рилам. Убегая, я оставила дверь в квартиру открытой, она была открыта и сейчас. Я позвала: - Алеша! Никто не ответил. Неужели Алексей ушел, не выдержал, не смог быть наедине с мертвым в пустой, темной квартире?.. Я крикнула громче: - Алеша! - Да, да, здесь, иду! - раздалось в ответ, и я с облегчением вздохнула. Шедший за мной Суровцев неожиданно громко воскликнул: - Здравствуйте, товарищ майор! - Кто это? - недоуменно спросил Алексей, жмурясь от бьющего ему в глаза луча фонарика. - Так это же я, капитан Суровцев! - радостно сказал Володя. - Суровцев?! Вот это да! - ахнул Алексей. - Да убери ты к черту свой фонарь! Они обнялись. Я понимала, что фронтовые товарищи не могут не радоваться встрече. Но сейчас меня это покоробило. Показалось, что Алексей и Суровцев, хлопавшие друг друга по плечам, проявляют какое-то пренебрежение к лежавшему в дальней комнате мертвому Федору Васильевичу... - Ну, довольно, товарищи, - сухо проговорила я, - нас ждут... Это была нелепая фраза. Нас никто не ждал. Тому, из-за кого мы здесь находились, было уже все безразлично. Но я этого как-то не осознавала. Суровцев снова включил свой фонарик. Луч света выхватил из темноты вешалку, на которой одиноко висела армейская шинель. Суровцев недоуменно спросил: - Он что... военным был? Вы же говорили, что старик? - Он был в ополчении, - ответила я. - Идемте. В кабинете по-прежнему горела коптилка. - Вот, - сказала я Суровцеву и сделала жест в сторону дивана. Суровцев направил туда луч фонарика. Я не хотела смотреть. И все-таки не выдержала. Посмотрела... Федор Васильевич показался мне маленьким, гораздо меньше ростом, чем при жизни. Он лежал на спине, под голову его была подложена черная кожаная подушка, а руки сложены чуть ниже груди. Я неотрывно смотрела в его ссохшееся, почти черного цвета лицо, не испытывая ничего, кроме ожесточения. С подобным чувством глядела я в лица бойцов и командиров, погибших от ран... Это пришло не сразу. В первое время в госпитале каждая смерть была для меня потрясением. Я не могла не думать о том, что этим людям еще бы жить да жить, что у них остались семьи, жены, матери, дети, которые ждут их, но никогда не дождутся. С трудом сдерживала слезы и с трудом работала. Потом научилась утешать себя тем, что придумывала казнь убийце. Я не знала, кто он, этот убийца, солдат иди офицер, пехотинец, летчик или артиллерист. Все они были для меня на одно лицо, все были такими же, как те, которые, стуча сапогами, смеясь и лопоча что-то, поднялись там, в Клепиках, на чердак... Тогда я видела их потные лица, их слюнявые рты, видела до тех пор, пока все они не слились в одно... И теперь мне казалось, что жизнь Федора Васильевича оборвал все тот же убийца. Тот же гогочущий, грязный, в серо-зеленом мундире и кованых сапогах... - Ну, - услышала я, будто издалека, голос Суровцева, - пойду позову бойцов. И он ушел, освещая себе путь фонариком. Алеша подошел ко мне, обнял за плечи, мягко, но настойчиво повернул к себе, посмотрел в глаза. И я вспомнила, что все рассказала ему. Все! Теперь он знает то, чего не знала даже моя покойная мама, не знает отец, знает то, что я не решалась сказать человеку, которого когда-то любила... - Все пройдет, Вера, - тихо сказал Алексей. - Когда? Когда, Алеша? - с отчаянием вырвалось у меня. - Ты хочешь, чтобы я сказал правду? Не просто утешил, а правду?.. Тогда слушай: все смоет победа. Всю грязь, все зло, которое они принесли на вашу землю. В этом и правда и утешение. Другого нет. Я уткнулась лицом в его полушубок и на мгновение забыла, где я... Мне хотелось только одного - стоять вот так долго, бесконечно, зная, что Алеша рядом... - Давайте сюда! - донесся деловитый голос Суровцева. Я отпрянула от Алеши. В комнату вошел Суровцев, за ним двое бойцов. Они несли гроб. - Здесь, - сказал Суровцев и скользнул лучом фонарика по дивану, на котором лежал мертвый Валицкий. Бойцы поставили гроб возле дивана, сняли крышку и положили ее рядом... Я отвернулась. А когда снова повернула голову к дивану, Федор Васильевич уже лежал в гробу, а бойцы держали в руках крышку, готовясь ее опустить. - Подождите! - неожиданно громко сказал Алексей. - Положите крышку на пол. Бойцы с недоумением посмотрели на него, но выполнили приказание. - Тут вот какое дело, товарищи, - продолжал Алексей. - На столе остались кое-какие бумаги... Вот посмотрите... Мы подошли к столу. Там лежала стопка листков. Я взяла их в руки, поднесла к коптилке. Это были те самые рисунки... Эскизы будущего памятника Победы. Я медленно перебирала листки. На всех них было изображено одно и то же, только в разных вариациях: боец в полушубке с винтовкой в руке, боец в гимнастерке, в сдвинутой на затылок пилотке, с автоматом, прижатым к груди, снова боец, на этот раз с развернутым знаменем. - Я знаю, знаю эти рисунки! - сказала я. - Он показывал их мне. Говорил, что после войны, ну, после победы, может быть, решат установить новую Триумфальную арку... Или соорудить памятник... - Он что же... по заказу какому это делал? - спросил Суровцев. - Нет. Он был архитектором, а не художником. И считал эти эскизы слабыми, непрофессиональными, но не мог не рисовать: верил, что они пригодятся. Эти рисунки ему жить, наверное, помогали. - Выходит, до последней минуты в победу верил, - проговорил один из бойцов, тот, у кого был хриплый голос. - Дай, я еще раз посмотрю, - сказал Алексей. Я протянула ему рисунки. - Вот этот мне тогда больше всего понравился, - сказала я. - Но здесь внизу какая-то надпись! - воскликнул Алексей и поднес рисунок к коптилке. - Какая надпись? - Подожди, почерк неразборчивый, - ответил он, склоняясь над листком. Наконец сказал: - Здесь написано: "Передать С.А.Васнецову". - Кто это? - спросила я. - Васнецов?.. - в раздумье повторил Алеша. - Я знаю только одного Васнецова... Но это секретарь горкома партии, член Военного совета... Его зовут Сергей Афанасьевич. И здесь - "С.А."... Но почему ему? Какое отношение... - Дай листок! - протянула я руку. - Зачем тебе? - Я выполню его волю, - ответила я, хотя понятия не имела, каким образом смогу передать рисунок самому Васнецову. Алеша пожал плечами, отдал мне рисунок и стал смотреть другие. Видимо, он надеялся отыскать еще какие-нибудь надписи. - Смотри, - сказал он, - везде нарисован боец, а вот здесь - женщина... Тебе не кажется, - тихо спросил он, - что лицо этой женщины чем-то напоминает... твое? Я выхватила у него рисунок. Да, действительно, там была изображена женщина в ватнике, туго перепоясанная армейским ремнем... Лицо ее, кажется, и в самом деле чем-то было похоже на мое, только она была, пожалуй, старше... - Я оставлю у себя эти два рисунка, - сказала я, чувствуя, что сейчас разрыдаюсь. - А что будем делать с остальными? - спросил Алеша. - А я так полагаю, товарищ майор, - сказал Степанушкин, - на грудь ему их положить надо. - И повторил убежденно: - На грудь! - Ну как, Вера? - спросил Алексей. - Тебе решать. - Да, - с трудом проговорила я. Взяла из рук Алексея стопку листочков, подошла к гробу и положила Федору Васильевичу на грудь. Выпрямилась, отвернулась и сказала: - Все. - Действуйте! - скомандовал Суровцев. В тишине раздался стук молотков, бойцы забивали гвозди... - Взяли! - раздалось за моей спиной. Бойцы подняли гроб и понесли к выходу. Когда все мы вышли на широкую лестничную площадку, Суровцев неожиданно сказал: - А как же квартира? Ключ у кого-нибудь есть? Положено запереть и сдать управхозу. Будничность, деловитость его тона поразили меня. Но тут же я вспомнила, что страшная работа Суровцева и заключалась в том, чтобы хоронить людей, и, говоря о квартире, он, очевидно, следовал существующей на этот счет инструкции. - Дверь, когда мы пришли, была не заперта, - сказала я. И в голову мне пришла внезапная догадка: - Очевидно, почувствовав, что умирает, он открыл дверь, чтобы... словом, чтобы... Я не договорила. Меня снова душили слезы. - Подождите, - сказал Алеша. - Суровцев, посвети-ка сюда. И стал рассматривать дверной замок. - Так и есть, - удовлетворенно произнес он. - Замок поставлен на защелку. Мы сейчас захлопнем дверь, а завтра ты, капитан, дашь знать, кому положено. Он с силой захлопнул дверь. И мне показалось, будто в гроб вбили еще один - последний гвоздь. Когда мы вынесли гроб на улицу, я услышала, как Алексей тихо сказал Суровцеву: - Думал ли ты тогда, под Лугой, что гробовщиком стать придется?! - Кто-то должен погибших хоронить, - ответил Суровцев. - У войны лиц много. Вот она одним из них на нас сейчас в смотрит. Он обошел кузов и громко сказал сидевшему в кабине шоферу: - На Пискаревку! Ехали мы очень долго. Не выдержав, я попросила Алешу зажечь спичку и посмотрела на часы. Было около десяти. В первый раз я подумала, что могу не успеть вернуться в госпиталь вовремя. - Где эта... Пискаревка? - спросила я. - Понятия не имею, - ответил Алеша. - Никогда такого названия не слышал. - А его мало кто и слышал, товарищ майор, - раздался в темноте голос Степанушкина, - деревенька там была такая, что ли. - Но где это? - Если по-простому, то на окраине, на далекой. А по-военному - на северо-востоке, по нашим картам квадрат "А-5". - Что же, там теперь людей хоронят? - Не только там. И на Большой Охте, и на Серафимовском, и на Богословском... и мало ли где еще. У нашей части на Пискаревке - свой квадрат. Мы снова умолкли. Слышно было только, как постукивал гроб, когда машина подпрыгивала на ухабах. Именно потому, что она стала все чаще то проваливаться в какие-то рытвины, то пробуксовывать на ходу, я поняла, что мы едем уже не по улицам, а где-то за городом. Наконец машина остановилась. Звякнула дверца кабины, потом открылась и наша. - Выносите! - скомандовал Суровцев. Мы с Алешей вылезли первыми. Ярко светила луна. Я огляделась. Справа и слева, несколько в отдалении стояли маленькие крестьянские избы, почти по самые темные окна занесенные снегом. Впереди, метрах в пятидесяти от нас, возвышался на столбе деревянный щит, и я подумала, что это какой-то указатель. Дорога там суживалась, по сторонам ее лежали штабеля дров. Еще дальше я разглядела людей с лопатами в руках. - Взяли! - услышала я команду Суровцева и, обернувшись к фургону, увидела, что бойцы вытаскивают гроб. Суровцев и Алеша подставили под него плечи, я тоже подбежала, чтобы помочь, но Суровцев строго сказал: - Отойдите, Вера, не мешайте. Они опустили гроб на снег. - Позови старшего сержанта Фролова, - приказал Суровцев Степанушкину. - Слушаю! - ответил тот и побежал по дороге. Но, очевидно, это было ему не по силам. Пробежав метров пять, не более, он перешел на медленный шаг. Прошло минут пятнадцать, прежде чем он вернулся в сопровождении другого бойца, который, подойдя к Суровцеву, доложил: - Старший сержант Фролов прибыл по вашему приказанию. - Вот, - сказал Суровцев, указывая на гроб, и добавил: - Отдельно. - Слушаю, товарищ капитан. Значит, подрывать придется. - Подрывники на месте? - Так точно. Только что шпуры пробили. Новую траншею рвать надо. Эти заполнены доверху. Утром бульдозер придет, заровняет. А пока мы лопатами... - Поднять! - скомандовал Суровцев. Бойцы и Алексей подняли гроб на плечи и понесли. Мы с Суровцевым двинулись за ними. Так мы прошли метров тридцать, и, когда приблизились к тому, что издали показалось мне грудами дров, я поняла, что это не дрова, не бревна, а сложенные штабелями мертвые тела! Окоченевшие, скорченные, в той одежде, в которой их застала смерть, люди! Трупы заполняли доверху и траншеи, мимо которых мы сейчас шли. Это было страшное, освещенное желтым светом луны, безмолвное царство смерти... Подойдя к деревянному щиту, я разглядела, что на нем красной, с замерзшими подтеками краской написано: НЕ ПЛАЧЬТЕ НАД ТРУПАМИ ПАВШИХ БОЙЦОВ! Мне показалось, что слова эти написаны кровью. Гроб поднесли к краю забитой мертвецами траншеи и поставили на снег. Неподалеку двое бойцов, сидя на корточках, вынимали из брезентовых сумок патроны и закладывали их в шпуры. Из отверстий тянулись по снегу бикфордовы шнуры. Увидев Суровцева, бойцы поднялись, но он махнул рукой: - Продолжайте. И вдруг я решила... - Товарищ Суровцев, - сказала я, слыша, что мой голос стал каким-то чужим, - его нужно похоронить в общей могиле. Он так хотел. Я сказала неправду. Мы никогда не говорили с Федором Васильевичем о смерти. Только о жизни. Я не отдавала себе отчета в том, что побудило меня произнести эти слова. Вероятно, сознание, что Валицкий был частицей Ленинграда, что он жил и боролся вместе с другими ленинградцами до последнего вздоха. - Пока он мог, он был с живыми. Сейчас пусть лежит вместе с теми, кто погиб. - Действуйте, - приказал Суровцев бойцам и велел нам отойти и лечь в снег. Лежа, я видела, как один из подрывников срезал ножом края бикфордовых шнуров. Вспыхнул огонек спички. Подрывники отбежали в сторону и залегли. Через несколько секунд прогремел взрыв, к небу взметнулся столб снега и земли. Затем прогрохотали еще два взрыва. Мы встали и подошли к образовавшейся новой траншее. - Опускайте! - скомандовал Суровцев бойцам. Те зачем-то стряхнули с гроба комья земли, засыпавшей его при взрыве, и опустили гроб в траншею. Потом вопросительно посмотрели на Суровцева. - Скажите, чтобы заполняли дальше, - сквозь зубы проговорил он и, повернувшись к нам, сказал: - Все. Пошли. Я взяла горсть снега и бросила ее туда, вниз, на чернеющую в глубине крышку гроба. - Пойдем, Веруня! - раздался у моего уха голос Алексея. - Иди, Алеша. Я сейчас. - Идемте, Вера, - сказал, подходя ко мне, Суровцев, - пора! - Да, - кивнула я, - надо идти... Спасибо, Володя... Мы медленно пошли следом за Алексеем. - Значит... дождались? - вдруг спросил Суровцев. - Значит, все-таки его ждали?.. Какое-то время я молчала. Потом тихо сказала: - Да. Его. 8 В канун нового, 1942 года Военный совет Ленинградского фронта и обком партии впервые за время блокады приняли решение об увеличении хлебного пайка населению. Прибавка была ничтожной - 50 граммов рабочим и 75 дошедшим до крайней степени истощения служащим, иждивенцам и детям. Эта прибавка уже не могла спасти умирающих. Ею можно было поддержать существование только тех, кто еще не совсем лишился сил. Одна ленинградка записала тогда в своем дневнике: "Меня подняли в семь часов утра вестью - хлеба прибавили! Долгожданная прибавка свалилась без подготовки. Как-то сумели осуществить ее, избежав огласки и суматохи... Люди узнали об этом, только придя утром в булочную. Трудно передать, в какое всенародное ликование превратилось увеличение пайка, как много с этим было связано. Многие плакали. И дело тут, конечно, не в одном хлебе... Как будто какая-то брешь открылась в глухой стене, появилась живая надежда на спасение, поверилось в прочность наших успехов". Ленинградцы не могли не связывать этого с известными уже всему миру победами Красной Армии - освобождением Тихвина и Ростова, разгромом немецких войск под Москвой. На собраниях, которые стихийно возникали в тот день на фабриках и заводах, тысячи людей заявили убежденно: "Теперь-то выстоим! Выстоим до конца!" Увеличение продовольственного пайка воспринималось ими как долгожданный луч света в непроглядной тьме блокадной ночи, как начало конца этой мертвящей, почти могильной тьмы. А в том, что такое большое событие произошло без предварительной огласки, иные усматривали добрую преднамеренность: "Подарок всегда должен быть неожиданным". В действительности же тут не было никакой преднамеренности. Просто руководители ленинградской обороны еще вчера, перед тем как принять окончательное решение о прибавке, мучительно колебались. Они понимали, что идут на огромный риск. Ладожская трасса еще не оправдала возлагавшихся на нее надежд. В городе имелось лишь 908 тонн муки. Этого запаса не хватало и на два дня. Тем не менее решение о прибавке пришлось вынести. Альтернативой этому была голодная смерть новых сотен тысяч ленинградцев. И после того как решение состоялось, все, кто нес ответственность за его результаты, немедленно отправились из Смольного на Ладогу. Под беспощадным ветром и злым огнем немецких батарей они не раз пересекали озеро в кабинах грузовиков рядом с шоферами и в кузовах автомашин, на горе грузов, чтобы досконально установить, какой же может быть максимальная скорость доставки продовольствия по ледовой трассе и как еще можно повысить темпы его погрузки и разгрузки. Они провели бессчетное число бесед с грузчиками, ездовыми, водителями и ремонтниками. Требовали, просили, умоляли их ускорить приток продовольствия в Ленинград. Перевозки по Ладожской трассе обеспечивали четыре дорожно-эксплуатационных полка, три отдельных мостостроительных батальона, два рабочих батальона и две отдельные рабочие роты. Жданов сам выступил перед политработниками этих частей и подразделений. Речь его была жестка. Напомнил, что на льду работает весь наличный автотранспорт - около трех тысяч машин, и все-таки объем перевозок не удовлетворяет минимальные потребности осажденного города. Он взывал к партийной совести этих людей, тоже измученных холодом и голодом. Перевозя горы мешков с мукой, сухарями, пищевыми концентратами, никто из них не смел посягнуть даже на самую малую толику этих бесценных сокровищ. В первых числах января Жданов от имени горкома партии и Военного совета фронта обратился ко всему личному составу автомобильной дороги. В обращении этом, опубликованном фронтовой газетой "На страже Родины" и, кроме того, размноженном в виде отдельной листовки, говорилось без обиняков, что по льду Ладоги перевозится пока не более трети грузов, необходимых для удовлетворения потребностей Ленинграда, урезанных до крайних пределов. Над Ладогой загремел лозунг: "Все коммунисты и комсомольцы - на лед!" По этому призыву новые сотни людей, трудившихся до того на берегу, перешли на самую трассу. Трасса... Трасса... Дорога жизни!.. Никто не помнит, когда и кем именно впервые были произнесены эти два последних слова. Но в январе они стали привычными для ленинградцев, повторялись на собраниях, на митингах, в заводских цехах, звучали в каждом доме. Коллективы больших и малых ленинградских предприятий помогали Дороге жизни всем, чем могли, - послали на лед специалистов-механиков, обеспечили трассу тракторами, грейдерами, авторемонтными средствами. Но Дорога жизни нуждалась не только в этом. Ее надо было еще и охранять. На Ладожскую трассу были нацелены десятки изрыгающих смерть и крушащих лед дальнобойных немецких пушек. Над ней висели вражеские бомбардировщики. Существовала угроза высадки десанта. Для непосредственной охраны трассы была выделена специальная воинская часть. На обоих берегах Ладоги и на острове Зеленец сконцентрировалась мощная зенитная артиллерия, а по льду через каждые три километра располагались легкие скорострельные пушки и через каждые пятьсот метров - многоствольные зенитно-пулеметные установки. На бессменную воздушную вахту над Ладогой заступила фронтовая и флотская авиация. Специальные воинские части охраняли перевалочные базы и склады. И, казалось бы, невозможное - свершилось. С 7 по 19 января перевозки увеличились почти вдвое. 18 января Ладожская трасса впервые выполнила обязательную дневную норму. Теперь город был обеспечен мукой и мясом на три недели, сахаром - на тринадцать дней, крупой и жиром - на девять. Это позволило уже 24 января вторично увеличить продпаек населению... По мере освоения трассы усиливалась и разгрузка города от лишних здесь людей - стариков, неработоспособных женщин, школьников. Спасая их жизни, Ленинград спасал и самого себя: за счет эвакуированных можно было улучшить питание тем, кто активно сопротивлялся вторжению немецко-фашистских захватчиков. Холодная и голодная блокадная ночь постепенно отступала. В непрошибаемой, казалось бы, стене появилась надежная отдушина. Через нее в Ленинград хлынул поток не только плановых, а еще и внеплановых продовольственных грузов. В подарок ленинградцам слали железнодорожные составы с мукой, мясом, сахаром, крупой труженики Поволжья, Кировской к Вологодской областей, далекого Красноярского края, Средней Азии. Составы эти сопровождались делегациями. Делегации ехали сюда, чтобы морально поддержать боевой дух ленинградцев, укрепить их веру в конечную победу. Но, побывав на ленинградских фабриках и заводах, в частях Ленинградского фронта и на кораблях Балтфлота, воочию увидав каждодневный подвиг блокадного Ленинграда, они сами, как бы приобщившись к этому подвигу, уезжали отсюда еще более убежденными в грядущей победе. Посетила Ленинград и делегация партизан. Ее восторженно встречали на Кировском и Балтийском заводах, на линкоре "Октябрьская революция", на крейсерах "Киров" и "Максим Горький"... Многое менялось в Ленинграде. Обреченный врагом на смерть, он опять набирался жизненных сил. Все более и более удлинялись повестки дня заседаний бюро обкома и горкома за счет чисто производственных вопросов. Но по-прежнему немецкие войска стояли у дальней трамвайной остановки и в любую минуту могли ринуться на очередной штурм города. В любую минуту враг мог обрушиться на Ладожскую трассу и, перерезав ее, снова затянуть петлю голода. И надо было думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, не только о хлебе насущном для населения, но и о том, чтобы не голодали машины. Родилась смелая, почти безумная мысль: проложить по дну Ладожского озера бензопровод. ГКО поддержал ее. В Москве уже отбирались для этой цели инженеры и техники из Наркомата нефтепромышленности, различных строительных организаций. Формировалась специальная экспедиция ЭПРОНа... "А что наши войска?" - задавали себе безмолвный вопрос ленинградцы. Они знали об освобождении Тихвина, о разгроме немцев под Москвой. Знали о победах Красной Армии на юге. Об этом писали в газетах, передавали по радио. Но что происходит под Ленинградом? Наступает или стоит на месте армия Федюнинского? Идет ли на помощь Мерецков? На эти вопросы не давали пока ответа ни газеты ни радио... А войска на Ленинградском направлении не бездействовали. К началу нового, 1942 года группировка противника, ставившая своей целью соединиться с финнами на реке Свирь, была отброшена на тот самый исходный рубеж, с которого начала свое наступление 16 октября 1941 года. Юго-восточнее Ленинграда армия Федюнинского потеснила противника за железную дорогу Мга - Кириши и завязала бои за населенные пункты Погостье, Посадников Остров, Кириши. Теперь эти бывшие населенные пункты представляли собой лишь географические понятия. Тем не менее в боях за них медленно, но верно ковалась будущая победа. Частные успехи чередовались с неудачами, а все-таки юго-восточнее Ленинграда, по ту сторону блокадного кольца, наши войска продвинулись вперед на 100-120 километров, очистили от противника обширную территорию на правом берегу реки Волхов, чему немало способствовала переброска нескольких дивизий из Ленинграда, предпринятая в свое время по инициативе Хозина. Отзвуки этих боев почти не доносились до Ленинграда. И уж совсем не предполагали ленинградцы, находившиеся в блокадном кольце, что войска Ленинградского фронта внесли значительный вклад в дело разгрома немцев под Москвой. Но это было именно так. В зимних боях 1941/42 года еще раз наглядно проявилась неразрывная связь судеб Москвы и Ленинграда. Наступление советских войск на Тихвинском и Волховском направлениях намертво сковало силы группы армий "Север" и воспрепятствовало подкреплению за ее счет немецких войск, терпевших поражение под Москвой. В то же самое время провал немецкого наступления на Москву не позволил Гитлеру привести в исполнение его захватнические планы в отношении Ленинграда. И все же Ленинград оставался в блокаде. Вражеская артиллерия продолжала терзать его израненное тело. Надо было еще раз предпринять самые решительные действия для полного избавления от блокады. Именно такую задачу и выдвинула теперь Ставка перед Ленинградским и только что созданным на базе тихвинской победы Волховским фронтами. Взаимодействуя с правым крылом Северо-Западного фронта, они должны были уничтожить группировку противника в районе станции Мга. Одновременно войскам Северо-Западного фронта предстояло овладеть Старой Руссой, а затем ударом на Дно и Сольцы отрезать немцам пути отхода со стороны Новгорода и Луги. ...Если бы этой директиве Ставки суждено было осуществиться, группа армий "Север" перестала бы существовать как боеспособное объединение. Но чаша испытаний еще не до конца была испита ленинградцами, да и всем советским народом. Первый удар по противнику нанесли изнутри Ленинграда войска 55-й армии. В конце декабря они перешли в наступление на Красный Бор с намерением отбить затем юго-восточный пригород Тосно и выйти в тыл мгинской группировке. Подумать только! Меньше пяти километров отделяли их от этой цели, и все-таки она оказалась недостижимой. Войска 55-й армии сумели выйти лишь к Красному Бору и захватить его северную окраину. В январе перешел в наступление Северо-Западный фронт. Вначале ему сопутствовал успех. Оборона противника была прорвана, и началось стремительное продвижение к Старой Руссе, где совместно с одной из армий Калининского фронта удалось окружить так называемую демянскую группировку немцев в составе семи дивизий. Однако все попытки уничтожить ее оказались безрезультатными. 13 января развернули активные наступательные действия войска Волховского фронта и 54-й армии под командованием генерала Федюнинского. Волховчане продвинулись в направлении Любани примерно на 75 километров. Что же касается 54-й армии, стремившейся соединиться с ними, то единственным результатом ее январского наступления был захват населенного пункта с мрачным названием Погостье. Ставка торопила Хозина. Ему было приказано усилить ударную группировку 54-й армии и не позднее первого марта возобновить решительное наступление на Любань. В то же время а Мерецков наносил удар по Любани силами пяти стрелковых дивизий, четырех стрелковых бригад и кавалерийской дивизии при поддержке танков, артиллерии и авиации. С Любанью связывались теперь такие же светлые надежды на избавление от блокады, какими осенью 1941 года было озарено слово "Синявино". Однако исход получился не более счастливым, чем прежний. В конечном счете окруженной окажется не любанская группировка противника, а 2-я Ударная армия Волховского фронта... Пройдут годы. Десятки военных историков и видных военачальников станут анализировать причины этой неудачи. Причин будет названо множество: прочность долговременной обороны противника, непреодолимость лесисто-болотистой местности в условиях рано наступившей весенней распутицы, предательство Власова, просчеты командующих фронтами - им не удалось четко организовать взаимодействие, они недостаточно маневрировали войсками в ходе боя, редко применяли обход и охват противника, увлекались фронтальными ударами. Подверглись критике и издержки в управлении боевыми действиями со стороны Верховного главнокомандования - запоздание с директивой о начале наступления Волховского и Ленинградского фронтов, а затем, уже в апреле, неоправданное слияние этих двух фронтов. Что ж, очевидно, все эти причины существовали в действительности. Все, и еще одна: Красная Армия пока не достигла технического превосходства над противником, уступала ему в подвижности. К весне 1942 года героическим защитникам Ленинграда удалось свершить немало славных дел. Был прегражден путь голоду. Была сорвана попытка окружения города вторым кольцом блокады. Ленинград помог выстоять Москве и выстоял сам. Но прогнать врага от своего порога, разгромить его и уничтожить защитники города были еще не в силах. И какие бы вопросы ни вставали тогда перед руководителями ленинградской обороны, в первую очередь перед Ждановым, - восстановление ли промышленности, подготовка ли летней навигации на Ладоге, прокладка ли нефтепровода по дну озера и десятки других жизненно важных проблем, - ничто не могло заслонить главного: необходимость ликвидировать блокаду. Полностью и навсегда. 9 Выехавший на Смольнинский аэродром генерал-майор Гусев позвонил оттуда по телефону Жданову и произнес только три слова: - Прибыл, Андрей Александрович. Этого было достаточно, чтобы Жданов вздохнул с облегчением. - Подождите у телефона, - приказал он Гусеву и, не кладя трубку, прислушался, слегка наклоняя голову в сторону зашторенных окон. Там было тихо. Но Жданов взял трубку другого аппарата, задал кому-то короткий вопрос, выслушал ответ и вновь обратился к Гусеву: - Задержитесь на аэродроме. Некоторые районы города под обстрелом. - Доложу, - ответил Гусев и секундой позже сообщил: - Принято решение все же ехать. Это было произнесено подчеркнуто официальным тоном, обезличенно. Тем самым начальник штаба как бы давал понять Жданову, что не может не подчиниться тому, кто находится там сейчас рядом с ним. - Тогда осторожнее!.. - уступил Жданов и повесил трубку лишь после того, как в ней раздался щелчок. Потом он посмотрел на часы. Была половина шестого вечера. Итак, через тридцать, самое большее через сорок пять минут ему предстоит увидеть человека, которому Ставка доверила руководство боевыми действиями армий, сосредоточенных непосредственно под Ленинградом. Жданов подошел к несгораемому шкафу, со звоном повернул ключ и, вынув синюю папку, вернулся с ней к столу. В папке хранилась телеграмма, полученная два дня назад. Рубленые перенумерованные строки. "Ставка Верховного главнокомандования приказывает: 1. С 24 часов 23 апреля 1942 года объединить Ленинградский и Волховский фронты в единый - Ленинградский фронт в составе двух групп: а) группы войск Ленинградского направления (23, 42, 55-я армии, Приморская и Невская группы войск); б) группы войск Волховского направления (8, 54, 4, 2-я Ударная, 59 и 52-я армии, 4-й и 6-й гвардейские корпуса и 13-й кавалерийский корпус). 2. Командующим Ленинградским фронтом назначить генерал-лейтенанта Хозина, возложить на него и командование группой войск Волховского направления..." В этом же документе говорилось, что командующим группой войск Ленинградского направления и заместителем Хозина назначается генерал-лейтенант Говоров. ...Еще тогда, два дня назад, это решение привело Жданова в недоумение. Он вызвал Васнецова и Гусева. Но ни тот, ни другой не смогли прокомментировать показанную им телеграмму. Следующим намерением Жданова было переговорить с Хозиным. Уж Хозину-то, которому отныне предстояло командовать объединенным фронтом, наверное, известны обстоятельства, подвигнувшие Ставку на столь кардинальное решение. И еще: кто этот Говоров? И какова судьба Мерецкова, который до того командовал Волховским фронтом? В приказе его имя не упоминалось. Может быть, Хозин знает, что с ним?.. Но Хозин находился за пределами Ленинграда. Он уже давно большую часть времени проводил по ту сторону блокадного кольца, и в этом не было ничего противоестественного: начиная с декабря основные усилия подчиненных ему войск переместились к юго-востоку от Ленинграда. Отпустив Васнецова и Гусева, Жданов вызвал своего помощника, полкового комиссара Кузнецова, и поручил ему немедленно связаться с Хозиным по ВЧ. Была еще одна возможность получить необходимые разъяснения - позвонить непосредственно Сталину. Но Жданов знал, что Сталин воспримет его звонок как проявление несогласия, как сомнение в правильности приказа Ставки. А подобных сомнений после того, как приказ уже подписан, Верховный не терпел. Во всяком случае, до разговора с Хозиным обращаться к нему не следовало. "Как можно объединить два фронта, разделенные пока что непроницаемой стеной блокады? - продолжал недоумевать Жданов. - Где будет находиться командование? Откуда и как руководить армиями? По радио? А если надо выехать на место? Каким транспортом? Самолетом? Через линию фронта, рискуя, что самолет подобьют?.." Он откинулся на спинку кресла, прикрыл набрякшие от бессонных ночей веки, снова спросил себя: "Что все-таки руководило Сталиным, когда он принимал такое решение?" И перед ним тотчас возник образ Сталина - последняя их, после долгого перерыва, встреча, состоявшаяся в декабре... Тогда так же вот неожиданно Жданов получил приказ вылететь в Ставку вместе с Хозиным. Их самолет, сопровождаемый шестеркой истребителей, поднялся с Комендантского аэродрома, взял курс на Ладогу. И вдруг чувство радости оттого, что вроде бы исчезает нестерпимая для Жданова отчужденность Сталина, сменилась безотчетной тревогой, мрачными раздумьями: "С чем я лечу к нему? Как отчитаюсь перед ним за то, что ненцы стоят у порога Ленинграда, за десятки тысяч ленинградцев, погибших от голода и вражеских снарядов?" Странная вещь, Жданову тогда и в голову не приходило, что в предстоящем разговоре со Сталиным он мог бы объяснить то положение, в котором оказался Ленинград, ссылкой на общие неудачи, которые постигли всю страну в первые месяцы войны, Он не мог и не хотел позволить себе сослаться на то, что врага не удалось остановить и погнать вспять еще нигде, ни на одном из направлений необъятного советско-германского фронта, - битва под Москвой пока не закончилась, а голод, обрушившийся на ленинградцев, явился неизбежным следствием сложившейся общей военной ситуации. Жданов не хотел называть ни одного из этих очевидных фактов и, конечно, не посмел бы поставить в заслугу себе стойкость ленинградцев, которые, пройдя все круги блокадного ада, не покорились врагу. В отношениях между Ждановым и Сталиным не было места для оправданий. ...Жданов не спросил встретившего его на аэродроме Власика, когда состоится встреча со Сталиным. В том, что она произойдет, сомнений не оставалось. Проезжая по ночной Москве - сначала по Ленинградскому шоссе, а затем по улице Горького и Красной площади, - Жданов старался рассмотреть, как же выглядит теперь столица. И сразу отметил, что на мостовой и тротуарах здесь тоже много снега. Фары машины, прикрытые синими светофильтрами, часто выхватывали из темноты надолбы и баррикады - на Ленинградском шоссе их было немало. Иногда в свете фар возникали патрули, но шофер не снижал при этом скорости, а лишь подавал им условный звуковой сигнал. На Красной площади, тоже засыпанной снегом, машина сделала резкий поворот вправо и устремилась в Спасские ворота. Жданов был привезен прямо на квартиру Сталина. Они оказались лицом к лицу в крохотной прихожей - Сталин стоял в дверях, ведущих в столовую. Несколько мгновений он молча разглядывал Жданова. Потом сказал негромко: - Здравствуй, Андрей. Раздевайся. Жданову хорошо была известна манера Сталина не прощаться при расставании и ограничиваться лишь кивком головы при встречах с ближайшими сотрудниками. И то, что на этот раз он все же поздоровался, воспринималось как нечто необычное. Жданов молча снял бекешу и повесил ее на маленькую, прибитую к стене вешалку, рядом с так давно знакомой ему шинелью. - Проходи, - пригласил Сталин и первым пошел в столовую. Круглый, полированный обеденный стол был пуст. Только какой-то вчетверо сложенный листок бумаги сиротливо топорщился на нем. - Садись, - кивнул Сталин в сторону стола. - Ты, наверное, хочешь есть... Жданов отрицательно покачал головой и только теперь как следует разглядел его. Сталин был в неизменной своей серой тужурке, но с непривычно расстегнутым воротом, в обычных, гражданского покроя брюках, заправленных в голенища мягких сапог. Однако сам он сильно изменился - стал как бы меньше ростом и похудел, волосы на лбу поредели, виски заметно тронула седина. - Садись, - повторил Сталин, но сам не сел. Зная его привычку ходить по комнате в то время, как остальные сидят, Жданов опустился на жесткий венский стул - один из тех, что стояли вокруг стола. Он не знал, с чего начать разговор, и Сталин тоже не начинал его. Это обоюдное молчание показалось Жданову мучительным. Наконец Сталин спросил: - Как в Питере? Жданов ответил не сразу, хотя вопрос такой предвидел и уже десятки раз мысленно формулировал ответ. Сейчас все эти заранее продуманные формулировки показались почему-то неуместными. Жданов решил, что надо просто доложить, в чем нуждается Ленинград, и уже опустил руку в карман своей тужурки, намереваясь извлечь оттуда записку, в которой были тщательно перечислены все главные нужды осажденного города. Лишь в самый последний момент рука его непроизвольно задержалась, и он сказал со вздохом: - В Питере плохо, товарищ Сталин. - Да, в Питере плохо, - как эхо, повторил Сталин и шагнул к двери, предупредив: - Подожди минуту. Вернулся он действительно скоро с красной папкой в руке. - Мы предполагаем объявить это по радио и завтра утром опубликовать в газетах, - сказал Сталин и положил папку перед Ждановым. Раскрыв ее, Жданов прочел заголовок документа: "Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы". Это было то самое сообщение Совинформбюро, которое на следующий день потрясло весь мир. Потрясло оно и Жданова. Вчитываясь в строки сообщения, он забыл обо всем остальном. Раскрытая красная папка вздрагивала в его руках. Наконец он опустил папку на стол и голосом, дрожащим от волнения, воскликнул: - Это... великая радость, товарищ Сталин! - Есть ли у тебя замечания... редакционного характера? - спросил тот спокойным, деловым тоном. - Товарищ Сталин! - искренне удивился Жданов. - О какой еще редакции может идти речь? Сам факт разгрома немецких войск под Москвой... И умолк, будучи не в силах продолжать из-за охватившего его волнения. Сталин медленно покачал головой: - Тут многого не хватает. Не сказано, что это Питер помог нам разгромить группировку фон Бока. Не сказано о понесенных жертвах на других фронтах, о тех, кто погиб, не дав возможности Рунштедту прийти на выручку фон Боку. Не сказано о нашем тыле, снабдившем армию вооружением... Он говорил эти слова едва слышно, почти про себя. - Всего сказать невозможно, - осторожно заметил Жданов. - Да, пожалуй, и необходимости в этом нет: сам факт поражения немцев включает в себя все! - Очевидно, ты прав, - после некоторой паузы согласился Сталин. На какое-то время наступило молчание. Потом Жданов спросил: - О Якове... ничего? - Как и все близкие Сталину люди, Жданов знал, что его сын Яков, выпускник Академии имени Дзержинского, отправился на фронт на второй день войны, причем на один из самых трудных участков - в Белоруссию. Знал Жданов и о том, что осенью немцы разбрасывали с самолетов листовки, на которых был изображен Яков среди военнопленных, - он выглядел измученным, истощенным, в форме командира Красной Армии, но без ремня. И вот теперь Жданов почувствовал необходимость обратиться к Сталину-человеку, Сталину-отцу, тем самым выражая ему сочувствие. Но, к удивлению Жданова, Сталин ответил холодно и коротко: - Ничего нового. - И, потянувшись рукой к лежавшему на противоположном конце стола, встопорщенному на сгибах неказистому листку бумаги, неожиданно спросил: - Ты не знал Реваза Баканидзе? - Кого? - переспросил Жданов. - Нет, ты, конечно, не знал его, - держа листок в руке, сказал Сталин. - Это мой старый товарищ по Тифлису. Когда-то он частенько бывал у меня. Потом... перестал бывать... - Почему? - как-то автоматически спросил Жданов, но, встретившись взглядом со