очу говорить банальностей, Семен Павлович, но больные для меня не имеют пола. Да и вообще... это запрещенный прием. -- В ответ на еще более запрещенный! Я имею в виду прозвучавшие здесь обобщения... Их надо осмыслить. Он вернул очки на обычное место, давая понять, что осмыслять собирается в одиночестве. С детства мне казалось, что ябедничать даже на скверного человека, значит, в чем-то сближаться с ним. Но, вернувшись в отделение, я не смог умолчать о беседе с главным врачом. -- Прошла в атмосфере полного взаимонепонимания? -- спросила Маша. -- Надо признать: мы кое в чем разрушаем многосерийный сценарий, который Липнин уже давно создает. Молодожены торопились на очередной кинопросмотр -- и Маша употребляла соответствующие термины. -- Не скрою, вначале у меня возник план: обженить вас на Нине Артемьевне! А я бы ходила к Коленьке в гости... Но потом подумала: заиметь сразу двух детей -- это для вас многовато. Что тогда будет с хирургическим отделением? -- Составляешь планы относительно моего будущего, отменяешь их... Хоть бы со мной посоветовалась. -- Зачем же вас отвлекать? Вам некогда! -- Он не поймет... никогда не поймет, -- забубнил Паша. -- Кто? -- не понял я. -- Мой муж хочет сказать, что Липнин не поймет вашего отношения к больным. По самой простой причине: он -- не врач. Маша часто переводила высказывания мужа на общедоступный язык. Назавтра был день операций... Все знали, что в такие дни я по утрам подобен глухонемому: бесполезно ко мне обращаться, о чем-либо меня спрашивать, если это не имеет отношения к операции. И все же ровно в восемь ноль-ноль мне позвонил Липнин: -- Так как вчера ваши ординаторы сделали мне операцию без наркоза, я считал себя вправе позвонить в операционный день. Как только освободитесь, зайдите ко мне. -- Что это значит? -- Я как раз и хочу узнать. -- Не напрягайтесь, Владимир Егорович, -- попросила Маша. И я понял, что причина звонка ей понятна. После операции, сбросив в умывальник резиновые перчатки и стянув марлевую повязку на подбородок, Маша и Паша подошли ко мне с таким видом, словно собирались представить для ознакомления школьные дневники с плохими отметками. -- Мы внесли вчера весомый вклад... в дело дальнейшего ухудшения ваших отношений с главным врачом, -- сообщила Маша. -- Каким образом? Вы же умчались на кинопросмотр. -- Вот из-за этого-то... -- забубнил Паша. -- Мой муж хочет сказать, что мы опаздывали, торопились -- из-за этого все и произошло. Слово "муж" Маша пока еще произносила с большим удовольствием. -- Это была сцена из комедии Бомарше, -- продолжала она. -- Или Гольдони... Но, как я полагаю, с трагическими последствиями. -- Хватит меня запугивать. Переходите к фактам. -- Мы стали ловить машину, потому что опаздывали. Я уже объясняла... -- А в этой вчерашней спешке Маша, как я понял, искала смягчающее вину обстоятельство. -- Так бы мы поехали на автобусе, а тут стали "голосовать"... И вдруг отъехавшая от больницы "Лада" притормозила, дверца распахнулась. И женщина, которая была за рулем, предложила нас подвезти. Интересная дама! Впрочем, все женщины за рулем кажутся мне такими. По-моему, и тебе, Паша? Когда они попадаются на пути, ты оборачиваешься и делаешь вид, что тебя привлекает уличная "наглядная агитация". Так вот. Мы стали продолжать в машине разговор, который начался в ординаторской. Женщина была незнакомая -- и мы разнуздались. -- До какой степени? -- спросил я. -- Я, к примеру, сказала о заветной мечте Липнина: чтобы все нужные ему люди враз заболели и залегли в нашу больницу, а еще лучше -- чтобы их можно было запихнуть к нам здоровыми! Как назло, мой муж, всегда такой задумчиво-молчаливый, тоже внезапно разговорился... Когда подъехали... мы, естественно, стали благодарить, а она отвечает: "И вам спасибо! Я прослушала ваш разговор с особым интересом". Я спрашиваю: "Почему с особым?" -- "Потому что я жена Липнина!" И захлопнула дверцу. Беззлобно захлопнула... Она мне понравилась! Я даже подумала, что муж и жена -- не обязательно одна сатана. -- Так и шептались у нее за спиной? -- Ну да... Она же вела машину. -- Что-то в этом есть неприятное... Я видел Семена Павловича разным: угрожающе деликатным, обретающим самообладание и теряющим его. На этот раз он мог бы произнести: "Я рад: наконец маски сброшены!" Но он выглядел растерянно-гневным или даже скорее гневно-растерянным. Для того чтобы дома все было "в полном порядке", Семен Павлович решался нарушать порядок в нашей больнице. Он давно стал крепостью для своего дома и хотел, чтобы в ответ его дом был его крепостью. А Маша и Паша невольно посягнули на прочность самого главного крепостного сооружения. -- Вы говорили о запрещенных приемах? -- начал Семен Павлович. -- Но в чем они заключаются? В нанесении ударов по запретным... я бы сказал, по заповедным местам человеческой жизни... Семьи!... -- Это произошло случайно. Они вообще не собирались наносить вам удары. И, поверьте мне, сожалеют. Но иметь свое мнение... -- Никто не может им запретить? Понимаю. Их мнение меня не тревожит. Но мнение жены... Она доверчивый человек -- и ваши телохранители ей понравились. Даже их имена в сочетании показались ей трогательными. Он был откровенен потому, мне казалось, что ждал моей помощи. Он знал: если ждешь ее, надо рассказать врачу все. Хотя не смог удержаться и в очередной раз не назвать Машу и Пашу моими телохранителями. -- Жена не в курсе наших производственных дел. Я не посвящаю ее... Но она знала, что в коллективе меня уважают. Это ей было приятно. И вдруг я предстал каким-то чудовищем. Она восприняла их наветы как "глас народный". (Я не улавливал привычных отработанных интонаций: он впервые был вполне искренен.) Поверьте: дома я не скандалил, не возмущался -- я просто хотел объяснить ей... Но она не поверила мне, расплакалась и уехала ночевать к матери. Там у Маши и Паши найдется союзница! Липнин посвящал меня в тайны: на это я не рассчитывал. -- Они рассказали вам о моей жене? -- Она их очаровала. Эта правда повергла его в окончательное смятение: -- Она не может... не очаровать! Вы не представляете себе, какая у меня... "Нет, фотографии под стеклом -- не реклама, -- подумал я. -- Он любит жену". Позже я понял: и сына он любил такой неразборчиво-оголтелой любовью, что способен был ради него рискнуть жизнью чужого сына. Я понял: он столь дорожил своим домом, что не замечал других домов на земле -- пусть рушатся, пусть горят. "Не опасен ли для людей такой человек?" -- думал я позже. Но в тот момент, видя, как он утерял все признаки своего обычного состояния, я испытал чувство жалости. Даже жестокий человек хочет, чтобы к нему были добры. Даже коварный желает, чтобы с ним были откровенны и прямодушны. Семен Павлович нуждался в моей помощи, рассчитывал на нее. -- Маша и Паша огорчены, что так получилось, -- повторил я. -- Приношу за них свои извинения. -- А вы не могли бы извиниться за них... перед моей женой, а? Верней, опровергнуть их! Не могли бы? -- попросил он. -- Она знает, что вы пользуетесь авторитетом... у многих больных. Что к вам стремятся попасть... Это бы для меня имело значение! Теперь он почти умолял. -- Опровергнуть я не могу. -- Не хотите? -- Нет, именно не могу. Видевший слезы Цезаря должен погибнуть -- это я понял уже на следующий день. Семен Павлович повел атаку на хирургическое отделение... Начинать с Маши и Паши он счел слишком явным, неосмотрительным. И первый удар пришелся по Коле. -- Вашими руками -- правой и левой... Так вы, помнится, охарактеризовали своих ординаторов? Именно вашими руками меня встряхнули, нет, сотрясли: я обвинен в своеволии, в волюнтаризме, то есть как раз в том, в чем давно пора обвинить вас. -- Теперь уже не осталось ни малейших признаков его вчерашнего состояния. -- Отныне я буду неукоснительно придерживаться действующих законов и правил. Как может тринадцатилетний ребенок жить в больнице? Да еще в вашем отделении, которое должно быть стерильным. В отделении, где должен царить особый покой! А какой ущерб наносите вы психике мальчика. Он становится свидетелем ежедневных трагедий и потрясений. -- Потрясением для него будет разлука с матерью. К тому же он не мешает нам. -- Может быть, он даже помогает? -- Представьте себе... Умеет точно определять, кто из больных выглядит лучше, а кто хуже, чем накануне. -- Диагност! Что он окончил? -- Шесть классов. -- Стало быть, "устами младенца"? -- Точнее сказать, глазами... Но глаза и уста у детей находятся в непрерывном взаимодействии. Липнин погладил стекло, под которым была фотография его сына: -- Рассуждать о воспитании, не имея своих детей, все равно что давать советы больным, не имея медицинского образования. Сейчас многие склонны к этому... Но собственного сына вы бы в хирургическом отделении не поселили! -- Коля останется с матерью, -- сказал я твердо. -- И лишь вместе с ней покинет больницу. Это будет дней через десять. -- Вы нарушите мой приказ? -- Я надеюсь, что вы... ничего такого мне не прикажете. -- Уже приказал. В письменном виде! -- Тогда придется нарушить. -- А мне придется наказать вас. Все в этом мире совершается на основах взаимности, Владимир Егорович. Только так! Вечером я пригласил Колю сразиться в шахматы. Он вызывал во мне гораздо большую жалость, чем Нина Артемьевна. Ее физические тяготы, благодаря медицине, становились временными. А его я от тягот избавить не мог. Давно приняв на себя недетские хлопоты, Коля перестал быть ребенком. Беззаботность, эта привилегия раннего возраста, обошла его стороной. И как-то естественно было, что всем играм и развлечениям он предпочитал шахматы. Мы располагались в моем кабинете. Его худое лицо не менялось. Оно всегда было сосредоточенным, будто он обдумывал очередной ход. Коля подпирал свою круглую белобрысую голову обветренными кулаками. Волосы на макушке безалаберно росли в разные стороны. Во всем его облике только это и было по-детски беспечным. Он не хватался за фигуры без надобности, долго размышлял -- и неизменно проигрывал. -- Меня хотят выгнать? -- спросил Коля, обдумывая ход. -- Откуда ты взял? -- От сестры Алевтины. Ей главный врач приказал. Я сорвался с места и выскочил в коридор. Сестра Алевтина оказалась в своей комнате: спешить ей было некуда, и она засиживалась допоздна, воспитывая, как говорил Семен Павлович, других сестер "своей фронтовой беззаветностью". -- С этого дня вы будете выполнять только мои указания, -- четко произнес я. -- Если они будут соответствовать указаниям главного врача, -- процедила сестра Алевтина. И губы исчезли с ее лица. Я привыкал к больным... Особенно к тяжелобольным, за жизнь которых приходилось бороться. Я был признателен им за то, что они выздоравливали. Я любил их за это. А за то, что Нина Артемьевна, сраженная смертельным, как все считали, ударом, наконец поднялась, я полюбил Колю. После моего отказа выселить мальчика из хирургического отделения Семен Павлович избегал общаться со мной. Но все же сказал на одной из утренних конференций, которые были довольно долгими, но по старинке назывались "пятиминутками": -- Завершайте ремонт красавицы, которая лежит у вас в отдельной палате. И остальных ремонтируйте побыстрей, чтобы мы могли начать ремонт на всем этаже. Вопреки вашим усилиям я организовал это! Организм Нины Артемьевны был не отремонтирован -- он был восстановлен после жестокого разрушения. Когда ее первый раз вкатили в операционную, она напоминала роскошное здание, от которого уцелел лишь фасад. И вот здание возродилось... Коля не выражал радости. Он, не торопясь, собрал вещи в рюкзак и безразлично закинул его за спину, точно собрался в нежеланный поход. Оглядел мой кабинет, диван, на котором спал, стол, на котором лежала шахматная доска. -- Будь здоров, Коленька, -- как-то по-медицински попрощался я с ним. Нина Артемьевна схватилась за горло, будто поперхнулась. Она удержала рыдания. -- Спасибо, Владимир Егорович... Мы никогда не забудем... Спасибо за Колю! И за все... За все! Коля ожил и бросился утешать ее. -- Мы никогда не забудем! -- повторяла она. -- Никогда!... На пороге возникла сестра Алевтина. -- Не будоражьте больных, -- сказала она. И исчезла. Нина Артемьевна опустилась на диван. -- Я хотела бы написать в "Книгу отзывов"... -- Не надо! Прошу вас. Ни в коем случае! -- Не напрягайтесь, Владимир Егорович, -- остановила меня Маша. -- А вас прошу проследовать в ординаторскую! Там Нина Артемьевна написала: "До конца дней своих не забуду того, что сделал хирург Владимир Егорович Новгородов. Он спас не только меня, но и моего сына. Спас всю нашу семью!" -- Кажется, "Книгу отзывов" можно переименовать в "Книгу жалоб и восхищений", -- мрачно проговорил по этому поводу Паша. Из всех обязанностей главврача Семен Павлович более всего любил хозяйственную деятельность. Это была его родная стихия. Он мог с упоением приколачивать какой-нибудь стенд или задумчиво наблюдать, как моют оконные рамы. Ну а предстоящий ремонт воодушевил его и поглотил целиком. -- К субботе должны быть очищены все палаты, -- предупреждал Липнин, словно из палат надо было удалить мусор или строительный материал. -- А если мы не успеем? -- осмелился спросить я. -- Не болезни должны управлять вами, а вы болезнями! -- Ого, афоризм! -- подражая ему, воскликнул я. И захлопал. -- В новом, отремонтированном помещении заживем по-новому! -- многозначительно пообещал мне главврач. Все знали, что к субботе должны быть ликвидированы последствия инфарктов, желчнокаменных приступов и даже нарушений мозгового кровообращения. Липнин назначил срок! Но прободение язвы с этим сроком не посчиталось... В четверг днем меня начали панически разыскивать по всей больнице. Я в это время вертел и разглядывал на свет еще не высохшие снимки в рентгеновском кабинете. -- Владимир Егорович, вы здесь? Слава богу! -- воскликнула медсестра из терапевтического отделения. -- К нам... Скорее к нам! -- Что там стряслось? -- Виктору Валерьяновичу худо! С Виктором Валерьяновичем Зеленцовым, по прозвищу Валерьянка, меня связывало то, что мы с ним вместе учились в мединституте, а потом вместе остались холостяками. -- Больница полна женихов! -- высказалась по этому поводу Маша. Я не женился потому, что было некогда, и потому, что вряд ли кто-нибудь мог бы вынести мои хирургические смятения, а Виктор Валерьянович потому, что не умел менять устоявшегося образа жизни. -- Я привык быть студентом, -- говорил он мне в институте. -- Неужели придется все это поменять? Когда мы после пятнадцатилетнего перерыва неожиданно встретились с ним в липнинской больнице, я изумился, увидев на нем костюм того же студенческого покроя и очки все в той же оправе. Он привязывался не только к образу жизни, но и к вещам. Слово "лучше" было для него синонимом слова "привычней", он считал, что старое всегда лучше нового. Пожалуй, легко он расставался только с людьми, поскольку ни с кем не сближался. Не менял он и своих принципов, которые были лишены максималистской крикливости и импонировали мне спокойной интеллигентностью. Когда больной входил к нему в кабинет, Зеленцов приступал к делу так, будто уже выпил графин валерьянки. И больному начинало казаться, что он тоже выпивал вместе с Виктором Валерьяновичем. Зеленцов исповедовал принцип "неприсоединения" к бурям и хитросплетениям жизни. -- Хладнокровие! В любых обстоятельствах хладнокровие, -- уговаривал он больных. -- Хладнокровие -- значит, холодная кровь. Годится ли это на все случаи? -- спросил я. -- Чему ты обучаешь своих пациентов? -- Я не обязан думать о том, хорошими они будут людьми или плохими. Я обязан заботиться о том, чтобы они были здоровыми, -- ответил мне Зеленцов. -- Я только врач! Он постоянно внушал себе и другим: "Я только врач!" Зеленцов давал советы, которым больные подчас не в состоянии были следовать. -- Мой долг -- порекомендовать... А не обеспечивать условия для претворения советов и рекомендаций в жизнь! Я только врач. Всю ординаторскую терапевтического отделения заполнили белые халаты: весть о прободении язвы облетела больницу -- и даже окулисты предлагали свои услуги. Но, когда я вошел, все расступились. Возле дивана, на котором лежал Зеленцов, я оказался рядом с главным врачом. Липнин был исполнен созерцательной скорби, хотя требовались молниеносные действия. Зеленцов в сознание не приходил. Но лицо его, которое я привык видеть безмятежно благообразным, исказил болевой шок. -- Я уже созвонился... -- Семен Павлович назвал номер больницы, где давно специализировались на язвах. -- Его надо сейчас же, без минуты... нет, без секунды промедления поднять к нам, в хирургию. И на стол! Где санитары? Где каталка? По обступившей нас толпе белых халатов пронеслась нервная перекличка: "Санитаров!... Каталку!" -- Какая операция? У нас завтра начинается ремонт, -- негромко, но внятно возразил мне Липнин. -- Начнете ремонт на другом этаже. -- Это немыслимо. -- Все ремонты в мире, Семен Павлович, не стоят одной человеческой жизни. -- Постарайтесь не воспитывать меня... на глазах у всего коллектива, -- прошептал он. -- Я вам не... -- О чем вы сейчас думаете?! -- перебил я. -- Ну ладно... У меня к вам одна только просьба: пришлите срочно кровь для переливания. Боюсь, что у нас не хватит... "Кровоснабжением" тоже заведовал он. -- Какая у него группа? Это известно? -- спросил я. -- Четвертая! -- услужливо подсказали несколько голосов. -- А резус? -- Отрицательный!... -- опять услужливо подсказали. Все хотели принять участие в спасательных операциях. -- Кровь мы на сегодня не заказывали, -- совсем тихо сообщил Липнин. -- Поэтому я и договорился с другой больницей. -- Можете договариваться с другим светом... Если мы его станем перевозить. -- Но кровь не заказывали, -- почти оправдывался он полушепотом. -- Ремонт начинается! Он так заботился об олифе для ремонта, что позабыл о крови для переливания. Появились санитары. -- В операционную! -- скомандовал я. -- Было возможно и другое решение, -- в полный голос, чтобы, на случай неудачного исхода, все слышали, произнес Липнин. -- Его ждут специалисты! Но каталка с Виктором Валерьяновичем уже была в лифте. Я нажал кнопку третьего этажа и стал нащупывать пульс на руке Зеленцова. Пульс был до того хладнокровным, что его трудно было уловить. "Вот тебе и принцип неприсоединения!... -- думал я. -- К несчастью, от несчастья не скроешься..." Сочувствующие в белых халатах тоже заспешили на третий этаж. Торопливо натягивая свою зеленую форму, которая неожиданно ассоциировалась с фамилией Виктора Валерьяновича, я сказал: -- Крови не хватит. Это трагедия. -- Не напрягайтесь, Владимир Егорович... Я, когда училась в институте, сдавала кровь, -- сообщила Маша, натягивая свою хирургическую спецовку прямо рядом со мной: стесняться не было времени. -- Сдавала и таким образом подрабатывала... Могу сделать это и бескорыстно. -- Ты пойдешь... на это? -- Уже иду. -- Но твоя кровь принадлежит... не только тебе, -- проговорил Паша, успевший уже натянуть зеленую спецодежду. -- Мой муж хочет сказать, что он еще надеется стать отцом, -- пояснила Маша. -- Не напрягайся, милый. -- Нет... я буду... -- Успокойте Пашу, -- сказала она. -- Он помешает мне совершить подвиг! Отвоевывать человека у смерти входит в обязанности хирурга. Но если говорят, что это обыденность или "просто работа", я мысленно протестую. Разве можно обыденно встречаться со смертью? Когда стало ясно, что она отступает, Семен Павлович, лично присутствовавший на операции, вышел в коридор и сообщил: -- Кажется, мы побеждаем. "Виктор Валерьянович... и язва желудка? Несовместимо! Надо пересмотреть теорию возникновения этой болезни", -- так рассуждали врачи нашей больницы. Но они не учились вместе с Зеленцовым в мединституте, а я учился и знал его более двадцати лет. Он выбрал терапию как наиболее спокойный род войск в медицине, но в то же время -- и основной! Всю жизнь он тяготел к такому именно сочетанию. Даже имя и отчество свидетельствовали об этом: с одной стороны -- Виктор (вроде бы победитель!), а с другой -- Валерьянович. Он считался одним из самых одаренных студентов, но дарования были побеждены характером. Опекавший его профессор предложил длительные, совместные передвижения по стране, чтобы изучить влияние перемен климата на сердечно-сосудистую систему. Но перемен Зеленцов даже в юности опасался. Тщеславие жило в нем, а двигателем не становилось... Отказ от научного путешествия стал главной строкой характеристики, которую он сам про себя сочинил. Известно, что ошибки в молодости совершаются быстро и легко, но расплачиваются за них долго и трудно. А инерция репутации почти непреодолима... О нем пошла молва как о человеке нелюбопытном, без стремлений и целей. Окончив аспирантуру, он получил звание, но и оно ничего, кроме зарплаты, ему не прибавило. С годами приходили опыт, авторитет специалиста, но фундамент репутации оставался все тем же. -- Казалось, что Зеленцов живет абсолютно правильно, -- размышлял о причинах его заболевания Семен Павлович. -- "Счастья нет, а есть покой..." Как сказал Александр Сергеевич Пушкин! -- Он сказал: "Покой и воля", -- уточнил я. И подумал: "Зеленцов этой формуле не изменял, если разуметь под покоем бездеятельность, а под волей -- статус холостяка". -- Когда человек не совершает того, для чего был рожден, -- сказал я Липнину, -- не использованные им силы ищут выхода и обрушиваются на беззащитные внутренние органы. Мы ставим диагноз: на нервной почве. Но значение имеет не только почва, а и семена, которые в нее бросили. В данном случае бросили семена противоречий... А противоречия, как утверждал крупный психолог, к здоровью не ведут. -- Ого, и вы обратились к цитатам? -- Липнин захлопал. Лечить опытного врача -- все равно что вести машину, когда рядом с тобой сидит шофер первого класса: он сам знает дорогу, видит опасности на пути и хочет определять скорость. Когда к нему вернулось сознание, Зеленцов спросил: -- Володя, я буду жить? -- Ты же не умеешь менять привычек и образа существования. Я учел это! Первое время он часами не отпускал, цеплялся за меня. Вновь и вновь просил объяснить, почему я уверен, что он не умрет. -- Вам еще надо жениться! -- сказала Маша, услышав наш разговор в перевязочной. -- К тому же в ваших жилах течет моя кровь. -- Я этого не забуду, -- пообещал Зеленцов. -- Так что не напрягайтесь, Виктор Валерьянович. Я думал, что, немного оправившись, Зеленцов начнет анализировать и направлять мою врачебную деятельность. Но он каждым словом давал понять, что верит только мне и что я ни с кем не могу делить ответственность за его здоровье. Он не просто надеялся на меня -- он уповал. Следил за выражением моих глаз, подмечал оттенки голоса, а результаты обследований и анализов выслушивал, цепенея, как подсудимые приговор. Он болел по-мужски. Да еще и по-холостяцки... Особенность заключалась лишь в том, что вопросы он задавал, используя профессиональные медицинские термины. Невозможно было представить себе, что в нашей больнице он считался главным специалистом по хладнокровию. -- Как могло получиться, что мы с тобой пятнадцать лет не встречались? -- вопрошал он. -- Теперь я так не смогу! И если только я поднимусь на ноги, эти ноги будут тащиться к тебе ежедневно -- захочешь ты того или нет. -- Пусть тащатся... Я согласен. -- Если только я вернусь домой, ты этот дом не обойдешь и не объедешь! Произнеся слова "если только я", он всякий раз пытал меня взглядом. -- Скажи, а там, у меня внутри, ты ничего более страшного, чем язва... не обнаружил? -- Хирург должен находить то, что он ищет. Неожиданные встречи в брюшной полости ни к чему. -- Именем нашего институтского братства? И хотя в институте мы с ним братьями не были, я ответил: -- Именем братства! -- За одно такое свидетельство надо благодарить утром и вечером. -- А ночью и днем? Мужчины не допускают несерьезного отношения к своим болезням. Но Зеленцов видел в шутках признаки моего спокойствия, а стало быть, и своего исцеления. -- Если бы что-нибудь там... обнаружилось, ты бы не иронизировал. Я понимаю. Спасибо тебе... Мог ли я думать, что ты сыграешь в моей жизни столь огромную роль? После матери... никто не играл такой роли! Если сосредоточенно ждут беду, она откликается на ожидание. -- Ты уверен, что не будет осложнений? -- пытал меня словами и взглядом Зеленцов. -- Боюсь воспаления легких! -- Не напрягайтесь, Виктор Валерьянович, -- продолжала советовать ему Маша. -- Призываю вас к хладнокровию! Но он продолжал напрягаться... И легкие его, которые могли воспалиться, а могли не воспалиться, в конце концов воспалились. Мы с Машей и Пашей следили за организмами больных, а сестра Алевтина за организмом нашего отделения. Как только температура у Зеленцова подпрыгнула до сорока, об этом немедленно узнал Семен Павлович. И хоть осложнения с ремонтом волновали его гораздо больше зеленцовского осложнения, он сказал мне: -- Ну вот... Я знал, что без этого не обойдется. Опасные случаи -- не специфика нашей больницы. -- А для безопасных больница вообще не нужна. В глубине души он был доволен: вокруг спасения Зеленцова и Машиной самоотверженности стали складываться легенды, которые главный врач должен был развенчать. На очередной "пятиминутке" он завел получасовой теоретический разговор об опасностях послеоперационного периода, которых иные "легкомысленно недооценивают". Напомнил и о том, что "незакрепленный успех подобен поражению". Маша сказала Зеленцову: -- Вы давно не были на "пятиминутках"... Поди, соскучились! -- И воспроизвела речь Липнина. Зеленцов сделал попытку подняться с постели. -- Я пойду к нему, -- произнес он так, что я понял: он может пойти. -- Зачем? -- удивилась Маша. -- Объясню ему... -- Объяснить можно тому, кто хочет понять. -- Я все равно скажу ему. Пусть не сейчас... Действительно, надо набраться сил. Но тут, в палате... -- Он оглядел стены, окно, тумбочку. -- Здесь я и сейчас могу... Маше показалось, что его доверительность распространяется лишь на меня. -- Мне надо... -- Нет, нет!... -- перебил Зеленцов. -- В моих жилах течет ваша кровь -- и у меня от вас нет секретов. -- Обожаю секреты! -- призналась она. -- Понимаете ли... Я всегда избегал выяснять отношения, объясняться, исповедоваться. Это требует нервного напряжения. -- Вам нельзя напрягаться! -- напомнила Маша. -- И все же я хочу исповедаться... Болезненный шок в тот день отключил на время мое сознание. А когда оно вновь включилось, то было уже иным. Рискую показаться банальным... Но не все, что часто повторяют, банально. Так вот, страдание, я уверен, очищает... -- Чистого человека, -- вставил я, -- а скверного -- ожесточает. -- Но по крайней мере, оно заставляет задуматься... Одно дело представлять себе, что такое врачебная самоотверженность, а другое -- испытать на себе. Своя операция уж наверняка ближе к телу! И вот я понял, что быть врачами -- значит, действовать так, как вы. А свое хладнокровное врачевание я отныне отметаю. И осуждаю... Давным-давно я услышал: "Ездят на тех, кто позволяет себя оседлать". Каждый делает эпиграфом к жизни ту мудрость, которая его устраивает. Я не позволял "ездить" на себе ни больным, ни здоровым... Ни заботам, ни треволнениям. И так постепенно вообще стал ездить и ходить в одиночку. Но если только я поднимусь... -- Пока что у вас поднялась температура. -- Маша положила руку ему на лоб. -- Я не ошиблась. -- Еще несколько слов... Ты, Володя, знаешь, что когда-то я отказался совершить двухлетнее путешествие: оно казалось мне долгим и сложным. Даже опасным... И хотя обошлись без меня, я фактически предал своего благодетеля. Ты знаешь, кого я имею в виду... А предатели благодетелей караются девятым кругом "дантова ада". Это тоже общеизвестно... -- Почему? Я, например, не знала этого, -- созналась Маша. -- Тем более... Об этом надо кричать всем и каждому! Пока не запомнят. Когда я встану, пойду к нему на могилу. Буду искать прощения... -- Зеленцов раскашлялся тяжко, навзрыд. Но, превозмогая этот приступ, сказал: -- Я понял, что если ощущаешь врача своим благодетелем, значит, это врач. А все прочее -- чепуха! "Инерция репутаций... -- думал я. -- Она безапелляционна, самонадеянна и часто вводит нас в заблуждение. "Чего от него ждать?" -- говорим мы. Но пока человек жив, надо ждать!" Покидая палату, Зеленцов написал в "Книге отзывов": Если мне когда-нибудь представится возможность отблагодарить своих благодетелей, я буду счастлив! -- "Книга жалоб и восхищений"... продолжается, -- мрачно констатировал Паша. *** Взгляд у Семена Павловича вновь был не просто открытым, а прямо-таки распахнутым. И опять столь приветливым, что от него хотелось уклониться, как от засады... Что-то замышлялось. Это мне было ясно. Главный врач пригласил меня сесть. -- Не было бы счастья, да несчастье помогло! -- О каком несчастье вы говорите? -- спросил я. -- Об истории с Виктором Валерьяновичем. Операция, потом воспаление легких... О воспалении легких, которое произошло, как считалось, по вине хирургического отделения, он вспоминал при каждом удобном случае. -- А какое же счастье? -- Ремонт из-за этого перекинулся на верхние этажи -- и в результате мы с вами можем помочь очаровательному молодому человеку. Сделать ему операцию по поводу аппендицита. "Видимо, это счастье для самого главврача, -- сообразил я. -- Но почему?" -- Лейкоцитоз у него повышен незначительно. Но изнуряющие приступы... Предстоит отправляться в экспедицию. Путешествовать под дамокловым мечом! Мы с вами должны отвести этот меч. Такая у меня просьба. -- А кто этот молодой человек? -- полюбопытствовал я. -- Начинающий инженер. Сын скромной корректорши. Начинающие и скромные у Семена Павловича сострадания не вызывали. "Вероятно, родственник", -- решил я. -- Обеспечим образцовый наркоз! Чтобы не было ни малейших намеков на боль... -- Липнин потирал руки. -- Все должно быть в идеальнейшем виде! -- В удовольствие для больного нам операцию превратить не удастся. Тем более что я предпочитаю местное обезболивание. -- Местное -- для решения местных задач, а для задач общего значения нужно общее! Я, разумеется, шучу. Липнин обнажил свои рекламно-безупречные зубы. Он был со мной отчаянно откровенен, подчеркивая этим, что готов восстановить отношения. "Какие все же глобальные проблемы он собирается решать с помощью начинающего инженера? -- недоумевал я. -- Семейные, что ли? Да, наверное, это родственник по какой-нибудь из главных линий". На другой день приехала Мария Георгиевна: она хотела предварить мою встречу с Тимошей. Рассказывала, какой он замечательный сын. Выяснила все, что можно было выяснить по поводу аппендицита. Потом достала из конверта Тимошины фотографии -- Он не фотогеничен. И в жизни гораздо лучше. Вы убедитесь. Вот здесь ему ровно год... А тут, видите, уже школьник. Матери всегда живописали в моем кабинете качества своих детей, полагая, видимо, что хороших людей я оперирую тщательней, чем плохих. Дату операции я от Марии Георгиевны скрыл: когда за дверью стоит мать, оперировать трудно. Есть такое, чего представить себе нельзя... Я не знаю, кто сообщил Марии Георгиевне... кто смог произнести эти слова... На похоронах ее не было. Через несколько дней состоялся мой последний разговор с Липниным. В конце я спросил: -- Делячество на крови?... -- Ого, новая формула! -- Он хлопнул в ладоши. -- Если она верна, то я должен буду покинуть больницу, а если нет, то... извините, что повторяюсь, покинете вы. Он тут же принялся опровергать мою формулу. Письмо Тимошиного отца было переслано в высшую медицинскую инстанцию. Это был танковый прорыв, в который должны были устремиться донесения самого Семена Павловича. Он вспомнил все: семейственность в отделении (мимоходом признал свою вину: либеральничал, шел навстречу!), незаконное пребывание здорового ребенка во взрослой больнице, разбазаривание болеутоляющих средств, жалобы на бездушие... Он припомнил и другие провинности, без которых бы я, как это ни странно, не смог помогать людям... И Тимошину смерть. Липнин пошел в наступление. А я не собирался обороняться. Хотя он поднял руку на то, что я считал своей единственной семьей, своим домом -- А дом полагается защищать, -- сказала мне Маша. И добавила: -- К нам едет Бабкина из управления. О Бабкиной было известно, что она не подчинялась голосам министра и начальника главка, а исключительно -- голосу совести. -- И при этом трогательно относится к Липнину. По зову совести! -- сообщила Маша. -- Интересно, куда позовет ее совесть в ходе предстоящего следствия? Говорили, что выводы Бабкиной, продиктованные ее высокоразвитым чувством справедливости, в министерстве сомнениям не подвергались. -- К собеседованию мы подготовимся! -- многозначительно произнесла Маша. -- Хотя она мне ясна! -- Вы не будете там присутствовать, -- сказал я. -- По многим причинам... Это, если хотите, мое требование. -- Пожалуйста... Мы не будем, -- с той же интонацией согласилась она. -- Но справедливый судья обязан выслушать разные стороны и все точки зрения. -- И что же вы в связи с этим задумали? -- Не напрягайтесь, Владимир Егорович. Более всего Семен Павлович увлекался хозяйственной деятельностью. Ремонт предоставил для этого богатейшие возможности. Он ходил по больнице в полурабочем комбинезоне, умеренно забрызганном краской. Он залезал на стремянки, окунал палец в ведра с олифой и алебастром. Бабкиной предстояло увидеть, как он хозяйствует. В связи с ремонтом главврач подписал приказ о внеочередном отпуске Маши и Паши. Он сообщил через сестру Алевтину, что на первом собеседовании хирургическое отделение будет представлено лишь ею и мной. -- Маше и Паше и так запрещено приходить. Мною запрещено! -- прокомментировал я это распоряжение. -- Так что он зря опасается. -- Семену Павловичу нечего опасаться, -- процедила сестра Алевтина. И губы убрались с ее лица. Неожиданно примчались из своего внеочередного отпуска мои ординаторы. -- Нет уж, простите, Владимир Егорович, -- заявила мне Маша, -- в одиночестве мы вас не оставим. Наши войска получили мощное подкрепление! -- Что... или кого ты имеешь в виду? -- Нину Артемьевну и Виктора Валерьяновича! -- Маша взяла в руки "Книгу отзывов" и потрясла ею в воздухе. -- Отныне этот том будет разделен на две части: Липнин заставит прозвучать "Книгу жалоб", а мы -- "Книгу восхищений". Нина Артемьевна и Зеленцов придут и произнесут вслух все, что они здесь написали. Зеленцов даже сказал, что его запись будет лишь конспектом будущей речи. В его жилах играет моя кровь! Это надежней, чем совесть Бабкиной из управления. Я сорвал с головы белую шапочку: -- Вы меня опозорите! -- Нет, Семен Павлович, а все-таки правда есть. "А все-таки она вертится!" Как сказал Галилео Галилей. -- Маша обратилась ко мне: -- И не пытайтесь разрушить наш замысел: Нина Артемьевна и Зеленцов все равно придут. -- У них самих есть потребность... и очень сильная... -- начал Паша. -- Мой муж хочет сказать, что о спасителе должны говорить спасенные. Я терпеть не мог, когда меня называли спасителем, исцелителем. И попросил: -- Может быть, вы отмените это. В запасе еще неделя! Зачем мне телохранители? Отмените, пожалуйста. -- Ни в коем случае! -- вскричала Маша. -- Мы вас на съедение Бабкиной, Липнину и сестре Алевтине не отдадим! -- Познакомьтесь, Евгения Никифоровна. Это -- заведующий хирургическим отделением. -- Липнин представил меня Бабкиной так, будто между нами ничего не произошло. -- А это старшая сестра Алевтина Петровна. Главный врач несколько раз порывался уступить Бабкиной свое кресло, но она осталась на том первом попавшемся стуле, на котором уже сидела. Оглядела меня, как человека, о котором наслышалась... В ее взгляде не было твердых намерений и предвзятости. Полное, чуть одутловатое лицо сердечницы было ненарочито благожелательным. Острили, что Бабкина не смогла выйти замуж, потому что наедине оставалась только со своей совестью. Почему иные с таким вожделением насмехаются над высокими чувствами? "Высокопарно!" -- иронизируют они. Высоко парить? Разве это так плохо?... -- Вам, Евгения Никифоровна, первое слово! -- сказал Липнин и снял свои массивные очки, чтобы было видно, как он внимает каждой фразе. -- Смерть на операционном столе от тимико-лимфатического состояния, которое никто предвидеть не может, придется охарактеризовать как несчастный... или, точней сказать, трагический случай, -- начала Бабкина. -- Но важно выяснить, нет ли предпосылок для других подобных же случаев. Понять, какая в хирургическом отделении атмосфера. -- Тогда, если позволите, мы для начала послушаем старшую сестру отделения, -- предложил Липнин. -- Бывшую фронтовичку! -- Я не была на фронте, -- возразила сестра Алевтина. -- Работала в госпитале... но здесь, в городе. -- Ну, это все равно! -- по-отечески оценив ее неразумную скромность, воскликнул Семен Павлович. -- Нет, это не все равно, -- опять возразила она. -- Нам важно услышать не о той поре, -- с нажимом произнес Семен Павлович, -- а о поре нынешней: о вашем отделении, о вашем заведующем. Сестра Алевтина долго молчала. -- Ну, ну... -- как добрая учительница, подтолкнула ее Евгения Никифоровна. -- В отделении случаются непорядки, -- с педантичной жесткостью сообщила сестра Алевтина. -- А конкретно? -- все тем же голосом доброй учительницы вызывала ее на откровенность Бабкина. -- Ну, то, что бывает во всех отделениях. -- А что бывает, на ваш взгляд, плохого... во всех отделениях? -- Это известно. -- Мне кажется, вы хотели что-то сказать о руководстве отделения, -- не выдержал Семен Павлович. -- В частности, о заведующем. Сестра Алевтина молчала. -- Ну, ну... -- подбодрила ее Бабкина. -- Такие хирурги были у нас в госпитале. Как он... Я с ними ссорилась, а теперь вспоминаю. Было ясно, что на этом свидетельские показания сестры Алевтины закончены. Она выпрямилась, как бы поставив точку. Я поймал ее глаза, чтобы показать, что тронут... что благодарен. Но сестра Алевтина не пожелала заметить этого. Губы исчезли с ее лица: она продолжала за многое осуждать меня. Потом вспомнила что-то и, не глядя в мою сторону, сообщила неизвестно кому: -- Звонил Виктор Валерьянович. У него поднялась температура. -- После операции, -- пояснил Семен Павлович. -- Поднялась до тридцати семи и пяти, -- в ответ на это сочла нужным уточнить сестра Алевтина. -- Просил извиниться. -- За что? -- спросил Липнин. Она спрятала губы. "Мне кажется, они у нас были здоровыми, а потом заболели", -- вспомнил я Машину фразу. И мысленно добавил уже от себя: "Все очень просто: из нас двоих он выбрал Семена Павловича". В дверь постучали. -- Кто там? --