же, почему брак может получиться в такой простой детали?" - подумал я, формуя. Пора уже было шабашить. Турунда с Гладышевым заформовали все свои опоки и начали заливку. Дальше в этой жаре формовать было трудно. От залитых по соседству опок полыхало жаром. Под вагранками снова ударили в рынду. Начиналась очередная выдача чугуна. - Бросай формовку! - приказал Науменко. - Пошли до вагранки. Мы заливали под частые удары рынды. От одного выпуска чугуна до другого времени оставалось ровно столько, чтобы дотащить наполненный расплавленным металлом тяжелый ковш к машинкам и залить друг за дружкой все восемь форм. Как приятно было увидеть наконец, что чугун дошел до самого верха формы и круглая воронка литника, в которую заливали мы расплавленный металл, наполнилась и побагровела! Радостно было чувствовать, что все наши формы примочены в меру и заливаются удачно, металл не стреляет по сторонам сильными жалящими брызгами. Он только глухо ворчит и клокочет внутри, заполняя пустоты в формах и становясь из жидкого твердым в холодном песчаном плену. Едва успевали мы выплеснуть в сухой песок около мартена бурый, подобно пережженному сахару, остывающий шлак, как у вагранки опять звенела рында, приглашая литейщиков брать чугун. И мы поворачивали туда, где под шумящими вагранками, в шляпах, надвинутых на лоб, в темных очках, с железными пиками наперевес, расхаживали горновые. Мы мчались туда бегом. Дядя Вася трусил вприпрыжку, совсем по-молодому, позабыв о своих годах. Мне нравилась эта рискованная работа, быстрый бег наперегонки с другими литейщиками по сыпучему песку мастерской и осторожное возвращение с тяжелым ковшом обратно. Было поздно. Першило в горле от запаха серы. Яркие вспышки разлетающихся искр делали почти незаметным свет последних непогашенных лампочек в отдаленных углах цеха. Совсем близко, за недостроенным мартеном, гудела круглая "груша" - пузатая печь для плавки меди. Случайные сквозняки приносили оттуда едкий запах расплавленной меди. Захваченный общим волнением, я не обращал никакого внимания на чад и на жару, которая становилась все сильнее. Лица литейщиков блестели в отсветах пламени, мокрые от пота, темно-коричневые. Стоя под черной гудящей вагранкой, вблизи желоба, по которому мчалась к нашему ковшу желтоватая струя чугуна, изредка поглядывая на хмурое сосредоточенное лицо дяди Васи и чувствуя, как наполняется ковш, я понимал, что выбрал для себя правильное дело. Мелкие брызги чугуна, описывая красивые огненные дуги и остывая на лету, сыпались где-то за спиной, но я уже не порывался ускользнуть от них в сторону, как раньше, не вздрагивал, а лишь незаметно поеживался, крепко сжимая кольцо держака. В гуле вагранки, вблизи огня, в быстрых проходах по цеху с ковшом, полным расплавленного чугуна, была особая отвага, был риск, веселое удальство. И, таская в паре с Науменко тяжелые ковши, усталый, обливающийся соленым потом, но гордый и довольный, я был несказанно счастлив. Лишь к концу плавки я заметил, что возле наших машинок копошится еще с одним слесарем, погромыхивая раздвижным ключом, Саша Бобырь. Присланные из ремонтно-инструментального цеха, они переставляли нам модели на завтрашний день. По-видимому, Саша давно наблюдал за тем, как мы заливаем чугун, потому что, когда, поставив пустой ковш на плацу, разгоряченный, я подошел к машинкам, он спросил жалостливо: - Заморился, а, Василь? В голосе Бобыря я услышал признание того, что труд литейщика он почитает выше своей слесарной работы. - Заморился? С чего ты взял? День как день! - ответил я тихо. Уже иным, пытливым голосом Бобырь осведомился? - А где ж ты вчера до поздней ночи шатался? - Там, где надо, - там и шатался! Гляди лучше, плиту ставь без перекоса. И болты подтяни до отказа! - Не бойся! Мы свое дело знаем, - буркнул Сашка и, упираясь ногами в ящик с составом, потянул на себя еще сильнее рукоятку разводного ключа. - Давай кокили смазывать, молодой! - позвал меня Науменко. Он уже успел притащить из кладовой ящик, наполненный чугунными обручиками. Я захватил с собой баночку графитной мази и уселся около напарника на песок. Стоял такой пеклый жар, что плотная утром графитная мазь сейчас сделалась как кашица. Мы обливались потом даже за легкой этой работой. Надо было макать палец в графитную мазь и затем смазывать внутри каждый кокиль. - Соображаешь, для чего эта петрушка? - спросил Науменко. - Чтобы эти кокили свободно насадить на ролики. - Это первое. Второе - чтобы снимались они легко, вместе с песком. - Разве они в опоке остаются? - А ты думал? Застывая в кокилях, чугун обволакивается твердой коркой. Такой ролик с твердой и гладкой, скользящей поверхностью без обточки в дело идет. - Ловко придумано! - сказал я и вспомнил, что не раз видел, как, падая на гладкую плиту, жидкий чугун, застывая, становится гладким и твердым, как эта плита. За дымящимися опоками промелькнула красная косынка Кашкета. Щелкая семечки, он медленно брел по проходу. Нынче он приплелся на работу позже всех. Стоило ему увидеть надпись, сделанную браковщиком, как он поднял страшный крик, бегал к мастеру, ходил с ним во двор, куда обычно высыпали бракованные детали, грозился подать заявление в расценочно-конфликтную комиссию и ни в какую не признавал брака по своей вине. Так и слонялся он весь день по цеху, до самой заливки. Приметив нас около ящика с кокилями, Кашкет круто повернулся. Минуту постоял он молча, в шутовском платке, стянутом узлом на затылке, шелуша подсолнечные зернышки, а потом спросил: - Загодя готовите? Вопрос этот был ни к чему, и дядя Вася не счел нужным отзываться. Молча натирал он кокили графитом, перемешанным с тавотом. - Заработать больше всех норовите? На дачу с садом? - прошепелявил Кашкет. - Да уж не на свалку, как ты, а для пользы рабочего класса! - отрезал Науменко, хватая кокиль. - Интересуюсь, что вы послезавтра запоете, как напишут вам такое, что мне сегодня? - Интересуйся сколько влезет, а пока давай лузгу-то подсолнечную не швыряй под ноги. В песок же попадает! - сказал Науменко сердито. - Выбойщики просеют. Не бойся! - сказал Кашкет и лихо сплюнул шелуху под ноги. - Такую мелочь не просеешь. Попадет в форму - и, глядишь, раковина. Не сори, тебе говорю! - уже совсем сурово прикрикнул дядя Вася. - Ну ладно, голубок, не серчай, - сказал Кашкет примирительно и сунул семечки в карман. Присев на корточки около меня, он схватил кокиль и принялся намазывать его внутри. От Кашкета несло водочным перегаром. - Однако коли рассуждать так, без крика, дядя Вася, то все, что вы сейчас делаете, лишнее, - прошепелявил Кашкет, водя пальцем в середине кокиля. - Ты о чем? - спросил Науменко, строго глянув в сторону Кашкета. - Намазывай не намазывай - не поможет. Модель сконструирована погано - оттого и брак. Переделать ее давно пора, а они рабочих за брак донимают. - Сам ты себя донимаешь, а не "они", - ответил Науменко. - Болты болтаешь, а формовать не знаешь. - Поглядим вот, сколько ты со своим комсомолистом наформуешь, - сказал Кашкет, вставая и потягиваясь. - Глядеть другие будут, а ты, друг ситцевый, давай-ка танцуй отсюда, а то вертишься по цеху, как бес перед заутреней, и другим работать мешаешь! И хотя сказал это Науменко так, словно он не придал никакого значения словам Кашкета, но я сообразил, что этот лодырь задел моего напарника крепко. Понятно было, что Науменко в лепешку разобьется, лишь бы заформовать и отлить ролики хорошо. - А может, и на самом деле конструкция модели подгуляла, а, дядя Вася? - Ты слушай побольше этого болтуна, - сказал сердито Науменко, - он тебе еще и не такое придумает! Однажды он забрехался до того, что ляпнул: "Я, говорит, хорошо помню то время, как пароход "Феодосия" еще шлюпкой был". Да можно ли верить хотя бы одному его слову! ...Следующий день, втянувшись, мы работали еще проворнее. До обеда у нас было уже забито восемьдесят семь опок. Хотел было я метнуться после обеда до Головацкого, но дядя Вася засадил меня обтачивать рашпилем на конус края крепких, замешенных на олифе стержней - шишек. Готовя шишки на последний задел, чтобы можно было втыкать их в гнезда формы, не тревожа краев будущих роликов, я думал о том, что формовать эту детальку оказалось проще простого. Но какими они у нас получились, мы еще не знали. Об этом предстояло узнать лишь в понедельник, когда раскроют опоки. Сегодня была суббота. Когда мы пошабашили, на плацу осталось сто пять пышущих жаром залитых опок. ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ - Нехай вам грець! Чешите языками дальше, а я пойду хлопцам писать! - так сказал я Маремухе и Саше, выслушав терпеливо все их насмешки по поводу моей вечерней отлучки. Оставляя их вдвоем в мезонине, я так и не сказал им, где пропадал весь вечер третьего дня. Как выяснилось из допроса с пристрастием, который мне учинили хлопцы, они намеревались и впредь контролировать каждый мой шаг, опасаясь: а не отрываюсь ли я от коллектива? Они по-товарищески боялись, как бы я не свихнулся на стороне, не "переродился", и разными намеками хотели выведать у меня все. А я не смог признаться. Заикнись я только про званый ужин да про раков - получилась бы такая проработка, только держись! А разве я честь нашего флага у того инженера не держал? Держал! Еще в сенях я переобулся в легкие тапочки, а литейные мои "колеса" выставил в козий сарайчик до понедельника. Под забором в нашем дворике приютилась ветхая, обросшая диким виноградом беседка. Посреди нее был вкопан в землю шестигранный столик. Славно писалось в уютной тени беседки! Ветерок-низовка иногда залетал сюда с моря и шевелил обложку тетради, то приоткрывая ее, то укладывая листочки на место. Сперва я написал Фурману - в Луганск, на завод имени Октябрьской революции, Монусу Гузарчику - в Харьков и, конечно, Гале Кушнир - в Одессу. С самого утра я думал над тем, что мне написать ей. Обида, которую нанесла она мне, взяв было сторону Тиктора в истории с Францем-Иосифом, теперь казалась совсем пустяковой. Забыв все досадные колкости и мелкие обиды, я вспоминал сейчас только все милое и нежное. Скромную, веселую Галю я невольно сравнивал с Анжеликой - со всеми ее суевериями, с лампадкой на ковре, тоскливой феей да увлечениями чарльстоном. "Конечно же, Галя во сто тысяч раз скромнее, проще и сердечнее!" - думал я, старательно выводя в конце открытки строки: "...И если это письмецо найдет тебя, выбери свободную минутку, Галя, напиши, как ты живешь, как устроилась, нравится ли тебе работа, Одесса, - словом, все опиши и вспомни при этом наши прогулки в Старую крепость и все то хорошее, что было между нами. Просят тебе передать пламенный комсомольский привет Петрусь и Саша Бобырь, которые живут со мной в одном домике, у самого Азовского моря. С комсомольским приветом Василий Манджура". Никакой уверенности в том, что мои письма дойдут до адресатов, у меня не было. Расставаясь, мы записали названия заводов, на которых будем работать, и все. Но ведь на заводах тысячи рабочих! Никите Коломейцу я решил написать большое, обстоятельное письмо. Его-то адрес впечатался в мою память на всю жизнь: "Город Н., Больничная площадь, школа ФЗУ около завода "Мотор". Старательно я вывел этот адрес и придавил голубенький конвертик камешком-голышом, чтобы не унес его ветер. Но стоило мне раскрыть тетрадку, как я понял, что в ней кто-то хозяйничал. Две страницы были вырваны из середины, а на первой красовался знакомый почерк Бобыря. Прочитал я и невольно улыбнулся. "Начальнику городского отдела ГПУ. У меня очень хорошая память. Увидел кого - запомнил навеки. Это я все к тому, чтобы вы, товарищ начальник, отнеслись..." Здесь Сашкино послание обрывалось. Последнее его слово "отнеслись" появилось позже, взамен зачеркнутой фразы: "не смеялись, как мои товарищи". Снова мне живо представился день приезда, распаленный Саша Бобырь, доказывающий, что возле киоска с бузой он видел Печерицу. Не забыл я, какой вопль поднял Саша, когда Маремуха спросил: "А ты не сказал, увидя Печерицу: "Чур меня, чур!" Сложив вчетверо испорченную страничку, я положил ее в кармашек косоворотки и принялся сочинять письмо Никите Коломейцу. Длиннющее оно получилось. И виноват в этом не столько я, сколько сам Коломеец. Накануне расставания Никита сказал: "Одно прошу, милый, побольше подробностей. Жизнь всякого человека состоит из множества мелочей, и только тот является настоящим человеком, кто не утонет в этой каше, а, разобравшись, что к чему, найдет правильную дорогу вперед. Потому давай-ка, брат Васенька, побольше мне поучительных мелочей, которые ты заметил на новом месте. Я постараюсь в них разобраться и использую в работе с новым выпуском фабзайцев". Я и "давал мелочи", как говорят кочегары, "на полное давление". Все написал Коломейцу: и как Тиктор уединился от нас в поездке, и как мы боялись сперва, что у крупной домовладелицы поселимся, и как Печерица привиделся Саше Бобырю у киоска с бузой, и даже этого специалиста по пушечным ударам Зюзю Тритузного, который чуть не встал поперек нашей дороги, я распатронил так, что держись! Сообщил я Никите, что продумываю на досуге одно изобретение по поводу подогрева машинок. Очень обстоятельно описал историю своего визита в танцкласс Рогаль-Пионтковской. А чтобы Никита, чего доброго, не вздумал упрекать в увлечении танцульками, объяснил причину посещения этого заведения: "Хотел воочию проверить, не является ли здешняя Рогаль-Пионтковская родственницей той старой графини, которая жила у нас на Заречье и так гостеприимно встречала у себя в усадьбе атамана Петлюру, "сичовиков", Коновальца, представителей Антанты и других врагов Советской власти". Я просил Никиту узнать поподробнее, какая судьба постигла графиню и ее породистого братца. Описал нашего красного директора Ивана Федоровича Руденко, который по-отцовски обошелся с нами. Рассказал в письме Никите, как заботится Иван Федорович о рабочем классе: крышу в литейном возводит и сам пытается разгадать секреты, увезенные иностранцами. Уже смеркалось, и потому письмо пришлось закончить кое-как, на скорую руку. Дальше я написал Никите о мелочи, на мой взгляд, весьма полезной: "...Передай инструктору Козакевичу: пусть он велит обрезать рукава до локтей тем новым ученикам, которые работают у него в литейной. Сколько у нас браку получалось из-за этих длинных рукавов, а никто не обращал на это внимания. Сообразили только здесь. А дело простое: ползет фабзаяц над раскрытой формой и задевает песок манжетами. В одном месте крючком подрыв исправит, а в других местах сам же невольно сору насыплет. Получаются и раковины и заусеницы. С подрезанными же рукавами формовать куда сподручнее и скорость движения большая. Пусть также Жора растолкует всем литейщикам, что такое кокили, для чего они служат, а еще того лучше - нехай он ради примера заформует да зальет детальку с кокилем. Полезно очень. А то взять, к примеру, меня: лишь тут впервые я увидел, что это за штука такая..." Солнце уже свалило в море. На прогретую и усталую землю спускались теплые молочные сумерки. А я все писал и писал. Даже рука заныла, хуже, чем от набойки. ЖЕРТВЫ САЛОНА Все воскресенье вместе с хлопцами мы провалялись в приморском песке, как заправские курортники. Прокаленный солнцем до самых костей, коричнево-красный от загара, я медленно брел по мягкому асфальту и наткнулся на Головацкого. Он шел на прогулку в легкой апашке, в кремовых брюках, в сандалиях на босу ногу. - Ищу пристанища от жары! - сказал Головацкий, здороваясь. - Вентилятор дома испортился. Пробовал читать - невмоготу. Размаривает. Уже и бузу пил и яблочный квас с изюмом - не помогло. Давай заберемся туда, подальше! - И Головацкий кивнул головой в глубь парка. Признаться, я думал по случаю воскресенья навестить Турунду, даже друзей звал туда к нему, в Лиски, на берег моря, но они отказались. Предложение Головацкого заставило меня изменить первоначальный план. Мы смешались с гуляющими и пошли аллеей мимо площадки летнего театра, отгороженного высокой решеткой. Там дробно стрекотал киноаппарат, и под самым экраном слышались одинокие звуки рояля. Сегодня на открытом воздухе давали "Медвежью свадьбу" и "Кирпичики" - две картины в один сеанс. Гуляющие повалили туда, и в аллеях для воскресного дня было сравнительно просторно. В зеленом тупике, куда пришли мы с Головацким, оказалось совсем пустынно. Сквозь решетку сада просматривался освещенный переулок, который вел на Генуэзскую. Тупик сада, образуемый ветвистыми деревьями, оставался в тени, и мы сразу почувствовали себя прекрасно, откинувшись на выгнутую спинку скамеечки. - Тс-с! Внимание, Манджура! - подтолкнул меня Головацкий, указывая на переулок. В полутьму Парковой улицы выпорхнули две девушки в легких ситцевых платьях. Едва очутились они в тени лип, как первая девушка присела на ступеньку крылечка. Поспешно, словно ее догонял кто-то, она стала проделывать какие-то фокусы со своими ногами. Скоро я понял, что девушки освобождаются от туфель. Потом, как кожу со змеи, они стянули длинные чулки, засунули их в туфли и бережно завернули обувку в газеты, еще заранее припасенные для этой цели. Оглядываясь и разминая ноги, по-видимому чувствуя себя отлично босиком, девушки побежали в сторону Лисок. И тотчас же из освещенного переулка под тень лип выпорхнула целая стайка подруг. Подбежав к крылечку и садясь на ту же ступеньку, они проделали то же самое, что и их предшественницы, и, завернув свои узкие туфли кто в старую газету, кто в платок, легко и радостно разбежались по домам. Улыбаясь и таинственно поглядывая на меня своими умными глазами, Головацкий сказал: - И смех и грех, не правда ли? Такое зрелище можно наблюдать отсюда каждый вечер. - Смотри, еще! - шепнул я. - Новые жертвы!.. На Парковую вырвались, пошатываясь, две подруги. Одна была в блузочке-матроске, с челкой на лбу. Другая придумала себе платье-тунику с удивительно широкими рукавами. Девушка в матроске с откидным воротником даже до заветной ступеньки не могла добраться. Она с ходу обхватила старую липу и, прижавшись к ней, сбросила с ног блестящие туфельки. - Какое блаженство! - донесся сюда ее тонкий голосок. - Думала - сомлею, так жать стали! - Чулки-то стяни, Марлен, - сказала ее подруга, уже присевшая на крылечко, - подошву протопчешь! - Погоди. Пусть пальцы отдохнут... - И девушка в матроске медленно прошлась под липами в одних чулках, как бы остужая ноги на камнях тротуара. - А вольно тебе было такие тесные заказывать! - сказала ее подруга, стягивая чулки. - Да я и так тридцать седьмой ношу. Куда же боле? Смеяться станут... - отозвалась Марлен. Когда девушки растворились в сумерках, убегая босиком на Лиски, Головацкий сказал: - Та, что в матроске, на заводе у нас работает. - Откуда же они так бежали? - Штатные завсегдатаи танцкласса Рогаль-Пионтковской... Ты не был там? - Был! - буркнул я и заколебался: стоит ли рассказывать Головацкому, как та мадам обозвала меня хамом? - Что же ты думаешь по поводу увиденного? - Заведение для оболванивания молодежи! - Руку, дружище! - воскликнул Головацкий. - Значит, мы с тобою одного мнения... В салоне Рогаль-Пионтковской молодого человека отучают мыслить. Ему преподносят суррогат веселья и заслоняют от него удивительно интересный мир, можно сказать - целую вселенную. - Головацкий оглянулся и продолжал: - ...Вот эти деревья, звезды, что мерцают на небе, даже эти песчинки, что, хрустя под ногами, скрывают еще в себе множество неразгаданных тайн природы. Тайны эти ждут человека, который бы пришел к ним и, открыв их, помог обществу. Глянь-ка на эти домики, что перед нами. Познай способ их постройки, пошевели мозгами: а нельзя ли строить лучше, практичнее, удобнее, чем строили наши деды, строить так, чтобы солнце гостило в этих домиках круглый день? Разве это не задача, которой стоит посвятить всю жизнь? Или, скажем, перенесемся с тобой мысленно на берег моря. Как мы еще мало его знаем! Рыбку-то нашу, азовскую, все еще по старинке волокушами вытягивают, а ведь где-то уже есть электрический лов. Или другая задача: поймать энергию прибоев, поставить ее на службу социализму! Разве это не сказка, которую можно сделать былью? А ведь ежевечерне десятки людей - перед которыми возможно такое интересное будущее! - по нескольку часов, как нанятые, бесцельно дрыгают ногами. Позор! - Так надо это безобразие прекратить. - Видишь, Манджура, однажды я уже пробовал повести борьбу с этой мадам, но кое-какие ортодоксы на меня зашикали: мельчишь, мол, Толя! Нам, мол, следует проблемы решать, а ты привязался к танцульке. А я вовсе не мельчу. Если мадам Рогаль-Пионтковская и окочурится в один прекрасный день, с влиянием ее придется еще долго бороться... Вот эта, в матроске, - скромная и очень понятливая девушка. Однажды в библиотеке я заглянул в ее абонемент и в восторг пришел, сколько книг она прочла. А потом затащили ее подружки на эти шимми да фокстроты раз-другой, и на глазах меняться стала. Сперва челку себе завела модную, потом брови выщипала какими-то невообразимыми зигзагами, а погодя и перекрестилась. - В церкви? Комсомолка?! - До церкви пока дело не дошло, - сказал Головацкий, - домашним образом перекрест устроила. Надоело, видишь, ей скромное имя Ольга, назвала себя Марлен. Ну, а подружкам только подавай! Они сами такие: вчера еще были Варвары, Даши, Кати, а как заглянули к Рогаль-Пионтковской, перекрестились на заграничный лад: Нелли, Марго, Лизетты... В слесарно-сборочном даже одна Беатриче объявилась - Авдотья в прошлом... - Скажи... а Анжелика - тоже заграничное имя? - спросил я мимоходом. - Ты про дочку главного инженера? Тоже перекрест. Правда, более скромный. По метрике - Ангелина. Всего две буквы исправила. - А хлопцы-перекресты есть? - Встречаются. В транспортном цехе, например, работает возчиком некто Миша Осауленко. В позапрошлом году он сотворил глупость - искололся весь у одного безработного морячка. Живого места на коже не осталось. Все в татуировках: якоря, русалки, обезьяны, Исаакиевский собор, а на спине ему изобразили банановую рощу на Гавайских островах. На пузе накололи штоф, бубновый туз и красотку. А под этим - надпись: "Вот что нас губит!" Чуть заражение крови не получил от этих наколов. Ездил на битюгах забинтованный, пока не свалился. А потом проклинал себя на чем свет стоит. Выйдет на пляж загорать - а вокруг него толпа собирается: что это, мол, за оригинал такой разрисованный? Люди приезжие думали, что Миша - старый морской волк, а он дальше Белореченской косы не отплывал, да и то в тихую погоду, ибо его море бьет крепко. Пришлось ему, бедняге, уходить купаться на Матросскую слободку - подальше от глаз. Но, думаешь, он набрался ума-разума от этого промаха?.. Открыла Рогаль-Пионтковская свой танцкласс, он и причалил туда от скуки. А плясать парень здоров! Ясно - мадам комплименты говорит и на свой лад всех настраивает. Иду однажды на завод, слышу - позади этот разрисованный Миша едет на своей платформе и поет во весь голос: "Джон Грей был всех смелее, Джон Грей всегда таков..." Другой же танцор кричит ему с панели: "Эдуард! Закурить нет?" - Ты шутишь, наверное, Толя? - сказал я. - Какие могут быть шутки! Чистая правда. Пошел я в транспортный цех. "Как тебе, говорю, не стыдно? Неужели ты сам себя не уважаешь?" - А он что тебе сказал? - Брыкался сперва. Дескать, это "мое личное дело". Поговорили мы с ним часок-другой, и он наконец согласился, что дурость показывает. - А сейчас на танцульки ходит? - Одумался. Зато другие без танцкласса жить не могут. Вот эта Марлен. Из рабочей семьи, хорошая разметчица, а тоже поплелась к самому модному сапожнику Гарагоничу. "Давай, говорит, построй мне по журналу лакированные туфли на самом высоком каблуке". Гарагонич, не будь дурак, содрал с нее всю получку, поднял ее на добрых десять сантиметров, а как там она ходить будет - это его не касается. Ты сам видел, качается, как на ходулях. И все это, друже, из того салона расползается. Главный очаг мещанства! Мадам действует на молодежь тихой сапой. Приятельницы ей песенки шлют заграничные, ноты, пластиночки для граммофона, модные журналы, а она их распространяет. Пора нам, Вася, дать бой! - Как же бой давать, коли у нее патент? Головацкий засмеялся: - По-твоему, патент - это охранная грамота для частника? Залог того, что государство ему на пятки наступать не будет? Наивен же ты, Манджура! Давай-ка лучше потолкуем, как действовать. ...Так, душным вечером, на окраине городского парка, вблизи кустов зацветающего жасмина, возник наш план наступления на танцевальный салон Рогаль-Пионтковской. Все до мелочей мы продумали и обсудили на этой скамеечке. Когда все уже было договорено, Головацкий спросил: - Ты не очень устал сегодня? - Нет. А что? - Быть можем, мы проследуем в мою хижину и там набросаем все наши замыслы на бумагу, чтобы ничего не растерялось? КАЮТА НА СУШЕ Головацкий жил в маленьком флигельке на площади Народной мести. Мы прошли в глубь запущенного длинного двора. Около двери флигелька Головацкий пошарил рукой под стрехой и нашел ключ. Висячая колодка скрипнула под его руками. Зажигая свет в сенях, Толя пропустил меня вперед. Задняя стенка прохладных сеней была сплошь заставлена книгами. И в комнате повсюду виднелись книги: на полках, на этажерке, даже на неокрашенных табуретках. - Только ты не удивляйся некоторым моим причудам, - как бы извиняясь, предупредил он, - я, видишь ли, болельщик моря... Меблировка небольшой комнаты состояла из узенькой койки, застланной пушистым зеленым одеялом, письменного стола и круглого обеденного столика, над которым спускалась висячая лампа под зеленым абажуром. Мне сразу бросилось в глаза, что два окна, выходящие во двор, были круглые, как пароходные иллюминаторы. Спасательный круг с надписью "Очаков" дополнял сходство этой комнаты с корабельной каютой. И стул был тяжелый, дубовый, какие бывают на пароходах в капитанской рубке. - Тебя окна удивляют? - спросил Головацкий. - Если бы ты только знал, какую баталию пришлось мне вести с квартирной хозяйкой, пока она разрешила перестроить их таким образом. - Они же наглухо у тебя в стенку замурованы! Воздуха нет. - Ничего подобного! - И Головацкий, как бы оправдываясь передо мною за свое чудачество, повернул невидимую прежде защелку. Он потянул на себя круглое, чуть побольше спасательного круга, окошечко. Со двора повеяло запахом цветов, и молодая луна сразу приблизилась к этому флигельку. - Моя конструкция, - сказал Толя, открывая другое окно. - Сам подмуровку делал, ребята из столярного по моему чертежу рамы сколотили. Необычно, правда? А я люблю! Как на море себя чувствуешь. В состоянии движения. А эти квадратные гляделки располагают к покою. - Но поголовное большинство людей пользуется же квадратными окнами? - Привыкли к мрачному однообразию, - полушутя, полусерьезно сказал Толя. - Обрати, например, внимание - с прошлых времен в нашей одежде еще преобладает черный цвет: черные картузы, кепки, костюмы, платки у наших бабушек и даже выходные платья у девушек. А разве не пора повести борьбу против этого траура в повседневной жизни? Природа ведь так богата красками! Сколько прекрасных цветов в сиянии радуги, в оттенках неба над морем! Тут надо смело рвать с прошлым! - Да ты не горячись, Толя. Я просто спросил тебя, - успокоил я хозяина странной комнаты и подошел к полке с книгами. Каких только книг у него не было! И по географии, и по биохимии, и по логике... Старинная лоция Азовского моря соседствовала с учебниками астрономии и навигации. В простенках между полками висели таблицы с видами рыб, морские узлы на дощечках, изображения пароходов, идущих под сигнальными огнями, и даже чертеж двухмачтового парусного судна. - Ты небось моряком хочешь стать? - Почему ты так думаешь? - И Толя очень пристально глянул на меня, желая узнать, понял ли я на самом деле цель его жизни. - Да вот литература у тебя все о море! - И я кивнул головой в сторону морских книг. - Надо, милый, хорошо знать не только ту землю, на которой живешь, но и то море, которое расстилается в десяти шагах отсюда. А быть может, когда-нибудь и поплавать придется. Ведь мы же, комсомольцы, шефствуем над флотом! - А этот офицер... кто? - спросил я настороженно, разглядывая над кроватью Головацкого бережно окантованный под стеклом фотографический портрет морского офицера в черной накидке, при кортике, в очень высокой фуражке. - Лейтенант Петр Шмидт, - объяснил Головацкий. - Какой Шмидт? Тот, чье имя завод носит? - Он самый. Тот, который поднял сигнал: "Командую флотом. Шмидт". Выступал против царизма, любил рабочий люд. Свою роль в революции сыграл. Недаром рабочие Севастополя избрали его в Совет депутатов! - Давно его именем завод назван? - Вскоре после революции. И ты думаешь, случайно? - Не знаю... - Тогда слушай... Дело в том, что Шмидт немного работал на нашем заводе... - Шмидт? Офицер Шмидт? - Ну да, мичман Шмидт! Его родственники тут жили. И он, решив повидать собственными глазами, как живет рабочий люд, на время отпуска сменил мичманский китель на рабочую блузу... Или возьми историю самого портрета Шмидта, - продолжал, воодушевляясь, Головацкий. - Как узнал я от стариков про лейтенанта, пустился по его следам. Интересно же! Все газеты старые того времени перечел, дом, в котором его семья жила, излазил весь, от чердака до погреба. Но увы! Ничего не сохранилось. Как-никак двадцать лет миновало. Три войны, три революции, голод. А потом думаю: не мог Шмидт жить в нашем городе и ни разу не сняться, будучи в отпуску! Пересмотрел у всех частных фотографов негативы тех лет - и вот, полюбуйся, отыскал совершенно случайно. Увеличение уже по моему заказу делали. - Так надо его в музей! Для всех! - Неужели ты думаешь, я такой шкурник? В тот же день, когда портрет Шмидта был у меня, я отослал негатив в Исторический музей. Мне и письмо благодарственное оттуда пришло. - А круг откуда? - Извозчик один надоумил, Володька некто. - Бывший партизан? Рука повреждена? - Он самый. Обмолвился как-то, что в Матросской слободке живет один севастополец, чуть ли не участник самого восстания. Я к нему. Оказалось, сам-то он на "Очакове" не ходил, но круг с того мятежного корабля сохранил. Реликвия! Еле вымолил. Кофе в кастрюльке забурлил. Головацкий приподнял медную кастрюльку и проложил между ее донцем и голубеньким пламенем спиртовки железную планку. Напиток, который он готовил, требовал постепенного и малого подогрева. - Взгляни теперь на эту фотографию, Манджура, - сказал Толя, подходя широкими шагами к противоположной стене. - Тоже наш земляк. Я увидел на фотографии бравого морского офицера в царской форме. Он сидел прямо перед аппаратом, в белом кителе, разукрашенном орденами, в белой фуражке с темным околышем, положив руки на колени. - Что это ты белопогонниками увлекаешься? - Во-первых, погоны у него темного цвета, - поправил меня Головацкий. - Во-вторых, если бы все царские офицеры прошли такую жизненную школу, как этот человек, и хлебнули горя столько же, то, возможно, Деникины да колчаки не смогли бы выступать с оружием против революции. На кого бы они тогда опирались?.. Это, к твоему сведению, Георгий Седов, знаменитый исследователь Арктики, погибший от цинги во льдах, на пути к Северному полюсу. - А он тоже с Азовского моря? - Ну конечно! С Кривой косы. Как видишь, офицер офицеру рознь. Если бы у лейтенанта Шмидта, помимо его искренних стремлений свергнуть самодержавие, был характер Георгия Седова, то кто знает, как бы окончилось восстание на "Очакове"! - Седов, значит, хороший человек был? - спросил я осторожно, уже окончательно теряясь. - Он был из простонародья и любил свою родину! - сказал вдохновенно Головацкий и достал с полки какую-то книгу. - Послушай-ка слова последнего приказа Седова, написанные перед выходом к Северному полюсу. Он написал этот приказ второго февраля тысяча девятьсот четырнадцатого года, будучи уже совершенно больным. "...Итак, в сегодняшний день мы выступаем к полюсу. Это - событие для нас и для нашей родины. Об этом уже давно мечтали великие русские люди - Ломоносов, Менделеев и другие. На долю же нас, маленьких людей, выпала большая честь осуществить их мечту и сделать посильные научные и идейные завоевания в полярных исследованиях на пользу и гордость нашего дорогого отечества. Мне не хочется сказать вам, дорогие спутники, "прощайте", но хочется сказать вам "до свидания", чтобы снова обнять вас и вместе порадоваться на наш общий успех и вместе же вернуться на родину..." - А вернуться ему удалось? - спросил я. - Его похоронили там, в Арктике, на пути к цели. Он жизнь свою отдал за народное дело, а царские министры его тем временем бранью в газетах осыпали... - Да, такой человек, не задумываясь, принял бы Советскую власть. И не стал бы шипеть по углам, как Андрыхевич! - выпалил я. - Ну, тоже сравнил... кречета с лягушкой... - Головацкий посмотрел на меня с укоризной. - Тот, кого ты назвал, просто обыватель с высшим техническим образованием. Ты что, знаешь Адрыхевича лично? - Познакомился на днях случайно, - ответил я. - Любопытно даже, как человек уже во втором поколении переродился. Его родители в Царстве Польском против русского императора мятеж подымали. Их за это в Сибирь сослали. А вот сынок стал царю да капиталистам служить и революцию воспринял как большую личную неприятность. - Но прямо он об этом не говорит? - Иной раз любит разыграть демократа, совершает вылазки из своего особнячка в город. Преимущественно под воскресенье. В пивные заходит, в "Родимую сторонку" - слепых баянистов слушать. Пиво попивает да разговоры разговаривает. Кое-кто из мастеров под его влиянием. Души в нем не чают. - Но так-то в общем он человек знающий, пользу приносит? - Приходится работать. Иного выхода у него нет. Я себе хорошо представляю, что бы с Андрыхевичем произошло в случае войны! А насчет пользы - что ж? Пользу можно приносить еле-еле, проформы ради, и можно - от всего сердца, с полной отдачей. Этот же барин только служит. Ты слыхал, наверное, что многие производственные секреты иностранцы, уезжая, скрыли или увезли - кто их знает! Иван Федорович бьется, бьется, но пока результаты невелики. А инженер главный ходит вокруг да около, бровями шевелит да посмеивается. Теперь посуди: неужели Гриевз от своего главного инженера имел тайны? У хорошего, опытного инженера они в душе запечатлеться должны без всяких чертежей. Чертежи - отговорка. Он сердце свое раскрыть не хочет. - Других порядков ждет! Думает, переменится все, - согласился я с Головацким и рассказал ему о своем споре с инженером. - Ну, видишь! Чего же боле? Какие тебе еще откровенные признания нужны? - воскликнул Головацкий и, видя, что кофе вскипает, притушил немного горелку. - Не любит он нас. Люди, подобные Андрыхевичу, не помогают нам. Они нас подстерегают. Ты понимаешь, Василь, подстерегают!.. Подмечают каждый наш промах, каждую ошибку, чтобы позлорадствовать потом... Да пусти сюда опять Деникина с иностранцами - он первый ему на блюде хлеб-соль преподнесет! - А дочка у него такая же? - спросил я, выждав, пока весь гнев Толи выльется на старого инженера. - Анжелика? Подрастающая гагара. Это о таких прекрасно сказал Горький: "И гагары тоже стонут, - им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает". Головацкий разлил густой-прегустой дымящийся кофе в маленькие бордовые чашечки с черными пятнышками, похожими на крапинки крыльев божьей коровки. Потом сходил в сени и, зачерпнув из кадки воды, налил два стакана. - Турецкий кофе пьют так, - сказал он, - глоток воды, глоток кофе. Иначе сердце заходится. Крепкий очень. В двенадцатом часу ночи покидал я Толину "каюту". Улицы города уже опустели. Летучие мыши неслышно скользили над головой, когда я проходил мимо парка, закрытого на ночь. ВСЕ, ЧТО НИ ДЕЛАЕТСЯ, - ВСЕ К ЛУЧШЕМУ Так хорошо ладились, почитай целую неделю, славные эти ролики! Из каких-нибудь шести сотен выпадало штук пять-семь браку по нашей вине. С этим можно было мириться. Это был допустимый процент брака при такой быстрой работе. А делали мы роликов куда больше, чем кто-нибудь другой, и все потому, что дядя Вася не ленился заранее смазывать кокили и обтачивать стержни - шишки. Он рассуждал так: лучше полчаса побыть в духоте да в пыли возле залитых опок и подготовить все к завтрашнему дню, чем возиться с этими приготовлениями спозаранку, когда надо набирать разгон. В тот день, когда кончался мой испытательный срок, дядя Вася не вышел на работу. Мне и невдомек было, отчего он запаздывает. Почти все рабочие появились у своих машинок: одни пересеивали дополнительно песок, другие подогревали модели, третьи готовили место на плацу, разглаживая сухой песок, чтобы удобнее потом было ставить опоки. Неожиданно появился мастер Федорко и заявил: - Дам тебе, Манджура, сегодня другого напарника. Твой Науменко отпросился на два дня за свой счет. Ему надо жену на операцию свезти в Мариуполь. ...А спустя несколько минут подле наших машинок появился... Кашкет. В руке он держал собственную набойку. Разболтанной походочкой подошел Кашкет к машинке дяди Васи, попробовал рамку - нет ли шатания на штифтах, закурил. Поглядел я на эту картину и подумал: "Напарник! Лучше кота бродячего под мартеном поймать да к машинке приставить, и то вреда меньше будет..." Правда, после того ужасающего брака он сделался осторожнее, но все равно, хоть и суетился он больше всех, пыль в глаза пускал беготней и ненужными криками, мы его и Тиктора ежедневно обгоняли на добрых сорок опок. Турунда увидел, какого я получил напарника, и замотал головой: не бери, мол! Отказывайся! "Как же отказываться? Работай я здесь год-другой - иное дело. Мог бы артачиться, просить замену. А я - новичок. С другой стороны, мастер, может быть, нарочно отделяет Кашкета от Яшки?" - Модель почему слабо нагрета? - важно спросил Кашкет. - Беги за плитками и подогрей по своему вкусу. - Ты моложе - ты и бегай! - прошамкал Кашкет. - Как знаешь! - бросил я и, услышав звук рынды, объявляющей начало работы, принялся набивать песок в опоки. Кашкет повертелся, повертелся и, схватив клещи, пошел за плитками. К его возвращению у меня уже стояло два низа. Я и шишки поставил сам, и площадочку для новых опок приготовил. Кое-как мы набили десять опок. Тут Кашкет начал томиться. Пошел покурить к вагранке и застрял горновым байки рассказывать!.. Зло меня взяло. Накрыл последнюю опоку за напарника и побежал к вагранке. - Послушай, когда же ты... - Я тронул за плечо Кашкета. - В позапрошлом году то было, - сказал он, думая, что я заинтересовался его рассказом. - Я спрашиваю, когда ты перестанешь болты болтать, а будешь опоки набивать? - бросил я ему в лицо. - А я тебе разве мешаю? - ответил Кашкет спокойно и повернулся спиной, чтобы продолжать беседу. - Да, мешаешь! - закричал я ему в ухо. - Тебе мешаю? - Не мне лично, а всему заводу. Рабочему классу. Всем! - уже окончательно разгорячившись, крикнул я. Кашкет как-то сжался весь, трусливо