бойцы, придерживая карабины, двинулись за орудием двумя цепочками, стараясь ступать в утоптанную колею. Из тыла донесся грохот бомбежки. Заглушив его, прошла новая волна бомбардировщиков. Беличенко выждал дистанцию и махнул второму трактористу. И второй расчет спеша двинулся за орудием. Они шли навстречу бою, и тяжкий гул далекого артиллерийского обстрела тревогой отдавался в сердце каждого из них. И все же они спешили. На дороге танка уже не было. И тракторы, стоявшие в кукурузе, сейчас ползали, подцепляя орудия. В тылу, за складкой снегов стеной подымался черный дым, и в этом дыму шныряли и кружились над ним самолеты. Километрах в трех увидели следы бомбежки. Hа грязном снегу в кювете лежала убитая лошадь, перевернутая повозка с покалеченными трубами оркестра. Две другие лошади стояли на дороге. Одна была ранена осколками в храп и в пах. Кровь блестящей змейкой текла по ее задней ноге, а из ноздрей при дыхании кровь вылетала мелкими брызгами и рассеивалась по снегу: он весь был красный под ее передними копытами. Лошадь дрожала крупной дрожью. Другая, здоровая, вытянув морду, горлом терлась о ее холку, о спину, грея своим теплом. Увидев проходивших людей, она заржала, влажные глаза ее смотрели на них. Солдаты молча шли мимо. И еще несколько раз видели они кровь, яркую на снегу. Дальше была роща, обгоревшая, черная, срубленная осколками: ее-то и бомбили немцы. Снег в ней был до земли разворочен гусеницами танков. И вот на этом развороченном, закопченном снегу, среди всеобщего разрушения, стояла у дороги Тоня, маленькая издали. Она ждала подходившую батарею. Беличенко увидел ее, увидел раненых, сидевших у обочины на грязной земле в грязных шинелях и свежих бинтах, местами уже напитавшихся кровью, и пошел к ней. - Ты как здесь? Ты все время была здесь? - спрашивал он и оглядывал ее шинель, ища чего-то. - Саша, я не ранена,- поняв, что он ищет глазами, сказала Тоня и ласково дотронулась до его руки; кругом были люди.- Я узнала, что вас перебрасывают на южную окраину, и думала перехватить вас здесь. А тут так получилось... Беличенко все еще не мог прийти в себя, и глаза у него были злые. - Саша, надо раненых посадить на пушки. Им трудно идти. Впереди, занимая всю дорогу, шли четверо раненых поздоровей. Но, увидев, что этих сажают на орудия, они тоже остановились и сели у обочины, поджидая батарею. Их подобрали. Раненые сидели тихо, глядя вверх. Там на большой высоте кружилась над дорогой "рама" - двухфюзеляжный корректировщик "фокке-вульф". По нему били из зениток. Белые разрывы кучно вспыхивали в небе. Одно облачко возникло между фюзеляжами - так казалось с земли. "Рама" продолжала кружиться, высматривая и фотографируя. Сидевший на переднем орудии раненый с толстой от бинтов головой и заострившимся желтым носом закричал, грозя кулаком: - Ее, стерву, и снаряд не берет! Сощурясь, Беличенко смотрел в ту сторону, откуда они шли. Сожженная роща, разбитые повозки на дороге и далеко позади костер на снегу, тонкая струя дыма, поднимавшаяся к небу: это, подожженный снарядом, горел дом, во дворе которого утром Беличенко чертил разведсхему. Синели холмы по обе стороны низины, на холмах, среди высоких и узких, как кипарисы, деревьев, вставали фугасные разрывы, освещенные предвечерним солнцем. А с юга, куда двигалась сейчас батарея, слышался непрекращающийся грохот. Это от озера Балатон наступали немцы. К ночи батарея вышла на южную окраину города. По шоссе, по булыжнику, гусеницы тракторов скрежетали и лязгали, высекая искры. За ними катились тяжелые железные колеса пушек, обутые резиной. Справа и слева от шоссе - сады, в них домики дачного типа. Уцелевшие стекла слабо блестели. Ни души. Только взлетали ракеты, и небо как бы раздвигалось над домами, становясь выше. Было пусто кругом. И не ясно, где наши, где немцы. Беличенко остановил батарею, с разведчиками двинулся вперед. Внезапно зацокали копыта, тени двух конных выскочили на шоссе. - Третья батарея? - Третья. - Я тебя, комбат, в темноте по белой кубанке узнал. Чувствовалось по голосу, что говоривший улыбается. Он ловко соскочил на землю. Это был адъютант командира полка Арсентьев. На своих кривых сильных ногах он подошел к Беличенко, подал руку. Разведчик, сопровождавший его, остался сидеть в седле. -- Вам задание меняется. Ну-ка, освети карту. Они с головами накрылись плащ-палаткой, и Арсентьев развернул карту на крыле седла. - Вот здесь станете, за овражком. Видишь, сады обозначены? Слева у вас будут минометчики восьмидесяти двух. Одна батарея. У тебя горит? - Арсентьев зачмокал тугими губами. Под плащ-палаткой резко пахло конским потом.- Мы уже с полчаса ждем вас. Промерзли. Тут на перекрестке наш танк стоит. Подбитый. Как раз хотели подъехать посмотреть, слышим - вы едете. Значит, комбат, проведешь рекогносцировочку местности. Арсентьев со смаком произнес военное слово "рекогносцировочка" и нетерпеливо переступил с ноги на ногу, подрагивая икрами. Он мысленно представлял, как бы сам провел ее, как с биноклем в руках ехал бы впереди батареи на коне,- это была его мечта: ехать на коне впереди. - О готовности доложишь в четыре ноль-ноль. Связь по рации непосредственно с командиром полка. Тем временем батарейные разведчики обступили полкового. Как человек, знающий все тут, он с седла плетью указывал в темноту и что-то объяснял. Беличенко проследил глазами за его плетью и, перебив Арсентьева на полуслове, спросил: - Значит, танк этот вблизи ты не видел? - Какой? Подбитый, что ли? - Непонятно мне, откуда тут наш подбитый танк взялся? - вслух раздумывал Беличенко. Из-за облаков прорвался наконец лунный свет, булыжник на шоссе заблестел, и косо легли тени - самая длинная тень конного. На перекрестке тоже заблестели гусеницы и пушка танка. Внезапно мотор его зарычал, подбитый танк попятился в тень, и оттуда сверкнула, рявкнула его пушка - снаряд разорвался на шоссе, осколки брызнули от булыжника. Всех как смело в кювет. Под полковым разведчиком лошадь взвилась и понесла его навстречу танку. Он все же овладел ею. Когда подъехал к остальным и соскочил с седла, нервно посмеивался. - Мы его за своего считали, курили при нем... Лейтенант Арсентьев сконфуженно разглядывал порванные в шагу штаны. - Откуда она тут могла взяться, колючая проволока? Просто даже непонятно совсем. Он еще и потому так детально разглядывал штаны, что ему стыдно было поднять глаза на Беличенко. Как всегда в таких случаях, ни у кого не оказалось под рукой противотанковой гранаты. Хотели бежать на батарею, но танк, выпустив еще два снаряда, попятился и ушел. - Вот тебе и рекогносцировочка,- смеялся Беличенко.- И долго вы рядом с ним стояли? Теперь смеялись все, громко и облегченно. Бойцы долго еще рассказывали друг другу, как кто прыгал через забор с колючей проволокой и как адъютант командира полка порвал штаны. Оттого что это были штаны адъютанта, рассказ получался особенно смешной. В полночь в садах за овражком рыли орудийные окопы. В городе взлетали немецкие ракеты и по временам вспыхивала автоматная стрельба. Где-то недалеко рокотали танки, чьи - никто хорошенько не знал, но на всякий случай курили потаясь. Потом прилетели наши ночные бомбардировщики. Невидимые, они покружились над садами в ночном небе и, тоже ничего не разглядев, сбросили бомбы вблизи огневых позиций. С тем и улетели. А в это время в одном из домов собрались офицеры подразделений, оборонявших южную окраину. Стекла на террасе были выбиты, и пол и плетеную мебель, оставшуюся здесь с лета, засыпал снег. Из пяти комнат уцелела одна, ее белая внутренняя дверь открывалась теперь прямо на улицу и сильно тянуло по ногам холодом из-под обрушенного порога. В шинелях, и шапках, с сумками на боку, все согнулись над столом, где водил по карте коричневым от табака пальцем командир батальона капитан Гуркин, узкоплечий, чернявый, очень строгий с виду. Он объяснял обстановку и, подымая голову от карты, спрашивал командным голосом: - Понятно? Спрашивал тем строже, чем непонятней ему самому была обстановка. С края стола сидел командир еще одной тяжелой батареи. В высокой черной папахе с бархатным красным верхом, положа ногу на ногу, он ловил на носок хромового сапога зайчик света от коптилки и поглядывал на двух лейтенантов. Они сидели отдельно от всех на железной кровати, на сетке, конфузливо ели томатные рыбные консервы, поочередно опуская ложки в жестяную банку. Под взглядом командира батареи они всякий раз переставали есть. Один из них был артиллерист, другой - пехотинец, оба недавно выпущенные, присланные из резерва. Они, видимо, ехали сюда вместе, и продукты у них были общие, неделеные. Беличенко отчего-то приятно было на них смотреть, и он, слушая обстановку, нет-нет да и поглядывал в их сторону. - Ну ладно, комбат, все это хорошо, конечно, а снаряды у тебя есть? - И Гуркин с хитрым лицом оглянулся вокруг, выжимая улыбки. Того комбата Гуркин не спрашивал: тот был уже "свой". - Немного есть,- сказал Беличенко, по опыту знавший, что запасов выдавать не следует. - Полкозы небось? - Гуркин подмигнул знающе и захохотал собственной остроте. Боевой комплект батареи - шестьдесят снарядов - сокращенно называется "БК". Половина боевого комплекта - "полбэка". А на слух звучит как "полбыка". Вот в этом и состояла острота Гуркина. - Я вас, артиллеристов, знаю,- он погромил пальцем с фамильярностью старшего по должности.- Придадут в помощь, а стрелять им нечем. Маленький Гуркин в этот момент чувствовал себя большим, владетельным хозяином, он даже позу принял. Беличенко знал привычки пехотных командиров: свою артиллерию они берегут, а приданной, какого бы она калибра ни была, стараются заткнуть все дыры - пока не отобрали, так хоть попользоваться, все равно не своя. Объяснять такому командиру, что тяжелыми пушками подавлять пулемет - все равно что по воробьям стрелять,- бессмысленно. На все объяснения он скажет: "Как так не можешь? Стреляй!" И Беличенко только улыбался, как полагал Гуркин, его удачной остроте. -- Слушай, капитан, тебе лейтенанты присланы? Гуркин небрежно повернулся на табуретке. - Эти? Мне. Лейтенанты перестали есть и смотрели на Беличенко. - У меня командира взвода не хватает...- "Убили три дня назад",- хотел еще сказать он, но, глянув на лейтенантов, почему-то не сказал. - Ха! Нашел где спрашивать! Знаешь, сколько у меня командиров взводов осталось? А минометчиками сержант командует.- И строго обернулся к лейтенантам: - Давайте-ка в роты. Лейтенанты быстро, бесшумно поднялись и вышли, ни на кого не глядя. Когда Беличенко возвращался на батарею, он опять увидел их. В темноте, на засыпанной снегом скамейке, они увязывали вещмешки. - Бери ты,- говорил артиллерист, протягивая банку консервов, последнюю, видимо,- ты в пехоту идешь. - Ну что ж, в пехоту. Все равно бери ты. Увидев проходившего Беличенко, они смутились, словно их застигли на чем-то стыдном, и стояли выжидательно и неловко. Он прошел мимо, ничего не сказав. Он понимал все, что они сейчас думали и чувствовали. В городе стреляли. По небу шарил луч прожектора, отсвет его падал на землю, и стекла пустых домов слепо вспыхивали. Беличенко шел и думал о судьбе этих лейтенантов. Завтра на окраине незнакомого венгерского города, очень далеко от своего дома, им предстояло встретить свой первый бой. И все, что было прожито ими до сих пор, и перечувствовано, и прочтено, все, чему их учили, о чем мечтали они,- все это было подготовкой к завтрашнему утру. Мальчики с хорошими, честными лицами. Всеми мыслями своими они сейчас в будущем, в котором жить и тем людям, что, спрятавшись в подвалах, пережидают немецкое нашествие, и детям этих людей - за них тоже пришли они сюда воевать. Беличенко не знал, как сложится их судьба. Но, как бы она ни сложилась, какой бы короткой и трудной она ни была, он верил: пройдут войны, отшумят сражения и люди еще позавидуют их судьбе. И все-таки он хотел взять артиллериста к себе в батарею. Для чего? Спасти? Уберечь? В этом сейчас не властен сам господь бог. Но среди того великого, что совершалось, не всегда было время, а главное - не у всякого было желание разобраться, какая смерть необходима, а какой могло бы и не быть: война! Без крови, как известно, война не бывает. Беличенко казалось, что он бы сумел разумней, чем Гуркин, использовать этого мальчика, который только еще начинал жить. На батарее кирками долбили закаменевшую землю. Увидев комбата, подошел Назаров, разгоряченный, в одной гимнастерке - он вместе с бойцами рыл окопы,- весело откозырял. С тем чувством, с которым он только что думал о лейтенантах, Беличенко смотрел теперь на Назарова. Все чаще и чаще видел он в нем самого себя, только далекого, предвоенного. В семнадцать лет он хотел бежать в Испанию, воевать с фашистами. Он был тогда комсоргом класса и произносил перед комсомольцами горячие речи, и все его товарищи тоже хотели бежать в Испанию. Что ж, это неплохо, что так говорилось и думалось в юности. Сейчас, на четвертом году войны, он уже не скажет, как, бывало, комсоргом: "Если родина потребует, мы умрем за родину". О таких вещах не говорят вслух. На фронте тысячи люден делают это. Но ему приятно смотреть на Назарова, словно подрос и стал с ним рядом младший брат. - Что-то я хотел сказать вам? - заговорил он с Назаровым несколько суше обычного, потому что боялся сорваться с нужного тона.- Да, вот что: возьмите-ка мой пистолет. А тряпки эти из кобуры выкиньте. Я этот парабеллум в сорок третьем году у немецкого офицера добыл. Бьет замечательно. Только когда последний патрон выстрелите, вот так надо сделать затвором. Берите. И Беличенко, пять минут назад не собиравшийся делать этого, отдал Назарову свой пистолет, к которому привык и который у него дважды пытались отобрать в госпиталях. Потом он пошел на кухню. Дать отдых своей батарее он не мог, но должен был накормить бойцов перед утром. При красноватом отсвете углей Долговушин, щурясь от дыма, скуповато отпускал повару сало. - Ты вот что,- сказал Беличенко,- ты продуктов не жалей. Понятно? Долговушин посмотрел на комбата и понял, что было за его словами. На соседней кухне минометчиков уже раздавали завтрак. Оттуда доносились хриплые со сна голоса, звяканье котелков. Вскоре и Долговушин стал раздавать. Бойцы подходили в шинелях внапашку, им после работы было жарко. Многие тут же, поблизости от кухни, рассаживались есть. - Давай, Саша, позавтракаем,- услышал Беличенко. Это стояла рядом с ним Тоня, держа котелок супа в руке. Они сели на бруствере орудийного окопа, подстелив на землю плащ-палатку. Ели молча. Беличенко глянул на Тоню, она поспешно опустила глаза. - Они тогда шли по траншее,- сказала Тоня,- а я им встретилась. Ратнер еще говорит: "Идем, Тоня, с нами!" А Богачев ничего не сказал, только посмотрел и прошел мимо. И вот не могу забыть, как он посмотрел тогда. Словно чувствовал, что уже не вернется. Теперь можно сказать,- она посмотрела на него, такая вдруг жалкая,- мне все казалось, ты сердишься, что прежде мне Петя Богачев нравился. И груба с ним была поэтому. И в тот последний вечер обрезала его при всех. Не могу себе этого простить. Беличенко тоже сейчас думал о нем. Живым стареть, а он останется в их памяти такой, каким уходил на свою последнюю высоту. Бойцы доскребали кашу в котелках, некоторые шли за добавкой. Было так же темно, как и час и два часа назад, но похолодало, и стрельба в городе стала стихать: начиналось утро. Вот в это время, когда на батарее кончали завтракать, прислушиваясь к стихавшей стрельбе, западнее города в рассветном холодном тумане раздалась автоматная очередь. Взрыв гранаты оборвал ее. И тогда с разных сторон, захлебываясь, застрочили немецкие автоматы. Три пистолетных выстрела раздались в ответ. Автоматы стреляли долго, яростно, а когда смолкли наконец, уже никто не отвечал им. Серыми тенями в рассветном сумраке осторожно приблизились немцы. Сначала они увидели в траншее своего часового, убитого гранатой. Они постояли над ним и двинулись дальше. Так двигались они цепью, пока один не крикнул что-то, и тогда все, сойдясь, сгрудились по краям бомбовой воронки, глядя вниз. Там ничком лежал советский офицер. Длинные ноги его в хромовых сапогах и замерзших в крови брюках были широко разбросаны, голова и лицо залиты кровью. Немец, который первым обнаружил его, спрыгнул в воронку, перевернул убитого и, расстегнув шинель, достал из нагрудного кармана документы и записную книжку. Когда раскрыл, маленькая фотография выпала на снег. Ее подобрали, и она пошла по рукам. С маленькой фотографии смотрело на немцев лицо военной девушки в пилотке. Передавая ее из рук в руки, оставляя следы потных пальцев, они подмигивали друг другу и делали предположения, какие обычно на фронте делают солдаты, долго не видевшие женщин. Но их предположения были грязней оттого, что они только что боялись этого убитого и теперь как бы мстили ему за это. Потом один из немцев, знаток русского языка, раскрыл удостоверение и прочел вслух: -- Лейтнант Бо-огачь-ефф... ГЛАВА VIII ЛЕОНТЬЕВ В двадцать два ноль-ноль по рации из дивизии был передан приказ полку отойти на новые позиции. Этот приказ сейчас же передали дивизионам, батареям, и только с батареей Беличенко не было связи. Но с вечера оттуда прибыл связной, и теперь за ним послали. Пока в штабе шли сборы, пока снимались с позиций и подтягивались дивизионы, командир полка Миронов вышел наружу. Кладбищенская часовня, в которой располагался наблюдательный пункт и штаб полка, и все кладбище были на окраине города, а дальше - темень и ветер. Там, во тьме, возникали огненные вспышки разрывов: и на севере, на дорогах, ведущих к озеру Веленце, и на западе, и в самом городе. А с южной окраины, где стояла батарея Беличенко, доносился гул артиллерийской пальбы. Миронов закурил и стоял слушая. Зимний ветер шумел в вершинах кладбищенских деревьев. На телеграфном столбе, покривившемся от взрыва, позванивали оборванные телеграфные провода. За собором часто взлетали ракеты, и каменные фигуры святых на стене собора, когда свет перемещался за их спинами, то клонились косо, то распрямлялись. И всякий раз при свете ракеты становились видны среди деревьев памятники, множество памятников, холодно блестевших мрамором. На шоссе послышался приближающийся топот множества подкованных сапог по булыжнику, и вскоре за деревьями замелькали шинели пехотинцев. Они шли быстро, сосредоточенно, стараясь не производить лишнего шума. В рукавах шинелей потаенно вспыхивали угольки цигарок. Они снялись с позиций и сейчас, вне окопов, проходя по незнакомому ночному городу, прислушивались к стрельбе и чувствовали себя неуверенно. Промчалась обочиной кухня. Из топки вывалилась головня, ударилась о мерзлую землю и раскатилась множеством искр. Несколько солдат, выбежав из рядов, стали поспешно топтать ее сапогами. Миронов окликнул командира. Подошел капитан в короткой шинели. Прикуривая от папироски, скосил глаза на погоны, вытянулся. Это снялся с позиций пехотный полк, стоявший впереди. - Так что теперь, товарищ полковник, перед вами никого нет,- сказал капитан и твердо посмотрел Миронову в глаза. Потом оглядел носки своих растоптанных сапог, ожидая, не спросят ли еще чего-либо. Миронов ничего не спросил. Капитан козырнул, уже прощаясь, и, придерживая на бедре толсто набитую полевую сумку, побежал догонять батальон. Когда Миронов вернулся в штаб, связной третьей батареи Горошко уже ждал здесь. Напуганный тем, что его пришлось искать, он прибежал бегом и теперь тянулся изо всех сил, зная, что лучший способ тронуть сердце начальства - это показать выправку. Сидя за столом между двух ламп, сделанных из расплющенных снарядных гильз, Миронов строго смотрел на него. Про себя он решал в этот момент, послать ли к Беличенко взвод на помощь или не посылать? - Передашь комбату,- сказал он наконец,- полк будет занимать оборону в районе кирпичного завода. Вот.- Он показал на карте. Горошко из вежливости посмотрел на карту: кирпичный завод, как многое в городе, он знал на память.- Батарее выходить на соединение с полком. Дорогу вот в этом месте мы будем удерживать, пока вы не пройдете. Понял? Повтори. Горошко громко повторил приказание. - Так...- Миронов все не спускал с него взгляда, словно надеясь, что связной поймет и передаст еще и то, что не было сказано, а стояло за словами. Но лицо Горошко было непроницаемым.- Пойдет с тобой... Щурясь со света ламп, он глянул в темноту. И один из писарей, Леонтьев, на ком случайно остановил взгляд командир полка, обмер в душе: это судьба на него глянула. Он поспешно нагнулся над раскрытым зеленым ящиком, в который укладывал бумаги. "Надо было мне выйти,- думал он панически,- просто как будто за делом выйти. А теперь я попался на глаза". И вместе с тем продолжал надеяться, что товарищ полковник увидит его ящик и поймет, что нельзя разделять их,, что он должен находиться при ящике, при бумагах. Он совершенно необходим здесь. И Миронов увидел и понял. - Пойдет с тобой сержант Леонтьев. В углу штаба Леонтьев обреченно собрался, затянул поясом шинель, повесил на шею автомат. Горошко шепотом торопил его, радуясь, что пронесло гнев начальства. К Леонтьеву подошел старший писарь: - Вещи твои мы возьмем, когда будем грузиться. Так что не думай о вещах... Леонтьев только вяло махнул рукой, словно был им уже не хозяин: - Берите... Он вышел из штаба вслед за разведчиком, отошли шагов пять, тот оглянулся и весело подмигнул: - Ну, сержант, пошли быстрей! Он как будто опасался, что их еще могут вернуть. И они, перепрыгивая через могилы, между кладбищенскими деревьями и памятниками пошли к городу, где слышалась стрельба и взлетали ракеты. Всей своей незащищенной спиной Леонтьев чувствовал, как могут выстрелить отовсюду. Из любого подъезда, из любого окна, где слабо мерцали осколки черных стекол. И когда над узкой улицей, над домами взлетала ракета, Леонтьев шарахался в тень, к стене. И только вместе с темнотой выходил оттуда. Внезапно Горошко, шедший первым, присел. Не заметив, Леонтьев наскочил на него. А когда тот поднялся, поправил автомат на плече и пошел дальше, писарь увидел немца, лежавшего поперек тротуара. Он был без шапки, и мертвые волосы шевелились на затылке. "Ветер",- догадался Леонтьев, глянув в переулок, стиснутый домами, похожий на каменное ущелье. И с жутким чувством обошел убитого немца с шевелящимися на затылке мертвыми волосами. Леонтьев знал много историй о том, как совершались подвиги: всю войну он заполнял на людей наградные материалы. Их столько прошло через его руки, что Леонтьева уже невозможно было удивить ничем. И если рассказывали при нем новый случай, он нетерпеливо перебивал: "Это что! А вот у нас на пятой батарее..." - и хвастал чужими подвигами, словно это были его собственные. В кратком изложении, какое обычно присылалось в штаб полка, в рассказах солдат после боя все выглядело и не страшно и не трудно: вспоминали чаще веселое. Леонтьев слушал и волновался: а ведь и он смог бы так. Когда после успешных боев в штабе скапливались наградные, Леонтьев иной раз по целой ночи не мог заснуть. Лежа с открытыми глазами, он заново переживал все, что писал днем. Только теперь героями были не те люди, чьи фамилии он вписывал в наградные листы, а он сам, Леонтьев. И - боже мой! - каких только чудесных подвигов не совершал он в эти бессонные ночи, пока вокруг него, во всем положившись на завделопроизводством, мирно спали писаря. Он зажмуривался до боли и видел летний день и себя, без фуражки, идущего улицей родного города. И солнце горело в лучах его ордена... А утром он с тоскливой злостью смотрел на свою одинокую медаль "За боевые заслуги". Он-то знал, что писарям и машинисткам эти медали достаются совсем не той ценой, что рядовому бойцу батареи. Недаром батарейцы слово "заслуги" обидно переделали в "услуги". Леонтьев пошел на фронт добровольцем, мечтал попасть в разведчики. Но его назначили в штаб полка писарем. Это было так стыдно, что вначале он не решался написать правду никому из товарищей, даже домой не писал об этом, хотя смутно догадывался, что мать только обрадовалась бы: все-таки больше надежды, что жив останется. Он твердо решил при первом подходящем случае просить командование направить его в батарею хоть катушечным телефонистом. Но случай этот все как-то не представлялся. Их полк, стоявший в тылу на формировке, вызвали на фронт неожиданно: подали эшелон, и батареи стали спешно грузиться. В последний момент к погрузке подкатывали розвальни; возчики в рукавицах, стоя внизу в санях, швыряли из соломы в раскрытые двери вагонов буханки хлеба, белые круги замороженного молока. Но всего полагавшегося продовольствия погрузить не успели и по дороге на фронт разговоры в эшелоне шли главным образом о еде. До хрипоты ругались за место у единственной печки, не то что уставленной, но в три яруса обвешанной котелками,- домовитые пожилые солдаты все что-то варили в них и пробовали, осторожно приоткрывая крышку над паром, шумно втягивая в себя с алюминиевых ложек. Нетерпеливая молодежь, едва получив на человека по трети банки бобовых консервов с мясом, тут же съедала их холодными. На какой-то станции всех разбудили ночью и спешно повели куда-то через пути. Пронесся слух, что ведут в баню, и люди ворчали: никому не хотелось среди ночи натощак идти по морозу в баню. Продрогшие, сонные, спотыкаясь о рельсы, холодно блестевшие при свете звезд, толпясь и налетая на спины передних, они долго шли между товарных составов. Потом выяснилось, что ведут в столовую, и сразу все ожили. В столовой, похожей на депо, сырые стены изморозно блестели, от дыхания людей и близкой кухни под потолком - пар, в пару - мутным желтым накалом светились лампочки. Сбившиеся с ног официантки, бледные от этого освещения и усталости - через продпункт круглые сутки шли эшелоны, и всех нужно было накормить,- перед каждым стукали на стол миску супа-пюре горохового, миску пшеничной каши и убегали. Кто успел поесть, заигрывали с официантками на ходу. Когда вышли на улицу, мороз не показался Леонтьеву сильным. Может быть, оттого, что в животе было тепло. И знакомая дорога обратно не была уже такой длинной. Разогревшись едой, солдаты весело подныривали под составы, иные из которых, вздрогнув, с набегающим грохотом и лязгом буферов начинали катиться куда-то, визжа примерзшими колесами. Многое со временем забыл Леонтьев, но эта ночь и то, как их водили в столовую, осталось в памяти. С писарями отношения у него не сложились. Это все был народ опытный, тертый, в большинстве своем из бухгалтеров и счетоводов. Они сладостно любили вспоминать, как, бывало, сдавали годовой отчет, и Леонтьев заметил, что с особым почтением, с восторгом отзывались они о том начальстве, которое капризничало, по нескольку раз возвращало отчет для переделки. У него не было общих с ними воспоминаний. И он сразу чуть было не нажил себе врагов, сказав легкомысленно, что со временем всех счетных работников заменит какая-нибудь машина вроде арифмометра. Когда ночью под стук колес все засыпали, писаря подымались и, сидя на нарах, тайком ото всех ели копченую рыбу и шушукались. Может быть, они не всегда ели копченую рыбу, даже наверное они и другое что-нибудь приносили из вагона ПФС, но голодному Леонтьеву острей всего запомнился запах копченой рыбы. Писаря его не приглашали. Они воспитывали его: хочешь жить среди нас - переходи в нашу веру, нет - гордись. Он лежал у стены, на пустой желудок его подташнивало от запаха еды, он слышал, как они жуют со слюной, и вспоминал ржаные шаньги с картошкой, которые мать напекла ему в дорогу и которыми он тогда честно поделился с писарями. Он их ненавидел сейчас и придумывал, как со временем, когда у него все будет, а у них нe будет ничего и они прилезут к нему, как он им отомстит... Впрочем, если бы он даже на остановке и пошел в ПФС, ему бы там все равно ничего не дали. Уж как-то там чувствовали все, что хотя он тоже писарь, но от него ничего не зависит. На двадцатые сутки полк выгрузился на разбитой станции, значительно не доехав до места. Опасаясь бомбежки, эшелон сразу же, без свистка, отошел. На востоке ("Странно, что не на западе",- подумал Леонтьев) отдаленно погромыхивало, и солдаты, успевшие в тылу отвыкнуть от фронта, поворачивали головы в ту сторону, прислушивались. Они знали, что это теперь не на день, не на два, что кому-то из них это уже до конца жизни. Леонтьев тоже слушал и от сознания, что там фронт, волновался. Утром полк влился в деревню. Это была уже прифронтовая деревня, без жителей. Из двора во двор сновали солдаты, волокли какие-то доски, солому, и помятые шинели на них были тоже в соломе, с ночи, наверно. В зимнее утро деревня казалась белой и чистой: развалины, гарь - все прикрыл недавно выпавший снег. Писаря заняли каменный дом: четыре промерзшие стены с пустыми окнами и небо над головой. В яме, вырытой когда-то под фундамент, а теперь заваленной битым кирпичом, они разожгли на снегу неяркий при солнце костер. Через улицу напротив стояла под навесом пехотная кухня. Повар, крупный мужчина, стал сапогом на ступицу колеса, зажмурясь от пара, зачерпнул из котла черпаком, набрал из черпака алюминиевой ложечкой и долго сосредоточенно жевал. Даже глаза закрыл, чтобы лучше распробовать, не отвлекаясь. Снизу на него смотрел кухонный рабочий - ждал приказаний; из разбитого дома следили за ним писаря. Повар налил сверху, пожирней, в два котелка: командиру роты и старшине, крикнул кухонному рабочему: - Пускай людей ведут! Сам он до пояса и половина кухни были в косой тени навеса, а черпак маслено блестел на солнце. - Надо идти,- заволновался Довгий, писарь с толстыми щеками,- а то пока наши подъедут, так это... Он прислушался и вдруг плашмя упал в снег. В тот же момент что-то обрушилось, стало темно и душно. Леонтьева отшвырнуло от костра, ударило спиной о кирпичную стену, он забарахтался, закричал. А когда вскочил на четвереньки, костра не было. От разбросанных по снегу головешек шел пар. Один за другим подымались писаря, отряхивались. - Позавтракали...- сказал Довгий и выругался. У него дрожали белые губы. Он зачем-то обтер ладони о штаны сзади и полез из ямы. Ни навеса, ни кухни на той стороне улицы не было. На дороге пехотинцы с котелками молча обступили что-то. Плохо соображавший Леонтьев вслед за Довгим робко подошел. У ног людей лежал животом вверх повар. Среди нахмуренных лиц только его лицо с закрытыми глазами было спокойно. Он дышал и как будто прислушивался к своему дыханию. Подбежал еще пехотинец, маленький, в подоткнутой шинели: за супом торопился. - Ребята, что ж вы? Чего стоите? - зачастил он скороговоркой, суетясь за спинами.- Нести надо. Человек ведь. Ему сказали сурово: - Чего кричишь? Куда нести? Не видишь? Он сразу успокоился, скромно вздохнул. - Сержант говорит: за супом иди, Емельянов. Вот те и суп, мать честна!.. И, обойдя всех, начал на той стороне что-то собирать со снега. Леонтьев глянул случайно. Разбитая снарядом кухня, выплеснутый суп на желтом снегу, невпитавшееся пшено и картошка, от кусков мяса еще шел пар. Пехотинец руками хозяйственно собирал в котелок картошку и мясо. И вздыхал. Леонтьеву казалось, что теперь все уйдут из деревни: ведь ясно же, обстрел мог повториться. Но писаря снова разожгли костер, а завдел Шкуратов принес топографические карты, и на снятой с петель двери стал их склеивать. Белая глянцевая бумага на морозе обжигала пальцы. И к концу дня из всех ощущений сильней всего были холод и боль в руках. А когда штаб наконец разместился в тепле, разговор о переводе в катушечные телефонисты как-то отложился до времени. "Вот спадут морозы..." - оправдывался Леонтьев перед самим собой. Но морозы держались такие, что водка замерзала. И каждый день из батарей везли в санчасть обмороженных. Однажды привезли лейтенанта Василенко. Он был первый и единственный пока что в полку награжденный орденом Ленина. Оттого, что люди при встречах глядели на него с почтительным удивлением, как бы все время ожидая от него чего-то необыкновенного, а поступки его немедленно разглашались, лейтенант Василенко держался надменно, дерзко щурился, разговаривая с начальством, и при малейшем возражении вспыхивал. Его привезли с отмороженными ногами: на передовом наблюдательном пункте, на болоте, окруженный немцами, он четверо суток пролежал за пулеметом в мокрых валенках. Леонтьев как раз был в санчасти, когда пронесли его, и вскоре из операционной раздался голос Василенко: - Федька, фляжку! Ординарец с испуганным лицом пробежал по коридору, в приотворенную дверь Леонтьев видел, как лейтенант, сидя на столе,- ноги его были прикрыты белым,- запрокинув голову, выпил всю фляжку, не отрывая от губ. Пока ему под наркозом делали операцию, он пел украинские песни высоким, страдальчески чистым голосом: Там три вербы схылылыся, Мов журяться воны... Пел и матерно ругался. А потом, увидев в эмалированном тазу свои ноги, заплакал, не стыдясь людей; и все увидели не орденоносного лейтенанта Василенко, а молодого, красивого парня, навсегда искалеченного войной. После этого случая Леонтьев отложил разговор о переводе до весны. Но весной на людях не просыхали шинели. Днем, когда припекало солнце, от спин шел пар, вечером на спины садился иней, раскисшие сапоги свистели, на огневых позициях в мелких землянках подпочвенная вода заливала нары, и батарейцы кашляли лающим, надсадным кашлем, точно у них все рвалось в груди. И чем меньше хотелось Леонтьеву на батарею, тем чаще говорил он окружающим, что вот решил подать рапорт, как бы отрезая себе путь к отступлению. Только летом обратился он к командиру полка. Прошел после этого разговора день, стоивший Леонтьеву много душевных сил, прошел другой, и наконец явился завдел Шкуратов и с оскорбленным видом наложил на него взыскание. Вслед за завделом, узнав, дружно оскорбились все писаря. А Леонтьев обрадовался взысканию, тяжкий груз упал с его души. Но с этих пор у него появилась потребность жаловаться на свою судьбу. Кто бы ни пришел из батареи, Леонтьев к слову и не к слову ругал каторжную писарскую жизнь: "Лучше на передовую, чем здесь корпеть. Ни дня тебе, ни ночи, и погибнешь, как Воронцов". Был такой писарь Воронцов, убитый при бомбежке еще в сорок первом году, доказав тем самым, что и и штабе люди погибают. Писаря часто с гордостью напоминали о нем, словно смертью своей Воронцов "разу за всех живущих писарей выполнил норму. Прежде Леонтьеву в такие моменты бывало стыдно за них, теперь и он поминал Воронцова. И только одно не изменилось: заполняя наградные материалы, Леонтьев по-прежнему мечтал совершить подвиг. К концу войны мечтал даже с большей силой. Но то, как они шли сейчас с разведчиком по мертвому, уже занятому немцами городу, где их ежеминутно могли убить, ни с какой стороны не походило на подвиг. Наоборот, это выглядело бессмысленным. Горошко шел впереди, по-охотничьи неся автомат под рукой дулом книзу. Они свернули и один переулок, в другой. Потом черт занес их на огороды. Перелезали заборы, ползли, Леонтьев разодрал ладонь о колючую проволоку и все время боялся отстать. - Сволочи! - шепнул Горошко, когда они уже лежали в кустах.- Пушки устанавливают. И тут писарь за стволами яблонь увидел немцев. Молча, с напряженными лицами они выкатывали пушку, налегая на колеса. Слышно было их тяжелое дыхание. Леонтьев обмер. Он лежал не шевелясь, прижатый страхом. Краем глаза он увидел, как разведчик приподнялся на локте и раз за разом махнул из-за спины рукой. Из-под пушки вырвался куст пламени. Вместе с Горошко Леонтьев бежал, натыкаясь на деревья, падал, а сзади стреляли, и пули сбивали ветки. Спустя время оба они сидели в овраге, запыхавшиеся, и жадно курили в рукав. - А рыжий-то... рыжий, длинный! - захлебываясь радостью, оттого что остался жив, говорил писарь.- Ка-ак он взмахнет руками, ка-ак закричит!.. И ему казалось, что все это он действительно видел. У него возбужденно блестели глаза, лицо было все мокрое от пота. - Рыжий? - переспросил Горошко и ладонью пощупал зашибленную скулу. И вдруг обрадовался: - А ты молодец, оказывается. Я еще иду и про себя думаю: "Небось писарек-то побаивается". А ты - ничего. Немцы рядом - лежишь себе спокойно. Нет, ты молодец. Вот рыжего какого-то разглядел. Скажи ты мне, пожалуйста, отчего это люди к концу войны так бояться стали? Вот ползу - знаю: немцы там, и нет больше ничего, а самого страх за пятки хватает. И любой так, кого ни возьми,- сказал он доверительно и подождал, не скажет ли писарь чего-нибудь. Но тот молчал. - Ну, вот что,- сказал Горошко уже строго,- ты комбату про эту пушку помалкивай на всякий случай. Может, ее вовсе и не надо было уничтожать. А то еще немцы взгалдятся, а нам батареей выходить тут. Леонтьев даже с робостью посмотрел на этого парня: ему как раз хотелось рассказать всем про то, как они уничтожили пушку. ГЛАВА IX КОСТЬ СНОВА МЯСОМ ОБРАСТАЕТ Когда на южной окраине города рассвело, третья батарея уже окопалась и стояла замаскированная. За снегами поднялось зимнее солнце, и все увидели немецкие танки, изготовившиеся к атаке. Они не скрывались, на глазах у всех перестраивались, и оттого, что двигались все время, их трудно было сосчитать. Но их было много. Впереди несколько слева третьей батареи стояла тяжелая батарея другого полка. Комбата ее издали можно было отличить по высокой черной папахе с красным верхом. Он стоял у колеса пушки, одной рукой держа бинокль, другой, в перчатке, делал знаки расчету, и, повинуясь его руке, стволы пушек разворачивались. Видно было, как работают под щитом номера, наводчик крутит колесики поворотного и подъемного механизмов. Батарея готовилась открыть огонь по танкам. И то же самое, что было с самоходными пушками, повторилось здесь. После первого снаряда танки ожили. Они ждали этого, опасались идти в атаку по снежному полю, не зная наших огневых точек, и вызывали огонь на себя. Теперь всей мощью они навалились на батарею. Снаряды густо рвались вокруг нее, и батарейцы только отстреливались. Оттуда по глубокому снегу бежал человек. Еще издали закричал рыдающим голосом:- - Что ж вы смотрите? На наших глазах нас расстреливают, а вы стоите? Это был лейтенант, командир взвода. Спекшиеся губы его с хрипом хватали воздух, глаза горячечно блестели на мертвом, бледном лице. Крепко схватив Беличенко за рукав жесткими пальцами, он тянул его к себе: - Комбат, открывай огонь! Открывай огонь! Прошу! При всех прошу! - повторил он с угрозой, и нервное напряжение ега передавалось всем на батарее. Беличенко чувствовал на себе взгляды бойцов. Быстро подошел Назаров: - Товарищ комбат, разрешите открыть огонь. А танки все били по батарее. Одно орудие ее уже молчало. Снаряд угодил под колесо, и пушка осела набок, щит был погнут. Несколько человек осталось лежать в окопе, другие, рассыпавшись, бежали к садам. В середине плотной группой держались четверо, окружив грузного человека в офицерской фуражке, с болтавшимся на груди биноклем. Он был выше, заметней других и, должно быть, ранен, потому что отставал; они не хотели бросать его. Близко разорвалась на снегу мина. Человек в фуражке упал плашмя, остальные побежали дальше. Но он завозился, встал на кол