ли такими четкими и разумными, что до них вполне можно было додуматься самому. Эти советы легко было произносить, но им трудно было следовать: они подходили лишь для таких образцовых людей, какими были мои родители. Я не был образцовым человеком и чаще всего советовался с бабушкой. Но в тот день я не мог к ней обратиться: все-таки она была маминой мамой. Иногда я советовался с Антоном. Он выслушивал меня очень внимательно. У него розовели корни волос, и это значило, что он старается глубоко вникнуть в суть моей просьбы или вопроса. Потом он говорил: - Я должен подумать. Это очень серьезно. Так как в моих сомнениях, как правило, ничего серьезного не было, я вскоре забывал о них. А мой добросовестный друг через день или два отводил меня в сторону и говорил: - Я все обдумал. Мне кажется... - Что ты обдумал? - легкомысленно спрашивал я. Антон отчаянно заикался от чувства ответственности за решение того вопроса, о котором я успел позабыть. Это вызывало во мне раскаяние, и я выслушивал своего друга с таким благодарным вниманием, что корни его белесых волос начинали прямо-таки пылать. Советы Антона тоже редко устраивали меня. Согласно им, почти всегда нужно было жертвовать собой во имя правды и справедливости. А я жертвовать собой не любил. Но я верил своему лучшему другу. И знал, что если когда-нибудь меня подстережет настоящая опасность, я приду за помощью именно к нему. И вот опасность возникла. Я еще не мог разглядеть ясно ее лица, но я предчувствовал ее. Это была, наверно, та единственная беда, с которой я не мог прийти к своему лучшему другу. И вообще ни к кому... Никому не мог я сознаться в том, что отец (мой отец!) был и будет для какой-то неведомой мне женщины самым близким человеком на свете. Он не был таким даже для мамы... Она часто повторяла, что "для истинной матери самый дорогой человек-это ее ребенок". - Таков закон природы!-соглашался отец. Он всегда уважал законы. Я не мог обратиться ни к бабушке, ни к Антону, и я решил сам защитить наш дом, а заодно и свое спокойствие, свою душевную беспечность, ценность которой сразу необычайно поднялась в моих глазах. Я, ничего еще не свершивший, решил сам защитить то единственное, что отличало меня от многих и чем я гордился: образцовость нашей семьи. Женщина писала, что приходит с работы часов около шести. В это время я и отправился по адресу, который был написан на конверте внизу, под зеленой чернильной чертой. Я проехал две остановки на автобусе, прошел немного пешком и остановился возле двухэтажного желтого домика. Над его окнами нависли витиеватые лепные украшения, на которых, как сосуды на лицах пожилых людей, выступили толстые трещины. На таких старых домах часто, будто заплатки из другого, нового материала, сверкают мрамором и золотом мемориальные доски: "Здесь жил... Здесь бывал... Здесь родился... Здесь умер..." На этом доме доски не было, хотя, конечно, немало разных людей в нем родилось, жило и умерло. Я долго разглядывал желтое, выцветшее здание, потому что вдруг оробел. И что я скажу той женщине, мне было вовсе не ясно. Все вдруг мне стало интересно. Я разглядывал вату между оконными рамами, грязную, запыленную, с редкими кружочками конфетти: залетели, должно быть, сюда из комнаты в новогоднюю ночь. Я на все обращал внимание: на просаленные свертки, выставленные в форточки, на сосульки, которые нависли над окнами, тоже как украшение, только новенькое, хрустальное. Что я скажу? Как начну разговор?.. ' Я вспомнил почему-то цветную фотографию из журнала, которая долгие годы висела у нас на кухне, над столиком одинокой соседки: красавица в купальном костюме, опершись на весло, призывала всех жильцов пашей квартиры: "Путешествуйте летом по рекам!" Одинокая соседка никогда по рекам не путешествовала, и непонятно было, зачем она вырезала и повесила ту фотографию. Заходя на кухню, отец часто останавливался возле красавицы в купальном костюме и говорил: "Она совершенно права: нет ничего разумнее отдыха на воде!" Отец соглашался с женщиной на фотографии. Это меня раздражало. Я сравнивал ее с мамой и огорчался: женщина с веслом, тоже загорелая, тоже белозубая, тоже с веселыми глазами, была все же красивее мамы. И я всегда старался унизить красавицу: "Знаю таких! Купальный костюм наденут, а плавать не умеют. Весло возьмут, а грести не могут! С теннисной ракеткой расхаживают, а в теннис ни разу в жизни и не играли..." Прохаживаясь в нерешительности возле старого желтого дома, я мысленно представлял себе, как поднимусь по лестнице, как позвоню в квартиру номер семь (она, вероятно, на втором этаже), как услышу за дверью легкие, ничего не подозревающие шаги, как приму гордую позу, протяну письмо и спрошу: "Это вы писали?"-"Да",-ответят мне тихо. "Вам просили его вернуть!.."- и уйду. Но потом я решил, что так быстро уходить не стоит. Может быть, мне предстоит борьба? А если дверь мне откроет красавица, вроде той, что коптилась у нас на кухне? И она будет красивее мамы?.. Но, конечно, она не умеет так, как мама, ходить на лыжах и плавать. Не умеет проектировать заводы, имена которых даже нельзя произносить, и поэтому они скрываются под номерами. А мама знает все их тайны! И никто, конечно, не восхищается ею так, как мамон! Я расскажу ей все о своей маме, чтоб она и не думала с ней тягаться. Зарядившись решительностью и гневом, я взбежал на второй этаж. Письмо я держал перед собой... Так жильцы нашего дома, у которых мы нечаянно выбивали стекла футбольным мячом, прибегая к нашим родителям, всегда торжественно держали впереди себя этот самый футбольный мяч: он был главным свидетелем обвинения. На двери квартиры номер семь висел список жильцов. "Н. Емельяновой-3 звонка",-прочитал я. Н. Емельяновой? Что за странное совпадение? Так, может быть, она просто папина родственница? Двоюродная сестра, например? А я о ней ничего не знаю... Забыли мне рассказать о ней-что ж тут такого? Может быть, у нее нет ни родителей, ни мужа, ни ребенка и поэтому мой отец - самый близкий для нее человек? Это вполне возможно. Конечно, это так и есть! Злость моя сразу прошла. И как тот же футбольный мяч, из которого вдруг с шипением вышел весь воздух, я сразу сник, присмирел. Спрятал письмо в карман. Но потом вытащил обратно: я вспомнил, что у женщины этой случилась беда. Странно, но ни разу за весь день я не подумал о строчках, которые были в письме главными, ради которых и было написано все письмо: "Мне сейчас очень худо, Сережа. Хуже, чем было в тот мартовский день... Со мной случилась беда". Что за мартовский день? Наверно, в тот день кто-то умер. Или она тогда провалилась на экзаменах, а сейчас кто-нибудь умер... Ведь она пишет, что теперь ей еще труднее. А зачем я тогда пришел? Просто скажу, что отца нет в Москве, и все. Чтоб не ждала. Я вновь спрятал письмо и позвонил. За дверью послышались стремительные, нетерпеливые шаги, к двери почти бежали. Эти три звонка были долгожданными. Но ждали, конечно, Ее меня. Открыла женщина. В коридоре и на лестнице было полутемно. - Ты к кому, мальчик?- не сразу, как будто сдерживая разочарование, спросила женщина. И странно было, что это она только что бежала по коридору: вид у нее был усталый. - Мне к Емельяновой... - Ты от Шурика?!-вскрикнула женщина. Но вскрикнула еле слышно, как бы про себя. И еще раз повторила уже совсем тихо, с надеждой, боящейся обмануться:-Ты от Шурика? - Нет... я по другому вопросу... 4 Войдя в комнату, я вздрогнул и застыл на месте, потому что увидел отца... Никогда еще я не видел его таким. Он смотрел на меня не своим обычным спокойным или уверенно-жизнерадостным взглядом, а глазами растерянными, словно ищущими чьей-то помощи. И волосы его не были аккуратно зачесаны назад (иногда по утрам он даже натягивал на голову сетку, чтобы ни один волосок не нарушал порядка),-нет, волосы его беспорядочно толпились, спадали на лоб и на уши, которые показались мне очень большими, потому, должно быть, что лицо было худым и узким. На щеках были даже неглубокие ямочки, которых я никогда раньше не замечал. II одет он был совершенно неузнаваемо... Не было на нем василькового тренировочного свитера ("Из чистой шерсти!"- объяснил мне однажды отец), не было белоснежной рубашки и безукоризненно завязанного галстука, не было добротного костюма с редкими, еле заметными белыми полосками на темном фоне, а была какая-то помятая косоворотка с незастегнутыми верхними пуговицами. Косоворотка морщинилась, потому что была велика для отцовской шеи, которая никогда прежде не казалась мне такой беззащитно-тонкой. А на другой фотографии отец был в солдатской гимнастерке, которая тоже была ему велика. На бритой голове сидела пилотка со звездочкой. А взгляд был безрадостным, горьким. - Это я получила в сорок первом году, с фронта. Тогда было очень плохо...-неожиданно произнесла женщина. Голос у нее был удивительно мягкий, успокаивающий, как у врачей и медсестер, которые однажды лечили меня в больнице. Слова "тяжело" и "плохо" они произносили так, будто знали, что очень скоро все будет легко и хорошо. Грустные слова эти звучали у них без малейшего намека на безнадежность. Она не могла понять, почему я так долго и пристально разглядываю фотографии на степе. Но не спрашивала меня об этом. И тогда я сказал сам: - Это мой отец. Она подошла ко мне совсем близко н стала молча, внимательно смотреть мне в лицо, как это делают люди, страдающие близорукостью. В их откровенном разглядывании не ощущаешь ничего бестактного или бесцеремонного. Тут и я получше рассмотрел ее. Она и правда была близорука: очки с толстыми стеклами, казавшиеся мне мужскими, не вполне помогали ей - она прищуривала глаза. Трудно было определить, сколько ей лет: лицо было бледное, утомленное, по что-то, какая-то деталь внешности упрямо молодила ее. Потом уж я понял, что это была толстая темная коса, как бы венчавшая ее голову тугим кольцом. Когда отец знакомил меня со своими приятелями пли сослуживцами, те обязательно говорили: - Папин сын! Похож. Очень похож!.. От такого не откажешься! Или что-нибудь вроде этого. Хотя на самом деле я был похож па бабушку, па мамину маму. Женщина долго рассматривала меня, по не сказала, что я похож на отца. А просто спросила: - Это отец прислал тебя? - Моих родителей нет. Они уехали в командировку. Мне захотелось подчеркнуть, что отец и мама уехали вместе. Но слова "мама" я при ней произнести не смог и поэтому сказал: "родители". - Надолго они уехали? - Года на полтора,- неожиданно для самого себя соврал я. И потом еще добавил:- Или на два... Как там получится.- II, чтобы скрыть свое смущение, стал очень подробно объяснять:-А тут ваше письмо пришло. Я утром полез в ящик, думал - от отца, а это от вас... Я его прочитал - и сразу решил... Тут только я подумал о том, что чужое письмо читать не полагалось, и споткнулся, замолк. Но лишь на полминуты. А потом от нараставшего смущения стал объяснять еще подробнее: - У нас с отцом одинаковые имена. А на лестнице по утрам темно, плохо видно. Я не разобрал сперва, кому написано... Вижу: Сергею Емельянову. Я и подумал, что мне. Потом вижу: не мне. Но поздно уже было... Я протянул ей письмо, которое успел выучить наизусть. От этого оно выглядело старым, помятым архивным документом. - Ты, значит, тоже Сергей?- переспросила она.- В честь отца? Это можно понять. Отец у тебя замечательный. Он много вынес... Особенно в юности. Видишь, какой худой. Заочно учился, работал. Потом добровольцем ушел на фронт. Я не хотела, просила его остаться, а он ушел. Был опасно контужен. Я долго его лечила... - Вы доктор?- спросил я. - Да... У него была жестокая бессонница. Спасти его мог лишь спорт. Еще режим дня, дисциплина... Долго я с ним сражалась. Сейчас он нормально спит? Отец часто с гордостью говорил, что спит, как богатырь, н даже снов никогда не видит. "Какие нынче показывают сны?- шутил он.- Цветные, широкоформатные?" Но я почему-то не решился сообщить об этом. И сказал: - Спит так себе. Как когда... Прощаясь, она не просила меня передавать отцу привет, не говорила, чтобы он, когда приедет, зашел к ней. - Как вас зовут?- спросил я уже в дверях. - Ниной Георгиевной,- ответила она. И улыбнулась:- Лучше поздно, чем никогда. Хотя это можно понять: мы оба с тобой смущались... "Она была женой отца,- думал я, возвращаясь домой.- Она не сказала об этом, но я уверен. Здесь, в этом стареньком желтом доме, отец был худым и страдал бессонницей. Учился... Заочно, после работы. Наверно, она ему помогала... Отсюда ушел на фронт и сюда же вернулся. Она его лечила... Но почему мне об этом никто никогда не рассказывал? Почему?! Даже бабушка, с которой мы так часто обменивались тайнами. А может, она сама ничего не знает?" Я слышал, как однажды, в день годовщины свадьбы моих родителей, отец поднял тост за свою первую любовь. То есть за маму... Значит, эту женщину он не любил? Дома я спросил у бабушки, которая перечитывала Стивенсона или Вальтера Скотта (это были ее любимые писатели) : - Бывает так, что первая любовь приходит потом?.. Человек уже женат, а первая любовь еще не пришла... Так бывает? - Пардон, я об этом уже забыла. Вот приедет отец - у него и спроси. - Почему у отца? Бабушка как-то резко оторвалась от своих любимых приключений, от которых отвлечь ее было не так-то легко, и взглянула на меня серьезно, без своей обычной лукавой улыбки. Конечно, она все знала. Я смотрел на отца, хохотавшего со стены. На лице у него не было ямочек, шея не была уже худой и беззащитной... Мне вдруг стало неприятно смотреть на эту фотографию. Хотя ведь она сама сказала, что мой отец-замечательный человек. Сама сказала! 5 На следующий день я полез Б наш старый почтовый ящик не по дороге в школу, а как только проснулся, выскочив на лестницу в трусах и манке. Двух писем на имя Сергея Емельянова прийти уже не могло, это я понимал, а все же я долго не мог попасть тонким, маленьким ключиком в маленький, словно игрушечный, замочек, в который прежде попадал сразу. Я вынул письмо от мамы. Читать это письмо на ходу я уже не мог. Уселся в ванной, зачем-то заперся и стал внимательно изучать строчку за строчкой, чего раньше ни разу во делал. Всему я теперь придавал преувеличенное значение. И прежде всего отметил, что мамино письмо заметно отличалось от писем отца. Должно быть, и раньше отец и мама писали по-разному, но я не обращал на это внимания. А сейчас вот заметил. Отец никогда не писал, что скучает по дому, что хочет скорей вернуться, хотя, конечно, скучал. Он считал неразумным расстраивать понапрасну себя и нас с бабушкой, если уж командировка выписана на определенный срок и сократить этот срок невозможно. Отец часто употреблял эти слова: "разумно" и "неразумно". - Неразумно зря растравлять себя и других,- говорил он. Мама себя растравляла. Она писала, что все время видит во сне, будто я заболел (в отличие от отца, она видела сны). Она волновалась, не болят ли у бабушки ноги, в которых происходило то самое вредное отложение солеи. Мама клялась, что больше никогда не уедет в столь длительную командировку, Она и раньше обещала мне это. Я слышал, как в последний раз, перед отъездом, отец уговаривал маму: - Неразумно оставлять объект без присмотра. Это же наше детище! - Он тоже наше детище,- возражала мама, указывая на меня. Она очень редко не соглашалась с отцом и делала это робко, сама удивляясь тому, что спорит. Отец говорил об общественном долге, о том, что на пас с бабушкой можно положиться, что мы оба взрослые люди. - Он, может быть, и взрослый,- кивнула в мою сторону бабушка,- но о себе я бы этого не сказала. - Зато я скажу за вас обоих! Вы не можете нас подвести!- воскликнул отец. В споре он часто переходил на громкие восклицания, которые как-то очень быстро решали спор в его пользу. В этом письме мама вновь жаловалась, что очень тоскует. Она мечтала о том, что будет, когда они с отцом возвратятся домой. Этой мечте было посвящено целых полторы или две страницы. Мама мечтала, что они с отцом приучат меня вставать рано- рано, в половине седьмого,- и мы все втроем будем бегать до завтрака вокруг двора. Она мечтала, что по воскресеньям мы вчетвером, вмести с бабушкой, будем ходить в музеи и на выставки... Мама уже не первый раз мечтала в письмах обо всем этом, и всегда ее мечты казались мне на расстоянии очень привлекательными. Я готов был вставать ни свет ни заря и бегать по двору (лишь бы мама с отцом скорее вернулись!). Я готов был ходить да выставки и в музеи, хотя мы с бабушкой явно предпочитали кино (лишь бы мама с отцом скорее приехали!). Но на этот раз мамины мечты и особенно ее слова: "Все снова будет прекрасно! Все будет так хорошо!" - не вызвали у меня той радости, какую вызывали прежде. Странное, незнакомое чувство мешало мне радоваться этим словам. Мне словно бы было немного стыдно за то, что все опять будет "так хорошо". "Глупости! - решительно сказал я сам себе, прогоняя неприятное, тревожное чувство.- Какие глупости!.. Разве без нее отец не кончил бы институт? Разве другие врачи не могли вылечить его после контузии?.." В ванную комнату постучались соседи. И я побежал одеваться с той мыслью, которая пришла ко мне последней: отец и сам бы добился всего! Конечно, всего бы добился: ведь я видел, как он мог и сейчас ночами сидеть над чертежными досками, как мог сам (без всякого принуждения!) изучать английский язык, чтобы потом читать всякие научные книги... В школу я пришел успокоенный, снова довольный всем на свете. На последнем уроке Антон получил тройку по физике. Он знал все прекрасно, но он смущался. - Тебе бы лучше отвечать после уроков, один на один с учителем. Ты бы тогда не терялся! - утешал я своего друга.- И не надо выходить к доске, а прямо со своего места... Хочешь, я предложу? Так, мол, и так, в связи с заиканием... Ты ведь контрольные как здорово пишешь! А почему? Никто на тебя не глазеет! Сочинения и контрольные Антон писал хорошо, гораздо лучше, чем отвечал у доски. Все считали, что он у меня сдувает. Это было ужасно несправедливо, потому что на самом деле я сдувал у него. Антон в тот день очень расстроился. Это было написано у него на лице. Лицо было круглое, большое, и на нем легко было все прочитать. Я решил снова утешить Антона: - Пошли в кино! - Прости, Сергей... Но я не смогу. Сегодня у мамы нет ночного дежурства. Она будет дома. Его мама работала телефонисткой. - Чудак! Ты ничего не понял. Пойдем на вечерний сеанс, с бабушкой. Скажем, что она совсем ослабела и мы вдвоем ее сопровождаем. Понял? - Прости, Сергей... Мне неудобно тебе отказывать, но когда мама дома... - Ты сидишь возле нее? Развлекаешь? Антон думал о чем-то своем и даже не ответил на мой вопрос. Он сказал: - Не знаю прямо, как ей дневник показать... - А ты не показывай. Скажи, забрали на проверку. В гороно! - Не могу я ее обманывать. Хватит с нее! - Чего "хватит"? - Она говорит: "Если и из тебя ничего не выйдет, я утоплюсь". - А из кого еще не вышло? - Но это она так считает... что жизнь у нее не удалась. Я очень хочу сделать ей что-нибудь такое... приятное. А приношу домой одни неприятности. Так у меня получается. Мы дружили с Антоном больше двух лет, но никогда я не был у него дома. Наверно, там было не очень уютно - и он не приглашал. Маму его я никогда не видел. В тот день она представлялась мне похожей на Нину Георгиевну. И мне тоже хотелось сделать Нине Георгиевне что-нибудь приятное. Но ведь я даже не спросил, какая у нее беда... Не решился. Или просто забыл: все расспрашивал об отце. Хотя с ним никакой беды не случилось... Я не хотел, чтобы отец защищал ее, и наврал, что он вернется через полтора года. Но сам я мог помочь ей! Вместо отца!.. У меня уже не было ее письма, но я знал его наизусть. И как это бывает, в памяти сами собой всплывали то одни, то другие строчки. "А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды..." Сперва я не обратил на эти строки внимания. А сейчас вспомнил их. Значит, она уже однажды писала отцу, звала его, но он не пришел? Зачем она его звала? Когда это было?.. II кто такой Шурик, от которого она с нетерпением ждет вестей? Я готов был ее защищать! Но ведь она писала, что защищать ее не от кого. Может, ей просто нужно, чтоб кто-нибудь выслушал, с кем-нибудь поделиться?.. Защищать, конечно, труднее, чем "просто выслушать". Но на защиту не нужно иметь прав: чтобы защитить человека, не надо даже спрашивать его разрешения. А чтобы ты мог "просто выслушать", надо, чтоб тебе рассказали, доверили, чтоб с тобой поделились. Станет ли со мной делиться Нина Георгиевна? Я не знал. 6 Однако, подходя к желтому двухэтажному домику, я почему-то вновь забыл о ее беде. Я думал только, как бы мне потактичнее узнать, из-за чего они расстались с отцом. Как об этом спросить? Может быть, так: "Из-за чего вы перестали быть вместе?" Эта фраза заставила меня поежиться: трудно было представить себе, что отец был вместе с кем-нибудь, кроме мамы. Лучше спросить просто: "Из-за чего вы развелись?" Или: "Из-за чего разъехались?" Все эти фразы мне как-то трудно и непривычно было произносить... - Вы поссорилась с отцом, да? - спросил я. Она улыбнулась: - Не ссорились и не дрались... Просто так получилось. Я ведь гораздо старше Сергея... Все это можно понять. Я с радостью вдруг подумал, что мама на целых семь лет моложе отца. Должно быть, лицо мое, помимо воли, на миг выразило эту радость. Нина Георгиевна с чуть заметным удивлением поправила очки. II тогда я, чтобы загладить свою вину, слишком уж громко, с грубо подчеркнутым сочувствием спросил: - У вас какая-то беда случилась? Ей не хотелось отвечать на такой вопрос. Она и не ответила. А просто подошла к фотографии, на которой был изображен мальчишка лет трех или четырех, в матроске с серебряным словом "Витязь" на ленте, и стала рассказывать как будто самой себе: - Когда это случилось, я взяла мальчика из детского дома. Ему было два с половиной года. Он потерялся на войне... Сейчас ему пятнадцать лет и семь месяцев. Она, конечно, очень любила этого мальчишку, если называла его возраст так точно, по месяцам. Мама тоже так именно говорила о моем возрасте. А отец будто старался сделать меня чуть постарше: "Ему двенадцатый! Ему тринадцатый!" Тогда я сердился на маму за ее точность - манера отца больше устраивала меня: я хотел в ту пору скорей повзрослеть. В коридоре раздался звонок. Нива Георгиевна побежала открывать с той неожиданной для нее быстротой, которая уже удивила меня накануне. Я даже не успел сказать ей, что в дверь звонили всего один раз. Я сказал это, когда она вернулась. - К вам ведь три звонка... - Я знаю,- мягко перебила она меня.- Я только вижу плохо, а слышу пока хорошо.- И продолжала рассказывать как бы самой себе: - Недавно нашлись его родители. Так и должно было случиться... Это нормально. Она не могла больше рассказывать. Чтоб прекратить молчание, я тихо спросил: - Его Шуриком зовут? - А ты откуда знаешь? - Вы вчера подумали, что я от Шурика... Когда открыли дверь. - Да... Он уехал к своим родителям. Они остановились за городом, у родных. И все не приезжает... Я знаю адрес. Но охать нельзя: может быть, родители хотят, чтоб он к ним привык. Это нормально. Это можно понять... Снова раздался один звонок. И снова она побежала открывать. А вернулась обратно совсем без сил: ей нелегко было ждать. Она опустилась на диван. И стала говорить, но уже не рассказывать, а как бы рассуждать сама с собой, будто меня и не было в комнате: - Тогда, много лет назад, мне было трудно. Но сейчас еще хуже... Все-таки он был моим сыном. А теперь оказалось, что он не мой. Вторая потеря в жизни... Тогда я была еще молодой, были надежды. А теперь ничего уже нет. Приговор окончательный: одиночество. - Хотите, я съезжу? Туда, за город... И привезу его! Хотите? Она вздрогнула, будто удивившись, что я слышал ее слова. - Никого привозить не надо. Кто хочет, сам приезжает... Ты согласен? Я был согласен, но не сказал ей этого. А сказал совсем Другое: - Вы не будете одна, Нина Георгиевна! Хотите, я буду к вам приходить? Хоть каждый день... Честное слово! Хотите? Хоть каждый день! 7 Желая утешить человека, порой обещаешь ему то, что потом невозможно выполнить. Или почти невозможно. "Как же я буду ездить к ней каждый день? - рассуждал я, вернувшись домой.- Сейчас еще ничего... А потом, когда вернутся мои родители?" Если мне нужно было преодолеть какую-нибудь трудность, я начинал убеждать самого себя в том, что делать это совершенно необязательно и даже вовсе не нужно. Так было и сейчас. Я начал рассуждать: "Ведь я же не сказал ей твердо и уверенно, что буду приходить, а просто задал вопрос: "Хотите, я буду к вам приходить?" И она мне ничего не ответила - ни "да", ни "нет". А ведь если б она хотела, то обязательно бы сказала: "Приходи! Приходи, пожалуйста! Я так буду тебя ждать!" Она ничего этого не сказала. А я возьму и без всякого приглашения буду ходить? И потом, вообще... Когда я сказал "хоть каждый день", это же было, как говорит наша учительница литературы, "сознательное преувеличение, гиперболическое заострение". Она это, конечно, поняла... А я вдруг залажу ходить, будто никакой гиперболы вовсе и не было!" Одним словом, я убедил себя, что ходить каждый день не нужно. Но на следующий день пошел... Дверь мне открыл парень лет пятнадцати. Увидев его, я по- правил свою шапку-ушанку, которая одним ухом всегда упрямо сползала мне на лицо, и, хоть был не на улице, застегнул пальто на все пуговицы. Парень был аккуратный, прибранный. II красивый. У нею были волнистые светлые волосы, зачесанные набок, голубые глаза и нежные, розовые щеки. Вежливо и даже ласково спросил он, кого мне нужно. Я терялся и благоговел перед мальчишками, которые были всего на два пли на три года старше меня, гораздо больше, чем перед взрослыми людьми. Особенно я робел перед теми, которые были не похожи на меня, в которых я чувствовал превосходство. Я и тут оробел и чуть было не забыл имя-отчество Нины Георгиевны. - Заходи, пожалуйста,- сказал парень. Он пропустил меня вперед. Я прошел в конец коридора и постучал в последнюю дверь. Парень удивленно посмотрел на меня: откуда я знаю, куда стучать? Но ничего не спросил. Он гостеприимно распахнул передо мной дверь - и я вновь увидел отца... II опять застыл на пороге. Но парень не торопил маня. Наконец он сказал, не поняв причины моего замешательства: - Не стесняйся. Заходи, пожалуйста. Она скоро придет. Мне казалось, он научился мягкости и вежливости у Нины Георгиевны. Я вошел. Книжный и платяной шкафы были раскрыты, на полу стоял чемодан с откинутой крышкой. Проходя мимо, я заглянул в него: там, на дне, лежал пестрый свитер и несколько книг. - Раздевайся, пожалуйста. И садись на диван,- сказал парень.- Чтобы не было скучно ждать, почитай книгу. Не глядя, он вынул из шкафа и бросил на диван толстый том. Это был сборник медицинских статей. - Разденься, здесь очень жарко,- заботливо повторил он. Я посмотрел на его отглаженный костюм, на клетчатую рубашку с отложным воротником без единой морщинки, вспомнил о том, что сегодня на большой перемене посадил два свежих чернильных пятна на свою помятую курточку, и не стал раздеваться. - Не обращай на меня внимания. Я должен собраться,- сказал он. И стал заполнять чемодан. Книги стояли на полках плотно, одна к другой, словно в строю. Он вытаскивал некоторые из них, и ряды редели, в них образовывались просветы. Иногда он задумывался: - Не помню, моя или нет. Кажется, это мне подарили. Сделали б надпись, все было бы ясно. Один раз он повернулся ко мне и сказал: - С вещами легче: там уж не перепутаешь. Он стал складывать в чемодан рубашки, трусы, майки. Каждую вещь он предварительно разглядывал, словно был в магазине и собирался ее покупать, разглаживая рукой. Отдышавшись немного, я подумал, что глупо сидеть на диване в застегнутом на все пуговицы пальто и молчать. И я спросил то, в чем был совершенно уверен: - Ты Шурик? Он снова повернулся ко мне: - А тебе .это откуда известно? На лбу у меня вроде ничего не написано.- Он потрогал свой лоб.- А тут написано: "Витязь". Он указал на фотографию мальчишки лет трех или четырех, в матроске и бескозырке. - Я был здесь вчера. Нина Георгиевна мне рассказала... Она очень ждала тебя. Лицо его стало строгим и даже печальным. - Она меня очень любит,- уверенно сказал он.- И я ее тоже очень люблю. Хотя она странный человек. Не от мира сего, то есть не от того, в котором мы с тобой проживаем. Добрая очень... И меня бы испортила своей добротой, если бы я не оказывал сопротивления. Это было мне нелегко.- Он вздохнул, словно бы жалея себя за то, что к нему были слишком добры.- У нас даже бывали конфликты. Сейчас, когда я узнал своего отца, я понял, что во мне от рожденья - отцовский стержень. Это меня и спасло. Он продолжал укладывать вещи. - Я должен был выбрать. У человека не может быть двух матерей. Тем более, что родители мои живут в другом городе. Значит, разлука с Ниной Георгиевной неизбежна. Они ведь тоже очень любят меня. Пятнадцать лет ждали, искали повсюду. Значит, я должен исчезнуть из этого дома и не напоминать о себе. Так Нине Георгиевне будет гораздо легче. Если собаке хотят отрубить хвост, это надо делать з один прием. Так сказал мне отец. А есть, говорит он, добрые люди, которые рубят хвост в десять приемов, по кусочкам. И думают, что так благороднее. Поэтому я и не приходил... Сейчас вот уйду, а потом напишу письмо. Прощаться с глазу на глаз - это невыносимо. Я не понимал, почему он мне все это говорит. А ОЕ продолжал: - Мои родители очень благодарны Няне Георгиевне. Хотя н в детском доме мне было бы хорошо: у нас в стране сироты не погибают. Но в домашних условиях, разумеется, было гораздо лучше. Это даже сравнить нельзя. Мои родители хотели на работу ей написать, официально поблагодарить. Но она категорически отказалась. Не от мира сего!.. Я подумал, что его никак нельзя было бы обвинить в "нечестности". Он, видно, любил поговорить, и все его фразы были обдуманными, какими-то чересчур завершенными. Он твердо знал, что Нина Георгиевна его очень любила. Он твердо знал, что она могла погубить его своей добротой, но что сироты у нас в стране не погибают. Он был уверен, что родители тоже его очень любили. И что внутри у него - отцовский стержень. Он не сомневался, что хвост надо рубить в один прием. Нину Георгиевну он четко называл Ниной Георгиевной, хотя раньше (мне это неожиданно пришло в голову), конечно, называл ее мамой. Он ни разу не сбился, не назвал ее так, как раньше. И все же иногда я улавливал в его голосе еле заметное желание что-то объяснить, оправдаться. Поэтому-то, наверно, он и рассказывал мне то, о чем я его вовсе не спрашивал. - Думаешь, мне нужны эти рубашки и книги? Родители купят мне новые. Я просто не хочу, чтобы они напоминали Ниве Георгиевне обо мне. Ей это будет так тяжело... Лучше ужк сразу исчезнуть, лучше один раз пережить - и больше не вспоминать. Вот посмотри, на обратной стороне крышки написано: "Шурик Емельянов, второй отряд". Я с этим чемоданом ездил в пионерлагерь, когда был таким, как ты. Она же будет эти слова читать и перечитывать. А зачем? Лучше я заберу чемодан. У нас с ним была одна фамилия. Это мне не понравилось. Н еще я заметил, что от висков у него, словно свалявшийся войлок, свисали белесые космы, которые он еще не брил. И от этого его красивое лицо сразу стало казаться мне неприятным. Он подошел ко мне, взял за плечи и тоном заговорщика произнес: - Тебя как зовут? - Сергеем. - Помоги мне, Сергей! Дождись Нину Георгиевну. Она скоро придет: у нее день родительских консультаций. Скажи, что я очень переживал, что я мысленно с ней прощался. Расскажи, как живой свидетель... Тебе все равно надо ее дождаться! Ты ведь на домашнюю консультацию? - На какую? - Как-на какую? Ты разве не пациент? Не из нашей школы? - Нет, я из другой... - Ничего не пойму! Я был абсолютно уверен, что ты на домашнюю консультацию... - На какую консультацию? - снова спросил я. - Она же в моей школе врачом работает. То есть в моей бывшей школе. И дополнительные консультации устраивает: родителям и ребятам. В школе и даже дома... Сознательность на грани фантастики! Иногда, бывало, просто отдохнуть невозможно: придет какой-нибудь охламон из "неполной средней" и раздевается тут до пояса, дышит, как паровоз, то носом, то ртом. В общем-то, это, конечно, заслуживает величайшего уважения. Только никто ей спасибо еще не сказал. Я, по крайней мере, не слышал. А ты-то зачем пришел? - Я по другому вопросу. - По вопросу? Не буду вдаваться в подробности: некогда. Жаль, что ты не из нашей школы: хотел оказать небольшую услугу. Ответную, так сказать! - Какую? - полюбопытствовал я. - Да зачем же тебе, раз не из нашей школы? Хотел вспомнить о шалостях раннего детства... Он махнул рукой, словно бы стыдясь несолидных детских воспоминаний. Но все-таки стал вспоминать: - Она ведь почти ничего не видит. И вежлива очень. Даже если не верит, не решается этого показать, чтоб не обидеть. "Не ранить!"-как она говорит. Ребята, конечно, этого не знали. Ну, а я подсказал им по-дружески: если, мол, хотите смываться с уроков, делайте это законно, по всем правилам. Подсказал им, что, если сесть от нее хотя бы на расстоянии трех шагов, взять градусник и потихоньку настукивать температуру, она ничего не заметит. У нас, помню, целыми классами настукивала. Особенно перед контрольными. На школу, так сказать, обрушивалась эпидемия! А она ничего не замечала... И выписывала справки, освобождала от занятий. Смешно вспомнить! Заблуждения молодости... Я хотел на прощание сослужить тебе службу. Как говорится, услуга за услугу. К сожалению, ты но сможешь воспользоваться. ОЕ как-то торжественно и неторопливо согнул руку в локте, рукав пиджака сморщился, полез вверх, Е я увидел у него на руке красивые плоские часы. - Отец подарил,- между прочим сообщил он. И сразу заторопился: - Мне пора! Скоро Нина Георгиевна вернется. Очень хочется ее увидеть, но разговор принесет ей только расстройство. Лучше потом напишу письмо. Он вернулся к своему чемодану. Стал закрывать крышку, но она не захлопывалась до конца: то вылезал кончик рубашки, то высовывались трусы. Тогда он сел на крышку и так, сидя на ней, закрыл чемодан на ключ. Но синие трусы все же продолжали торчать... На прощание Шурик еще раз повернулся ко мне: - Очень хорошо, что ты здесь оказался. Я потом напишу Нине Георгиевне. А ты скажи, что я очень переживал. Это правда. Я ведь люблю ее. И многим обязан... Но если нашлись родители? Я ведь не виноват. 8 "И этот ее покинул",- мысленно сказал я себе, когда за Шуриком захлопнулась дверь. Но он тут же вернулся. Я подумал, что он все-таки хочет еэ дождаться. Шурик положил на стол два ключа и сказал: - Передай ей, пожалуйста. Вот этот, английский, от парадной двери... Впрочем, она знает. Теперь мне не будет пути: вернулся. "Пусть не будет..." - подумал я. Боясь встретиться с ней по дороге, он удалился почти бегом, припадая на правую сторону: руку оттягивал чемодан. Он удирал... Я смотрел на мальчишку в матроске с серебряным словом "Витязь". Я любил сравнивать старые фотографии с живыми людьми, которые были на них изображены и которых я знал повзрослевшими, постаревшими и совсем другими. "Эх ты, витязь! Рыцарь!-думал я.-Исчезнуть... Так ей будет легче! И в детском доме было бы хорошо... У нас в стране сироты не погибают... Все правильно. Все абсолютно точно". Я представлял себе, как много лет назад Нина Георгиевна купила ему этот нарядный матросский костюмчик, как долго причесывала его перед тем, как повести к фотографу: из-под бескозырки продуманно выбивались светлые волнистые волосы. Но часы она ему купить не успела. Шурик и мой отец были на стене почти рядом. Это было мне неприятно. "Они ведь такие разные,- говорил я себе.- И совсем по-разному ушли из этой комнаты, из этого дома". Я был в этом уверен, хотя не знал в подробностях, как ушел мой отец. Память, словно желая поспорить со мной, вновь и вновь злонамеренно возвращала меня к строчкам письма Нины Георгиевны, которые были мне непонятны: "А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды..." Стукнула парадная дверь. В коридоре раздались шаги - снова быстрые, неусталые: она спешила, она думала, что он ждет ее. Тем более, что, убегая, Шурик неплотно закрыл дверь и в коридор выбивалась полоска света. Я схватил ключи, лежавшие на столе, и сунул в карман пальто. Я сделал это необдуманно и лишь потом понял зачем: эти оставленные на столе ключи говорили о чем-то окончательно непоправимом. Не веря своим близоруким глазам, Нина Георгиевна обошла комнату. И, даже не поздоровавшись со много, спросила: - Спрятался?..- Вполголоса, доверительно она сообщила мне: - Это привычка у него с детства. Закрылся в шкафу? Она распахнула платяной шкаф. Должно быть, раньше вещи Шурика заполняли шкаф целиком: теперь он был почти совершенно пуст. Нина Георгиевна присела на стул. Так мы сидели с ней друг против друга, в пальто, застегнутых на все пуговицы. - Он был? - спросила она. Я кивнул. - А сейчас? - Он ушел... Он сказал, что напишет письмо. Она сгорбилась, пригнула голову. Мне показалось, что Шурик ударил ее тем самым отцовским стержнем, который был у него внутри. Из-под шапки не было видно ее темной косы, и поэтому ничто не молодило ее лица: оно было бледным, измученным. Чтоб успокоить ее, я сказал: - Шурик будет писать вам... Вы будете с ним переписываться! - Он должен был выбрать,- сказала она,- И выбрал мать и отца. Это нормально. Это можно понять. И тут со мной произошло что-то странное. Я не мог усидеть на диване. Почему она всегда "может понять" тех, кто приносит ей горе? Почему считает "нормальным" все плохое и несправедливое, что случается с ней? Мне уже не хотелось больше успокаивать ее. И я не заговорил - я закричал: - Ваш Шурик - предатель! Он предавал вас. Он использовал то, что знает о вас... Как предатель! Теперь уже я ударил ее. Она сняла очки, словно думала, что они обманывают ее, что ото не я кричу на всю комнату. Я увидел ее глаза - прищуренные, близорукие, беззащитные. Но во мне не было жалости. Наоборот, мне хотелось взбудоражить ее, возмутить, сделать так, чтоб она закричала в один голос со мной. Хотя продолжал я уже не так громко, как начал. Но все-таки упрямо продолжал: - Он рассказал своим дружкам, что вы плохо видите. II что вы добрая... Они обманывали вас. Настукивали температуру... Чтоб убегать с уроков. Это он подучил их! А вы им верили. Она сгорбилась еще сильнее, еще ниже пригнула голову. И взглянула на меня исподлобья - очень странно, будто осуждая за то, что услышала. Осуждая не Шурика, нет, не Шурика, а меня. Не поняв этого взгляда и испугавшись, я стал утешать ее: - Это было давно. Когда Шурик был еще маленьким... Он просто не понимал. Был еще несознательным! А сейчас ему стыдно. Он сам сказал мне... Честное слово! Не верите? Я