та... Прямо в центре - огромный собор. Его воздвигли в честь какого-то русского святого. Данвиц напряженно, до боли в глазах, всматривался в запечатленное на открытке здание "Астории". У входа стояли какие-то люди, застигнутые фотографом во время съемки. "Кто они, эти люди? - подумал Данвиц. - И где они сейчас? Может быть, в окопах? Или на строительстве оборонительной полосы, куда большевики, говорят, согнали почти все ленинградское население?" И вдруг Данвицу показалось, что он видит у этого здания самого себя. Он закрыл глаза, представил, как подходит к застекленной двери, небрежно показывает застывшим по обе стороны подъезда эсэсовцам в черных мундирах билет на банкет. Ему почудилось, что он слышит, как щелкают каблуками сапог часовые, видит, как распахивается перед ним зеркальная дверь... Данвиц открыл глаза, снова устремил взгляд на открытку. "Боже, - подумал он, - как все это близко, совсем рядом, и как еще далеко!.." Да, далеко. Еще далеко, потому что он, Данвиц, не выполнил приказа фюрера. Допустил преступную оплошность, доверился своей разведке, утверждавшей, что, кроме случайной легковой автомашины, ей не удалось обнаружить никаких следов противника. Успокоился. Потерял бдительность. Внушил себе мысль, что русские их ждут только на оборонительной полосе на реке Луге. Не придал значения взорванным участкам дороги. Не вызвал саперов. Стал виновником гибели своих солдат. Потерял шесть танков... Сознавать это было для Данвица нестерпимой мукой, перед которой отступала боль обожженных рук. - Вы спите? - негромко спросил он, желая убедиться, что капитан, переставший стонать, еще жив. Он увидел, как зашевелились, сначала беззвучно, черные, опухшие губы в просвете между бинтами. Прошло какое-то время, и Данвиц услышал слова: - Кто это? Вы, доктор? - Нет, нет! - теперь уже громче сказал Данвиц. - Я офицер, ваш сосед по палате... Тоже ранен... Ему стало стыдно, когда он произнес эти последние слова, они прозвучали как приглушенное самооправдание. - Ну... а я... умираю... - Чепуха, друг! - воскликнул Данвиц, приподнимаясь, чтобы лучше видеть капитана. - Я спрашивал врача. Он убежден, что все, что вам грозит, - это проваляться здесь с месяц. - Нет, нет... не надо, - проговорил капитан, и казалось, что слова эти осязаемо отделяются от его черных губ. Снова наступило молчание. - Где мы? - спросил капитан. - В госпитале, - поспешно ответил Данвиц. - Где? - А-а, понимаю! Я не знаю, как называется этот русский городишко. Не мог запомнить. Трудное название. Где-то километрах в тридцати севернее Пскова. - Пскова? - с каким-то страхом в голосе переспросил капитан. - Но ведь Псков давно был... взят... Значит... мы еще не у Петербурга? Капитан лежал неподвижно, почти до подбородка прикрытый одеялом, и забинтованная голова его безжизненно возвышалась на подушке. Данвицу показалось, что капитан о чем-то напряженно думает, пытаясь что-то понять и осмыслить. И, как бы подтверждая эту его догадку, капитан снова заговорил: - Прошу вас... сообщите семье... адрес... адрес запишите... - Перестаньте, капитан! - воскликнул Данвиц. - Ведь я же вам сказал... - Адрес!.. - повторил капитан. - Хорошо, - согласился Данвиц, - я запишу ваш адрес, но только для того, чтобы сообщить, что вы находитесь на излечении в госпитале. Говорите. Он не мог зажать своими перебинтованными пальцами карандаш, но был уверен, что и так запомнит адрес капитана. - Диктуйте, - повторил Данвиц. - Берлин... - с трудом произнес капитан. - Бизодорф, шестнадцать... Вильгельм Миллер... - Миллер? - с изумлением воскликнул Данвиц. - Вилли Миллер? Это вы? Но это же я, Данвиц, майор Арним Данвиц! Он отшвырнул ногой одеяло, вскочил с кровати... Ему показалось, что голова Миллера чуть дернулась. Губы его беззвучно шевелились. Наконец капитан проговорил: - Ну вот... господин майор... ну вот... А я умираю. Данвиц подбежал к двери, пинком ноги открыл ее, выскочил в коридор: - Врача! Прибежал врач. - Ему плохо! - крикнул Данвиц, но врач, видимо, не понял его. - Кому? Вам, господин майор? - с явным испугом в голосе переспросил он. - Нет, не мне, а ему, капитану! - Но, господин майор, - понижая голос и притворяя дверь в палату, проговорил врач, - этот человек обречен! Тяжелыми ожогами повреждено почти тридцать процентов поверхности его кожи. У него развивается сепсис... - Я... я... если он умрет... я перестреляю вас всех, тыловые крысы! - кричал Данвиц, сам не сознавая, что говорит, не замечая, как мгновенно побледнело полное, лоснящееся лицо врача. - Я вызову гестапо! Я сообщу фельдмаршалу! Я доложу фюреру! - Но... но, господин майор, умоляю вас, поймите, - лепетал врач, - мы бессильны... ожоги четвертой степени... Это чудо, что он до сих пор жив... Усилием воли Данвиц взял себя в руки. Стараясь не встречаться взглядом с врачом, глядя лишь на его трясущийся подбородок, он сказал высокомерно и холодно: - Это мой офицер, понятно?! Он штурмовал Лужскую линию. Вы должны сделать все, что можно... Ясно? - Да, да, господин майор, конечно, - задыхаясь сбивающейся скороговоркой проговорил врач. Он рывком отворил дверь и вбежал в палату. В то время как Миллеру делали уколы, меняли кислородную подушку, Данвиц неподвижно лежал на своей койке, устремив глаза в потолок, ничего не слыша и не видя. "Это я, я его убил, - думал он, - моя оплошность, мое легкомыслие, моя уверенность, что никто и ничто не в силах нас остановить... Этот Миллер не был кадровым офицером. До войны работал на автомобильном заводе. Инженер по специальности. Его призвали в армию в тридцать девятом. Участник боев на Западе. Имеет Железный крест..." Он, Данвиц, никогда не выделял капитана среди других офицеров. Отношения их были чисто служебными. Кроме того, Миллер был типичным интеллигентом, а Данвиц не любил интеллигентов. Но теперь он воспринимал этого невысокого, светлоглазого человека, вежливого, так и не отвыкшего на военной службе от постоянных "битте шен" и "данке шен", но вместе с тем дисциплинированного и смелого, как своего лучшего друга. О приближающейся смерти Миллера он думал с ужасом, как о жестокой каре самому себе. Подумать только! Меньше ста пятидесяти километров отделяли его, Данвица, от Петербурга, когда он со своими танками и мотопехотой приблизился к Лужской линии. В предыдущие дни ему удавалось проходить с боями по двадцать - двадцать пять километров. Если бы он сумел сокрушить Лужскую оборону русских и сохранить прежний темп наступления, то двадцать первого июля сидел бы за банкетным столом в "Астории". Но до обозначенного в пригласительном билете дня осталось меньше недели, а он, Данвиц, лежит на госпитальной койке более чем в двухстах километрах от проклятого Петербурга... И рядом умирает офицер его отряда, а сам отряд не только не продвинулся вперед, но и отброшен русскими южнее тех рубежей, с которых начал свою злополучную атаку. "О черт! - думал Данвиц. - Почему же тогда я здесь?! Почему лежу на этой койке, вместо того чтобы быть там, с отрядом!.." Он посмотрел на свои забинтованные руки. И ему захотелось сорвать повязки, отшвырнуть их в сторону, надеть китель, потребовать немедленно машину... Он попробовал согнуть перебинтованные пальцы, но тут же почувствовал острую боль. Нет. Придется лежать здесь... "Так ли я представлял себе эту войну какой-нибудь месяц тому назад? - спрашивал себя Данвиц. - Она рисовалась мне романтически-кровавой битвой. Я видел себя современным Зигфридом, шагающим по колено во вражеской крови. А здесь грязь и болота. Солнечный зной и выжженное пространство. Пули не только в бою, пули из-за каждого угла". И вдруг Данвицу показалось, что он стоит на зеленом ковре в кабинете Гитлера в Бергхофе. Он снова видел все до мельчайших подробностей: покрытую голубыми изразцами печь, книжные шкафы справа от письменного стола фюрера, настольную лампу с красным абажуром, кресло, обтянутое голубой кожей, то самое окно, у которого он стоял так недавно, - огромное, почти во всю стену стекло, разделенное переплетами на бесчисленное количество квадратов, горы вдали, покрытые вечным снегом... "Я не выполнил приказ, - подумал Данвиц. - Обманул доверие фюрера". "В путь, майор Данвиц! - прозвучал в его ушах голос Гитлера. - В путь, господин майор Данвиц!" Но почему "господин майор Данвиц"? Фюрер не мог так сказать. Прошло несколько секунд, пока Данвиц понял, что слышит не фюрера, а капитана Миллера. Капитан по-прежнему лежал на спине неподвижно, но с губ его срывались настойчивые слова: "Господин майор Данвиц... Вы здесь, господин майор?.." - Я здесь, Миллер! - поспешно ответил, приподнимаясь на локте, Данвиц. - Вам лучше, Вилли? - Это уколы, господин майор... Со мной все кончено. Я слышал ваш разговор с врачом... там, за дверью... Но все это уже не играет роли. Сейчас мне очень хорошо... я так ждал этого часа... - Ждали, Миллер? - недоуменно переспросил Данвиц. - Да, да. Хотя бы одного часа без шума боя, хотя бы одного отрезка дороги без запаха смерти и пожаров... Вы знаете, что мне сейчас хочется услышать?.. Сейчас, пока еще не все кончено?.. Смех ребенка... "Он бредит", - подумал было Данвиц, но тут же отбросил эту мысль: ни разу еще за все эти часы капитан не произносил слова столь отчетливо и осмысленно. - Я хочу спросить вас, господин майор, - снова заговорил Миллер, - почему все это произошло? - Мы подорвались на их минных полях, Миллер, - ответил Данвиц, и снова горькая мысль о своей вине вытеснила из его сознания все остальное. - Ну... а другие? - спросил Миллер. - О чем вы, капитан? - не понял его вопроса Данвиц. - Другие... прошли? - Не знаю точно, Миллер, - ответил Данвиц, сознавая, что говорит неправду, и радуясь, что капитан не может видеть его лица. - Во всяком случае, одно несомненно - мы будем в Петербурге и выпьем вместе с вами в "Астории" за победу. - Нет, - тихо произнес Миллер, - я уже не выпью... Он помолчал немного. Было слышно его тяжелое, хриплое дыхание. Потом вдруг спросил: - А вы, майор, уверены?.. - Конечно, уверен, Вилли, - поспешно ответил Данвиц. - Вы будете жить, вы же сами чувствуете, что вам лучше! - Я не о том... Вы сами, Данвиц, уверены, что... будете пить в "Астории"? Данвиц вздрогнул. Его первой мыслью было ответить резко, но тут же он понял, что было бы чрезмерно жестоко говорить так с человеком, уже стоящим одной ногой в могиле. - Мы будем в "Астории", Миллер, - спокойно, но строго, точно уговаривая ребенка, повторил он, - и вы и я. - Вы никогда не видели, как бурят землю? - точно не слыша его слов, спросил Миллер. - Я видел. Сначала бур идет легко... потом все труднее... потом буры начинают ломаться, крошиться... все чаще... и наконец наступает предел... - Перестаньте, капитан, - на этот раз уже резко сказал Данвиц, - я понимаю, вы серьезно ранены и... - Нет, нет, господин майор, дело совсем в другом, - настойчиво и как бы отмахиваясь от его слов, произнес Миллер. - Нам просто казалось, что эта земля... очень мягкая... А это был только первый, поверхностный слой... а дальше... дальше гранит... - Перестаньте! - крикнул Данвиц. - Я приказываю вам замолчать! Он почувствовал, как загорелось его лицо, как неожиданно снова вспыхнула боль в кистях рук. - Я замолчу, Данвиц... я очень скоро замолчу навсегда... - тихо сказал Миллер. - Спите, Миллер, вам нельзя много говорить, - глухо произнес Данвиц, - надо спать. Я сейчас потушу свет... Он понимал, что покрытые толстым слоем ваты и марли глава Миллера не могут видеть света. И тем не менее он тыльной стороной забинтованной руки нажал на рычажок выключателя стоящей рядом, на тумбочке, лампы. Комната погрузилась во мрак. Так Данвицу было легче. Он больше не видел лежащую на подушках, похожую на спеленатый обрубок голову Миллера. Ему казалось, что темнота не только скроет от него капитана, но и заглушит его голос, его слова, срывающиеся с черных распухших губ. Он снова лег на спину, вытянул руки. И вдруг подумал о своем дневнике. Том самом, что начал вести там, в Клепиках... Тонкая, в клеенчатой обложке тетрадь лежала в его планшете. Только четыре страницы успел заполнить в ней Данвиц. Он писал о победах. О расстреле того чекиста. О слизняке-мальчишке, чье поведение лишь подтвердило предсказание фюрера. О наслаждении чувствовать себя хозяином на чужой земле, знать, что жизнь и смерть ее обитателей зависят только от тебя... Но сейчас Данвиц думал не о победах. К нему вернулось чувство смутной тревоги, которое владело им, когда он сидел в той комнате, где раньше размещалось правление колхоза, под портретом Сталина, пронзенным немецким солдатским ножом, и глядел на еще не высохшее кровавое пятно на полу... Это была даже не тревога, а скорее недоумение, непонимание. Зачем, ради чего взорвали себя те русские солдаты в бункере? Зачем отравил колодец тот крестьянин, которого он, Данвиц, приказал повесить там же, на колодезном журавле?.. Что же руководило ими? Тупость? Страх? Отчаяние? Или... Как он сказал, этот несчастный Миллер, - "второй слой"?.. Нет, нет, чепуха, предсмертный бред. Просто эта война не для таких, как Миллер. Она для тех, у кого железные нервы. Для тех, кто не знает жалости. Для тех, кто подчинил все свои желания, всю волю, всю жизнь великим целям фюрера! В темноте ночи Данвицу снова показалось, будто он видит перед собой Гитлера, видит таким, как тогда, в минуты прощания... "Фюрер!.. - мысленно произнес Данвиц. - Я хочу спросить вас... Почему, потеряв столько земли и столько своих солдат и офицеров, русские все еще сопротивляются? Как удалось им задержать наши войска на Луге? Я знаю, мой отряд потерпел поражение по моей вине. Ну, а другие части? Ведь, по слухам, на этом участке не удалось продвинуться никому. Ни танкам, ни пехоте - никому! В чем же тут дело? Подоспели резервы? Или... или "второй слой"?.." Он оборвал себя. На какую-то долю секунды ему показалось, что Гитлер и впрямь может услышать его слова. Фюрер все еще стоял перед глазами Данвица. Ему чудилось, что Гитлер что-то говорит. Потом исчезло и это... Данвиц снова лежал в кромешной тьме. Она давила его, окружала со всех сторон, точно броня танка. "Нет, нет, все это неправда! - повторял про себя Данвиц. - Не может быть никакого "второго слоя", ты неправ, Миллер. Фюрер предусмотрел все. Если бы ты имел счастье говорить с ним, то одного его слова было бы достаточно, чтобы..." - Капитан Миллер! - негромко произнес Данвиц. Ответа не было. "Он заснул", - подумал Данвиц. Ему захотелось вдохнуть в капитана бодрость духа. Убедить, что все его мрачные мысли лишь от боли, от горечи поражения... - Миллер! - уже громче позвал Данвиц. Но капитан молчал. В темноте Данвиц нащупал настольную лампу. Долго возился с выключателем, наконец зажег свет. Капитан лежал неподвижно. - Миллер, Миллер! - снова повторил Данвиц, чувствуя, как его охватывает страх. Он вскочил с постели и склонился над капитаном. Прошло не менее минуты, прежде чем Данвиц понял, что Миллер мертв. На следующий день Данвиц потребовал от главного врача немедленной выписки. Майор медицинской службы возражал. В душе он все еще побаивался этого сумасбродного офицера, который, пригрозил сдать в гестапо или перестрелять весь медицинский персонал госпиталя. Но было обстоятельство, которое теперь помогало врачу держаться уверенно: утром позвонили из штаба самого генерал-фельдмаршала с указанием держать майора в госпитале до полного его выздоровления. Приказ было ведено сохранить от майора в тайне. В течение нескольких минут врач почтительно, но вместе с тем настойчиво объяснял Данвицу, какие тяжелые последствия могут иметь плохо залеченные ожоги рук, что в том состоянии, в каком находится сейчас господин майор, он никакой пользы на фронте принести не сможет... Говоря все это, врач внимательно наблюдал за Данвицем, опасаясь внезапной вспышки гнева, но тот слушал его молча. От врача не укрылось, что майор вообще как-то переменился за эту ночь. Очевидно, смерть Миллера сильно на него подействовала. На лице Данвица лежала печать усталости и даже равнодушия ко всему, что его окружало. Выслушав врача, он произнес только одну фразу: - Я должен... понимаете, должен быть в своей части! В душе врач не поверил Данвицу. За эти недели войны он уже успел насмотреться на раненых офицеров разных званий. Редко кто из них торопился обратно на фронт. Создать впечатление готовности немедленно встать в строй и при этом возможно дольше задержаться в госпитале - к этому сводились их истинные стремления. То, что этот майор Данвиц, судя по слухам, был до войны вхож в высшие сферы, и то, что состоянием его здоровья интересовались в штабе самого фельдмаршала, по мнению врача, отнюдь не делало этого офицера исключением из правила. Как раз наоборот. Человеку с такими связями ни к чему было лишний раз рисковать своей жизнью... Убеждение, что он раскусил тайные намерения Данвица, придало врачу еще большую уверенность. В конце концов, кричать и грозить расстрелом - это одно, а самому лезть под пули - совсем другое. - Нет, нет, господин майор, - с улыбкой, но твердо сказал врач, - это невозможно! Вы должны остаться у нас до полного выздоровления. И, кроме того... на фронте сейчас... временные затруднения. Судя по словам поступающих к нам раненых офицеров, в районе Новгорода нашим частям пришлось отойти... Разумеется, через несколько дней все снова пойдет на лад. К тому времени и вы будете здоровы, и тогда... О том, что этого ему не следовало говорить, врач сообразил лишь в следующую минуту, когда перебинтованная рука Данвица медленно поползла к правой части живота, где обычно висел на ремне пистолет. Но сейчас Данвиц был одет в пижаму... - Негодяй... мерзавец! - проговорил Данвиц так тихо, что врач даже не сразу понял значение этих слов. - Вы хотите сказать, что... ...К вечеру в кителе, наброшенном на плечи, с обеими руками на перевязи Данвиц, поддерживаемый приехавшим за ним адъютантом, выехал в свою часть. - Здравствуй, мой Данвиц! - воскликнул Гитлер, увидя застывшего в дверях салон-вагона майора. Левая рука Данвица все еще была на перевязи, а кисть правой покрывала марлевая повязка. - Входи! - Гитлер сделал несколько шагов навстречу приближающемуся Данвицу. - Ты был ранен? Знаю. Расскажи... Впрочем, это потом. Он прошел мимо майора, едва заметно волоча ногу, приблизился к двери и, полуоткрыв ее, тихо сказал кому-то несколько слов. Затем вернулся обратно и остановился против застывшего в центре салона Данвица. - Я награждаю вас, майор Данвиц, орденам Железного креста! - торжественно произнес Гитлер. Данвиц услышал за своей спиной чьи-то шаги. Гитлер через его плечо взял протянутый ему адъютантом поблескивающий черно-серебристой эмалью крест и приколол его к кителю Данвица. Он хотел торжественно пожать Данвицу руку, но, сообразив, что майор не может ответить на рукопожатие, потрепал его по плечу. Затем отошел на шаг и удивленно спросил: - Почему ты молчишь? - Мой фюрер! - тихо, но твердо произнес Данвиц, глядя прямо в глаза Гитлеру. - Я не заслужил этот орден. Мой отряд отступил. Мой танк был подбит. Я получил ожоги и выбыл из строя... Несколько мгновений Гитлер пристально смотрел на стоящего перед ним офицера. То, что Данвиц в ответ на оказанную ему великую честь не поблагодарил своего фюрера, не понравилось Гитлеру. Но, может быть, дело просто в скромности Данвица, в желании майора подчеркнуть, что вряд ли кто-нибудь вообще достоин чести получить орден непосредственно из рук фюрера? - Ты храбро воевал, - снисходительно сказал Гитлер, - и в ближайшие дни у тебя будет возможность доказать, что ты достоин полученной награды. Сядь. Он подвел Данвица к креслу, заставил сесть. Затем, почти не поднимая ног, шаркая подметками сапог о ворсистый ковер, прошелся взад и вперед по вагону. - Мне нужен Петербург, - проговорил он, останавливаясь перед креслом, в котором сидел теперь Данвиц. - Но он до сих пор не взят. Я хочу знать, почему? - Но фельдмаршал фон Лееб... - начал было Данвиц, однако Гитлер прервал его: - Я знаю, что думает фон Лееб. Генералам всегда не хватает солдат, орудий и самолетов. Меня не интересует сейчас мнение фон Лееба. Я хочу слышать твое мнение, мнение участника боев. И знаешь почему? Потому, - продолжал он, не дожидаясь ответа, - что я веду эту войну не для фон Лееба, а для тебя. Фон Лееб стар. А ты молод. Ты заинтересован в нашей быстрейшей победе, это будет твоя победа. Я спрашиваю тебя как фронтовика, как боевого офицера, знающего противника: почему до сих пор не взят Петербург? Я велел тебе быть моими глазами и ушами. Теперь я хочу, чтобы ты сказал мне все, что думаешь. Все, что ты видел и слышал. О Хепнере, о Рейнгардте, о Леебе. Все! Но Данвиц молчал. В то время как Гитлеру казалось, что майор просто не решается критиковать высших военачальников, Данвицем владели совсем другие мысли. "Вот он стоит рядом, мой фюрер, человек, служению которому я посвятил свою жизнь, - думал он. - Одной его фразы, одного его слова достаточно, чтобы ответить на вопросы, которые уже столько дней не дают мне покоя. У меня нет никого - ни семьи, ни друга. Только он, мой фюрер. Перед ним у меня не может быть тайн. Все эти дни я мечтал о несбыточном счастье снова увидеть его. И вот эта мечта неожиданно осуществилась. Так почему же я молчу? Чего боюсь? В чем сомневаюсь?.." - Почему же ты молчишь, Данвиц? - уже с некоторым раздражением спросил Гитлер. Он ждал от майора каких-то слов, которые укрепят его в мысли, что неудачи последних дней являются следствием нераспорядительности Лееба, Хепнера, Рейнгардта, Манштейна, - ему было все равно кого, лишь бы иметь еще одно подтверждение чьей-то вины. Но Данвиц воспринял слова Гитлера как поощрение, даже приказ поделиться всеми своими сомнениями... Он встал. - Мой фюрер! - произнес Данвиц срывающимся от волнения голосом. - Может ли это быть, что мы... недооценили противника? Я не знаю, что движет им - страх, отчаяние, привычка повиноваться приказу или большевистский фанатизм. Но враг сопротивляется. И я не могу понять, что происходит. Они сопротивляются даже тогда, когда сопротивление бессмысленно. Продолжают драться в окружении. Дерутся, когда мы превосходим их количественно вдвое и втрое. Они подрывают себя вместе с окруженными нами дотами, - да, да, расстреливают весь свой боезапас и подрывают себя. На каждого захваченного нами пленного приходится не меньше трех таких, которые пускают себе последнюю пулю в лоб. И я не могу понять: почему? - И, по-твоему, это может служить оправданием... - зловеще начал Гитлер. Но Данвиц, целиком захваченный своими мыслями, не замечал, каким тоном прервал его Гитлер. - Нет, нет, мой фюрер! Не оправданием! Я готов пустить себе пулю в лоб за то, что отступил! Но... но вы приказали мне говорить правду. И я ее сказал. Научите, - уже с отчаянием в голосе проговорил он, - как сломить сопротивление врага?! Одно ваше слово, и я все пойму. Только одно ваше слово!.. Было мгновение, когда Гитлеру захотелось закричать, заставить Данвица умолкнуть, даже ударить его. Этот обласканный им майор выражал те же самые сомнения, которые в замаскированном, сглаженном виде позволяли себе высказывать некоторые и там, в "Вольфшанце". Но перед ним стоял послушный его воле человек, его раб, готовый на все, и сознание этого взяло верх. Раб ждал повеления. Ждал магического слова. Что ж, он услышит это слово... - Жестокость! - неожиданно громко выкрикнул Гитлер прямо в лицо Данвицу. - Мы должны быть настолько жестокими, чтобы заставить содрогнуться человечество! Мы должны растоптать все эти жалкие законы старого мира с его еврейско-христианскими традициями! Мы должны стряхнуть со своих ног эту тину! Когда мне говорят, что нам нужна новая, покорная Германии Польша, я отвечаю: нет! Мне не нужна никакая Польша! И нет никакой Польши! Есть принадлежащая Германии земля, которая, к сожалению, еще будет в течение ближайших лет заселена поляками, но и только! Пусть на какое-то время останется польская рабочая сила, но и только!.. Когда мне говорят о будущей государственности России, о дружественном Германии правительстве, я отвечаю: нет! Мне не нужна Россия, ни враждебная, ни дружественная, мне нужны просто восточные земли. Поэтому я никогда не приму капитуляции - ни Петербурга, ни Москвы! Я сотру их с лица земли, превращу в прах, в пепел, в гигантские, наполненные водой воронки!.. Он умолк, задохнувшись, кулаки его поднятых рук некоторое время конвульсивно сжимались и разжимались. Данвиц стоял неподвижно. Был момент, когда ему хотелось сказать, что и сейчас он сам и его солдаты жестоки до предела. Он вспомнил повешенных на телеграфных столбах, на деревьях, вспомнил заживо сброшенных в колодцы, и ему хотелось сказать, что он не знает, какие новые проявления жестокости смогли бы устрашить, парализовать русских, но сдержался. Он думал теперь о том, что должен поскорее вернуться в войска и сделать все, чтобы выполнить приказ фюрера. - Петербург должен быть захвачен в самое ближайшее время, - снова заговорил Гитлер. - Ради этого я пошел даже на то, чтобы несколько ослабить группу "Центр". Новое наступление начнется, как только фон Лееб перегруппирует силы. У тебя есть какие-нибудь просьбы, Данвиц? - Только одна. Разрешите мне немедленно вернуться в свою часть. - Хорошо. Иди. - Гитлер кивнул головой. Данвиц пошел к двери. У порога он остановился, резко повернулся и, выкинув вперед правую руку с забинтованной кистью, воскликнул: - Хайль Гитлер! Он остался стоять с вытянутой рукой, потому что увидел, как Гитлер медленно подходит к нему. Фюрер шел мелкими шажками, казалось, что пушистый ковер мешает ему передвигать ноги. Подойдя к Данвицу, он впился в него своими колючими, глубоко запавшими глазами. - Запомни: жестокость! - сдавленным голосом произнес он и повторил: - Еще и еще раз: жестокость! 12 Тридцатого июля, в шесть часов двадцать минут вечера, двое американцев медленно поднимались по кремлевской лестнице вслед за указывающим путь советским полковником, чтобы в шесть тридцать встретиться со Сталиным. Одного из этих американцев хорошо знали в московских официальных кругах. Его звали Лоуренс Штейнгардт, он был послом Соединенных Штатов Америки в Советском Союзе. Второго американца в Москве лично не знал никто, хотя имя его было известно дипломатам из американского и английского посольств. Его звали Гарри Гопкинс, и в Соединенных Штатах он не занимал никакой официальной должности. Высокий, худой до крайности, в помятом пиджаке и пузырящихся на коленях брюках, он шел на полшага впереди одетого по всем требованиям дипломатического протокола Штейнгардта, погруженный в свои мысли. Указывающий путь полковник время от времени оглядывался и, видя, как медленно движется долговязый американец, сам невольно замедлял шаг. "Кто он такой?" - с любопытством спрашивал себя полковник. Ему никогда ранее не приходилось слышать эту смешно звучащую по-русски фамилию - Гопкинс. Из того, что ему было приказано проводить этого Гопкинса в кабинет Сталина, полковник делал естественный вывод, что странно выглядевший американец - важная птица. А то, что посол почтительно следует несколько позади, лишь подтверждало этот вывод. Но если вылощенный, с галстуком-"бабочкой" Штейнгардт выглядел в глазах полковника типичным капиталистом, то относительно Гопкинса, неряшливо одетого, истощенного, полковник терялся в догадках. "Может быть, он представитель американского пролетариата?" - подумал полковник, но тут же откинул эту мысль как нелепую: представителей зарубежного пролетариата послы не сопровождают. Советский полковник был далеко не единственным человеком, задававшим себе вопрос: "Кто же он такой, этот Гопкинс?" В течение ряда лет такой же вопрос задавали себе многие и в Соединенных Штатах, в том числе даже те, кто был близок к Белому дому. Особенно это стало занимать всех после того, как Гопкинс, пробыв короткое время на посту министра торговли, неожиданно подал в отставку, переехал по приглашению Рузвельта на жительство в Белый дом и, став неофициальным помощником главы государства, очень скоро проявил себя активным сторонником проводимого тогда президентом "нового курса". Одни считали Гопкинса умным и проницательным человеком, другие - выскочкой, интриганом, "злым гением" президента. На него постоянно нападали в газетах и на пресс-конференциях в Белом доме те, кто объявлял "новый курс" президента покушением на свободу частной инициативы и традиционный для страны культ индивидуализма. Резкий, немногословный, энергичный, Гопкинс в течение короткого времени завоевал полное доверие президента и стал для него незаменимым. Происходивший из небогатой семьи, воспитанный в религиозных традициях, он сочетал в себе многие противоречивые черты. Убежденный в том, что американский образ жизни является наилучшим, он не закрывал глаза на вопиющую нищету в этой самой богатой в мире стране. Работая в конечном итоге в интересах американского капитала, он сам оставался небогатым человеком, его влекла жажда деятельности, а не наживы. Оставаясь в глубине души пуританином, он в то же время презирал типично американские ханжеские предрассудки. Защищая то, что считал американской демократией, он ненавидел бюрократизм и политиканство. Будучи прагматиком, иронически относящимся к любым социальным теориям, Гопкинс ценил в людях ум, способность к анализу и считал тупицами противников "нового курса" Рузвельта, не понимающих, что президент столь же далек от социализма, сколь и они сами, но хочет сделать реальные выводы из кризиса, недавно жестоко потрясшего страну. Гопкинс сознавал, что Советский Союз никогда не угрожал и не угрожает Соединенным Штатам. В стремлении же Гитлера к мировому господству Гопкинс видел угрозу американским интересам. В то время позиции Гитлера в Америке были довольно сильны. Многие буржуазные газеты пели ему осанну, изображая немецкого диктатора крестоносцем в борьбе с коммунизмом. Изоляционисты под флагом "истинно американского" патриотизма на все лады перепевали знаменитую доктрину Монро "Америка для американцев", требовали невмешательства в европейские дела и, следовательно, предоставления Гитлеру и в дальнейшем полной свободы действий. Влияние изоляционистов в конгрессе было огромным. Они выступали даже против расширения военной помощи Англии, утверждая, что эта находящаяся при последнем издыхании страна никогда не сможет расплатиться за военные поставки. Рузвельт, будучи умным и дальновидным политиком, понимал, какую потенциальную угрозу для положения и влияния Соединенных Штатов представляет собой немецкий нацизм. Президент был популярен в стране. Его реформы, умелое пользование либеральной терминологией, словесные нападки на монополии, пропаганда социальных реформ привлекли на сторону Рузвельта широкие слои народа и обеспечили ему беспрецедентную в истории Соединенных Штатов победу: переизбрание на третий срок. Его поддерживали наиболее дальновидные представители капиталистических кругов, те, кто хорошо понимал, что реформы Рузвельта, на которые, подобно быку на красное, ожесточенно нападали "узколобые", в конечном итоге преследуют цель наилучшей организации частнокапиталистического хозяйства. И тем не менее Рузвельту приходилось нелегко в условиях сложной политической жизни страны, с ее борьбой явных и тайных интересов, коррупции, кулуарными сделками. Президент лавировал. Сидя в своей коляске или поддерживаемый под руки телохранителями, он выступал в конгрессе, на пресс-конференциях, по радио, нередко с противоречивыми заявлениями. Он объявлял Соединенные Штаты оплотом демократии, давая понять, что отрицательно относится к гитлеризму, и в то же время клялся, что ни при каких условиях не отправит ни одного американского солдата сражаться за океан. Он требовал от конгресса утверждения программы, предусматривающей огромный рост военного производства, заявлял, что "нет ни одной существующей оборонительной линии, которую не надо было бы укреплять", имея в виду угрозу со стороны Гитлера, но тут же произносил другую речь, полную самых тривиальных антисоветских нападок. Он оказывал военную помощь Англии и тут же заверял репортеров в том, что никаких новых просьб от этой страны не поступало и что ни одного цента не будет израсходовано безвозмездно. Но если Рузвельт, который все больше и больше отдавал себе отчет в растущей угрозе со стороны Гитлера, в ряде случаев действительно был вынужден лавировать, то его ближайший помощник, формально не занимающий никакой государственной должности, был во многом от этой необходимости избавлен. Уже первые две недели войны Германии с Советским Союзом убедили Гарри Гопкинса в том, что Красная Армия отличается от тех армий, с которыми до сих пор сталкивался Гитлер. И в то время как изоляционисты ликовали, уповая на немецкого фюрера как главный оплот в борьбе с большевизмом, в то время как военные специалисты утверждали, что русская кампания Гитлера продлится максимум два-три месяца, Гарри Гопкинс придерживался иного мнения. Однако ему нужны были дополнительные факты, чтобы в этом мнении укрепиться самому и убедить в своей правоте других. Он хотел ближе познакомиться с загадочной Советской страной, больше о пей узнать, причем узнать, так сказать, из первых рук. Для начала Гопкинс решил побеседовать с теми американцами, которые побывали в России. Его выбор пал на Джозефа Дэвиса, бывшего посла Соединенных Штатов в Москве. Дэвис уже через два дня после нападения Гитлера на Советский Союз заявил, что "мир будет удивлен размерами сопротивления, которое окажет Россия". Они встретились в Белом доме, где Гопкинс занимал комнату, некогда бывшую кабинетом Линкольна. - Каково ваше мнение о перспективах войны в России? - спросил Гопкинс Дэвиса. Бывший посол ответил, что эти две недели войны показали способность русских к ожесточенному сопротивлению. Но это Гопкинс знал и сам. Он нетерпеливо сказал, что от человека, который жил в Москве и изучал страну, ему хочется получить прогноз дальнейшего хода войны. Дэвис пожал плечами и ответил, что, с его точки зрения, все решат самолеты. Если Гитлер будет господствовать в небе, то вряд ли советские войска, обороняющие Украину и Белоруссию, смогут противостоять и его наземным атакам. - Значит, вы не исключаете возможности оккупации этих территорий? - на этот раз задумчиво спросил Гопкинс. - Все решат самолеты, - повторил Дэвис. - Хорошо, - кивнул Гопкинс, - предположим, Гитлеру удастся захватить большие территории... - Не забудьте, - прервал его Дэвис, - что речь идет не просто о географических понятиях, а о шестидесяти процентах всех сельскохозяйственных ресурсов страны. Добавьте к этому шестьдесят процентов промышленной продукции, и вы поймете, что означает для Кремля потеря Украины и Белоруссии. - Вы хотите сказать, что война на этом закончится? - угрюмо спросил Гопкинс. - О нет, - покачал головой Дэвис, - напротив. Он с улыбкой посмотрел на Гопкинса и, закурив сигарету, сказал: - Видите ли, Гарри, мы с вами не на пресс-конференции и можем говорить откровенно. Мне не нравится коммунизм, я отнюдь не поклонник Сталина. Хотя те глупости, которые пишут о России у нас в Штатах, вызывают у меня отвращение. Он отхлебнул кофе из чашечки. - Так вот, - продолжал Дэвис, - сегодня главное заключается в том, чтобы быть реалистами и знать, что если Гитлеру и удастся занять Украину и Белоруссию, то война на этом не закончится. - Вы в этом уверены? - быстро переспросил Гопкинс. - Я в этом убежден. Это будет пиррова победа для Гитлера, потому что он наверняка столкнется с рядом новых, не менее сложных, чем чисто военные, проблем. Вы, конечно, ознакомились с недавней речью Сталина по радио? - Разумеется. Мне она показалась сильной и энергичной, хотя те, кому удалось ее слышать непосредственно, говорят, что Сталин был очень взволнован. - Я бы не взялся делать выводы о состоянии Сталина на основании тембра его голоса, - заметил Дэвис. - Я убежден, что эта речь найдет огромный отклик в стране. Я имею в виду призыв Сталина к партизанской войне и повсеместному саботажу на занятых немцами территориях. Вы знакомы с историей наполеоновских войн? - Я не ученый, Джозеф, но если вам кажется необходимым... - Нет, нет! Я понимаю, что вам могут немедленно составить любую справку, - с легкой иронией остановил Гопкинса Дэвис. - Я хотел только обратить ваше внимание на то, что Наполеон, прежде чем он устремился в Россию, завоевал всю Европу. - И что же? - А то, что нигде, кроме Испании, он не встретил массового сопротивления. В России же партизаны подстерегали его солдат за каждым деревом. А в России очень много деревьев, Гарри. - Вы убеждены, что история повторится? - История вообще не повторяется. В данном же случае позволю себе сказать: я знаю Россию достаточно хорошо, чтобы уверенно утверждать, что с немцами будет воевать весь народ. Их будут убивать даже там, где не окажется ни одного советского солдата. Вот проблема, с которой столкнется Гитлер, если ему и удастся захватить Украину и Белоруссию. - Но в этом случае власть Сталина уже не будет распространяться на... - Будет, Гарри! Даже если ему придется отступить в глубь страны. Россия огромна, а Сталин - это не только руководитель и человек. Это, если хотите, олицетворенная идея. Я не думаю, чтобы немцам удалось ликвидировать его физически. А против идеи пули вообще бессильны. - Вы исключаете возможность внутреннего заговора? Измученное кровопролитной войной население... - Россия не Южная Америка, Гарри. Успешный заговор в России? Это нереально. Заговор в пользу немцев? Это полностью исключено. К тому же я убежден, что военные испытания еще больше сплотят русских. Гопкинс встал и сделал несколько шагов по комнате. Дэвис глядел на него с любопытством. Неужели он и впрямь, как говорят злые языки, по два дня не меняет свои сорочки? Интересно, сколько лет подряд он носит эти стоптанные туфли? И сколько сигарет в день выкуривает? Две пачки? Три? - Считаете ли вы, что мы должны оказать помощь Кремлю? - неожиданно спросил Гопкинс. - Полагаю, что да. Но хочу, в свою очередь, задать вопрос: уверены ли вы, что Советы эту помощь примут? Брови Гопкинса высоко поднялись. - Я вас не понимаю, - сказал он, пожимая плечами. - Русские армии истекают кровью. На Гитлера работает вся Европа. И вы сомневаетесь, что... - Видите ли, я не уверен, что вам известно о психологии Сталина больше, чем об истории наполеоновских войн... Не сердитесь, Гарри, - торопливо сказал Дэвис, поднимая руку, - я знаю, что вы в любое время дня и ночи можете предсказать исход голосования в конгрессе по любому вопросу. У каждого своя профессия. Вы не дипломат. Ваши глаза были всегда обращены внутрь страны. А мои - вовне... Итак, попытайтесь поставить себя на место Сталина. Он всегда был убежден, что Россия окружена врагами, и, говоря между нами, убежден небезосновательно. Он не доверял ни Англии, ни Франции. Не верил в их способность и желание противостоять Гитлеру, которого и раньше ненавидел не меньше, чем теперь... - Но это не помешало ему заключить пакт с Гитлером! - Боюсь, Гарри, что вы все еще находитесь под влиянием президентской речи, которую он произнес, если не ошибаюсь, в феврале сорокового. Между прочим, не вы ли составили для него эту речь? - Нет, - холодно ответил Гопкинс. - Допустим. Тогда вам следовало бы понять, что русские, что бы мы ни говорили публично,