й сейчас, поди, спит на подушке, в тепле, под него не дует. А тут, как налим на остроге, трясешься, и некуда тебе податься... Он помолчал, поерзал по холодной плите и снова продолжал дрожащим голосом: -- Нет, пусть кто другой спит на подушке, это его дело, а мы как-нибудь до утра продюжим. Там, глядишь, солнышко вылезет, отогреемся -- и опять нам будет хорошо. Только вот есть охота -- верите, до злости! Попади сейчас на зубы сам черт -- только хрустнул бы! -- Холодно... -- вырвалось у меня, а зубы неудержимо стучат. Василий Николаевич поднимается, разгибает застывшие конечности и, подбоченившись, топает ногами и поет: Я на горку шла, Тяжело несла, Уморилась, уморилась, Умо-ри-ла-ся! Но его ноги не поспевают за напевом и явно не в такт ковыляют по снегу. Руки крест-накрест хлещут по бокам, а тело содрогается, как от укусов. Холод выживает и меня из-под скалы. Я присоединяюсь к Василию Николаевичу, и мы, как помешанные, топчемся на одном месте, без конца повторяя один и тот же куплет. Посмотрел бы кто-нибудь со стороны -- непременно принял бы нас за горных духов, по преданиям, появляющихся в скалах в темные ночи. Природа продолжает отдыхать в тяжелом забытьи. Не откликаются на нашу песню утесы, звуки глохнут рядом. Чтобы согреться, мы начинаем разбирать россыпь, бесцельно перетаскиваем камни и, немного отогревшись, снова усаживаемся на карниз с желанием хотя бы на часок уснуть. Но холод чутко сторожит наш сон. Кажется, никогда мы еще с таким нетерпением не ждали утра, как в этот раз. Оно подкрадывается медленно, в глубоком молчании гор. Робкий рассвет сдирает с угрюмых вершин густой мрак. Выплывают грозные контуры скал. Высоко над нами зашумел ветер -- предвестник бурана. Что же делать? Возвращаться на стоянку или все же попытаться добрести до намеченного гольца? Голод упрямо напоминал о себе, уставшее тело требовало тепла и отдыха, но мы решили идти к гольцу -- ведь погода может надолго испортиться и задержать нас. Василий Николаевич идет за рюкзаками, а я спускаюсь ниже по скале, хочу узнать, что сталось с круторогом. Кучум бежит следом за мною. На уступе, откуда упал круторог, я нашел только кровавый мазок величиною с ладонь. Ниже, на последнем снежном прилавке, заметна глубокая вмятина от удара тяжелого тела, но барана не видно. Он скатился в пропасть, и в этом последнем затяжном прыжке, вероятно, и оборвалась его жизнь. Серое и очень холодное утро широко раздвинуло горы. Ветер забивает туманом лощины. Слышится отдаленный гул скал. Я взбираюсь на верх террасы и с тревогой поглядываю на тучи, сплошным фронтом двигающиеся к востоку. Место, где паслись бараны, представляет собой большой корытообразный склон, с солнечной стороны отрога пересеченный оврагами и длинными гребешками развалившихся скал. Сверху склона идет звериная тропа, хорошо заметная даже на россыпях. На глаза попадаются пучки сухой высокогорной травы да пятна различных лишайников. Задерживаюсь у лунок, выбитых копытами животных на припеке. Здесь я нахожу остатки недоеденных корешков каких-то многолетних растений. Их и добывают бараны в мелкой дресве отогретых склонов. Они оставили следы кормежки и на ягеле, местами сплошь покрывающем россыпи. Да и сухая трава кое-где ощипана -- это тоже их работа. Продолжаю продвигаться к западному краю ската. Натыкаюсь на баранью тропу. Она глубокой бороздкой пересекает снежное поле и приводит меня к скалам, беспорядочно разбросанным за изломом. На карнизах видны лежбища баранов, клочья шерсти, старый и свежий помет. Животные здесь находились, видимо, долго -- может быть, всю зиму, добывая корм по склонам солнечных террас. Кое-где на каменистых пригорках разбросаны мелкие кусты стлаников. Их корни, очень толстые и длинные, расползлись далеко по щелям к соседним уступам; это дает возможность такому неприхотливому растению, как стланик, получать необходимое количество влаги для существования на скупой каменистой почве. Разжигаю маленький костер под навесом большого камня. И лишь только тепло костра коснулось тела, как неодолимый сон навалился на меня. Василий Николаевич пришел с Александром. Тот, обеспокоенный нашим отсутствием, решил, что с нами стряслась беда, и рано утром вышел на поиски. У места, где мы оставляли рюкзаки, они и встретились. -- Думал, конец вам, добегались, а оно, видно, еще протянете, -- шутит Александр, усаживаясь около костра. -- Интересно, что бы ты стал делать? -- спрашиваю его. -- Я уже думал об этом по пути сюда: распишу, мол, на скале всю историю. Дескать, погибли так-то и так. Потом вспомнил: писать нечем -- даже химического карандаша нет, и решил -- пускай еще поживут, раз такой случай. -- Александр громко смеется, и скалы, может быть впервые услышавшие человеческий смех, откликаются веселым эхом. Пока Александр готовит чай и подогревает лепешки, мы с Василием Николаевичем отдыхаем. Теперь, поскольку третий спутник здесь, с нами, можно иначе распределить день. Василий Николаевич хочет идти искать убитого барана. -- Мало что сверху не видно. Скатиться баран мог и в доступное место... Нельзя бросать убитого зверя, -- говорит он с явным упреком в мой адрес. -- Спущусь на табор, стану на лыжи и ущельем проберусь под ту скалу. Может, и найду... Мы все трое выходим на верх гребня и там разделяемся: Василий Николаевич с Кучумом возвращаются на табор, а мы с Александром идем дальше, к хорошо теперь заметному гольцу. Ветреная погода не предвещает ничего хорошего. Хмурятся отяжелевшие тучи, готовые упасть на нас. В тумане прячутся подножия скалистых гор. Мы идем, как в продушине, оставляя на снегу хорошо заметный след; на россыпях ставим торчмя приметные камни, чтобы не сбиться на обратном пути, если нас застигнет туман или пурга. Гребень сплошь завален разрушенными скалами. В поисках подхода меж ними извивается наш след. Приходится по нескольку раз взбираться на промежуточные высоты, опускаться на дно седловины. Подходим к намеченному гольцу с северной стороны. Теперь он представляется нам в виде провисшего стога, с двумя вершинами по краям. Ветер то и дело меняет направление. Туман уже перехватил последнюю седловину на нашем пути и может скоро окутать голец. Неужели придется вернуться ни с чем, а потом повторить этот маршрут? Ведь чтобы решить задачу, нам нужно побыть на вершине гольца всего лишь с час, -- разумеется, при условии, что мы увидим с высоты далекий горизонт и сможем наметить более удобный подъем для выноски на голец груза. На седловине сбрасываем рюкзаки, поднимаемся налегке. Александр идет ходко. Подъем не очень крутой, и в три часа дня нам удается взобраться на верх гольца. Он действительно представляет собой одну из значительных вершин Станового в этом районе. Туман, незаметно подкрадываясь, окутывает горы. Уже исчезли цирки и глубокие ущелья, на поверхности торчат только горбатые вершины, словно острова неведомого архипелага. Дорога каждая минута. Я достаю журнал, буссоль, усаживаюсь на камень. По бумаге торопливо скользит карандаш, зарисовывая горизонт. Намечаю на соседних гребнях, расположенных примерно в двадцати пяти километрах от нас, вершины для будущих геодезических пунктов, измеряю азимуты на них. Не оправдалась моя надежда увидеть с гольца хребет развернутым планом, со всей сложной сетью его отрогов, лощин, поподробнее разобраться в рельефе. Я не отчаиваюсь: мы непременно посетим эти горы еще раз, летом; тогда природа доверчивей откроется перед нами, и можно будет составить более полное представление о Становом. Но и сейчас, при беглом знакомстве с хребтом, уже ясно, что лежащее от нас на запад пространство -- это очень сложные нагромождения гор и, несомненно, самая приподнятая часть хребта. Здесь еще много уголков, куда не ступала нога человека. Гольцы, как бы отдаляясь друг от друга, медленно погружаются в туман. Сквозь него слева слабо видна знакомая вершина Джугджурского хребта, на которой мы были. Она заметно возвышается меж двух сопок, округлая, увенчанная причудливыми зубцами руин. Эта вершина служит нам сейчас надежным ориентиром среди беспорядочно разбросанных гор. Внимание привлекают горные нагромождения в юго-восточном направлении, куда, как мне кажется, должен выйти Лебедев после окончания работы на Саге и где мы должны встретиться. На этом приходится сегодня закончить свою работу. Я испытываю некоторое удовлетворение -- наши усилия не были напрасными: нам удалось собрать сведения, необходимые для проведения геодезических работ в районе стыка Станового, Джугджура, Джугдыра, определить их границу и увидеть с высоты гор Алданское нагорье, расположенное севернее хребтов. Как-то невольно мне представился крутой скалистый подъем на этот голец, забитые снегом лощины, провалы, оберегающие подступы к вершине, и с невольным содроганием подумал я о людях, которым придется поднимать сюда, наверх, лес, цемент, песок, железо для постройки пункта, а затем втаскивать тяжелые инструменты для наблюдений. В тумане спрятались последние отроги. Резко похолодало. Сильно продрогшие, покидаем голец. Снежный ветер замел наш след. Хорошо, что мы догадались поставить камни в развилках гребней, -- это позволило нам без приключений возвратиться на табор. Василий Николаевич еще не вернулся, и это меня беспокоит. -- Конечно, все может быть -- ведь он себя не щадит. Полезет из-за барана в пропасть и, чего доброго, сверзится, -- подтверждает мои опасения Пресников. -- Ты вари ужин, а я пробегу его следом. Выпиваю кружку чаю, становлюсь на лыжи. Шумит разгулявшийся в облаках ветер, густеет сумрак, падает снег. С трудом различаю лыжню Василия Николаевича. Иду -- не тороплюсь, прислушиваюсь. Из темноты доносится странный звук, будто кто-то поблизости осторожно прилег на мягкий снег и затаился. Я останавливаюсь, жду. На голову бесшумно падают пушистые хлопья снега, ветер дует в лицо. Звук повторяется более ясно. Я узнаю скрип снега под тяжелыми лапами зверя. Становится не по себе, чувствую, как дрогнули коленки, отяжелели ноги. Сержусь, что не взял с собой винтовку. А зверь явно крадется ко мне; слышу, как пробирается он по чаще все медленнее, все ближе. Сбрасываю с ног лыжи, укрепляюсь поустойчивее на снегу, выхватываю из-за пояса нож. Пальцы до боли сжимают рукоятку. А зверь уже рядом, слышу, как его ноздри шумно втягивают воздух. -- Фу ты, дьявол! Кучум!.. -- с облегчением вырывается у меня. Кобель бросается ко мне, ластится, визжит. -- Ого, раздуло-то тебя как, друг! Значит, нашли круторога! -- радуюсь я, ощупывая бока собаки. На мой крик где-то недалеко отозвался Василий Николаевич. Скоро послышался шорох лыж, а затем и учащенное дыхание. За плечами у Василия Николаевича винтовка, рюкзак с мясом, а поверх него привязана тяжелая голова круторога. -- Ты с ума сошел, Василий, -- такую тяжесть тащить, да еще ночью! К чему надрываешься? Можно ведь было сходить за всем этим завтра утром. -- Да вот думал: поднесу поближе и брошу, а утром прибегу. С километр прошел -- вроде ничего. Дай, думаю, еще немного пронесу, а там -- еще. Так вот и дотащился сюда, -- оправдывался он, сбрасывая с плеч груз и усаживаясь передохнуть. -- Устал? -- Малость, но ведь без этого не бывает. А зверя стреляного бросать не положено, -- говорит он опять с явным упреком в мой адрес. -- Где нашел? Далеко? -- Там же под скалой, где упал. Не докатился донизу, завяз в щели. Не будь со мной Кучума, ни за что не найти бы. Место неловкое: уступы, надувы. Кое-как вытащил. Только пользы от этого зверя почти никакой, если не считать рогов: кости, мясо и внутренности превратились в винегрет. С десяток килограммов взял собакам, и все. -- Что в желудке, не смотрел? -- спросил я. -- Говорю, все смешалось, не разберешь. Даже шкура полопалась. -- Жаль. Рога-то, кажется, хорошие... А снег все идет и идет. Я набрасываю на плечи груз. Василий Николаевич привязывает к сворке Кучума, и собака выводит нас сквозь тьму на стоянку. Мы до того измотались, что, кажется, теперь и пушкой нас не выбьешь из палатки. Снимаем с себя отяжелевшую от сырости одежду, умываемся, садимся за еду. Василий Николаевич наливает по стопке коньяка. -- С удачей! -- говорит он, и улыбка освещает его обветренное лицо. Горячий ужин и теплая постель вознаграждают нас за испытания последних двух дней. Сквозь тишину доносится до слуха тихий шорох снегопада. Я еще долго не могу заснуть, пытаюсь привести в какой-то порядок свои наблюдения над жизнью снежных баранов. Восточная часть Станового хребта плотно заселена снежными баранами. Эти животные удивительно приспособлены к невероятно трудным природным условиям. Суровая зима здесь длится, как правило, около шести месяцев, из них добрая половина заполнена ветреной погодой. Жгучие морозы, глубокие снега и затяжные бураны подвергают всех четвероногих обитателей хребта непрерывным испытаниям. Тяжелее всех приходится снежным баранам, жителям открытой гольцовой зоны гор. Закружатся над горами осенние метели, обледенеют по скалам тропы, снегом прикроются альпийские лужайки, ягель, трава, и бараны покинут курчавые вершины, излюбленные места летних кочевий. Они спустятся ближе к лесу, в котловины, на второстепенные отроги, где теплее и тише. Тут они и проводят долгую зиму, предпринимая небольшие вылазки на соседние гребни в поисках корма. Зимою пищей им служат кора и молодые побеги кустарников, лишайники да сухая трава, которую они добывают, разгребая копытами снег. Все холоднее становится в горах, продолжительные бураны иногда надолго приковывают животных к одному месту, и они, сбившись небольшими стадами, отлеживаются под защитой холодных скал. Даже плотная зимняя шерсть плохо греет голодного барана. Но где найдет он в непогоду корм -- все занесено снегом или затянуто заледеневшей коркой надува, и копытить становится труднее и труднее. Дождавшись относительного затишья, стадо перекочевывает на свежее место с более мелким снегом. Но солнце все дольше и дольше задерживается над горами. На южных склонах хребта днем становится теплее, хотя весенние ветры, более губительные для снега, долетают сюда только в начале апреля. Бараны покидают места зимовок, подолгу нежатся на весеннем солнце, выходят на припеки. Медленно обнажаются россыпи, лбы отрогов, открывая доступные места кормежек. Проносятся последние метели, слабеют заморозки, вот-вот появится зелень, которой ждут с нетерпением снежные бараны. Они с жадностью набрасываются на корни многолетних растений, уже напитавшиеся соком, готовые скоро выбросить первые ростки. Сейчас в горах наступило то самое время, когда бараны покидают зимние становища и кочуют на обогретые солнцем южные склоны гор. IV. В обратный путь. Откуда взялась Бойка? С Улукитканом по следам сокжоев. Ночь под елью. Лесная загадка. Никто из нас еще не успел повернуться на другой бок, как пролетела ночь. Тихое утро слабо сочилось сквозь стены палатки. -- Гляньте-ка, братцы, снегу-то навалило сколько! -- сказал Василий Николаевич, расстегивая вход. -- Пожалуй, не выбраться нам отсюда с нартами. -- Считай, без малого сутки идет, должен бы кончиться, -- отозвался Александр. Я вылез за дровами. Густыми хлопьями валит перенова (*Перенова -- только что выпавший снег). Обмяк ночной мороз. Разлилась по горам теплынь. Дремлет лес, чутко прислушиваясь к шороху падающего снега. На пнях выросли снежные папахи, тяжелые гирлянды снега опоясали темно-зеленые ельники. Под тяжестью кухты (*Кухта -- комки снега на ветках) арками наклонился молодой тальник. Подождали до десяти часов -- погода не изменилась, решили выбираться из ущелья. Свернули палатку, уложили груз и начали спускаться к реке. Вершины гор прячутся в снежной завесе непогоды. Затаились под снегом россыпи, пустоты, лыжи гнутся лучком и глубоко тонут в мягкой перенове. В полдень свернули с прямого Удюма, пошли на подъем, и лямки не замедлили напомнить о себе. Укоротились шаги, взмокли спины. Под тяжестью будто притупились полозья нарт. Поздно вечером мы добрались до знакомого ельника и тут расположились на ночевку. А снег сыплет и сыплет. В полночь в ущелье прорвался ветер. Зашумел в смутной тревоге разбуженный лес. Старые ели тесно сомкнули Вверху густые кроны. В темном небе бесшумно дыбятся тучи, бросая на землю остатки снега. Мы не спим. Ветер полощет борта палатки, прорывается в щели, забивает дымоход, дым из печки расползается по палатке, душит нас. Василий Николаевич и Александр встают, одеваются и долго стучат топорами, устраивая заслон для трубы. -- Кучум места себе не может найти, в снег зарывается. Как бы это все пургой не кончилось, -- говорит Александр, плотно застегивая вход в палатку. Хотя пурга и не разыгралась, погода наутро оставалась хмурой, тяжелой. Подъем на перевал отнял у нас много сил, и день показался невероятно длинным. Натруженные плечи не расправляются, отяжелевшие ноги шагают по инерции. К исходу дня мы с трудом добрались до места своей прежней стоянки на Мае. Поставили палатку, напилили дров. Пока варили ужин, Кучум сидел поодаль от костра, навострив уши и настороженно поглядывая на реку. -- Какого лешего он там видит? -- сказал Василий Николаевич, всматриваясь в сумрачную долину. -- Разве медведь где шараборит? Нигде никого. А кобель, сделав несколько прыжков вперед, вдруг замер в напряженной позе, устремив глаза на край мари. В это мгновение из леса выкатился какой-то комочек и застыл черной точкой. Кучум медленно повернул ко мне морду, как бы спрашивая: "Видишь?" -- и завилял хвостом. А комочек вдруг рванулся к нам и запрыгал мячом по мари. -- Собака, -- шепотом произнес подошедший Василий Николаевич. -- Откуда она взялась?.. Да ведь это Бойка! Ей-богу, она! Действительно, к нам мчалась Бойка. Кучум кинулся ей навстречу, мать и сын столкнулись и начали лизать друг другу морды. Затем Бойка, выгибая спину, прижимаясь к земле, ластясь, приблизилась к Василию Николаевичу. Не сводя с него умных глаз, она ждала хозяйской ласки. Растроганный Василий Николаевич присел перед собакой, губы его расплылись в улыбке. -- Откуда ты взялась, дуреха? Соскучилась... -- ласково ворчит он, обнимая Бойку, которая льнет к нему, лезет мордой под телогрейку. Сколько в этих движениях доверия и преданности! Потом Бойка бросается и ко мне, ластится, тычется в лицо, повизгивает, но уже не так горячо. -- Наши едут! -- кричит Александр Пресников, показывая на лес. По следу Бойки на марь выходят на лыжах Геннадий, за ним Улукиткан ведет караван. -- Радиостанцию везут -- наверно, срочное дело есть, -- говорит Мищенко, всматриваясь в приближающуюся группу. -- Знамо дело, попусту не погнали бы оленей по такому снегу, -- заключает Александр. Наконец обоз подошел к палатке. Мы поздоровались. -- Далеко ли бредете? -- спросил Василий Николаевич. -- Человеку даны ноги, чтобы он долго не сидел на одном месте, -- спокойно ответил Улукиткан. -- Нет, вы только послушайте! -- воскликнул Геннадий. -- Остановились мы километрах в двух отсюда, за лесом, оленей отпустили, снег утоптали под палатку. А Улукиткан говорит: "Однако, неладно таборимся -- наши близко ночуют". -- "Как-то ты узнал?" -- спрашиваю. "Дым, -- говорит, -- разве не слышишь?" Понюхал я воздух -- вроде ничем не пахнет. А он ругается: "Зачем с собой глухой нос напрасно таскаешь? Давай запрягать, ехать будем". Я стал было отговаривать его: дескать, может, только показалось тебе. А он свое: "Надо ехать". Запрягли, тронулись, я впереди. Выхожу на марь, смотрю -- действительно палатка стоит, дымок стелется; понюхал -- не пахнет. Когда уже вплотную подошел, только тут и учуял запах дыма... Вот ведь какой старик! -- Мой нос, правильно, кругом слышит, а твой только насморк знает, -- засмеялся Улукиткан и стал распрягать оленей. -- Какие вести? -- нетерпеливо обращаюсь к Геннадию. -- Спросите у него, -- ответил тот, кивнув головой на старика. -- Поедем, говорит, к перевалу, как бы беды не случилось с нашими. Есть и неотложные радиограммы из штаба экспедиции. Общими усилиями ставим для прибывших палатку, натягиваем антенну. Улукиткан привязывает на шею непокорным оленям чанхай -- круглую палку длиной примерно в три четверти метра, -- чтобы они не ушли далеко во время кормежки, и отпускает всех на пастбище. Животные табуном бросаются к распадку, на бегу тычут морды по уши в снег, нюхают, ищут ягель и, перегоняя друг друга, скрываются в лесу. Из темных туч повалил снег. Все мы собрались в одной палатке. Запах отогретой одежды, портянок, свежей хвои мешается с запахом человеческого тела. Геннадий забился в дальний угол, стучит ключом, вызывая штаб. Улукиткан чистит свою старинную бердану. Только теперь я рассмотрел это ружье, необычное для нашего времени. Ствол его сверху поржавел, внутри образовались глубокие раковины. Затвор явно не от берданы, без выбрасывателя, в гнезде не держится, и Улукиткан носит его в кармане завернутым в тряпочку или привязывает тонким ремешком к спусковой скобе. Ложе стесано донельзя, сбито гвоздями, стянуто проволокой и жестью от консервной банки, к тому же его край еще и обгорел. По всему видно, что ружье прошло вместе со стариком длинный и тяжелый путь, бывало в огне, под дождями и бурями. Оно, несомненно, знало много и удач и промахов. Поржавевшее, горбатое, в латках, оно внешне даже похоже на самого хозяина. Видно, живут они неразлучно, одной судьбой связанные. Ложе берданы исписано разными иероглифами -- тут и веточки, и крестики, и рожки, и кружочки, и много других знаков, смысл которых понятен только старику. Они, несомненно, обозначают какие-то знаменательные события, охотничьи приметы и трофеи Улукиткана. Словом, это своеобразная летопись охотника-эвенка. Старик, порывшись в потке, достал кабарожью берцовую кость, раздробил ее ножом, выскреб мозг и стал им смазывать сверху бердану. В его движениях -- доверчивая любовь к этому немому другу, разделившему с ним более полувека жизни. -- Дай-ка я по твоей бердане протирочкой пройдусь да кипяточком нутро сполосну, тогда она иначе у тебя заговорит! -- предложил Улукиткану Василий Николаевич. -- Однако, не нужно, Василий: фарта (*Фарт -- удача, счастье) не будет. Старому оленю хоть три раза в год шерсть меняй, все одно не помолодеет! -- Как ты не боишься с ним охотиться? Задерет тебя когда-нибудь медведь, -- сказал Мищенко, с удивлением разглядывая ружье. -- Привычно. Когда стреляю, немножко глаза закрою, а чтоб не отбросило -- лучше спиной к дереву прислониться. -- Значит, было уже? -- У-у, сколько раз! Мое ружье привычка шибко худой: то осечку даст, то пулю не туда бросит, все равно что старый люди... -- Ты бы сменил его -- теперь хорошие ружья есть, чего мучаешься... Улукиткан бросил на Мищенко недоуменный взгляд: -- Эко мучаюсь -- зря говоришь, Василь. Ево характер я хорошо знаю, меня не обманет. Новых ружей много, это правда, да не нужно -- это лучше. И старик, отодвинувшись от печки, еще долго возился с берданой. Над ущельем ночь, свежая, темная, чуть туманная. Черное небо прорезают огнистыми полосками падающие звезды, и на постаревший от бурь лес бесшумно падает иглистый иней. Вдали тускло белеют хребты. В застывшей тишине четко отдаются осторожные шаги оленей. А над палаткой, словно привидения, склонились таинственно выбеленные морозом ели. Мысли не дают уснуть. Почти физически ощущаешь, как в тебе копится сила. Именно в эти безмятежные весенние ночи и зарождаются смелые планы, хорошие чувства. К утру разыгрался буран. Взбунтовались дикие силы природы. Застонала тайга, не выдерживая порывов холодного ветра. Черные тучи легли на горы, еще более суровым стал северный пейзаж. Весь день у меня ушел на переговоры со штабом и с подразделениями, затерявшимися на территории этого безлюдного края. Мы пробудем здесь еще два дня, чтобы получить ответы на свои радиограммы. А ветер шумит, качая тайгу и хлопая бортами палатки. Улукиткан предлагает пойти завтра на охоту. Он видел недалеко от стоянки свежий след крупного быка-сокжоя. Но погода не унимается. Необычно длинным кажется в безделье день. У всех скучные лица, за палаткой вечерний сумрак. -- Ветер крутит -- это хорошо, -- говорит Улукиткан. -- К погоде, что ли? -- спросил я, с надеждой посмотрев в дальний угол палатки, где сидел старик за починкой олочей. Он приподнял голову, помигал, глядя на свет маленькими мудрыми глазами, и почесал в раздумье затылок. -- Когда ухо слышит шаги зверя, по ним можно догадаться, кто идет: сохатый или медведь. Если глаза смотрят на тучу, они должны знать, что не из каждой падает дождь. Вот послушай, как шумит тайга. Только хорошо слушай, она не обманет. Улукиткан отбросил в сторону олочи и, обняв руками согнутые в коленях ноги, повернул голову к выходу. Мы все прислушались: лес шумит и шумит, как в мелководье далекий перекат. Из глубины его нет-нет да и прорвется затяжной гул, будто где-то близко вода прорвала плотину и ринулась вниз. Старик сидит с закрытыми глазами, плотно сжав губы. Кажется, только ему одному тайга и поведала свои думы, только ему и понятен этот шум старого леса. -- Слушайте, -- вдруг прервал молчание Улукиткан и, открыв глаза, таинственно показал рукой в сторону леса. -- Ветер кончился, а он все шумит, хорошо шумит, как будто молодой стал. Это к погоде. Старик выпрямился, разогнул спину и легко вздохнул, словно сбросил с себя тяжесть. За палаткой качалась тайга. Стонали отжившие лесины. Гуще сыпал последний снег. Старик долго смотрел мне в лицо. -- Надо понимай, что слышит ухо. Зачем напрасно таскаешь его? -- сказал он уже спокойно. -- Разве не знаешь, что перед бурей или стужей тайга стонет, как старый люди? Худо ей тогда, ой, как худо! Ломается она, мерзнет, пропадает. А перед солнечным днем шумит она славно, далеко слышно. Вот и сейчас: снег падает, кругом туман, а лес веселый, хороший, погода близко -- это надо знать. В палатке стало совсем тихо, никто не шевелиться. Теперь, кажется, и я слышу, как широко, вольно шумит лес, словно река в половодье, но ветра почти нет. Слышен даже шорох сомкнутых крон и шелест падающего снега. Старик действительно прав -- будет перемена погода, только этим и можно объяснить чистоту звука. "Как легко и хорошо ему жить среди родной и понятной ему природы!" -- позавидовал я, взглянув на старика, маленьким комочком прижавшегося в углу палатки. Рано утром меня разбудил Улукиткан. Я встаю, одеваюсь, пью чай, и мы покидаем лагерь. За плечами рюкзаки и ружья. Из-за пологих гор брызнул рассвет. Оконтурился далекий горизонт, расступились отроги, поредела тайга. Идем неторопливо. Лыжи шумно крошат наст. В устье распадка нам попался след медведя, хорошо заметный на снегу. Улукиткан внимательно осмотрел его. ощупал и устремил заблестевший взгляд вдаль. След ровной стежкой срезал правый край распадка, скрылся за ближним гребнем. Зверь шел строго на восток, навстречу солнцу. -- Только что прошел, эко добра много понес! -- сказал он, с сожалением покачав головой. Тут же он задумывается... -- Как думаешь, где удача наша: на этом следу или вчерашний искать будем? Однако, медведь быстро идет, догоним ли? -- сомневается Улукиткан, и голосе его звучит неуверенность. -- Ты сегодня проводник, твоя и удача. Веди куда лучше... Он снял шапку, как всегда в трудных случаях, почесал затылок. -- У сокжоя сладкий язык, что свежее масло, да его всего на один раз, а у медведя много пахучего сала. Что лучше? -- И старик, пожевав пустым ртом, решительно махнул рукой по направлению медвежьей стежки. -- Однако, догонять будем!.. Он приторочил к котомке свою старенькую дошку, и мы тронулись по медвежьему следу. Тучи громоздятся у горизонта, заслоняют свет поднявшегося солнца. Ночной холод все еще сторожит нас. Идем тяжело. Наверху отрога остановились. Улукиткан, заслонив от солнца глаза ладонью, долго смотрит в сторону убегающего дальше следа. -- Однако, ходко пошел. Где-то корм с осени остался, туда идет, ближе не остановится. Не догоним, -- разочарованно заключил старик. -- Давай сокжоя искать... Мы еще с минуту постояли, поговорили и свернули по отрогу на север. Ветер, разгребая тайгу, порывисто шумит в распадках. На край тучи вылезло приветливое солнце. У старика раскраснелось лицо. Он идет впереди, глаза его жадно шарят по редколесью, по лощинам. Но пока нигде не заметно ни единого живого существа. Отрог привел нас к пологой вершине. Как только перевалили ее, увидели три следа сокжоев. Они направились в правый пологий распадок, затянутый редколесьем и небольшими марями. Улукиткан внимательно осмотрел следы. -- Две матки да молодой бычок, -- сказал он, ощупывая след, -- крепкий след -- значит, вечером прошли. Повернувшись к распадку, старик долго щурил глаза и рассуждал вслух: -- Сокжой это время в открытых местах держится, по болотам, марям -- там мельче снег, легче копытить. Смотреть надо, однако, звери тут близко кормятся. Только, я думаю, матку сейчас стрелять нельзя, стельная, а молодой бык худой. -- Но, помолчав, он вдруг заявил: -- Когда мяса нет, и обглоданная кость -- находка. Пойдем, ничего, что худой. Прошумели лыжи по склону, завилял наш след в лесу. Улукиткан у ключа боком протиснулся сквозь чащу, огляделся, и мы вышли на марь. -- Дивно натоптали, все следы перепутались: мох искали, -- сказал старик, вытягивая шею и с птичьим любопытством осматривая местность. Метров через двести слева мы обнаружили еще один след сокжоя. Широкие, тупые копыта глубоко продавливали снег. Шаг у зверя спокойный, размашистый. Улукиткан издали узнал вчерашнего быка-сокжоя. Ощупал след, осмотрел. Что-то прикинул в уме, затем вытащил из чехла бердану и перекинул ее через плечо. -- Когда прошел? -- спросил я шепотом. Старик рассердился: -- Эко спрашиваешь! Смотри, его копыто хорошо отпечатался -- значит, шел по мягкому снегу, вечером. Сюда, на марь, пришел после трех зверей -- видишь, он придавил копытом след матки? Надо знать: передний никогда не наступит на след заднего. Как не видишь! Человек должен один раз посмотреть, чтобы все понять и другой люди не спрашивать. Он укоризненно качал маленькой головой, удивляясь, как можно не разобраться в таких ясных росписях на снегу. На краю мари сокжои густо наследили, истыкали снег мордами и ушли ниже по распадку. -- Однако, промялись, где-то близко жируют, -- снова шепотом рассуждает старик. Он подошел к тонкому пню, бесшумно свалил его, разломал и набрал в карман сухой трухи. Попробуй узнай, для чего ему понадобилась гнилушка! Но я не хочу раздражать Улукиткана вопросами, делаю вид, будто все понимаю. Улукиткан осторожно крадется между стволами деревьев, порой приподнимаясь, по-рысиному вытягивает голову, беспокойно озирается. Я машинально копирую его движения. Вот мы у верхнего края второй мари, протянувшейся широкой полосой вдоль ключа. Улукиткан укорачивает шаг, чаще припадает к деревьям. Сгорбилась его костлявая спина, сузились глаза. -- Тут ночевали, -- шепчет он, показывая на свежие лежки и копанину, а сам, как коршун, вертит головой, сторожит местность. Он поднимает с земли пучок лишайника, вырванного копытами зверя, осматривает, а затем дует на него, и я вижу, как сухие кристаллики снега свертываются в крошечные капельки влаги. -- Сейчас кормился: видишь, солнце греет, а снег на ягеле еще не успел растаять, -- поясняет Улукиткан, подавая мне лишайник. -- Однако, звери на другой стороне мари стоят, -- продолжает он, заметно оживляясь. Достав из кармана горсть трухи, Улукиткан бросает ее вверх. Воздух окрашивается коричневой пылью, и незаметное течение воздуха медленно относит это коричневое облачко вниз по распадку, куда ушли сокжои. -- Скоро уходи, зверь почует нас, -- торопливо шепчет мне старик и сам бросается скользящим шагом к ключу. Размякший снег глушит шорох лыж. Улукиткан стороной обходит марь, не сводя при этом с нее глаз. Он по-юношески изворотливо скользит меж стволов деревьев, ныряет под ветки, приземляясь, ползет. На пригорке останавливается и снова бросает в воздух горсть трухи. -- Теперь дух хорошо тянет, звери нас не почуют, будем смотреть, -- наставительно говорит он, прислоняясь плечом к лиственнице. Я достаю бинокль и при первом же взгляде на нижний край мари отчетливо различаю два подозрительных серых вздутия на снежном сугробе среди копанины. -- То ли кочки со старой травой, то ли звери, -- говорю я старику. -- Эко не разберешь! Сейчас лучше смотри, -- отвечает Улукиткан, и я слышу, как он нарочно сломал руками прутик, надеясь, что этот еле уловимый звук встревожит зверей. -- Не шевелятся. Кажется, кочки, -- говорю я. -- Еще смотри. -- И старик отламывает сухой сучок от лиственницы. Между подозрительными бугорками отчетливо поднялась голова быка с черно-пухлыми рогами. Зверь шевелит ушами, пытаясь разгадать, что это за звук раздался с края мари. Не обнаружив опасности, бык опустил голову, и она скрылась за снежным сугробом. -- Звери... -- шепчу я, хватая старика за руку. -- Все четыре тут? -- Видал ясно только быка. Старик утвердительно кивает головой: -- Стельная матка днем крепко спит. Подав мне знак садиться, он достает из котомки меховые чехлы, сшитые из мягких собачьих шкур, наружу шерстью, и надевает их на широкие камусные лыжи. -- Так хорошо ходить, шуму нет, близко пустит, -- поясняет он; затем высыпает на полу дошки из кожаной сумки патроны и перебирает их. -- Они же у тебя все с осечкой, -- разглядев патроны, удивился я. -- Как же на медведя хотел идти, как стрелял бы? -- Ничего, -- смеется он тихо. -- Из трех один, однако, разрядится. -- Зверь ждать не будет. Возьми мою винтовку, она надежнее. -- Эко надежнее, да, может, не фартовая. Старики раньше говорили: когда удача -- и без ружья зверя добудешь; когда ее нет -- огнем порох не запалишь. Он закладывает один патрон в бердану, два оставляет в руке. Надевает дошку, накидывает на спину котомку, осматривается -- не забыл ли чего. Все это Улукиткан делает не спеша, основательно, а я, поверив, что не моя сегодня удача, молча наблюдаю за ним. Мы подкрадываемся к кромке леса и тут задерживаемся. До зверей остается не более трехсот метров. Я прячусь за лиственницей и смотрю, что будет дальше. Старик, сгорбившись, прижав к животу бердану, бесшумно толкает вперед одетые в мягкие собачьи шкуры лыжи. Все ближе подкрадывается он к сугробам. Но чуткое ухо зверя трудно обмануть. Вот из-под снега поднялся встревоженный бык. Заметив охотника, он замер. Поднялись и остальные. Но и старик в одно мгновение удивительно перевоплотился -- истинно пень: и слева, и справа, как ни поверни, -- пень, да и только! Присматриваюсь: котомка -- нарост; ствол ружья -- сучок; дошка -- как кора; да и сам он весь так схилился на правый бок, никак не отличишь его от пня. Сокжои, доверившись глазам, отворачивают головы и долго прислушиваются, затем, выгибая длинные туловища, лениво потягиваются, оправляются от лежки. Улукиткан, не меняя позы, коротенькими шажками, сантиметров на пять, не более, подвигается к сугробу. Снова встревожились сокжои и, вытянув длинные шеи, как журавли, изумленно озираются, не могут понять, откуда доносится шорох. Но "пень" не вызывает у них подозрения, они смотрят по сторонам. Улукиткан, не разгибаясь, осторожно поворачивает ствол берданы в сторону сокжоев и долго целится... "Вероятно, осечка", -- думаю я и весь дрожу. Вижу -- звери бросаются к лесу, там они задерживаются, топчутся на месте, не зная, куда кинуться. Улукиткан с неподражаемым спокойствием опускает ружье, медленно перезаряжает его и опять становится пнем, незаметно продвигается вперед. -- Да стреляй же скорей, уйдут! -- шепчу я нетерпеливо, готовый броситься вперед. Грохнул выстрел. Я слышал, как тупо щелкнула пуля по телу зверя. Бык вздыбил, потряс головою, словно угрожая кому-то, и грузно упал на снег. Остальные вмиг рассыпались кто куда. Улукиткан оглянулся в мою сторону, положил в сумку запасные патроны, сел на снег, снял меховые чехлы с лыж и со спокойствием человека, закончившего свое дело, стал растирать лицо мягким снегом. Я подошел к нему, и мы вместе направились к убитому зверю. Это был крупный самец в роскошной зимней шубе, с мягкими толстыми вздутиями будущих рогов, обросшими темно-бурыми мелкими волосами. Старик ощупал бока сокжоя, потоптался возле него, что-то в уме прикидывая, взглянул на небо, Уже задернутое тучами. -- Однако, ночуем. Только пуганый волк уходит от жирного мяса! -- сказал он тоном, не допускающим возражения. Мы находим небольшую площадку под старой развесистой елью. Снимаем котомки. Улукиткан уходит к зверю. Я готовлю дрова, таскаю хвою для постелей, разжигаю костер и навешиваю чайник. День на исходе. Небо легкое, просторное и голубое. В ясную захребетную даль убегает истомленная бурями тайга. Я нет-нет да и взгляну на Улукиткана. С какой ловкостью он свежует зверя! Зубы держат шкуру за край, левая рука оттягивает ее, а правая подрезает ножом. Ни одного лишнего или неточного движения, как у мастера, который всю свою жизнь изо дня в день занимается одной и той же работой. Старик как будто и не спешит, а туша уже вылупилась из шкуры. Тонким ножом он разделывает ее на части, разбрасывает кровавые куски на снег. По охотничьему обычаю он съедает кусок парной печени и, облизывая пальцы, посматривает на жирную требуху, отложенную для собак. День угасает. В кровавом закате растворилось солнце. Сумрак окутал вершины гор полупрозрачной дымкой. В дыхании ветерка, забегающего к нам под ель. чувствуется приближение холодной ночи. Горячим пламенем горит костер, бросая в темноту скупые блики света. В котле варится язык, на вертелах жарится сочная мякоть, распространяя аромат поджаренного сала. Улукиткан дробит тупой стороной ножа берцовую кость, разогретую на углях, смачно высасывает аппетитный мозг и, щуря глаза, схлебывает с вертела горячую сукровицу с жиром. -- Вода не любит мягкое дно, желудок -- пустоты, -- говорит он, поймав на себе мой взгляд. -- Пошто не ешь? -- Подожду, еще не поспело... -- Эко не поспело! Горячее сыро не бывает, -- отвечает он, поднося ко рту новый кусок. Поужинав, я быстро заснул, оставив старика за трапезой. Но спустя час проснулся от холода. Бесшумно падали на освещенный костром лес пушинки снега. Как быстро меняется в этих местах погода! Улукиткан не спал. В костре догорали головешки; старик вложил нож в ножны и отодвинул от себя чашку с костями. Не вставая, он достал бердану, разрядил ее и гильзой выбил глубокий кружок на ложе рядом с такими же кружочками. Я встал, поправил костер и подсел к нему: -- Почему не спишь, Улукиткан? -- Зачем сон, если есть жирное мясо? -- Ты, кажется, на ложе кружочками обозначаешь убитых сокжоев? -- спросил я, показывая на свежую метку. -- Эге. А крестиком -- медведя, точками -- кабаргу, трилистом -- сохатого, восьмеркой -- барана. Каждому своя метка есть, смотря какой зверь. Этот сокжой жирный, его метка глубокий. Прошлый раз убил худой, старый матка, -- смотри, его метка мелкий. Тут все хорошо написано, читай, -- сказал он, подавая мне бердану. Я с большим интересом углубился в расшифровку этой удивительной охотничьей летописи. Многочисленные кружочки, восьмерки, крестики и черто