, в бреду, что он болен уже несколько дней... (* Военно-морского суда.) Князь упал на колени перед мичманом и стал целовать его руки, обливая их слезами и умоляя спасти его, снять позорное пятно с их родового имени. Он обещал вернуть деньги до последнего червонца, только бы мичман помог ему оправдаться перед судом. Гвоздев вскочил. Двадцатилетний мичман почувствовал ужасное смятение при виде старого и больного офицера, своего капитана, валяющегося у него в ногах. - Встаньте, встаньте! - вскрикнул он, помогая Борода-Капустину подняться и усаживая его на койку. Тот рыдал, хрипя и задыхаясь. - Сколько денег вам удалось взять из шкатулки? - спросил мичман. - Не знаю... Сам не знаю. Набил карманы, а сколько - не знаю, - всхлипывая, отвечал командир. - Давайте сочтем, свяжем в парусиновый пакет, запечатаем и спрячем до утра, а утром при всей команде составим на них ведомость. Я скажу, что не смогли вчера этого сделать по болезни. Об остальном обещаю вам молчать. - А матросы? - И матросы тоже будут молчать. Князь после мучительного раздумья согласился. Сняв наконец свой все еще не просохший кафтан, он взял его за полы, потряс над койкой - и золотые струи, мелодично звеня, полились из обоих карманов на одеяло. Сразу будто бы посветлело в палатке от жаркого блеска червонцев. Князь выгреб остатки рукою и протянул кафтан мичману, чтобы он проверил. Мичман отказался жестом, но пристально посмотрел на капитана. Тот помялся, но затем достал по горсти червонцев из карманчиков камзола. - Все! - сказал он хрипло и тяжело опустился на койку мичмана, дрожа от озноба, не в силах оторвать взгляда от груды золота. Трудно было представить себе, что эта жарко блестящая груда могла уместиться в карманах его кафтана. Здесь оказалось двести восемьдесят семь червонцев. - Значит, двадцать три осталось в шкатулке... не влезли, - меланхолически отметил князь. Упаковав деньги, тщательно перевязав их бечевкой, мичман сделал печати из свечного воска, и они оба приложили к этим печатям свои перстни. После этого капитан смог наконец сбросить с себя мокрую одежду и согреться под одеялами. Оба улеглись, но мичман долго еще не мог заснуть. Новую, еще более трудную задачу поставил он перед собой. Как поступить? Он мог без всякого подлога и подтасовки фактов помочь капитану избежать страшной ответственности за гибель судна. Мог и погубить его. Еще несколько часов тому назад, когда он пришел к выводу, что капитан, виновный в гибели бригантины, утаил вдобавок казенные деньги, он, не колеблясь, способствовал бы его осуждению. Но сейчас, когда он выслушал трагическую историю жизни этого жалкого человека, когда он видел его слезы и искреннее раскаяние, когда князь без борьбы вернул червонцы, решимость мичмана поколебалась. "Ведь, в сущности, для этого несчастного все тридцать лет службы были наказанием, каторгой, - думал мичман. - Он стар, уйдет из флота. Вреда он больше принести не может, а сделанного не воротишь, погибших не воскресишь, даже если и погубишь этого старика. Не правильнее ли будет отпустить его в деревню доживать свой век? Ведь настоящий виновник гибели судна Пеппергорн, это ясно". В вахтенном журнале за позавчерашний день и вчерашнее утро были записи о том, что капитан болен. Это была истинная правда. Он хворал с похмелья. Во время крушения он оставался на гибнущем судне до последней минуты, несмотря на болезнь, уже подлинную. Корабельную казну он спас (никто не будет знать, что он вернул деньги под давлением). Все это может очень смягчить приговор, если не послужит к полному оправданию. Мичман заснул, так и не решив, как он поступит. 7. ДУША КОРАБЛЯ На рассвете пришли из деревни отдохнувшие матросы. Возле флагштока была расчищена площадка - "палуба", и мичман установил обычный судовой распорядок дня. Море утихало, и в розоватом свете раннего утра мичман и матросы увидели среди лениво катящихся волн разбитый корпус "Принцессы Анны", возвышавшийся над жемчужным морем темными ребристыми обломками. Мичман, посоветовавшись с командой, решил спасти груз: пушки и те из артиллерийских припасов, которые еще могли быть годны к употреблению. Сделали небольшой плот, и на нем Ермаков, Маметкул, Петров и еще два матроса добрались вместе с самим Гвоздевым до бригантины через волны, которые, утеряв свою вчерашнюю ярость, уже не были опасны для моряков. Они осмотрели судно и решили, что попытаются спасти все, что уцелело, вплоть до корпуса, который надо будет разобрать. Следовало только поторопиться, потому что лето было на исходе и погода становилась неустойчивой. Мичман и два матроса вернулись на берег, а Ермаков с товарищами остался на бригантине налаживать подъемные устройства для погрузки из трюма на плоты тяжелых фрегатских пушек. Отдав приказание строить плоты и рассказав, как именно они должны быть сделаны, мичман прошел к князю, совершенно больному, находившемуся почти в беспамятстве. Однако все формальности по передаче денег были закончены. Устроив возле флага денежный ящик, мичман вручил его под охрану часовому и распорядился доставить Борода-Капустина в деревню, где его поместил у себя Густ. Уже к вечеру князь потерял сознание и метался в постели, сгорая от жестокой простуды. Мать Густа лечила его настоями трав и горячим молоком с медом. Между тем все моряки бригантины и сам мичман трудились не покладая рук. Пожилой сутулый матрос, в рубашке с оторванным рукавом - Нефедов, умевший плотничать, и еще несколько человек были отряжены Гвоздевым на устройство навесов и амбара для спасенного имущества. Построить их мичман решил на покатом склоне мыса Люзе, обращенном к внутренней части острова. Началась авральная работа. Мичман и все матросы трудились с рассвета до полной темноты, торопясь до наступления нового шторма вывезти на берег все, что только возможно. В эти дни, работая плечом к плечу со своими людьми, мичман незаметным для себя образом очень тесно сблизился с ними. Вместе с матросами и наравне с ними он работал топором и ломом, вместе с ними ел из одного котла. При разгрузке и разборке судна перед мичманом и его командою часто вставали сложные вопросы, которые они решали сообща, и мичман восхищался ловкостью и изобретательностью матросов. Он испытывал огромное удовольствие, когда кто-либо из работающих вместе с ним говорил: - Ай да Аникита Тимофеич, ловок ты, брат, топором работать! Золотые у тебя руки! Или: - Вот тебе и барин, наш-то мичман! На любую работу мастер. Иногда Гвоздеву приходило в голову, что все было бы иначе, будь здесь Пеппергорн или еще какой-либо офицер из курляндцев, которые во множестве поналезли сейчас в русскую службу. При них, пожалуй, он постыдился бы отдирать ломом обшивные доски от дубовых кокор бригантины, вот так, в одних штанах да в посеревшей от пота рубашке, рядом с каким-нибудь оборванным матросом второй статьи, или налаживать вместе с Ермаковым полиспаст для подъема пушек из затопленного трюма. В нынешнее царствование от офицера требовалось умение носить парик, шпагу да построже держать матросов, а работать на судне "своеручно", как бывало при Петре Великом, считалось зазорным. Наступил наконец день, когда больше нечего было свозить на берег и вся команда была обращена на переноску грузов под навесы и в амбар, устроенный Нефедовым. Почти все имущество, кроме трех пушек с бригантины, которые затерялись в песке под водою, находилось на берегу. Следовало подумать, как получше сохранить все это. Мичман был уверен, что ранее будущего года ничего не удастся отсюда вывезти пока они доберутся до ближайшего порта - Ревеля, наступит зима. Думать, что здесь в скором времени появится какой-либо русский корабль, было неверно. Остров Гоольс находится в стороне от обычных корабельных путей В полдень, когда команда обедала, мичман поднялся по полотому скату мыса почти к самой его вершине. Он сел на нагретый солнцем валун. Пониже видна была площадка, которую он в первый день после крушения выбрал для устройства склада, сейчас там, как муравьи в развороченном муравейнике, копошились матросы. Солнце еще припекало, но легкий ветерок, овевавший исхудалое и загоревшее лицо мичмана, нет-нет да и приносил холодные по-осеннему струйки. Обширный вид открывался перед Гвоздевым. Просторы белесовато-голубого моря с трех сторон занимали весь горизонт, а прямо перед собой мичман мог обозреть с высоты почти весь остров Гоольс. За грядою дюн, поросших корявыми соснами, виднелись перелески и возделанные поля, по которым пробегали тени редких облаков. В купе зелени, уже тронутой осенним золотом, краснели кровли деревушки. Вправо уходила излучина берега, белели пески отмелей, обнимая блеклую голубизну открытого залива. На белом песке чернели груды обломков "Принцессы Анны", ряды пушек, штабеля ящиков и бочонков. На одной из дюн, обрамлявших пески, виднелись четыре креста над свежими могилами погибших моряков. Внизу на склоне мичман увидел Ермакова и Маметкула. Он окликнул их, и друзья поднялись к нему ходкой матросской побежкой. - Садитесь, братцы, - сказал мичман. - Мне надо с вами потолковать. Матросы позамялись, но мичман прикрикнул, и оба уселись на траву. Высокий чернокудрый Ермаков сорвал травинку и покусывал ее, вопросительно глядя на Гвоздева, а широколицый, бронзово-загорелый Маметкул, присев по-татарски на пятки, стал набивать трубочку-носогрейку. - Дело близится к концу, ребята, - сказал мичман. - Скоро нам можно будет отсюда уезжать, да только мне надо оставить при корабельном имуществе надежный караул. - Конечно, - быстро проговорил Маметкул. - Нельзя без караула столько добра оставлять. - Думал я, думал, - продолжал мичман, - и надумал, что надежнее вас с Ермаковым мне людей не найти. Тут ведь не просто вещи караулить. Неизвестно, сколько придется прожить здесь в ожидании судна. Может, год, а может, и два. Сейчас у нас мир, но надолго ли? Да и мало ли на свете лихих людей, охотников до чужого добра? Нужно все время быть настороже. Старший по команде должен смотреть, чтобы дисциплина и порядок не упали, чтобы люди были здоровы и заняты полезной работой, чтобы все грузы были в целости и сохранности, пушки не ржавели, паруса не гнили. И вести себя люди должны так, чтобы перед здешними жителями отечества своего не осрамить. Я решил так: Ермаков будет за старшего, ты, Маметкул, вроде помощника, а остальных пятерых назовите мне сами. Всего думаю оставить здесь семь душ. Матросы помолчали, сосредоточенно задумавшись. Потом Ермаков медленно, тщательно взвешивая свои слова, сказал: - Чтобы такое дело людям поручить, надо к ним большое доверие иметь. И я, Аникита Тимофеич, это очень чувствую. Я, Аникита Тимофеич, крепко вам обещаю: все будет в сохранности. Мы с Маметкулом и прочие матросы оченно вас стали уважать и, как говорится, все будем делать по чистой совести и согласно присяге, чтобы никто не мог сказать, что русский матрос на свое звание пятно положил. - Правильно говоришь, Иваныч, - воскликнул Маметкул. - Очень правильно говоришь. - Ну, спасибо вам, братцы, - сказал мичман. Он был искренне тронут и взволнован речью Ермакова. Ему вдруг захотелось поделиться с обоими своими помощниками сомнениями и относительно князя, предоставить ли делу идти самотеком и тем самым содействовать спасению князя или же раскрыть суду всю истинную правду? Опустив глаза, мичман несколько мгновений колебался, но потом решил, что он сам должен обдумать это дело. Ему показалось, что никак нельзя матросов делать участниками в решении судьбы офицера, хотя бы этот офицер и оказался недостойным своего звания. Он поднял глаза и стал обсуждать с Ермаковым и Маметкулом подробности их будущей жизни на острове. Решено было, что, кроме них, в число караульных, остающихся на острове, войдут: Петров, трубач Финогеша, Нефедов, Семенов и Пупков. Внизу на площадке корабельная рында "Принцессы Анны" зазвонила в знак того, что обед закончен и пора приступать к работам. Гвоздев отпустил матросов, а сам решил пойти проведать князя, которого еще ни разу не видел с того дня, как его отвезли в деревню. Он знал, что князю лучше и он уже вне опасности. Осмотрев работы и сделав несколько распоряжений, мичман отправился по тропинке через дюны и вскоре вошел в деревню. Ему указали маленький кирпичный дом, весь обвитый какими-то ползучими растениями. Множество цветов в глиняных горшках теснилось на подоконниках двух небольших, настежь открытых окон. Не успел он постучать, как дверь ему открыла пожилая статная женщина в белоснежном чепце; приветливо улыбаясь, она сделала книксен и крикнула звонким голосом: - Густ! Гу-уст! Мичман понял, что мать Густа зовет сына, чтобы он был переводчиком. Густ вышел из сарая с рубанком в руках, весь осыпанный стружками. Он чинил бочонки для засола осеннего улова рыбы. - О! - радостно улыбаясь, сказал он. - Зтраствуйте, косподин мичман! Поговорив с Густом и его матерью о здоровье Борода-Капустина и узнав, что тому через несколько дней можно будет без риска предпринять морское путешествие, мичман вошел в комнату, где находился больной. Князь стоял перед кроватью, опираясь о спинку стула слабыми руками. Похудевшее лицо его с заострившимся носом заросло короткой полуседой щетиной. Он смотрел на мичмана с испуганным ожиданием и, вероятно против воли, улыбался жалобной, болезненной улыбкой. Эта умоляющая, жалкая гримаса царапнула доброе сердце мичмана. Он уговорил князя лечь в постель и посидел с ним несколько минут. После расспросов о здоровье и сообщения о ходе дел на берегу разговор оборвался. Князь, все так же улыбаясь, страдающими глазами смотрел на мичмана, видимо стараясь прочесть у него на лице свой приговор. Он молчал, порывисто и хрипло дыша. - Ну, поправляйтесь, поправляйтесь скорее, - сказал мичман вставая. - Да не мучайтесь. Бог вам судья, а я вас не погублю. Пусть все идет само собою. Наверное, суд окажет вам снисхождение. Ничего не сказав, князь заплакал, закрыв лицо ладонями, а мичман быстро вышел из комнаты и направился к Ванагу, чтобы условиться с ним о доставке на материк. Оказалось, что через неделю должно было прийти судно, которое снабжало островитян на зиму всем необходимым и скупало предметы их производства. Вернувшись в лагерь, мичман стал торопить работы. За несколько дней была закончена переноска в склады корабельного имущества. На площадке возле них был установлен флаг, тут же повесили рынду "Принцессы Анны", и отряд Ермакова, отделившись от остальной команды, еще при мичмане зажил размеренной и трудовою жизнью, которую Ермаков намерен был поддерживать и в его отсутствие. Был серый, совсем осенний денек, когда мичман и уезжающие с ним дружески распростились с остающимися, и пузатый неуклюжий парусник, распустив все паруса, медленно отплыл от берегов острова Гоольс. До самых глубоких сумерек мичман стоял на корме парусника, следя, как медленно уменьшается, как бы погружаясь в море, тяжелый массив мыса Люзе. А когда смерклось, над морем, далеко-далеко под пасмурным небом, звездочкой засиял огонек. Это оставшиеся на острове моряки зажгли костер на вершине мыса, прощаясь с товарищами. Необыкновенно горько и грустно почему-то стало на душе у мичмана. 8. АУСТЕРИЯ "ТРИ КОРОНЫ" Со дня гибели "Принцессы Анны" минуло более двух лет. В конце мая 1736 года в Ревельском порту ошвартовался купеческий корабль "Реизенде Тобиас" под датским флагом. На пристани возле него быстро собралась толпа любопытных. "Реизенде Тобиас" не походил на обычные коммерческие суда, а всеми своими статьями напоминал быстроходный военный фрегат. И только отсутствие мощной артиллерии позволяло считать его за мирного "купца". Портовое начальство и таможенные чиновники поднялись по трапу. На палубе их поджидал высокий человек в нарядном кафтане кофейного цвета и в треуголке такого же оттенка, надетой поверх черной шелковой косынки. Эта косынка, повязанная низко, по самым бровям, и страшный шрам, пересекавший левую щеку и рассекавший веко так, что глаз был полуприкрыт, придавали человеку в кофейном кафтане мрачный и воинственный вид. - Капитан Штроле, - представился он, - прошу ко мне в каюту. Он говорил по-русски с легким акцентом. "Реизенде Тобиас" пришел без груза, и все формальности были покончены быстро. Проводив чиновника, Штроле набросил на плечи плащ, оправил шпагу и, отдав несколько распоряжений своему лейтенанту, спустился на набережную, где все еще стояли зеваки, удивляясь необычно щегольскому виду купеческого судна. Штроле, чуть прихрамывая, зашагал прямо на людей, глядя сквозь них невидящим взглядом желтых волчьих глаз. И люди невольно сторонились, очищая ему дорогу. С набережной он свернул в тесную старинную улицу. Здесь было сумрачно и сыро. Заходящее солнце освещало только верхние окна трехэтажных узких домов, жавшихся вплотную один к другому. В лавках и харчевнях, которых здесь было множество, уже горели свечи. Аустерия "Три короны" была самым крупным заведением в этом квартале. Зал, где облаками ходил табачный дым и слышался многоголосый гомон, был переполнен, но посетители вели себя чинно. Штроле хотел было повернуть обратно, но негр в засаленном, когда-то, видимо, роскошном алом турецком костюме уже снимал с него епанчу и протягивал руку за шляпой. Капитан отдал ее и, прихрамывая, пошел между столиками, отыскивая себе место по вкусу. В дальнем углу, в глубокой нише стоял столик, за которым сидел только один посетитель - грузный пожилой мужчина в большом парике и в синем кафтане с осыпавшимся от времени позументом. Спросив разрешения сесть, Штроле заказал кельнеру ужин и стал набивать трубку. Человек в синем кзфтане не отрываясь смотрел на капитана. Штроле чувствовал это, хотя и не глядел на соседа. Такое любопытство показалось Штроле неуместным, и он, подняв глаза, уставился на невежу своим прозрачным, волчьим взглядом, который редко кто мог выдержать. Но тучный мужчина весело ухмыльнулся и сказал: - Аль тоже признал старого знакомца? Штроле помолчал, вглядываясь в жирное, обрюзгшее лицо человека в синем кафтане, потом пожал плечами и холодно ответил: - Нет, сударь, не имею чести... - Эка, братец, память-то у тебя плоха! - перебил его человек в синем кафтане. Он захохотал, снял с себя парик, повесил его на спинку стула, воодушевлено потер лысую грушевидную голову и сказал: - Что, брат, загадал я тебе загадку? Ну ладно. Ведь я тебя, братец ты мой, а с тобою еще двух пленных шведских офицеров в семьсот пятнадцатом году до Тобольска сопровождал! - Князь Борода-Капустин? - удивленно, но без особого восторга оказал Штроле. - Так, так... Ну, узнать вас трудно. Как это сказать?.. Годы сделали над вами большую работу. Очень большую работу... - Так ведь и я тебя, братец, узнал больше по твоим шрамам да увечьям. И ты не очень-то помолодел, господин Штроле. - Так, так, - еще более холодно сказал капитан и огляделся, отыскивая себе более удобное и спокойное место. - Да ты постой, - встревожился князь, заметив движение капитана и боясь потерять собеседника, - постой, не уходи, побеседуем. Ты меня, братец, не опасайся. Я нынче государеву службу оставил, живу сам по себе. Не уходи, сделай милость, давай поговорим. Веришь, почитай, два года с умными людьми говорить не доводилось. - Я не ухожу, - сказал Штроле. - Значит, вы теперь в отставке? Он посмотрел внимательнее в лицо князя, затем окинул взглядом стол и убедился, что князь, видимо, здесь довольно давно и что закусывал он далеко не всухомятку. - В отставке бы што! Похуже дело, - сказал князь и плаксиво насупился. - Я, брат, под судом был и уволен без пенсии. Заслужил за тридцать лет! Штроле усмехнулся. - Счета не сошлись? - спросил он не без язвительности. - Ну-ну, брат! Полегче! - оскорбился князь. - Ваш брат немец меня подвел, вот что! - Я, сударь, не немец, а швед, - поправил князя Штроле. - Впрочем, это неважно. - Конечно, неважно. Все вы немцы, - махнул рукою князь и пригорюнился. - Чем же, сударь, вас немец подвел? - полюбопытствовал Штроле. - А вот чем. Командовал я бригантиной, да какой! На всех морях поискать такого судна еще, и не найдешь... - Ну и что же? - Ну и то же. Командовал, да занемог. Горячка меня свалила. А старший был немец, сухой такой, длинный, вроде тебя. - Благодарю вас, - наклонил голову Штроле. - Ты не обижайся, я к слову. Так вот, он, проклятый, судно разбил, застрелился, да и был таков. А я в ответе. - Ай-яй! - покачал головою Штроле. - Но ведь вы же не виноваты, вы больны были. - То-то, брат, и делов. Сам знаешь: закон что дышло. Как будто бы и не виноват - тем более груз-то весь спасли! И такелаж и паруса. Тридцать пушек фрегатских, коих везли с Данцигу, да своих тринадцать... Все вытащили на островок возле Даго... Судили, брат, меня судили, да и высудили. Согнали долой со службы без пенсиона. Живи, как знаешь. Это за тридцать-то лет беспорочной... Штроле, которому кельнер принес еду и бутылку французского вина, хотел наполнить стакан князя, но тот отказался. - Я, брат, этой кислятины не пью. У меня от нее в грудяк жжение. Я лучше еще нашей, рассейской шкалик... Так вот, о чем, бишь, я?.. Штроле ел с завидным аппетитом. От движения челюстей глубокий шрам на его щеке извивался, как живой, и левый глаз широко приоткрывался, придавая лицу капитана алчно-изумленное выражение. Он внимательно слушал князя. - Ты, брат Штроле, мне человек не чужой. Верно я говорю? Верно! - сам себе ответил Борода-Капустин. - Первое дело - мы с тобой моряки от младых ногтей и можем друг друга понимать. Второе - мы чуть не полгода с тобой душа в душу жили и пуд соли вместе съели. Верно? Верно! - Это когда вы меня в Сибирь провожали? - спросил Штроле. - А что ж Сибирь? И в Сибири люди живут. - Живут, действительно, - подтвердил Штроле. - Ну, вот видишь! - обрадовался князь. - И как мы с тобою люди свои, а я нынче, почитай, два года с волками живу, то должен я тебе свою душу открыть! - Ну что же, открывайте, - разрешил Штроле, и глаз его раскрылся, как бы заранее изумляясь. - Вот... Да не пей эту кислятину, выпей со мною рассейской! - возмущенно закричал князь. Штроле не отказался выпить "рассейской", и князь продолжал: - Был на нашей бригантине мичманишка один. Молодой, но толковый, шельмец. Вот когда я вовсе обеспамятел и командовать уже не мог, он весь груз с матросиками на берег и повытаскивал... Может, и сейчас там валяются наши пушки. - Где? - спросил вдруг Штроле с неожиданным любопытством. - Постой, не перебивай... Ну вот, как суд окончился, отстранили меня. А я даже не очень-то и к сердцу принял. Слава богу, думаю, наконец-то я - вольная птица и сам себе хозяин. Поеду, мол, в деревню доживать свой век. До того я, братец, этому обрадовался, что кафтан свой офицерский на радостях в печке спалил и этот вот синий с серебряным позументом построил. А у меня из всего родительского имения одна деревнишка осталась в пятьдесят душ. Пока я служил, родители померли, и все прочее достояние богатая родня растребушила до того чисто, что и концов не найти. Собираюсь я вот в деревню и думаю: ладно, много ли мне надо? Ведь там, в деревне, все свое, а расходов никаких. Бог с ним и с пенсионом. Я ведь обо всем судил по памяти, когда я еще мальцом да недорослем у родителей как сыр в масле катался. Мне деревня все одно как рай представлялась. И уж коли сохранил я что в памяти, так это как в сирени соловьи поют, да каково душисто травы на сенокосе пахнут, да как уютно у печи сидеть, когда за стеною вьюга воет, да как вкусны пироги, да маковники, да домашние наливки... И вот без задержки собрался, возок себе купил - рогожный, по деньгам, - да и в путь-дорогу. А ехать от Питербурха четыреста верст без малого. Выехал я осенью, в распутицу. Хляби небесные разверзлись, и такие пошли дожди неуемные, что стал я думать, уж не потоп ли всемирный за грехи наши нам снова ниспослан? Князь выпил еще шкалик. - Еду я по двадцать, по пятнадцать верст в день. Это только сказать - еду: то и дело сидим в трясине. Лошадям грязь по брюхо, а мы - мокрые, голодные да холодные. Упряжь рвется, колеса ломаются. Иной раз прямо так средь дорога в грязи и ночевали. А как до деревни какой доберешься да заночуешь в курной избе с телятами да ягнятами, так уж и рад. Вот тут-то я флот и вспомнил. Корабельную чистоту да порядок. Сижу, бывало, ночью середь дороги, где возок застрял, дрожу, веретьем неведомо каким накрывшись, мокрый да голодный, а ночь осенняя - длинная, конца ей нет. Склянки не бьют, какой час - неведомо. То ли полночь, то ли светать скоро начнет... Сижу да и вспоминаю, как, бывало, отстоишь вахту, тоже, конечно, и намокнешь и нахолодаешься, да потом-то сразу в каюту, а там уже белье чистое приготовлено и горячий пунш... Вот тебе, брат, и деревня! Бесприютная я головушка... Штроле усмехнулся, сверкнув приоткрывшимся глазом. - Значит, о флоте затосковали? - А вот, ей-богу, правда! - воскликнул князь. - Да это еще что! Тут всякий затоскует, а вот послушай ты, что дальше было... - А что дальше было, я сам вам скажу. Хотите? - Ну-ка, ну-ка, - заинтересовался князь. - Скажи-ка! - Приехали вы домой. Отеческий дом вы по памяти помнили большим, просторным. Просто дворцом. А когда из возка вылезли, то увидели сначала большую лужу, а за ней покосившуюся бревенчатую большую избу под соломенной крышей. Окна досками забиты и трап с крыльца провалился... - Да ты что - был там, что ли? - ошалело спросил князь. Штроле снова усмехнулся, сверкнув глазом. - Дальше-то рассказать? - Ну-ка, ну-ка! - Внутри дом оказался еще менее похож на вашу мечту, чем снаружи. Низкий, закопченный, запущенный... Так? - Действительно... - Но это еще полбеды. Дом отскоблили, отмыли, и две комнаты стали похожи на корабельные каюты... но не на те чертоги, память о которых вы хранили с детства. - Да ты, Штроле, колдун! - Постойте. Комнаты-то хоть и были похожи на каюты, да все же не были каюты. И пахло там не пенькой, смолой и морем, а угаром и капустными щами... - Так за это я стряпуху и ключницу чуть не каждый день на конюшне драть приказывал! - воскликнул князь. - Началась зима. Стало скучно. На счастье, навернулись соседи. Приехали. Угощенье, то-се, а говорить не о чем. Они вам про охоту на зайцев с борзыми, а вам - хоть бы чума их всех взяла. Вы им говорите, как вы штормовали у острова Готланда да как удачно миновали подводные камни, отвернув через фордевинд, а они на вас глядят, как бараны на новые ворота... - А ведь так все и было. Ну-ка, ну-ка, валяй дальше! Ты, брат, прозорливец. Ведь я там монстром прослыл, ко мне и ездить перестали... - А летом начались посевы, да сенокосы, да выпасы, да толоки, да потравы, да... сам черт не разберет что, а доходов никаких, и крестьяне жалуются, что оголодали, хоть ложись да помирай. И с едой вам нет того раздолья, что при родителях... - Братец ты мой! Как же я на вторую зиму затосковал по флоту! - перебил князь капитана. - Вот, думаю, сижу я тут, снегами меня занесло. Из угла в угол слоняюсь, от сна опух, делать нечего, кроме как спать. А в Кронштадте-то! Корабли стоят разгруженные, а офицеры-то в картишки, а то в аустерии, а то просто так соберутся да за пуншем и романеей коротают вечерок, вспоминая морские походы да всякие особливые случаи... Как вспомню, так душа и встрепыхнется, на крыльях бы туда полетел! Иной раз во сне приснится, что я на юте, корабль подо мной качается, командир меня костит, что шквалом брамсель разорвало, а я от счастья теплою слезой плачу... Проснусь, сердце бьется, подушка мокрая, а в комнате угар, а за околицей волки воют, и сам белугою готов зареветь... Жирное лицо князя приняло человеческое, воодушевленное выражение, глаза заблестели. - На людишек на своих я уж и смотреть не мог. Как будто на разных языках говорим. Девке приказываю вымыть палубу, а она на меня глаза таращит. Велю плотнику починить трап на крыльце, а ему невдомек, что я про лестницу. Что ни слово, то загвоздка. А по весне явился в мою деревню ротмистр с драгунами с мужичишек моих недоимку доправить. Что тут началось! Стон стоит по деревне. А ротмистр, немец белоглазый из курляндцев, того и гляди, и меня самого выпорет. Я ему, дескать: "Ты, сударь, тут у меня паруса не распускай, я сам флотский офицер и государю тридцать лет отслужил", а он меня срамить, что я мужиков до того разбаловал, что за пять лет недоимки наросли... - Вот тут-то вы, сударь, из деревни и сбежали, - сказал Штроле усмехаясь. - В марте месяце бросил все к чертям собачьим да и сбежал! - подтвердил князь. - А теперь слоняетесь и не знаете, как дневное пропитание себе добыть. - Ну, это-то пока нет. Деньжат еще немного осталось. Но мысли приходят, мысли приходят... Не знаю, куда податься... - Такое наше дело, князь, - сказал Штроле. - Кто с юности надышался морским соленым воздухом, кто многие годы провел в плаваниях, тот на берегу жить не может. - Удивительно прямо, - грустно согласился князь. - Тридцать лет мечтал вернуться в деревню, так мечтал, аж в груди болело. А вот теперь обратно. Тоскую и тоскую. И во сне все слышу, как паруса шумят и вода у форштевня шипит и плещет... - Вот что, князь, - сказал Штроле и уперся своим волчьим взглядом в глаза Борода-Капустина. - Хочешь ко мне на судно третьим лейтенантом? - Что ты, милый, ведь ты швед, - князь даже откинулся на спинку стула. - Я-то швед, да команда у меня со всего света набралась. И судно мое под датским флагом плавает. - Ведь я человек русский, мне неловко, - продолжал князь. Штроле пристально глядел на Борода-Капустина, и бегающие глаза князя никак не могли уклониться от этого неподвижного, прозрачного, бездонного какого-то взгляда. "Колдун, ей-богу, колдун!" - растерянно думал князь Капитан между тем заговорил медленно и внушительно: - Было время, я думал, что я швед и что отечество превыше всего. Много лет я жил этой мыслью и нажил себе только шрамы, увечья, а также ссылку в Сибирь. Когда же, проведя там много лет, я вернулся домой, то как я был увечный лейтенант без роду и племени, так и остался. Отечество ничем не наградило меня за верную службу. И всего достояния у меня имелось несколько соболиных шкурок и чернобурая лиса, что я из Сибири вывез. "Почему я должен проводить жизнь в скудости и в вечном подчинении? - подумал я. - Почему тебе не нравится в твоем отечестве, Штроле? Потому, что ты беден. Богатому везде хорошо, ему везде отечество". - Что правда, то правда, - со вздохом подтвердил князь. - И вот я продал свои меха, нашел еще несколько отважных ребят с малыми деньгами, и купили мы на паях бригантину. А на этой бригантине, дорогой мой князь, стали мы возить всякую контрабанду. И в Швецию, и в Россию, и куда угодно. И тут-то я и получил сам все то, что мне причиталось от моего отечества за верную службу. Понял? - Понять-то понял... да что-то оно не того... Князь мучительно размышлял. На лбу его легли толстые горизонтальные складки. - Год шел за годом, - продолжал Штроле, - и набралось у меня денег столько, что в Балтике показалось мне тесновато, а бригантина наша уж очень маленькой. Вот я и купил, опять на паях, фрегат "Реизенде Тобиас". Прямо со стапеля купил. Не судно, а птичка. Подводная часть обшита медью, ходит быстрее любого военного фрегата. А знаешь, с каким намерением я его купил? - Откуда мне знать? - насупясь, отвечал князь. - О! - воодушевлено сказал Штроле. - Я на нем большие дела буду делать. Все моря мира открыты передо мною. Команда у меня отборная. Начну я с того, что пойду в Африку за черным деревом и отвезу полный груз в Новый Орлеан или на остров Кубу. Там этот товар имеет хорошую цену. - Черное дерево? - недоумевая, опросил князь. - Да, - усмехнулся Штроле, шрам его зазмеился, и левый глаз сверкнул алчно и свирепо. - Вот такое, - и Штроле указал пальцем в сторону негра-швейцара в алом турецком костюме. - А! - протянул князь, тупо рассматривая негра - А потом бог пошлет какую-нибудь войну. Тогда я беру себе каперское свидетельство той стороны, которая будет посильнее, и начну рыскать по морям за добычей. Одного мне для этого не хватает... - Знаю я, чего, - пробурчал князь. - Сомневаюсь, - возразил Штроле. - Пушек тебе не хватает и артиллерийских припасов. Вот в чем у тебя недостача. Штроле озадаченно посмотрел на князя. - А я, признаться, думал, что ты тюлень, - сказал он. - Тюлень не тюлень, а видел: как я про пушки, что на песке лежат, сказал, тебя точно кто шилом в бок кольнул. - Ну, вот и хорошо, что догадался, - усмехнувшись, сказал Штроле и вылил залпом стакан вина. - А как ты полагаешь, - продолжал он, - там ли пушки (заметь, я не спрашиваю, где именно?), там ли они, где их вытащил на песок мичман? - А кто их знает, - сказал князь, - наверное, там! Куда им деваться? Навряд за ними посылали судно при нынешних обстоятельствах... Да там не только пушки. Там и паруса, и канаты, и много чего... Узнать это не трудно, там ли они или нет... Штроле задумался. - Вот что, князь, - сказал он после долгой паузы, - мне третий лейтенант нужен, я тебя и так бы взял. Но если ты мне устроишь, чтобы весь тот груз я поднял бы на "Реизенде Тобиас", ты, кроме жалованья, получаешь пять паев из шестидесяти. Идет? Князь, собрав на лбу толстые складки, молча глядел в свой стакан, вращая его между пальцами. - Чего раньше времени шкуру делить, - сказал он наконец. - Надо сперва узнать, там ли еще пушки... - Ну, а если там? - Если там, то я с российской адмиралтейств-коллегией за все сквитаюсь: и за свой пенсион и за посрамление, что я невинно претерпел! - Вот теперь я слышу мужчину! - сказал Штроле. - Ты мне, князь, все больше нравишься! - Чтобы все дело прояснить, мне надо сто рублей, - вдруг заявил князь. Штроле возмутился. - Да брось ты! Куда тебе столько! Начался торг. 9. ЭКСПЕДИЦИЯ НА ОСТРОВ ГООЛЬС В ревельской адмиралтейской конторе у князя был знакомый канцелярист, который за мзду готов был оказать ему посильную услугу. На следующий же день после встречи в аустерии "Три короны" князь за половину суммы, полученной от Штроле, узнал, что груз "Принцессы Анны" все еще лежит на мысе Люзе. За ту же цену покладистый канцелярист припрятал все дело о крушении бригантины так, что о нем должны были позабыть надолго. И поэтому через три дня, как только закончилась погрузка пшеницы (на этот раз Штроле вез вполне чистый груз), "Реизенде Тобиас" распустил паруса и покинул Ревельскую гавань. Князь всю ночь провел на палубе, наслаждаясь знакомыми ощущениями. Корабль шел на всех парусах, с плеском и шорохом пластая некрупные волны. Ветер посвистывал в снастях, терпко и живительно пахло морем, смолою. Вахтенный офицер протяжно покрикивал на часовых. Остров Гоольс открылся рано утром, и около полудня "Реизенде Тобиас" был подле мыса Люзе. Штроле, оба его лейтенанта и князь, стоя на высоком юте фрегата, всматривались в пустынное, песчан