оведайте своего летчика! - посоветовал Харламов. - В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор? - Слышу. - Ну так поезжайте! Вы - рейсовым катером? - До главной базы - да, а там попутным! - Добро! Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не удалось - не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой трубой. Шелестел дождь, орали чайки, - как все, в сущности, надоело! И какое это общее чувство для всех в такую пору войны - надоело! И тому старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь - понятно, а вот когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание... - Беспорядок! - сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И Устименко даже не поглядел на раздраженного. - Беспорядок! Как будто бы в слове "война" может содержаться понятие порядка! Сама война, прежде всего, беспорядок. Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок, мгновенно уснул. Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял возле скалы, в которой была вырублена его землянка, - никак не мог по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с зудящим настырным звуком ходил немецкий "аррадо", - что ему тут было нужно? - Опять вроде войнишка? - пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан Шапиро. - Как считаете, товарищ майор? Володя не ответил. На въезде во тьме постукивал мотор полуторки. - Откуда? - спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова. - Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить. В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро накалились. "Когда это он успевает? - уважительно подумал Володя о Митяшине. - Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!" Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик Митяшина: - Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете? "И тут поспевает!" - опять удивился Володя. Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не лился. - Девушку привезли, кра-асивенькую! - сказала Нора. - Раствор! - строго приказал Устименко. Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке... Вера Николаевна предостерегающе произнесла: - Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич! Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений голосом. У каждого хирурга на протяжении его жизни бывают случаи, когда зрение, ум, руки достигают величайшей гармонии, когда деятельность мысли превращается в ряд блестящих озарений, когда мелочи окружающего совершенно исчезают и остается лишь одно - поединок знания и одаренности с тупым идиотизмом стоящей здесь же рядом смерти. Наука не любит слова "вдохновенье", как, впрочем, не любит его и истинное искусство. Но никто не станет отрицать это особое, ни с чем не сравнимое состояние собранности и в то же время отрешенности, это счастливое напряжение знающего разума и высочайший подъем сил человека в минуты, когда он вершит дело своей жизни... Она стояла тут, рядом, - та, которую изображают с косою в руках, - слепая, бессмысленная, отвратительная своим кретиническим упрямством; ее голос слышался Володе в сдержанно предупреждающих словах наркотизатора; это она сделала таким синевато-белым еще недавно розовое маленькое ухо, это она вытворяла всякие фокусы с пульсом; это она хихикала, когда Володино лицо заливало потом, когда вдруг неожиданно стал сдавать движок и принесли свечи; это она пакостно обрадовалась и возликовала, когда доктор Шапиро сделал неловкое движение и чуть не привел все Володины усилия к катастрофе. Но майор медицинской службы Устименко знал ее повадки, знал ее силы, знал ее хитрости, так же как знал и понимал свои силы и возможности. И в общем, не один он стоял тут, возле операционного стола, - с ним нынче были, хоть он и не понимал этого и не думал вовсе об этом, и Николай Евгеньевич Богословский, и вечная ругательница Ашхен Ованесовна, и Бакунина, и Постников, и Полунин, и те, которых он никогда не видел, но знал как верных и добрых наставников: Спасокукоцкий, и Бурденко, и Джанелидзе, и Вишневский... Они были здесь все вместе - живые и ушедшие, это был военный совет при нем, при рядовом враче Устименке, но сражением командовал он. И, как настоящий полководец, Володя не только вел в бой свои войска, свои уже побеждающие армии, но вел их с учетом всех обходных возможностей противника, всех могущих последовать ударов в тыл, клещей, котлов и коварнейших неожиданностей. Он не только видел, но и при помощи своего военного совета предвидел - и вот наконец наступило то мгновение, когда он больше мог не задумываться о сложных и хитрых планах противника. Маленькое ухо вновь порозовело, пульс стал ровным, дыхание - спокойным и глубоким. Отвратительная старуха с пустыми глазницами и ржавой косой ничем не поживилась этой ночью в подземной хирургии. Операция кончилась. Сестра Кондошина сказала измученным голосом: - Это что-то невероятное, Владимир Афанасьевич. Сам Джанелидзе... - Он мне, между прочим, здорово помог сегодня - ваш Джанелидзе, - тихо прервал Кондошину Устименко. Он сидел на табуретке, позабыв снять марлевую повязку со рта, плохо соображая, совершенно пустой, как ему казалось. И внутри у него все дрожало от страшной усталости. Вот в это мгновение он и узнал Варю. Дыхание ее было спокойным, она еще не пришла в себя. Запекшиеся, искусанные губы ее вздрагивали. И в глазах застыло непонимающее выражение. - Боже мой! - едва слышно произнес Володя. - Боже мой! Неизвестно, откуда взялись у него эти слова. Но он вовсе не был потрясен. Он был просто удивлен, и ничего больше. Он был слишком пуст сейчас, слишком много сил ушло у него на борьбу за жизнь этого тяжело раненного "бойца", собственно для Вари не осталось ничего... - Это ваша... знакомая? - спросила Вересова. - Да, - неохотно ответил он. - Она была тут в марте, - неприязненно сказала Вера Николаевна. - Я, кажется, забыла вам передать. - В марте? - спросил Володя. - Еще в марте? - Ну да, сразу после моего назначения. Но ведь вас многие спрашивают... Может же случиться... Виновата, убейте! Или посадите на гауптвахту. Ее красивые спокойные глаза смотрели насмешливо, рот улыбался. Даже сейчас у нее были накрашены губы. И маленький завиток виднелся из-под косынки. Володя отвернулся. "Еще в марте, - сказал он сам себе. - Значит, до того, как я был на "Светлом" у Родиона Мефодиевича. Вот когда она меня нашла..." Шапиро работал на левом столе, Вера - на правом. Володя думал, сгорбившись на табуретке. Вересова оперировала так же, как Уорд. Что-то у них было общее. Самоуверенность? - удивился своей догадке Устименко. - Шить! - приказала она. - Вы бы вышли, Владимир Афанасьевич! - посоветовал Шапиро. - На вас лица нет... Вера тоже порекомендовала ему идти отдыхать, но он остался. Такое уж у него было правило - даже если тяжелых раненых и не случалось. Ашхен так его учила, а это подземная хирургия все равно оставалась ее хирургией. Только в восьмом часу утра он закурил у скалы, на лавочке. Было очень сыро и мозгло, и тут, у скалы, его словно ударило: Варя! Варвара Степанова! Она есть, она жива, она его искала. И теперь он ее, кажется, вытащил. Ее - Варю! Вне себя от счастья, рывком он взбежал по осклизлым от дождей ступенькам и распахнул тяжелую, набухшую дверь к себе в землянку. Здесь у стола, в позе несколько картинной и в то же время властной, развалился подполковник в расстегнутом кителе, со сверкающей орденами и медалями грудью - наливал себе в стакан немецкий трофейный ром. Желтый реглан висел у него на одном плече, замшевые перчатки валялись на полу, кожаный кисет - на табуретке, и весь этот беспорядок тоже показался Володе организованным, специальным стилем. - Ты Устименко? - небрежно, но и ласково спросил подполковник. - Я, - чего-то страшась и не понимая, чего именно, ответил Володя. - Я Устименко. - Козырев, Кирилл Аркадьевич, - сказал подполковник и протянул сухую, очень сильную руку. - Будем знакомы. Подранило тут у меня одну барышню, потребовала непременно к тебе везти, вот привез. Ты что - вроде Куприянов или Ахутин? Володя молчал, неприязненно и угрюмо вглядываясь в красивое, хоть и немолодое лицо подполковника. И вдруг вспомнился ему Родион Мефодиевич, когда помянул он там, в кают-компании "Светлого", Варю, вспомнилось, как словно бы тень мелькнула на его чисто выбритом, обветренном лице при Барином имени. Что это было тогда? Этот самый Козырев? - Прооперировал ты ее благополучно, вернее нормально, чтобы судьбу не искушать, такое подберем определение, - продолжал подполковник, наливая в кружку, наверное для Володи, ром. - Мне моя разведка донесла, я тебе, друг, покаюсь, у Козырева везде свои люди есть. Так вот, на данном этапе все согласно кондиции, а дальше как? - Что - как? - с трудом выдавил из себя Устименко. - Как дальше моя эта самая девушка, техник-лейтенант? Прогнозы каковы, согласно твоей науке? Я тебе откровенно скажу, товарищ военврач, она мне, эта Варя, не вдаваясь в подробности, самый близкий человек. Ближе нет, в остальном разберешься, не ребенок. Война есть война, все мы люди, что же касается до неувязок, то кто судьи? Володя по-прежнему молчал. Что-то трудное, болезненное мелькнуло в его широко раскрытых, как бы удивленных глазах и пропало. Но Козырев ничего не заметил. Он подбирал слова покрасивее и наконец подобрал те, которые показались ему самыми удачными: - Жар-птица она мне. Ясно? А неясно - выпей ром: паршивый, да ведь ты ничего, сквалыга, не поднесешь. Так и мотается подполковник Козырев со своей выпивкой и закуской по добрым людям... Он задумался, стер пальцем слезу и, дернув плечом, произнес: - Прости! Что называется - скупая, мужская. Поверь, военврач, нелегко мне. Вот выпил: побило людей в батальоне, теперь с кого спросят? С подполковника Козырева. А сапер ошибается раз в жизни. Я - сапер, ошибся, судите... - Зря с таким шумом дорогу пробиваете! - негромко и враждебно сказал Володя. - Тоже геройство! Тут мы уже давно удивляемся, как это вам безнаказанно сходит... Он вовсе не хотел говорить сейчас о том, что слышал давеча ночью в операционной от раненых, но подполковник с его картинной "скупой, мужской" слезой и "жар-птицей" вызвал в нем такое острое чувство горькой ненависти, что он не выдержал и сорвался. Козырев же вдруг воспринял Володины слова как дружескую укоризну и согласился: - Это ты мудро! Это правильно! Точнее точного сказал, в самое яблоко. Но я, милый мой военврач, человек, понимаешь ли, большого риска, еще в финскую этим риском авторитет приобрел. И, как видишь, не на словах... Особым образом Козырев шевельнулся - так что ордена и медали его одновременно и зазвенели и слегка озарились блеском огоньков свечи. - Отмечен! Ну, а тут не подфартило! И надо же, как раз Варвара моя там застряла. Не надо было ее посылать, но, с другой стороны, как не пошлешь, когда в части наши взаимоотношения хорошо и даже слишком хорошо известны. Рассуди своей умной головой, войди в положение, каково мне? Да еще и она сама требует, ее, видишь ли, долг зовет. Следовательно, откажешь - и сразу найдутся товарищи, которые развал политико-морального состояния пришьют. Еще хлебнув, он вдруг осведомился: - Итак, будет она жить? - Не знаю! - угрюмо ответил Володя. - Может, кого потолковее сюда доставить? - кривя лицо, обидно спросил Козырев. - Ежели сам ты еще ничего не знаешь? У меня знакомства имеются в медицинском мире... Я к Харламову ее доставить в состоянии... - Ну, валяйте, везите, - поднимаясь, сказал Устименко. - Только немедленно, а я спать лягу, потому что мне работать вскоре надо... Ему необходимо было остаться сейчас наедине с самим собой. Он больше не мог слышать этот сиповатый, самодовольный голос, не мог видеть плещущийся в стакане ром. У него не осталось совершенно никаких сил ни на что... Бесконечно долго собирался Козырев - казалось, он никогда не уйдет. А в дверях велел строго и пьяновато: - Попрошу для моей раненой условия создать соответствующие. - У нас для всех раненых условия одинаковые! - глухо ответил Володя. И лег. Но сил не оставалось даже на то, чтобы заснуть. Чиркнув спичкой, он зажег свечу, вылил в кружку остатки рома и, обжигаясь, выпил все до дна. Потом с удивлением почувствовал, что плачет... По ногам тянуло холодом, да и вообще было холодно - печурка давно простыла, но Устименко ничего не замечал. Рот его кривился, плача он кусал губы и бормотал, задыхаясь: - Боже мой, боже мой! Жар-птица! Что же ты, Варюха, с ума сошла, что ли? Потом он все-таки заснул, но спал недолго, часа два. А проснувшись, с омерзением взглянул на немецкую бутылку, на кружку, из которой пил ром, побрился, обтерся снегом, пришил чистый подворотничок и, вызвав Шапиро и Вересову, пошел с обходом к своим раненым. Странным взглядом - долгим, пристальным и неспокойным, словно бы проверяющим - посмотрела на него Варвара, когда увиделись они в это утро. Нора полою халата вытерла Володе чистую табуретку. Вера Николаевна, зевнув у низкого входа, сказала, что уйдет - "совершенно нынче не спала". Голос у нее был злой, даже срывался. Дальше - за самодельной занавеской - раненые играли в шахматы, кто-то чувствительным голосом пел "Синий платочек". Еще глубже - в самом конце подземной хирургии - на одной ноте ругался замученный страданиями матрос Голубенков, и было слышно, как Шапиро его ласково утешает. Устименко сел. Варвара все смотрела на него, не отрываясь. Потом в глазах ее словно вскипели крупные слезы, и тихим голосом она сказала какое-то слово, которое Володя не расслышал. - Что? - спросил он, наклонившись к ней. - Нашла, - быстро повторила она, - нашла! Не понимаешь? Тебя нашла. "Нет, врет подполковник! - со страстным желанием, чтобы это было именно так, подумал Володя. - Врет! Все врет, опереточный красавец, жар-птица, пошляк!" Он взял ее запястье в свою большую прохладную руку. И, считая пульс, едва удержался от того, чтобы не прижать к своим губам ее милую широкую ладошку. Он считал пульс и не был врачом в эти минуты. Он даже плохо соображал. И начальством он не был и хирургом, с ним сейчас происходило то, что давным-давно испытывал он на пароходе "Унчанский герой", когда ехал на практику к Богословскому, бормоча ночью на палубе: "Рыжая, я же тебя люблю, люблю, люблю!" И, как тогда, в то уже неповторимое, далекое время, он корил себя, и клялся, что в последний раз все так глупо случилось, и никак не мог наглядеться в ее распахнутые навстречу его взгляду глаза. - Ну? - как всегда понимая его внутреннюю жизнь, спросила она. - Какой же у меня пульс, Володечка? Володя не знал. И, смешавшись, покраснев, как в юношеские годы, приник губами к ее ладошке, веря и не веря, радуясь и сомневаясь, надеясь и страшась... Потом поднялся и, буркнув: "Я сейчас", выскочил из подземной хирургии на мороз, нашел папиросы, покурил, еще подышал и вернулся степенным доктором, хирургом, начальником - обремененным важными и неотложными делами, но на кого-кого, только не на Варвару он мог производить впечатление такими штуками... Она лежала тихая, бледненькая, лишь глаза ее смеялись: ох, как знала она его! И как трудно было ему все переиграть с самого начала, вновь взять ее руку, вновь сделать вдумчивое лицо, вновь сбиться со счета и наконец выяснить, что пульс у нее чуть частит, но хорошего наполнения, в общем нормальный. - Может быть, со мной ничего и не было? - заговорщицким шепотом спросила Варвара. - Может быть, вы все нарочно меня забинтовали? Устименко смотрел на нее и молчал. Ну, а если и Козырев? Какое же это имеет значение? Или имеет? Почему она сказала: "Вы все"? Она еще улыбалась, он - нет. - Володя! - тихо позвала она и потянула его пальцами за обшлаг халата. - Володечка, что ты? - Я - ничего, нормально! - произнес он не торопясь. И Варя поняла - это больше не игра. Это больше не тот Володя, который только что поцеловал ей руку. Все встало на свои места, а то, что случилось, это короткий, добрый, милый сон; И, как всякий сон, он исчез. И никогда его больше не вернуть. Может быть, лучше, чтобы этот посторонний худой трудный человек сейчас ушел? Ведь он же посторонний, не прощающий, не понимающий... Но и такого она не могла его отпустить. И заговорила, презирая себя, свою слабость, свое безволие, заговорила о пустяках, только бы он не уходил. Но он ушел, сказав на прощанье, что ей нельзя болтать и что ей надлежит - так и сказал: надлежит - соблюдать полный покой. Теперь он не притворялся - она понимала это: он отрубил, как тогда перед отъездом в Затирухи. И ушел не оглянувшись. - Во второй раз, - шепотом произнесла Варя. - Во второй! Но будет еще третий, Володечка, - плача и не утирая слез, прошептала она. - Будет еще в нашей жизни третий, будет - я знаю это! Но он не знал, что будет третий. Он никогда не думал ни о каких черных кошках, ни о каких приметах - дурных или хороших, ни о каких третьих разах. И кроме того, как всегда ему было некогда. Он уже мыл руки, а на столе готовили молоденького летчика с тяжелой раной на шее. И рваная рана, и бьющая артериальная кровь, и мгновенный бой со старухой, которая опять явилась за поживой в подземную хирургию и встала в изножье операционного стола, и протяжный вздох облегчения, который вырвался у доктора Шапиро, - все это вместе отодвинуло Варвару и на несколько часов притупило острую, почти невыносимую боль. Потом были другие дела, а вечером приехал подполковник - строгий, трезвый, выбритый до синевы, в ремнях, привез "своей", как он выразился, передачу и попросил разрешения навестить. Передачу отнесла Нора, навестить же Володя не позволил. На следующий день Козырев опять приехал и опять не был допущен. - Может быть, мне на вас пожаловаться? - осведомился Козырев. - Мордвинову, например? - Жалуйтесь, - разрешил Устименко. - Слушай, майор, ты не лезь в бутылку, - завелся опять подполковник, - она же мне человек не чужой... - Это ваше дело. - А если я и без твоего разрешения залезу? Устименко не ответил, ушел. Часа через два Володе доложили, что "этот нахальный подполковник" подослал старшину, который "парень здорово разворотливый" и подготавливает "проникновение" подполковника к технику-лейтенанту. Старшину привели к Володе, и тот во всем повинился. - Ладно, убирайтесь отсюда! - велел Устименко. - А может, она и неживая уже? - испуганно тараща глаза, осведомился старшина. - Я вам, товарищ майор медицинской службы, по правде признаюсь: какие ихние дела с подполковником - нам некасаемо. А в части ее народишко уважает! Переживает за нее народишко! Она знаете какой человек? Печально улыбаясь, Володя курил свою самокрутку: уж он-то знает, какой человек Варвара. И велел дежурному проводить старшину к технику-лейтенанту Степановой, но не более чем на пять минут. Старшина всунулся с некоторым треском в самый большой халат, который для него нашли, и, сделав прилежное и испуганное лицо, отправился в подземную хирургию. А Володе Вересова, как всегда многозначительно и обещающе улыбаясь, вручила телефонограмму: майора Устименку немедленно вызывал к себе начальник санитарного управления флота. - Ба-альшое у вас будущее, Владимир Афанасьевич, - растягивая "а" по своей манере, сказала Вера Николаевна. - Все мы живем, хлеб жуем, а вы нарасхват. То с самим Харламовым оперируете, то в госпитале для союзников, то Мордвинов вас безотлагательно требует. Я на вас, Володечка, ставлю! - Это - как? - не понял он. Он вечно не понимал ее странных фразочек. - Вы - та лошадка, на которую имеет смысл ставить. Понимаете? Или вы и на бегах никогда не бывали? - Не случалось! - стариковским голосом произнес он. - Не случалось мне бывать ни на скачках, ни на бегах... Она все смотрела на него, покусывая свои всегда влажные, полураскрытые губы, словно ожидая. - Поедете? - Так ведь приказ - не приглашение. - А то бы, если бы приглашение, - не поехали бы? - По всей вероятности, нет! Но ей и этого было мало. Поглядевшись в его зеркальце и сделав вид, что она прибрала в его землянке - так, немножко, но все-таки "женская рука" - это было ее любимое выражение, - Вересова спросила официально: - А какие будут особые распоряжения насчет раненой Степановой? - Никаких! - почти спокойно ответил он. - Я переговорю с доктором Шапиро. Глава десятая ЭЙ, НА ПАРОХОДЕ! Воздух был прозрачный, прохладный, солоноватый, облака над почерневшим от давних пожарищ городом плыли прозрачно-розовые, и, как всегда в здешних широтах в эту пору белых ночей, Устименко путался - утро сейчас или вечер. Возле разбомбленной гостиницы "Заполярье" на гранитных ступеньках и между колонн сонно курили американские матросы - все здоровенные, розовощекие, с повязанными на крепких шеях дамскими чулками, - пытались торговать. Возле одного - очень длинного, совсем белобрысого - пирамидкой стояли консервы: колбаса, тушенка; другой - смуглый, в оспинках - деревянно постукивал огромными плитками шоколада. Несколько поодаль пьяно плакал и грозил кулаками французский матрос из Сопротивления - в берете с красным помпоном, горбоносый, растерзанный. Устименко прошел боком, сутулясь, стесняясь блоков сигарет, чулок, чуингама, аппетитных бутербродов с ветчиной, которыми матросы тоже торговали за бешеные деньги, купив их в ресторане "Интурист" по шестьдесят копеек за штуку. И уже из дверей гостиницы Володя увидел, как рослая и худая баба-грузчица, вынув две красненькие тридцатки, протянула их за бутерброды с ветчиной и как матрос-американец ловко завернул в приготовленную бумажку свой товар. А конопатый все отбивал плитками шоколада чечетку. "Как во сне!" - подумал Володя, поднимаясь по лестнице. Но уличная торговля оказалась сущими пустяками по сравнению с тем, что делалось на втором этаже в двадцать девятом номере: тут просто открылся магазин, настоящий универмаг, в котором бойко и весело торговали американские матросы с транспорта "Паола". Одного из них Володя знал, он был немножко обожжен - этот рыжий детина, - и Устименко смотрел его в госпитале Уорда. И рыжий узнал своего доктора. - Хэлло, док! - крикнул он, сверкая белыми зубами. - Мы будем делать вам, если хотите, скидку. Мы имеем все: бекон, шоколад, сигареты, сульфидин, различную муку, рис, масло, пожалуйста! И покупателей было здесь порядочно - Устименко узнал артистов оперетты, недавно приехавших на флот. Они стояли в очереди - тихие, покорные, стыдясь проходящих по коридору офицеров. А короткорукий толстячок, стюард с "Паолы", между тем отмеривал стаканом пшеничную муку, сахар, кофе, манную крупу. Письменный стол, покрытый простыней, перегораживал дверь в номер и заменял прилавок, дальше, в глубине комнаты, виднелись еще какие-то люди - они ворочали там ящики и тюки. - Ну, док! - ободряюще крикнул рыжий. - Мы будем давать вам без очереди. Недорого. Ошень хороши продукт! Он уже недурно болтал по-русски - этот рыжий бизнесмен - и даже крикнул ему вслед: - Хэлло, док! Мы имеем прекрасны сульфидин! Начсанупр Мордвинов, покрывшись с головой шинелью, опал на продавленном диване и долго не мог понять, зачем пришел майор Устименко. Потом выпил желтой, стоялой воды из графина, свернул махорочную самокрутку, прокашлялся и сказал: - Думали мы, думали, Афанасий Владимирович... - Владимир Афанасьевич, - грубовато поправил начальство Володя. - Простите, майор. Так вот, думали мы, думали и, посоветовавшись, пришли к заключению, что вам придется пойти с караваном. Красивое лицо начсанупра пожелтело, под черными выразительными глазами набрякли стариковские мешочки. И откашляться до конца он никак не мог. - А что я там буду делать, в этом караване? - спросил Володя. - Разумеется, вы не будете командовать кораблем, это я вам гарантирую. Но некоторую специфическую и точную информацию о медицинской службе и медицинском обеспечении в караванах нам иметь необходимо. Их корабельные врачи кое-что сильно преувеличивают. Затем у них бывают случаи, когда функции корабельного врача совмещаются с функциями священника, - здесь объективной информации, разумеется, не дождешься. Есть и еще одна странность, в возникновении которой хотелось бы спокойно и толково разобраться: нелепо, странно большое количество обморожений среди их моряков, в то время как среди плавсостава наших судов совершенно иные цифры. Раздавив самокрутку в пепельнице, Мордвинов замолчал. - Это все? - спросил Володя. - Нет, не все... За приоткрытыми оконными рамами, зашитыми фанерой, завыли сирены воздушной тревоги. - Вместе с вами отправится ваш пациент - этот английский лейтенант. Наше командование получило устную просьбу мамаши вашего летчика, чтобы его доставили непременно на русском пароходе, на советском. Ситуация, так сказать, с нюансами, во избежание чего-либо - устная просьба. Но, если вдуматься, очень все просто: мы - варвары, и большевики, и вандалы, и безбожники, и еще черт знает что, но мы - эта самая леди это знает, - мы не бросим ее мальчика на тонущем транспорте. Или мы сами не придем, или ее мальчик будет с ней. - С мальчиком дела плохи! - угрюмо произнес Володя. - Вы же, наверное, все слышали, вам Харламов рассказывал... - Рассказывал, но я не понимаю, почему уж так плохи дела, вторичное кровотечение наступит не обязательно... - Вот на это английские врачи и рассчитывают. А Харламов и Левин уверены, что вторичное кровотечение произойдет непременно, вопрос только в том - когда. Понимаете? Удивительно, как Устименко не умел разговаривать с начальством. - Хорошо, - раздражаясь, сказал Мордвинов, - но я тут, в общем, совершенно ни при чем. Речь идет о выполнении просьбы союзного командования. Мы эту просьбу считаем нужным выполнить. И, поднявшись, он добавил, что капитан Амираджиби - командир парохода "Александр Пушкин" - в курсе дела и согласен предоставить раненому все возможные удобства. В коридоре, возле того номера, который Володя мысленно окрестил "американским универмагом", теперь кипело сражение. Английские военные матросы обиделись на эту торговлю, разодрали мешок с мукой, ударили ящиком главу процветающей фирмы, и теперь из номера, в котором уже успели разбить электрические лампы, доносилось только истовое кряхтение дерущихся, брань и вопли. Английский и американский патрули пытались навести порядок, но и им всыпали... - Торговать можно и нужно, - вежливо пояснил Устименке офицер, начальник английского комендантского патруля, - но необходимо понимать - где, когда и чем. Не так ли? Из "универмага" вновь донесся длинный вопль осажденных. Матросы патруля пошли, видимо, на последний приступ. Когда Мордвинов и Устименко выходили из гостиницы, неподалеку спикировал бомбардировщик, и их слегка пихнуло взрывной волной, но так осторожно, что они этого не заметили или сделали вид друг перед другом, что не заметили. Но в ушах еще долго звенело, даже тогда, когда Володя остановился, чтобы почистить ботинки у знаменитого мальчика-айсора, засевшего навечно в развалинах бывшего Дома моряка. - Сколько тебе, друг? - спросил Устименко, любуясь на сказочный блеск своих видавших виды флотских ботинок. - Сто рублей, - лаконично ответил мальчик и вскинул на Володю томные, круглые, бесконечно глубокие глазенки. - А не сошел ты с ума? - Между прочим, я рискую жизнью, работая в этих условиях, - сухо ответил ребенок. И пришлось заплатить! На госпитальном крыльце сидел толстый Джек. Рядом прилежно умывался Петькин помойный кот. - Какие новости, старина? - спросил Устименко. - Ничего хорошего, док, - угрюмо ответил шеф. - Меня переводят в Африку, но не могу же я туда тащить это сокровище! - он кивнул на кота. - А без меня кто за ним присмотрит? Вернется Петя и подумает, что я его обманул. Я же дал мальчику слово... Далеко за скалами вновь разорвались две бомбы. Кот перестал умываться, повар почесал ему за ухом. - Очень умный. Всегда понимает - если бомбы. И не любит. Хотите позавтракать, док? - Нет, - из гордости сказал Володя, хоть есть ему и хотелось. - Нет, Джек, я сыт. Желаю вам счастья. Они пожали и потрясли друг другу руки. И Устименке вдруг стало хорошо на душе. - А, док! - сказал Невилл, когда он вошел в палату. - Зачем вы бегаете под бомбами? - Тороплюсь к своему очень богатому пациенту! - сказал Устименко. - У меня же есть один раненый и обожженный лорд, классовый враг из двухсот семейств Англии. Потом я ему напишу счет, и он мне отвалит массу своих фунтов. Я разбогатею и открою лавочку. Вот, оказывается, в чем смысл человеческой жизни... Невилл улыбался, но не очень весело: Володя все-таки изрядно допек его этими фунтами и частной практикой. - А почему вы так долго не показывались? - Война еще не кончилась, сэр Лайонел. И ваши друзья Гитлер, Геринг и Муссолини еще не повешены. Есть и другие раненые, кроме вас... Летчик смотрел мимо Володи - куда-то в дверь. - Я тут немножко испугался без вас, - безразличным тоном сказал он. - Вчера вдруг изо рта пошла кровь... "Вот оно!" - подумал Устименко. И велел себе: "Спокойно!" - Это возможно! - стараясь говорить как можно естественнее, произнес он. - У вас же все-таки пуля в легком, и порядочная... Она может дать и не такое кровотечение... - Меня не надо утешать, - ровным голосом сказал Невилл. - Этот болван Уорд вчера испугался больше меня, но все-таки, несмотря на все ваши утешения, я чувствую себя хуже, чем раньше... Володя не ответил - смотрел температурную кривую. - Отбой воздушной тревоги! - сообщил диктор из репродуктора. - Отбой! - и, сам прервав себя, заспешил: - Воздушная тревога! Воздушная... - Очень скучно! - пожаловался пятый граф Невилл. - Мои соседи целыми днями сидят в убежище. Пока шли дожди и висели туманы - они шумели здесь, это было противно, но все-таки не так одиноко. А теперь прижились в убежище, пустили там корни: играют в карты и в кости, пьют виски и наслаждаются жизнью. Пустите меня к вашим ребятам, я знаю - рядом летчики. Один парень заходил ко мне, и мы поговорили на руках - летчики всего мира умеют объяснить друг другу руками, как он сбил или как его сбили... Володя молчал. - Ну, док? - Это нельзя. - Но почему, док? - Потому что ваш Черчилль опять будет жаловаться нашему командованию, что для вас не созданы условия и что вас обижают. - Неправда, док! Вы просто боитесь, что я увижу, насколько хуже кормят ваших летчиков, чем этих проходимцев? И боитесь, что я увижу эти ужасные халаты вместо пижам? И что там паршивые матрацы? Ничего, док, я все это и так знаю, а что касается до бедности, то в детстве мы с братьями играли в "голодных нищих", и это было здорово интересно. - Здесь у нас не детские игры, - холодно произнес Володя. - А про Уинстона вы сказали серьезно или пошутили? - спросил Лайонел. - Совершенно серьезно. - Я все скажу маме, а мама скажет его жене, - деловито пригрезился пятый граф Невилл. - Вы не улыбайтесь, они часто видятся. Володю разбирал смех: такой нелепой казалась мысль, что мама этого мальчишки кому-то что-то скажет и Уинстон Черчилль распорядится прекратить безобразия, прикажет слать караваны один за другим, велит открыть второй фронт. - Налили бы вы нам обоим виски, - попросил Невилл. - Все-таки нам, насколько мне известно, предстоит совместное путешествие! И мы выпили бы за пять футов воды под килем... - Откуда вы знаете, что нам предстоит совместное путешествие? - Вам полезно повидать мир! - с усмешкой сказал Лайонел. - И вам понравится морской воздух. Впрочем, если вы не желаете, я помогу вам остаться здесь... В арктических конвоях действительно обстановка нервная... Володя хотел было выругаться, но не успел, потому что совсем неподалеку - куда ближе района порта - грохнули две бомбы. Госпиталь дважды подпрыгнул, и Невилл сказал: - Между прочим, на земле довольно противно, когда они начинают так швыряться - эти боши. Как это ни странно, но я никогда или, вернее, почти никогда не испытывал бомбежки, лежа в кровати, беспомощным. В воздухе - веселее. - У вас странный лексикон, - сказал Володя. - Противно, веселее! Словно в самом деле это какая-то игра... Он ушел, так и не дождавшись отбоя тревоги. Снизу от рыбоконсервного завода тянуло вонючим, едким дымом, истребители шныряли за облаками, разыскивая прячущихся там немцев, суровые бабы-грузчицы покрикивали мужские слова: - Майна! - Вира, помалу! - Стоп, так твою! С верхней площадки трапа огромного закамуфлированного "Либерти" вниз на баб в ватниках скучно смотрели американские матросы, один зеркальцем пускал на них солнечных зайчиков, другой, сложив ладони рупором, кричал какие-то узывные слова. И повар в колпаке, чертом насаженном на башку, орал: - Мадемуазель - русськи баба! - Где "Пушкин" стоит? - спросил Володя у остроскулой коренастой женщины, повязанной по брови цветастым платком. - Ишь! Свой! Морячок! - сказала коренастая. - Не чужой, ясно! - стараясь быть побойчее, ответил Володя. - И вроде бы даже красивенький! Коренастая полоснула по Володиному лицу светлым, горячим взглядом, усмехнулась и проговорила нараспев: - Девочки-и! К нам мальчишечка пришел! Пожалел нашу долю временно вдовью. Управишься, морячок? Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие! Заливаясь вечным своим дурацким румянцем, Устименко забормотал что-то в том смысле, что он не расположен к шуткам, но бабы, внезапно развеселившись, скопом пошли на него, крича, что обеспечат ему трехразовое питание, что зацелуют его до смерти, что он должен быть настоящим патриотом, иначе они его здесь же защекочут и выкинут в воду треске на съедение... Подхихикивая, Володя попятился, зацепился ногой за тумбу, покатился по доскам и не успел даже втянуть голову в плечи, когда это произошло. Очнулся он оглушенный, наверное, не скоро. Попытался подняться, но не смог. Полежал еще, потрогал себя (цел ли) не своими руками - руками хирурга. Пожалуй, цел. Увидел облака - дневные ли, утренние, вечерние - он не знал. Увидел борт "Либерти" - огромный, серый, до самого неба. И опять небо с бегущими облаками, бледно-голубое небо Заполярья. Только потом он увидел их. Они все были мертвы. Да их и не было вообще. Было лицо. Потом рука. Отдельно в платочке горбушка хлеба - завтрак. Часть голени - белая, отдельная. Еще что-то в ватнике - кровавое, невыносимое... Даже он не выдержал. Шагах в двадцати от этой могилы его вывернуло наизнанку. И еще раз, и еще! А когда он вновь ослабел и привалился плечом к каким-то шпалам - услышал стоны. Эту женщину швырнуло, и она умирала здесь - возле крана. Он попытался что-то сделать грязными, липкими, непослушными руками. И тогда сообразил Про "Либерти" - огромное судно, где есть все - и врачи, и лазарет, и инструменты, и носилки... Качаясь, неверными ногами он пошел вдоль борта по причалу. Но трапа не было. Не сошел же он с ума - там, на площадке трапа, матрос пускал зайчиков и кок в колпаке орал оттуда: "Мадемуазель, мадемуазель!" И трап висел - огромный, прочный, до самого причала. - Эй, на пароходе! - крикнул он. Потом сообразил, что им там, наверное, не слышно, вспомнил, что у него есть коровинский пистолет, и выстрелил. Расстреляв всю обойму, Володя прислушался: нет, ничего, никакого ответа. Задрал голову и ничего не увидел. Ничего - кроме огромного, до неба, серого борта. Они убрали трап - вот и все, чтобы не было хлопот, чтобы к ним никто не лез и чтобы та бомба, которая была сброшена на них, а попала в русских женщин, не мешала их привычному распорядку. Тяжело дыша, охрипнув, с пистолетом в руке он вернулся к этой последней - умирающей. Она была уже мертва, и никакие американские лазареты ей бы теперь не помогли. А над портом опять выли сирены, возвещая начало нового налета. Медленно, ссутулившись, вышагивая с трудом, он отправился искать "Пушкин". И вдруг показался себе таким крошечным, таким ничтожным, таким ерундовым - дурак с идеей, что человек человеку - брат. Они убрали трап - эти братья, - вот что они сделали! О КРОВОТОЧАЩЕМ СЕРДЦЕ - Мой дорогой доктор! - сказал капитан Амираджиби, когда Володя вошел к нему в салон. - Мой спаситель! Потом внимательно присмотрелся и удивился: - У вас довольно-таки паршивый вид. Может быть, ванну? Устименко кивнул. Амираджиби сидел за маленьким письменным столиком - раскладывал пасьянс. Карты он клал со щелканьем, словно это была азартная игра. За Володиной спиной с веселым журчаньем наливалась белая душистая ванна - стюардесса тетя Поля насыпала туда желтого хвойного порошку. - Попали под бомбочки? - спросил капитан. - Немного, - не слыша сам себя, ответил Устименко. - Вы примете ванну, а потом мы выпьем бренди, у меня есть еще бутылка. - Ладно. - И поедим. Я еще не обедал. - А сколько времени? - спросил Володя. - У меня остановились часы... И, как бы в доказательство, он показал окровавленную руку с часами на запястье. - Э, доктор, - сказал Амираджиби, - кажется, вам надо дать бренди сейчас... Петроковский не возразит, он гостеприимный. Капитан все еще смотрел на Володину руку. - Это не моя кровь, - запинаясь произнес Устименко, - я не ранен. Он никак не мог вспомнить, зачем пришел сюда, на "Пушкин". Ведь была же у него какая-то цель, когда он собирался. Наверное, он хотел что-то спросить, но что? Про своего пятого графа? Может быть, Мордвинов что-нибудь ему поручил нынче утром? Но что? Капитан еще немножко пошутил, но в меру, чуть-чуть. Но ни он, ни Володя не улыбнулись. И бренди нисколько не помогло. Полегче стало только в горячей воде. Он даже подремал немного, хоть и в дремоте слышался ему голос той, не существующей больше женщины, протяжно-веселая интонация: "Нас много, офицерик, и все мы хо-орошие". - И чистое белье доктору! - крикнул капитан за дверью. - Возьмите у старпома, они и одного роста. "На этом пароходе все общее, - с вялым одобрением подумал Володя. - Они как-то хвастались, что только боезапас у них охраняется, и больше ничего". Амираджиби принес ему белье, шлепанцы и халат из какой-то курчавой, нарядной материи. Тетя Поля накрыла на стол здесь же, в салоне, и Володя съел полную тарелку макарон. Пришел Петроковский, с соболезнованием взглянув на Володю, спросил: - Как ваш англичанин, доктор? - А вы его знаете? - Вот так здрасте, вот так добрый день, - сказал старпом. - А кто его тащил из воды, когда он совсем было уже гробанулся? - Не хвастайте, Егор Семенович, - сказал Амираджиби, подписывая ведомости. - Не хвастайте, мой друг! - Я и не хвастаю, только мне надоело, что спасенные непременно ихние. Катапультировать в небо - это они могут, а застопорить машины, когда такой мальчик пускает пузыри, - нет. И, побагровев от ярости, несдержанный Петроковский произнес слово на букву "б". Капитан даже покачнулся на своем стуле. - Вы меня убиваете, старпом! - воскликнул Амираджиби. - Разве вы не могли найти адекватное понятие, но приличное! Например - вакханка! Или - гетера! Или - продажная женщина, наконец! Если вы хотите выразить свое отрицательное отношение к известным вам подколодным ягнятам, скажите: они кокотки! А вы в военное время на моем судне выражаетесь, как совсем плохой, нехороший уличный мальчишка. Что подумает про нас доктор? Мы должны быть всегда скромными, исключительно трезвыми и невероятно морально чистоплотными, вот какими мы должны быть, старпом Петроковский! Вам ясно? - Ясно! - со вздохом сказал старпом и ушел. А капитан, стоя у отдраенного иллюминатора, тихонько запел: О старом гусаре Замолвите слово, Ваш муж не пускает меня на постой... Потом круто повернулся к Володе и спросил: - Вы идете с нами в этот рейс? - Кажется. - Я имею сведения, что вы получили назначение на наше судно. - В этом роде... И опять он не вспомнил, зачем его сюда принесло. Наверное, у него был изрядно дикий вид, потому что Амираджиби внимательно в него вглядывался. - Его дела плохи - этого парня? - Почему вы так думаете? - Потому что у меня были инглиши. Очень любезные. Немножко даже слишком очень любезные.