й из земли. Торопясь, он отцепил его, потом бегом догнал остальных. На повороте траншеи им встретилась Тоня. - Куда вы? - спросила она, прижимаясь к стене, чтобы дать им дорогу. - Идем с нами, Тоня,- позвал Ратнер. А разведчик, шедший последним, на ходу обнял ее, получил по руке и громко захохотал, довольный. Вскоре все увидели, как они, рассыпавшись, мелькая между уцелевшими деревьями, бегут по посадке. Крайним слева огромными прыжками бежал Богачев. В руках его - ручной пулемет с плоским круглым диском, незакрепленные подсошки качались на бегу. Рядом приземистый Ратнер мел по снегу полами шинели. Они скрылись в овраге, потом появились на другой стороне, все пятеро, уменьшенные расстоянием. Навстречу им катились с высоты пехотинцы, оборачиваясь и отстреливаясь. Все сшиблись, смешались - сквозь падающий снег невозможно было разглядеть, что сейчас там происходит. ГЛАВА III ПЕРВЫЙ БОЙ - Лейтенант! Товарищ лейтенант!.. Кто-то тянул Назарова за ногу. Он откинул с лица шинель, сел, озираясь. Наверху стреляли. Разрывы глухо отдавались под землей, и трудно было сообразить, далеко ли рвутся снаряды. Около Назарова ползал на коленях солдат, искал в темноте шапку и ругался шепотом. При огне люди одевались поспешно и молча, и землянка была полна шевелящихся теней, множество черных рук махало по стенам. - Вот ваши сапоги, товарищ лейтенант,- сказал тот же голос и тише добавил: - Немец наступает. Назаров вдруг почувствовал, как сердце заколотилось под самым горлом, лицо вспотело. Срывающимися мокрыми пальцами натягивал он сапоги, они скрипели, не лезли на влажную портянку. - "Лира"! "Лира"! - взывал в углу телефонист.- Почему не отвечаешь? "Лира", это - "Коленкор"! "Лира"! "Лира"!.. Разрывы над головой, шевелящиеся при огне люди и тени, оторванный от всего мира голос телефониста под землей, и то, что сам он в такой момент без сапог, а ночь кругом - все это слилось для Назарова в страшное слово "немцы". Он выскочил из землянки, расстегивая кобуру пистолета, совершенно забыв, что еще не успел получить оружия и кобура по-прежнему для виду набита тряпками. Снаружи было морозно, ветрено. Деревья шумели. Обстрел не казался здесь таким близким, даже разрывов не было видно. Глухой слитный гул шел от передовой, воздух в ушах дрожал, и снег осыпался с веток. Это был тот самый момент, когда немцы обрушили огонь на наблюдательный пункт Беличенко. Прислушиваясь к артподготовке, батарейцы быстро, без суеты снимали чехлы с пушек. Распоряжался старший сержант Бородин, исполнявший до Назарова должность командира взвода. Сутулый от большого роста, с широко поставленными, косившими врозь глазами, Бородин в прошлой, мирной жизни был председателем колхоза. Привычки мирной жизни были неистребимы в нем. Он и приказания отдавал не командным громким голосом, а по-домашнему. Назаров оглядел себя, расправил складки под ремнем и, вскочив на бруствер, приставил к глазам бинокль. От нервного возбуждения, от того, что он так сразу выскочил из тепла, Назарова била дрожь на утреннем холоде. Он боялся, что солдаты увидят, поймут неправильно, и ходил перед орудиями, держась прямо, строго, высоко подымая плечи в погонах. А на душе было тревожно. Назаров ехал из училища с мечтой стать командиром взвода управления. Во взводе управления - разведчики, он много читал о разведчиках и хотел в разведку. Его назначили командовать огневым взводом. Здесь, правда, нe было разведчиков, но Назарову нравилось это название - "огневой взвод". Он с удовольствием повторял про себя; "огневой", "огневики", "командир огневого взвода". И видел себя рядом с пушками, в расстегнутой шинели, всего и отблесках пламени. Но вот он - командир огневого взвода, и сейчас начнется бой, а на душе у него - растерянность. Страшился Назаров не самого боя, а что в этом бою вдруг он окажется трусом и все это увидя и поймут. "Пусть лучше убьет сразу",- подумал он горячо. Между тем в поле постепенно светлело, и на опушке, где стояли орудия, деревья выступили из темноты. Огневые позиции батареи располагались километрах в двух позади наблюдательного пункта. Отсюда не было видно передовой и всего, что там происходит, только отдаленный гул разрывов доносился сюда, и по нему можно было определить, какой силы идет артподготовка. Наконец восстановили связь, телефонист быстрым шепотом передавал разговоры, какие велись по линии. Скажет две-три фразы и долго слушает, а солдаты, столпившись вокруг него, терпеливо ждут. При мутном, свинцовом свете утра лица их казались бледными, с резкими тенями, а иней на стволах орудий - серым. Назаров не знал, удобно ли ему тоже остановиться и послушать, и потому, проходя, всякий раз бросал на телефониста строгий взгляд. Время шло. Старшина батареи Пономарев, стоявший с кухней и со всем хозяйством неподалеку в овраге, прислал сказать, чтобы отправляли людей за завтраком. С тем высоким, что было у него сейчас на душе, Назарову показались странными разговоры о завтраке. И даже оскорбительными. К тому же он был уверен, что поесть все равно не успеют, потому что вот-вот начнется бой. Но солдаты охотно доставали котелки, терли их снегом, и вообще все заметно оживилось. И Назаров почувствовал: его не поймут, если он подаст команду "Отставить!", все удивятся и решат, что младший лейтенант просто нервничает. - Так надо послать...- начал он, оглядываясь, и увидел заряжающего Карпова. "Вот Карпов пойдет",- хотел сказать он, потому что за сутки, проведениые в полку, никого, кроме Карпова, запомнить не успел. Но, встретясь глазами с заряжающим - тот уже заранее улыбался, понимая, что сейчас именно его пошлют,- Назаров покраснел. Тем временем Бородин распоряжался: - Ряпушкин, Козлов, собирайтесь. Кто от твоего орудия, Федотов? Давай посылай. Для командира взвода завтрак принес Ряпушкин, маленький услужливый солдат. Он исполнял должность ординарца при всех прежних командирах взводов и по привычке, просто потому, что это как-то само собой разумелось, взялся исполнять ее при Назарове. Назаров узнал в нем солдата, который деликатно тянул его за ногу. Он не помнил, с каким лицом вскочил тогда, и оттого, что Ряпушкин мог видеть его страх, почувствовал неприязнь к нему. - Поставьте котелок здесь,- сказал он строго. Ряпушкин, не стукнув, поставил котелок на землю, рядом с ним перевернул каску вверх дном, и Назаров сел на нее. Ели, настороженно поглядывая на телефониста. Он выбил в бруствере лунку, установил в ней котелок и тоже ел, стоя в ровике, а телефонная трубка на марлевых тесемках покачивалась на ухе. Вдруг он схватился за нее, поперхнувшись, страшно округляя глаза, заорал чужим голосом: - Батар-ре-е!.. Перепрыгивая через котелки, все бросились к орудиям. В рассветном сумраке Назаров, бледный, подняв руку, стоял позади окопов, и командиры орудий на два голоса нараспев повторяли за ним команду. Они одновременно махнули рукавицами: - Ор-рудие! Воздух толкнулся в уши, на миг осветились пламенем напряженные лица солдат и стволы ближних сосен. Вслед за тем замковые весело рванули рукоятки, и горячие гильзы, дымясь, со звоном откатились к их ногам. - Огонь! - кричал Назаров яростно. - Ор-рудие! - каждый своему расчету кричали сержанты, мощно раскатывая "р". И пыль все выше подымалась над орудийными окопами. От грохота пушек, озарявшихся пламенем, оттого, что кругом все были заняты горячей работой и многие скинули с себя шинели, а главное, потому, что все эти люди и пушки подчинялись его голосу, его команде, Назаров находился в восторженном состоянии. Он чувствовал себя сильным, был уверен, что немцы бегут, а до сознания никак не доходило, почему это все время уменьшают прицел. Вдруг он увидел, как заряжающий Карпов вместе со снарядом, который он нес, ничком лег на землю и закрыл руками затылок. И остальные врассыпную кинулись от орудий, попадали на землю. Назаров оглянулся. Из-за верхушек сосен выскочил самолет, и впереди пушек с грохотом взлетела земля. Назарова сбило с ног, ударило головой о станину. Слепой от боли, он вскочил. Другой самолет низко прошел над окопами, строча из пулеметов, и мерзлая земля задымилась. Назаров побежал, споткнулся о снарядный ящик, упал, ушиб коленку и опять вскочил. И тут увидел, что все лежат, только он один под бомбежкой, под обстрелом стоит на ногах. И радость, более сильная, чем страх, горячей волной омыла его. - Подъем! - закричал он счастливым голосом.- К ор-рудиям! Один за другим солдаты поднимались с земли, отряхивали колени. Телефонист перчаткой пытался счистить с шинели опрокинувшийся суп, но суп примерз. Только Карпов остался лежать, закрыв руками затылок. Его оттащили в ровик, другой номер поднял лежавший на земле снаряд, вогнал в пушку. Теперь вели беглый огонь. Назаров командовал, стоя на снарядном ящике. Он не стыдился уже ни молодости своей, ни своего звонкого голоса. И на огневой позиции все время держалось веселое настроение. К полудню повалил снег. Стало плохо видно. С наблюдательного пункта передали команду: "Отбой!" Тот же Ряпушкин принес обед. Назаров сидел в расстегнутой шинели, золотые пуговицы на его гимнастерке были почему-то измазаны в глине; он не отчищал их. Зажав котелок в коленях, он ел, и все ели и были голодны, один Карпов лежал в ровике на земле, в мокрой от пота, замерзшей .на нем гимнастерке. Назаров все время чувствовал, как он там лежит: ведь только что Карпов был жив... Но все ели суп, принесенный в том числе и на Карпова, как на живого, и говорили громкими после боя голосами. ГЛАВА IV ОШИБКА К полудню, когда стихло немного, старшина Пономарев отправился на НП. В другое время он бы послал с обедом повозочного. Но сегодня, после того обстрела, которому подвергся командир батареи на наблюдательном пункте, неудобно было ему, старшине, отсиживаться на огневых позициях рядом с кухней. И вместе с обедом он отправился сам. В своей длинной шинели, взятой на рост больше из тех соображений, что ею теплей укрываться, со строгим, голым и как бы помятым лицом, на котором и в сорок три года почти ничего не росло, он шел впереди, недоступный никаким посторонним чувствам, кроме чувства долга. Сзади тащился с термосом на спине и котелками в обеих руках повозочный Долговушин, молодой унылый парень, назначенный нести обед на НП в целях воспитания. За год службы в батарее Долговушин переменил множество должностей, нигде не проявив способностей. Попал он в полк случайно, на марше. Дело было ночью. К фронту двигалась артиллерия, обочиной, в пыли, подымая пыль множеством ног, топала пехота. И, как всегда, несколько пехотинцев попросились на пушки, подъехать немного. Среди них был Долговушин. Остальные потом соскочили, а Долговушин уснул. Когда проснулся, пехоты на дороге уже не было. Куда шла его рота, какой ее номер - ничего этого он не знал, потому что всего два дня как попал в нее. Так Долговушин и прижился в артиллерийском полку. Вначале его определили к Богачеву во взвод управления катушечным телефонистом. За Днестром, под Яссами, Богачев всего один раз взял его с собой на передовой наблюдательный пункт, где все простреливалось из пулеметов и где не то что днем, но и ночью-то головы не поднять. Тут Долговушин по глупости постирал с себя все и остался в одной шинели, а под ней - в чем мать родила. Так он и сидел у телефона, запахнувшись, а напарник и бегал и ползал с катушкой по линии, пока его не ранило. На следующий день Богачев выгнал Долговушина; к себе во взвод он подбирал людей, на которых мог положиться в бою, как на себя. И Долговушин попал к огневикам. Безропотный, молчаливо-старательный, все бы хорошо, только уж больно бестолков оказался. Когда выпадало опасное задание, о нем говорили: "Этот не справится". А раз не справится, зачем посылать? И посылали другого. Так Долговушин откочевал в повозочные. Он не просил, его перевели. Может быть, теперь, к концу войны, за неспособностью воевал бы он уже где-нибудь на складе ПФС, но в повозочных суждено было ему попасть под начало старшины Пономарева. Этот не верил в бестолковость и сразу объяснил свои установки: - В армии так: не знаешь - научат, не хочешь - заставят.- И еще сказал: - Отсюда тебе путь один: в пехоту. Так и запомни. - Что ж пехота? И в пехоте люди живут,- уныло отвечал Долговушин, больше всего на свете боявшийся снова попасть в пехоту. С тем старшина и начал его воспитывать. Долговушину не стало житья. Вот и сейчас он тащился на НП, под самый обстрел, все ради того же воспитания. Два километра - не велик путь, но к фронту, да еще под обстрелом... Опасливо косясь на дальние разрывы, он старался не отстать от старшины. Не прошли и полдороги, а Долговушин упарился под термосом: по временам он начинал бежать, спотыкаясь огромными сапогами о мерзлые кочки; при этом суп взбалтывался. Снег все шел, хотя и редкий уже. На правом фланге догорали два танка. Издали нельзя было разобрать чьи. Мазутно-черные, тонкие у земли дымы, разрастаясь кверху и сливаясь вместе, подпирали небо. Где овражком, где перебегая от воронки к воронке, Пономарев и Долговушин добрались наконец до наблюдательного пункта батареи. Вся высота была взрыхлена снарядами, засыпана выброшенной взрывами землей. В одном месте ход сообщения обрушило прямым попаданием, пришлось перелезать завал. Здесь же, в первой щели, лежал убитый. Лежал он неудобно, не как лег бы сам, а как втащили его сюда. Шинель со спины горбом наползла на голову, так что хлястик оказался выше лопаток, толстые икры ног судорожно напряжены. При зимнем рассеянном свете тускло блестели стертые подковки ботинок. Не видя лица, по одному тому, как ловко, невысоко, щеголевато были намотаны обмотки, старшина определил в убитом бывалого солдата. Дальше наткнулись на раненых. По всему проходу они сидели на земле, курили, мирно разговаривали. От близких разрывов и посвистывания пуль, при виде убитого, раненых и крови на бинтах Долговушину, пришедшему сюда из тыла, представилось, что вот тут и есть передний край. Но для раненых пехотинцев, которые шли сюда с передовой, эта высота с глубокими, не такими, как у них там, траншеями была тылом. Они пережидали здесь артналет, и оттого, что никого не убило, не задело, место это казалось им безопасным, и уже не хотелось уходить отсюда до темноты. Завидев артиллерийского старшину, они стали поспешно подбирать ноги. Пономарев шел хозяйски, со строгим, замкнутым лицом - начальник. В душе он всегда чувствовал, что вот люди воюют, а он в тепле, при кухне, с портянками, тряпками, ботинками - тихое тыловое житье на фронте. Сегодня, когда начали наступать немцы и в батарее уже были убитые, это чувство было в нем особенно сильно и он был особенно уязвим. Ему казалось, что эти раненые, пережившие и страх и боль, потерявшие кровь, именно это должны видеть и думать, глядя на него, идущего из тыла, от кухни, конвоиром при термосе с супом. Потому-то и шел он со строгим лицом. Hо пехотинцы опасались главным образом, как бы их не погнали отсюда, с чужого НП, и услужливо подбирали ноги. Только молодой, рыжеватый, красивый пехотинец, нянчивший на коленях свою толсто забинтованную руку, не посторонился и ног не убрал, предоставляя шагать через них. И пока Пономарев перешагивал, он снизу вверх вызывающе глядел на него. Послышался вой мины. Удивительно проворно Долговушин присел, а Пономарев под взглядами пехотинцев (может быть, они и не смотрели вовсе, но он это всей спиной чувствовал) с ненавистью пережил его трусость. Они свернули за поворот. Из дыма показалась Тоня, ведя опиравшегося на нее разведчика. Он ладонью зажимал глаза, она что-то говорила ему и пыталась отнять руку, разведчик тряс головой, мычал. Пономарев пропустил их и увидел Беличенко, быстро шагавшего по траншее навстречу. - Ага, старшина! Давай корми людей быстро, скоро он опять начнет. И Богачеву отошли. Вон на ту высоту, видишь? Он теперь там с пехотой сидит. В белой, испачканной землей кубанке, сдвинутой на потный лоб, о мрачно блестевшими из-под нее глазами, большой, разгоряченный, комбат подошел к ним. Телогрейка его, перетянутая широким ремнем, была разорвана на плече, оттуда торчала грязная вата; глянцевая, темная от времени кобура пистолета исцарапана о стенки окопов. Он первый, сутулясь, шагнул в блиндаж. Старшина задержался пошептаться с Горошко: там, где касалось обеспечения комбата, он политично действовал через ординарца. Когда вошла Тоня, Пономарев скромно сидел у двери на уголке нар, свесив ноги в крепких яловых сапогах с яловыми голенищами до колен. Другие старшины щеголяли в хромовых сапожках, шили себе офицерские шинели. Пономарев ничего неположенного себе не позволял. Он ходил в солдатской шинели, но хорошего качества, и сапоги у него были довоенные, неизносные. Теперь ставили кирзовые голенища, а таких, как у него, яловых, таких теперь не найти. Понимающие люди знали: им цены нет. Небольшой, жилистый, с ничего не выражавшим лицом, какое бывает у людей осторожного ума, он походил сейчас на гостя, приехавшего из деревни проведать родню и привезшего с собой гостинцы и многочисленные поклоны. Такой, если и не одобряет чего-либо, разумно умалчивает об этом. Старшина не одобрял Тониного присутствия здесь. Однако свое неодобрение выказывал только тем, что в разговоре обходил Тоню взглядом, словно ее тут не было вовсе. Все время, пока Беличенко ел, он продолжал сидеть у дверей на тот случай, если бы, например, комбат захотел справиться о батарейном хозяйстве или отдать какие-либо хозяйственные распоряжения. Такие распоряжения Пономарев всегда уважительно выслушивал, зная, что начальство не любит, когда ему возражают, а дальше поступал по своему разумению. - Целы у Афонина глаза,- сказала Тоня,- землей запорошило.- Взглядом хозяйки она быстро оглядела стол.- А что же ты комбату водки не нальешь? Горошко молча налил водки, после этого отошел в угол и оттуда презрительно наблюдал, как она хозяйничает. Обычно Беличенко посмеивался над ним: "Никак две хозяйки не уживутся под одной крышей". Сейчас он ел рассеянно, прислушиваясь к звукам снаружи. Даже водку выпил без охоты, медленно и прикрыв глаза, как пьют усталые люди. Он рано положил ложку, встал, зализывая цигарку. Наверху разорвался снаряд, все подняли головы. Горошко вскинул на плечо ремень автомата, готовый сопровождать, не спрашивая. У Беличенко глаза ожили. Хлопая себя по карманам, он искал зажигалку. Он не помнил, что уронил ее около стереотрубы. - Вот ваша зажигалка,- сказал Ваня, подав. Разве ж мог он допустить, чтобы у комбата пропала такая нужная вещь? Когда шли танки, было не до нее, но после Ваня зажигалку нашел и спрятал. Беличенко закуривал, прислушиваясь. Наверху уже все дрожало от взрывов. Дверь землянки сама медленно растворялась, край неба, видный над бруствером траншеи, от поднявшейся пыли был весь как в дыму. Беличенко пыхнул цигаркой, блестя сузившимися, недобро повеселевшими глазами, сказал: - Мотай-ка на огневые, старшина, делать тебе здесь нечего: немец опять пошел. За дверью давно уже томился Долговушин с пустым термосом, оборачиваясь на каждый выстрел. Раненых в проходе не было. Они все куда-то убрались. Едва Пономарев и Долговушин покинули НП, как попали под обстрел. Они перележали его в неглубокой воронке. Первым поднялся старшина, отряхнулся и вкось строго глянул на повозочного. Но тут сбоку откуда-то ударил пулемет, и они побежали не той дорогой, которой шли раньше, а влево, к видневшейся вдали рыжей полоске кукурузы: там, казалось, безопасно. Сапоги скользили, спотыкались по комковатой зяби, пули высвистывали над ухом, рвали комочки земли из-под ног. Когда наконец достигли кукурузы, у Пономарева по груди и под мышками текли струйки пота, Долговушин дышал с хрипом. Пули и здесь летали, но не так густо: они щелкали по мертвым стеблям, сбивая их на землю. Отсюда Пономарев оглянулся. Еще не вечерело, но свету убавилось, и даль стала синей. На фоне ее хорошо были видны обе высоты, белые от недавно выпавшего снега. Над той, которую оборонял Богачев, таял дымок разрыва, точно облачко, севшее на вершину сопки. А в развилке между высотами горела самоходка, и несколько немецких танков, открыто стоя на поле, вели по ней сосредоточенный огонь. Теперь впереди, горбясь, шагал Долговушин, сзади - старшина. Неширокая полоса кукурузы кончилась, и они шли наизволок, отдыхая на ходу: здесь было безопасно. И чем выше взбирались они, тем видней было им оставшееся позади поле боя; оно как бы опускалось и становилось плоским по мере того, как они поднимались вверх. Пономарев оглянулся еще раз. Немецкие танки расползлись в стороны друг от друга и по-прежнему вели огонь. Плоские разрывы вставали по всему полю, а между ними ползли пехотинцы; вcякий раз, когда они подымались перебегать, яростней начинали строчить пулеметы. Чем дальше в тыл, тем несуетливей, уверенней делался Долговушин. Им оставалось миновать открытое пространство, а дальше на гребне опять начиналась кукуруза. Сквозь ее реденькую стенку проглядывал засыпанный снегом рыжий отвал траншеи, там перебегали какие-то люди, изредка над бруствером показывалась голова и раздавался выстрел. Ветер был встречный, и пелена слез, застилавшая глаза, мешала рассмотреть хорошенько, что там делается. Но они настолько уже отошли от передовой, так оба сейчас были уверены в своей безопасности, что продолжали идти не тревожась. "Здесь, значит, вторую линию обороны строят",- решил Пономарев с удовлетворением. А Долговушин поднял вверх сжатые кулаки и, потрясая ими, закричал тем, кто стрелял из траншеи. - Э-ей! Слышь, не балуй! И голос у него был в этот момент не робкий: он знал, что в тылу "баловать" не положено, и в сознании своей правоты, в случае чего, мог и прикрикнуть. Действительно, стрельба прекратилась. Долговушин отвернул на ходу полу шинели, достал кисет и, придерживая его безымянным пальцем и мизинцем, принялся свертывать папироску. Даже движения у него теперь были степенные. Скрутив папироску, Долговушин повернулся спиной на ветер и, прикуривая, продолжал идти так. До кукурузы оставалось метров пятьдесят, когда на гребень окопа вспрыгнул человек в каске. Расставив короткие ноги, четко видный на фоне неба, он поднял над головой винтовку, потряс ею и что-то крикнул. - Немцы! - обмер Долговушин. - Я те дам "немцы"! - прикрикнул старшина и погрозил пальцем. Он всю дорогу не столько за противником наблюдал, как за Долговушиным, которого твердо решил перевоспитать. И когда тот закричал "немцы", старшина, относившийся к нему подозрительно, не только усмотрел в этом трусость, но еще и неверие в порядок и разумность, существующие в армии. Однако Долговушин, обычно робевший начальства, на этот раз, не обращая внимания, кинулся бежать назад и влево. - Я те побегу! - кричал ему вслед Пономарев и пытался расстегнуть кобуру нагана. Долговушин упал, быстро-быстро загребая руками, мелькая подошвами сапог, пополз с термосом на спине. Пули уже вскидывали снег около него. Ничего не понимая, старшина смотрел на эти вскипавшие снежные фонтанчики. Внезапно за Долговушиным, в открывшейся под скатом низине, он увидел санный обоз. На ровном, как замерзшая река, снежном поле около саней стояли лошади. Другие лошади валялись тут же. От саней веером расходились следы ног и глубокие борозды, оставленные ползшими людьми. Они обрывались внезапно, и в конце каждой из них, где догнала его пуля, лежал ездовой. Только один, уйдя уже далеко, продолжал ползти с кнутом в руке, а по нему сверху безостановочно бил пулемет. "Немцы в тылу!" - понял Пономарев. Теперь, если надавят с фронта и пехота начнет отходить, отсюда, из тыла, из укрытия, немцы встретят ее пулеметным огнем. На ровном месте это - уничтожение. - Правей, правей ползи! - закричал он Долговушину. Но тут старшину толкнуло в плечо, он упал и уже нe видел, что произошло с повозочным. Только каблуки Долговушина мелькали впереди, удаляясь. Пономарев тяжело полз за ним следом и, подымая голову от снега, кричал: - Правей бери, правей! Там скат! Каблуки вильнули влево. "Услышал!" - радостно подумал Пономарев. Ему наконец удалось вытащить наган. Он обернулся и, целясь, давая Долговушину уйти, выпустил в немцев все семь патронов. Но в раненой руке нe было упора. Потом он опять пополз. Метров шесть ему осталось до кукурузы, не больше, и он уже подумал про себя: "Теперь - жив". Тут кто-то палкой ударил его по голове, по кости. Пономарев дрогнул, ткнулся лицом в снег, и свет померк. А Долговушин тем временем благополучно спустился под скат. Здесь пули шли поверху. Долговушин отдышался, вынул из-за отворота ушанки "бычок" и, согнувшись, искурил его. Он глотал дым, давясь и обжигаясь, и озирался по сторонам. Наверху уже не стреляли. Там все было кончено. "Правей ползи",- вспомнил Долговушин и усмехнулся с превосходством живого над мертвым. - Вот те и вышло правей... Он высвободил плечи от лямок, и термос упал в снег. Долговушин отпихнул его ногой. Где ползком, где сгибаясь и перебежками, выбрался он из-под огня, и тот, кто считал, что Долговушин "богом ушибленный", поразился бы сейчас, как толково, применяясь к местности, действует он. Вечером Долговушин пришел на огневые позиции. Он рассказал, как они отстреливались, как старшину убило на его глазах и он пытался тащить, его мертвого. Он показал пустой диск автомата. Сидя на земле рядом с кухней, он жадно ел, а повар ложкой вылавливал из черпака мясо и подкладывал ему в котелок. И все сочувственно смотрели на Долговушина. "Вот как нельзя с первого взгляда составлять мнение о людях,- подумал Назаров, которому Долговушин не понравился.- Я его считал человеком себе на уме, а он вот какой, оказывается. Просто я еще не умею разбираться в людях..." И поскольку в этот день ранило каптера, Назаров, чувствуя себя виноватым перед Долговушиным, позвонил командиру батареи, и Долговушин занял тихую, хлебную должность каптера. ГЛАВА V О ТЕХ, КОГО УЖЕ НЕ ЖДУТ Неопределенный красноватый свет стоял над горизонтом, и небо на юге вздрагивала от вспышек. В той стороне, ближе к Балатону, по-прежнему гремел бой. А перед городам Секешфехерваром установилась тишина. Местами пехота отошла, и высота, которую оборонял Богачев, уступом выдавалась теперь в сторону немцев. Отсюда был виден силуэт города, черным на красном зареве, с острыми, как наконечники копий, крышами домов. Богачев не мог хорошо знать обстановку: связи с батареей давно уже не было. В темноте немцы продвигались ощупью, то там, то здесь внезапно вспыхивал яростный ночной бой, искрами летали трассирующие нули. Так на залитом пожарище вдруг вырвется пламя из груды обугленных головней, спадет и снова вырвется в другом месте. Цельной обороны не существовало, держались отдельные высоты, отдельные укрепления. Богачеву известно было лукавое чувство, которое всякий раз смущает в бою, если тебе самому приходится решать: отойти или остаться? Но он провоевал войну, не раз отступал, наступал, был в окружении, он не мог не понимать: пока держится его высота, другая такая же, третья - у немцев руки связаны. И он держал высоту. К ночи из бойцов осталось в живых четверо, пятый - Ратнер, Богачев - шестой. Все было разрушено артиллерийским обстрелом, все переломано, траншеи местами засыпаны. Последний телефонист сидел, охватив колени, опершись на них лбом. Рукав шинели натянулся, обнажив толстые круглые часы с мутноватым стеклом, сделанным из координатной мерки. Он потряс связиста за плечо: - Эй, солдат, войну проспишь! Тот, мягко качнувшись, повалился на бок. И тогда только Богачев увидел на бруствере неглубокую воронку от мины. "Так... Этот отвоевался". И по часам убитого сверил свои часы. Днем, когда выбивали немцев с высоты, его собственные часы стали от удара, и теперь он не доверял им. В половине первого за немецкими окoпами возник пожар. Пожар все светлел, ширился: всходила луна. Стало видно теперь косо торчащее из земли черное крыло самопета. Это был немецкий истребитель, сбитый неделю назад. Он упал на "ничьей" земле. Рядом с ним лежал на снегу обгоревший летчик, почти голый, сжавшийся от огня. Только головки меховых сапог уцелели у него на ногах. Он сначала обгорел, а потом замерз. Разведчики, лазавшие к самолету за прозрачным стеклом для мундштуков, видели его и рассказывали после. И самолет, и обгоревший летчик, и "ничья" земля - все это было сейчас у немцев. Луна уже оторвалась от земли и, перерезанная пополам, повисла на конце крыла, осеребрив его своим светом. К Богачеву бесшумно подошел Ратнер, стал рядом. - Связного нет? - спросил Богачев. - Не вернулся. - А ты где был? За немецкими окопами взлетела ракета. Белки глаз Ратнера заблестели сначала зеленым, потом красным светом и погасли. Ракета, шипя, догорала на снегу. Несколько трассирующих очередей беззвучно оторвались от земли и ушли в низкое облако. Позже донесло стрельбу. - В овраге, где вчера наши "тридцатьчетверки" стояли, немцы ползают,- сказал Ратнер негромко.- Я лазал - напоролся на одного. Он достал из шинельного кармана маленький никелевый пистолет с перламутровой ручкой, подкинул на ладони. Жесткие мясистые ладони его были в глине. - И запасная обойма к нему есть. Оба они понимали, что означало: немцы в овраге. Это означало, что высота окружена и уже вряд ли уйти отсюда. Потому-то связи не было, потому из двух связных, посланных к Беличенко, ни один не вернулся. - Настоящий дамский пистолет,- сказал Ратнер.- За всю войну ни разу такой не попадался. Можно было б Тоне отдать. Он выщелкнул на ладонь патроны из обоймы, вынул затвор и все это далеко раскидал в разные стороны. В бою этот пистолетик все равно не годился. - Ребятам говорил? - спросил Богачев. - Нет еще. - Будем держать высоту. Все это время он ждал связного от Беличенко, он все-таки ждал приказа отойти и надеялся. Теперь он понял: приказа не будет. И оттого, что неопределенность кончилась, решение принято, Богачев, как всегда в моменты риска, повеселел. Надвинув сильней ушанку, он пошел по траншее проверять посты. Из разведчиков, которых он взял с собой, ни одного не осталось в живых. Высоту обороняли пехотинцы, те самые, которые прежде бежали с нее. Богачев не очень надеялся на них. За первым поворотом он увидел двух бойцов: они трудились над чем-то. Богачев подошел ближе. Кряхтя и переругиваясь шепотом, они выкидывали наверх труп немца, оставшийся здесь после атаки. Завидев лейтенанта, бросили свое занятие и, потеснясь, давая пройти, стояли у стeнки в шинелях с пристегнутыми к поясу полами, чем-то похожие друг на друга. - Для новых место очищаете? - спросил Богачев нарочно громким голосом, весело глядя на них. Солдаты заулыбались, как и полагается солдатам, когда начальство спрашивает: "Не робеете ли?" За несколько ночных часов от постоянного ощущения, что немцы рядом и могут услышать, они отвыкли говорить громко. - А ну, дай помогу.- Богачев взял немца за сапоги у щиколоток.- Берись! Приладившись в тесноте, они выкинули его за бруствер. Тело глухо стукнуло, перекатилось вниз. - Тяжел был немец,- сказал Богачев. - Он как гусь по осени,- отозвался солдат охрипшим от натуги голосом,- откормился на чужих полях, чужим зерном. Другой стеснительно стоял рядом. Но все же общая работа разогрела и развеселила их. - Так вы раньше времени огня не открывайте,- предупредил Богачев уходя. Метрах в двадцати от них стоял пожилой пехотинец. Автомат лежал наверху, а сам он внимательно и осторожно грыз сухарь, каждый раз оглядывая его со всех сторон, выбирая край помягче. Богачев не знал ни фамилии пехотинца, ни имени. Они столкнулись с ним, когда в густом снегопаде выбивали с высоты немцев. Лицо его ничем не выделялось из множества солдатских лиц: круглое, с широкими скулами, с морщинами у глаз. Лицо терпеливого человека. - Вот какое дело, отец,- сказал Богачев.- Немцы в овраге позади нас, так что скоро они полезут. Пехотинец в это время, зажмурив один глаз, пытался боковыми зубами откусить сухарь, но сухарь был крепок и только скрипел. Тогда он пососал его, отчего сильней обозначились морщины у рта, и, перевернув, откусил с другого края, где сухарь уже размяк. - Да я уж замечаю,- сказал он, быстро прожевывая.- Все они там друг дружке сигналы подают, уткой крякают. А какая может быть утка в эту пору? Он опять оглядел сухарь, примериваясь. - Ты бы размочил сначала,- посоветовал Богачев, невольно следя глазами и участвуя мысленно. - Размочить - кипяток нужен, а где он, кипяток? А от холодной воды только в животе остынет,- со знанием дела и даже с некоторым превосходством сказал тот, как человек, который все это уже хорошо обдумал. И вдруг спросил: - Дети есть, лейтенант? - И снизу вверх глянул на Богачева. - Не успел обзавестись. - Да, дети...- Пехотинец вздохнул.- Они по-другому к жизни привязывают. Пока детей нет, ты налегке по жизни идешь. А тут уж не о себе думать надо... Он говорил это и жевал сухарь, потому что он был солдат и ему нужно было воевать. А пахло от него на морозе ржаным кислым хлебом - по-домашнему, по-мирному пахло. И Богачев почувствовал, что все то, что он хотел сказать этому пехотинцу, все это говорить не надо, потому что воюет он не по его, Богачева, приказу, а по другим, гораздо более глубоким и личным причинам. Где-то недалеко железо скребло мерзлую землю. Богачев пошел туда. Молодой солдат, в растоптанных валенках на толстых ногах, с бурым от ветра лицом, на котором выделялись белые брови, углублял стрелковую ячейку, обрушенную снарядом. Он каской отгребал землю, сыпал ее на бруствер и прислушивался. - Огонька нет, лейтенант? - быстро спросил он, боясь, что тот пройдет мимо, и взял с полочки, вырытой в стене, педокуренную цигарку. Богачев щелкнул зажигалкой, боец потянулся прикуривать, но вдруг схватил его за руку своей горячей, вспотевшей от работы рукой: - Слышишь? Внизу, в лощине, негромко и неуверенно крякнула утка. Немного погодя другая ответила ей. - Эта уже с час времени крячет. Погодит, погодит, и опять. С обветренного, грубого лица тоскливо глянули на Богачева детские глаза. - Немцы,- жестко сказал Богаче", испытывая неприязнь к этому здоровому и робкому парню. Тот почувствовал, вздохнул и опять нагнулся прикуривать. Близко от себя Богачев увидел его заросшую белым волосом красную, крепкую шею, полную сил и жизни, и внезапно подумал, что, может быть, это последние люди, которых он видит. Что произойдет здесь - об этом будут знать только он и они, и уже никто в целом мире. Под луной синевато мерцавшее поле вокруг казалось пустынным, ни живой души в нем. Ночь. Тишина... Только ветер метет с бруствера пылью и снежком и качаются стебли сухих трав, торчащих из-под снега. И всюду отрезан путь, и в тишине, в лощине, одна сторона которой все больше освещалась, накапливались немцы. В прежней жизни Богачев всегда чувствовал, что впереди у него - тысяча лет. Он не очень задумывался, так ли, не так день прожил - впереди их бессчетно. И люди встречались и исчезали из памяти: их множество было вокруг. Но сейчас впереди у него были не годы, а часы, оставшиеся до немецкой атаки. И вся его жизнь должна вместиться в них. Сколько за войну было таких высот, где люди держались до последнего! Они здесь не лучшие и не худшие из всех. Но жизнь у каждого одна. Он почувствовал, что происходит теперь в этом парне, как ему одиноко и страшно и как он старается одолеть этот страх, чтоб не увидели. - Ты не томись,- сказал он парню,- выберемся.- И усмехнулся уверенно.- Похуже бывало и выбирались. Главное - до утра продержаться. И к слову рассказал, в каких переделках бывал с разведчиками, а вот жив. Богачев и сам верил в этот момент, что как-нибудь они выберутся. Вся война позади, не может так не повезти под конец. Богачев шел по траншее, вдыхая морозный воздух. Может быть, считанные часы остались ему. Но все равно в эти часы он жил в полную силу. Он отбил у немцев высоту, сколько времени ужe держит ее и .вот теперь идет по ней хозяином. Когда Богачев вернулся, Ратнер стоял на том же месте, в окопе, до плеч освещенный луной, смуглое лицо его казалось при этом свете бледным, а глаза темными. Большими, темными и печальными. Перед ним на подсошках стоял ручной пулемет, отбрасывая на снег вытянутую тень. Богачев положил рядом свой автомат. - Тихо? - Тихо,- сказал Ратнер.- Скоро, видимо, начнут. Богачев достал из кармана белую с черным орлом и свастикой пачку немецких сигарет. Там еще оставалась несколько штук. - Кури,- предложил он.- Как раз по одной успеем. Ратнеру попалась порванная сигарета. Он хотел было заклеить ее по солдатской бережливой привычке и облизнул языком, но Богачев сказал: - Брось ты ее! - и выбрал ему сам. Они сели на дно окопа, упираясь коленями в противоположную стенку, закурили. Метрах в десяти от них лежал на боку мертвый связист, его никелевые часы блестели под луной. Богачеву хотелось душевного разговора. - Вот в это самое время, Давид,- сказал он,- наверное, говорят про наш фронт в последних известиях: "На Третьем Украинском фронте никаких существенных изменений не произошло".- Он усмехнулся, подул на пепел, сплюнул под ноги.- Репродуктор у нас дома на буфете стоит. Как откроют дверцу, так он падает оттуда. Бумажный такой, черный, проткнут в нескольких местах. Мать перед ним как перед господом богом. Сегодня послушает сводку и успокоится... Он говорил по привычке насмешливо, стесняясь того, что было на душе. И сам он, и его довоенные друзья, и разведчики, с которыми он прошел войну,- все не любили вслух проявлять чувства. А может быть, именно этого всегда не хватало матери, одиноко жившей с ним без отца. Никогда Богачeв не задумывался об этом и вот только теперь понял. А Ратнер в это время думал о своих стариках. Он оставил их в сорок первом году в Рогачеве, когда немцы были уже близко. Ночью с проходившим через город полком он ушел на фронт, а старики остались. Они уже были очень пожилые и больны и без него не могли эвакуироваться. Сколько раз вспомнит он это, столько раз будет винить себя. И все-таки он не мог тогда поступить иначе. Только два года спустя из госпиталя удалось ему попасть в Рогачев. Соседи рассказали, как погибли его старики. Была уже поздняя осень, и лед шел по реке. И вот всех евреев согнали в Днепр. Ожидалось какое-то начальство, их долго держали в воде, а по берегу ходили эсэсовцы с автоматами, и стояли на песке пулеметы. Всю жизнь мать говорила, что у отца больные почки, берегла его от простуды и, чтоб он соблюдал диету, сама вместе с ним не ела соленого. А вот как умирать пришлось. Что думали они в тот страшный миг, когда по людям, стоящим в воде, среди льдин, начали с берега стрелять из пулеметов и все заметались? Два старых, беспомощных человека. Они вырастили шестерых детей, сильных, молодых, здоровых, и все же в этот страшный час были одни. Да еще на руках у них - трехлетняя внучка Оленька, которую с границы привез погостить на лето старший сын. И уже ничего не изменишь, не исправишь, потому что непоправимей смерти ничего нет. Нельзя даже сказать: "Родные мои, простите меня за все, за все ваши муки!" За то, что он, сын, здоровый человек, не мог защитить их. Ничего уже нельзя сделать. Можно только мстить. И со всевозраставшим нетерпением Ратнер ждал немцев. Они выкурили