то в следующий раз меня повезут уже иначе. И я сразу представил себе траурные занавесы над дверью его дома в Париже, толпу любопытных на тротуаре, полицейские кордоны и медленное шествие вниз по Елисейским Полям. - Но для того, чтобы объяснить причину этой поездки, - сказал он, глядя прямо перед собой, - нужно вернуться на много лет назад. И он стал рассказывать изменившимся голосом, - и я уловил в этом изменении бессознательно, быть может, употребленный прием человека, произнесшего в своей жизни тысячу речей, - о том, как он познакомился и сошелся с женщиной, которую мы только что покинули. Он встретил ее на скачках, попросил, чтобы его ей представили. Она была на двадцать лет моложе его, отец ее... Впрочем, биографические подробности, как он сказал, не имеют никакого значения. Она была замужем, у нее не было детей. Она оставила мужа. Самым удивительным ему казалось то, что об этом единственном и прекрасном романе его жизни, - таком, в котором он не хотел бы изменить ни одного слова, - было нельзя рассказывать так, чтобы это мог понять другой человек. Она была единственной женщиной, которая не воспользовалась ни одной из возможностей, которые ей давало ее положение. Они не жили вместе - это было невозможно по многим причинам, - иногда они не виделись долгими месяцами, но в самые трудные минуты его жизни она неизменно была рядом с ним. Он очень давно, по его словам, знал, что он ни на кого не может положиться, что в его падении его никто не поддержит; но он знал также, что она никогда не изменит ему. Сквозь всю его жизнь проходила ее легкая тень. Она была всегда ровна, всегда ласкова и немного насмешлива и даже говорила, что не очень любит его. Но в день его очередной дуэли она неизменно оказывалась в Париже, приезжая из Испании, или Англии, или Beaulieu, которое она особенно любила. Так проходила жизнь, и постепенно, с каждым годом, то небольшое количество мыслей, вещей и людей, в которое старик верил, становилось все меньше и меньше, - и вот уже много лет, как от него ничего не осталось. Он был слишком умен, чтобы сказать, что положительных ценностей вообще не существует, - он только пояснил, что для него их нет. Это - как развалины; другие смотрят на них, и их воображение строит над ними громадные города, исчезнувшие во мраке времен, - а он видел только осыпающиеся камни, и больше ничего. Он не жалел ни о чем, как он сказал мне; и то, что он вскоре должен был покинуть этот смрадный ад, в котором прожил такую бесконечно долгую жизнь, должно было скорее радовать, чем огорчать его, если бы он еще мог ощущать радость. Нет, у него не было желания что-либо переделывать или пытаться изменить в нем, как на это надеется особенная категория людей, которые являются просто невежественными сумасшедшими, вербуются из неудачников, убийц и дегенератов и которых деятельность субсидируется разжиревшими буржуями. Нет, никакого желания помочь всем этим людям у него не было. - Пусть околевают, пусть околевают, ничего лучшего они не заслуживают. И вот, за последние полвека, за эти пятьдесят медленных лет, он знал одно чувство, которое ему не изменило, которое нашло себе такое идеальное, такое совершенное воплощение. Он замолчал; за очередным поворотом дороги блеснуло и исчезло море. - Я не мог умереть, не попрощавшись с ней; это была моя последняя и самая важная обязанность. Теперь я один. Мы ехали на этот раз совсем медленно, и это имело некоторый смысл - для него, потому что ему действительно не стоило торопиться и для меня, потому что мне было жалко уезжать. Меня вдруг охватило желание вернуться в Beautieu, поговорить с этой женщиной, попытаться понять ее и ее жизнь, и я почувствовал безумную жажду постигнуть самое главное, самое основное в этих двух существованиях - но не то, что можно рассказать в нескольких фразах, а другое, недоступное объяснению и пониманию, которое вдруг предстало бы мне в одном изумительном по ясности, в одном недолгом и ослепительном озарении. Но это было невозможно. Старик между тем вспоминал всякие подробности о своей жизни с этой женщиной, ему было жаль расставаться с этой темой, - а он ничего не жалел обычно, - но это была единственная гармония, которую он знал, потому что во всем остальном его обступала со всех сторон та мертвая и беспощадная тишина, которая являлась его окончательным уделом. Но вдруг в этой тишине воспоминаний возникло еще нечто, для меня совершенно неожиданное. - Я не могу вспомнить, - сказал он, - одно замечательное стихотворение, которое мы читали с ней однажды, - очень наивное и светлое; была еще хорошая погода; это было в начале нашего знакомства. Прекрасное стихотворение, по-моему, Бодлэра. Вы должны его знать. Я помню только три первых слова: Lorsque tu dormiras... и не могу вспомнить дальше. - Я знаю это стихотворение, - сказал я, - но только оно чрезвычайно далеко от наивности. Это очень печальные и зловещие стихи. - Напомните мне, - сказал старик. Я закрыл глаза, сделав привычное усилие, и сейчас же увидел перед собой эту страницу. Я помнил ее наизусть. Lorsque tu dormiras, ma belle tenebreuse, Au fond d'un monument construit en marbre noir Et lorsque tu n'auras pour alcove et manoir Qu'un caveau pluvieux et qu'une fosse creuse; Quand la pierre, opprimant ta poitrine peureuse Ex tes flanes qu'assouplit un charmant nonchaloir, Empechera ton coeur de battre et de vouloir, Et tes pieds de courir leur course aventureuse, Le tombeau confident de mon reve infini (Car le tombeau toujours compendra le poete), Durant ces grandes nuits d'ou le somme est banni, Te dira: "Que vous sert, courtisane impartaite, De n'avoir pas connu ce que pleurent les morts?" - Et le ver rongera ta peau comme un remords {*}. {* Когда затихнешь ты в безмолвии суровом Под черным мрамором, угрюмый ангел мой, И яма темная, и тесный склеп сырой Окажутся твоим поместьем и альковом, И куртизанки грудь под каменным покровом От вздохов и страстей найдет себе покой, И уж не повлекут гадательной тропой Тебя твои стопы вслед вожделеньям новым, Поверенный моей негаснущей мечты, Могила - ей одной дано понять поэта! - Шепнет тебе в ночи: "Что выгадала ты, Несовершенная, и чем теперь согрета, Презрев все то, о чем тоскуют и в раю?" И сожаленье - червь - вопьется в плоть твою. (Ш. Бодлер. Посмертные угрызения. Пер. А. Эфрон)} - Да, вы правы, - сказал он, - почему же мне всегда казалось, что было в этом стихотворении нечто мажорное? Он задумался и сказал, улыбнувшись: - Да, конечно, - и это потому, что в ту минуту, когда мы его читали, мы были счастливы. Он в первый раз за все время употребил это выражение- "Мы были счастливы". Я сбоку быстро посмотрел на него: он сидел, запахнувшись в пальто, сложив свои неподвижные руки в перчатках на коленях, грузно оседая на подушки автомобиля и глядя перед собой своими ужасными, пустыми глазами. ----- Мы ехали обратно трое суток, останавливались много раз и приехали в Париж поздним июльским вечером. Перед тем как выйти из автомобиля, он взял мою руку, подержал ее несколько секунд и коротко меня поблагодарил; мне показалось, что он думал о другом в это время. Я отвел машину в тот же гараж, из которого ее взял, и вернулся, наконец, домой, где за это время не произошло никаких изменений. А через три дня в вечерних газетах снова было напечатано жирным шрифтом, что с моим спутником случился второй припадок. На этот раз всем было ясно, что жизнь его кончена. Он умер на следующую ночь после жестокой агонии. Я не был на его похоронах, это казалось мне ненужным. Его смерть была настолько естественна, он так давно принадлежал прошлому, что она не могла вызвать сильных чувств, даже, я думаю, у самых близких людей. Я прочел пошлое и шаблонное описание его похорон и подумал только, что этот замечательный человек заслуживал лучшего, чем газетный отчет, написанный полуграмотным журналистом. Но это было неизбежно, это было чрезвычайно характерно для того мира, который старик так глубоко презирал всю свою жизнь. И мне бы не представилось случая вернуться к воспоминанию об этой поездке, потому что я составил себе уже окончательное представление обо всем этом: долгие годы в "смрадном аду" и легкая тень той единственной женщины, ради которой стоило поехать - за несколько, в сущности, часов до наступления неотвратимой агонии - на юг, чтобы проститься с ней перед смертью; я бы не вернулся ко всему этому, если бы через год после поездки не встретил Христину, кухарку мадам. Я все же много и долго думал над жизнью этого человека, я прочел толстую книгу, которую он написал, вспомнил его необыкновенную карьеру, удивительную беспощадность его суждений и то невыносимое отсутствие каких бы то ни было иллюзий, в котором всякий другой человек должен был бы задохнуться и пустить себе пулю в лоб. Стало быть, единственным утешением его была эта "легкая тень", о которой он заговорил. Я ничего не знал об этой женщине, кроме того, что он рассказал мне; но в его рассказе она показалась мне слишком совершенной, похожей на стилизованный портрет или почти умиленное воспоминание. Было, конечно, очевидно, что она обладала несомненным и, по-видимому, почти непреодолимым, в прежние, давно прошедшие времена, очарованием; в этом легко было убедиться, поговорив с ней несколько минут. В тот единственный раз, когда я ее видел, она произвела на меня впечатление детской прозрачности, - особенного соединения некоторой наивности, ума и несомненной душевной чистоты. И в конце концов, для того, чтобы быть так любимой этим суровым и сумрачным человеком, нужна была непобедимая прелесть и необыкновенность и, может быть, еще нечто, что я не мог бы назвать иначе, чем душевной гениальностью. И такой она осталась в моей памяти - блистательным видением тех времен, когда я имел счастье еще не существовать. Она осталась такой, несмотря на то что год спустя в маленьком, дымном кафе Вильфранша я помогал выйти Христине, которую потом должен был довести до дому, - она была настолько пьяна, что едва держалась на ногах, - и Христина рассказала мне, прерывая свой рассказ икотой и ругательствами, о том, какая у нее скупая хозяйка, как всю жизнь она меняла любовников, как в последние годы она платила им все деньги, которые ей присылал ее бывший, почти что муж, очень знаменитый человек и министр, который умер в прошлом году. Меня Христина, конечно, не узнала; помимо всего, было поздно и темно, и мы шли с ней по той дороге, над Вильфранш, где, как кажется ночью, из пропасти, над морем, растут неподвижные деревья, листья которых бегут вверх по обрыву и останавливаются там, где еще продолжается этот каменный взлет морского побережья, через секунду пропадающий в густой тьме, как все остальное. Но рассказ Христины не произвел на меня никакого впечатления и, конечно, ничего не мог изменить, хотя я думаю, что это была правда. И если многолетняя ложь и измены испанской красавицы ни в чем не уменьшили ее очарования и привели к такому удивительному и беспримерному завершению, то, я думаю, всякая истина, сопоставленная с этим блистательным обманом, увядает и становится идеально ненужной. ПРИМЕЧАНИЯ  Впервые - Русские записки. 1939. Э 16. Перепечатано при жизни автора - Мосты. 1959. Э 3. Спустя десятилетие после смерти Газданова перепечатан в еженедельнике "Русская мысль" (1981, 3, 10, 17, 24, 31 декабря) Печатается по изданию: Мосты. 1959. Э 3. Г. Адамович писая в связи с рассказом: "Рассказ Гайто Газданова производит двойственное впечатление: в нем прельщает "как", но смущает "что". Газданов - очень талантливый человек, это известно давно, незачем снова расточать ему комплименты, относящиеся к слогу, к стилю, к остроте зрения, свежести восприятия. Но какая странная фантазия пришла на этот раз ему в голову! ...Заметим, что и площадь Трокадеро выбрана не случайно: знаменитый государственный деятель, имя которого сразу приходит при чтении "Вечернего спутника" в голову, жил и скончался на соседней с Трокадеро улицей, так что версия, будто по ночам он тут отдыхал, сидя на скамейке, допустима. Дальше, однако, начинается безудержный разлив воображения... Дама из Болье, правда, называет его Эрнестом, и формально автор, значит, свободен от упреков в добавлении новых эпизодов к биографии всем известного лица. Он пишет об Эрнесте, а не о Жорже. Но уловка никого не обманет. Рассказ оригинален и интересен сам по себе, как все, что пишет Газданов. Непонятно только, зачем понадобилось автору подчеркивать в нем полноту портретного сходства... Сначала принимаешь рассказ за "быль", а затем, убеждаясь в невероятности фабулы, удивляешься причудам мысли, его создавшей" (Последние новости. 1939. 27 апреля). Под всем известным лицом Адамович подразумевает Жоржа Клемансо (1841 -1929), крупного французского политического деятеля, премьер-министра Франции в 1906-1909, 1917-1920 годах. Газданов действительно придал своему герою черты портретного сходства с Клемансо.