произнести что-то вроде "не робей, детинушка, мы купцы миллионщики", как положение вдруг изменилось. Старик поднялся с колен, прищурился и спросил: - Каки таки миллионщики? Чего врать-то. Кажи бумагу, не то мигом в холодную сведем. Толпа вокруг загудела, послышались голоса: - Да беглые они, чего с ними вожжаться... - Зови сюда старосту... - Ездиют, иродово племя! Власыч бил себя в грудь, орал, но его уже не слушали, и Дзержинскому пришлось вмешаться. "Э, была не была, - подумал он, - пропадать, так с музыкой!" В секунду промчалось перед глазами детство, польские паны-шляхтичи, их манера кричать на прислугу, все то, что так страстно ненавидел, и он закричал и поднял над головой крепко сжатый кулак. - Безобразие! - по-польски кричал он. - Я вам покажу задерживать панов, государственных чиновников, вы у меня узнаете, почем фунт лиха, хлопское отродье! Я к вам полк солдат приведу, вы меня век не забудете! А ну, подать мне перо и бумагу! Да живо, я промедлений не терплю. Кто здесь присутствует, какие фамилии? Сейчас всех перепишу на лист для пана генерал-губернатора, пан генерал-губернатор... Слова "генерал-губернатор" Дзержинский произносил по-русски, а все остальное по-польски. Ему не пришлось особенно долго кричать. Старик вновь рухнул на колени и завыл, чтобы господин чиновник, его превосходительство, пожалел неразумную голову старого старичка. Напуганный до смерти, он просил отобедать у него и остановиться, но Дзержинский наотрез отказался и пошел ночевать к другому мужику - менее сытому по виду и менее хитрому. Такие всегда надежнее. У этого мужика, по фамилии Русских, Дзержинский узнал, что общество ждет возвращения земского начальника и волнуется потому, что пропило земские деньги, Власыча же и Дзержинского приняли за земского начальника, ожидаемого с часу на час. Старик, на которого накричал Дзержинский, главный виновник пропоя денег: он первый подал мысль о том, что можно как следует гульнуть на эти деньги. Посоветовались в сенях и решили в деревне не ночевать. Мало ли что... В конце сентября старик Руда получил у себя в Качуге посылку из-за границы. В посылке был очень хороший чай, сахар-песок и сахар-рафинад, банка кофе и много кислого монпансье. Вскрывать посылку собрались все старики. На самом дне ящика обнаружили маленькую записочку. В записочке было написано: "На добрую память от купцов, торгующих мамонтовой костью". - Удрали-таки! - закричал старик Руда. - Это надо себе представить, удрали! Вот молодцы! Старикам было о чем поговорить в этот вечер. НЕСКОЛЬКО СЛОВ О НОВОМИНСКЕ Из сообщения варшавского губернатора в министерство внутренних дел: "Согласно сообщению варшавского обер-полицмейстера, что 17 текущего июля из г.Варшавы прибудут с поездом на станцию Дембе-Вельке Варшавско-Брестской железной дороги члены преступного сообщества под названием "Социал-демократы царства Польского и Литвы" в количестве до 70 человек для устройства в лесу имения Островец, Новоминского уезда сходки с социалистическими целями, новоминский уездный начальник, взяв с собой эскадрон 38-го драгунского Владимирского полка, отправился того же числа в 5 часов пополудни в указанную местность, где действительно обнаружил собрание неизвестных лиц, состоящее из мужчин и женщин, которые, заметив внезапное появление уездного начальника с воинскою командою, стали разбегаться во все стороны, причем было задержано 34 мужчины и б женщин, оказавшихся жителями города Варшавы, а возле места сборища на земле найдены прокламации революционного содержания, разные письма, записные книжки и револьвер. Упомянутые обвиняемые подвергнуты предварительному задержанию на основании 21-й статьи правил положения усиленной охраны". Поздней ночью арестованных в лесу пригнали к воротам новоминской тюрьмы и, после некоторого замешательства, приказали: - Можно курить и отдыхать. В ответ раздались возмущенные голоса. Лил проливной дождь, люди устали после тридцатипятиверстного пешего похода, была уже поздняя ночь - и вот извольте: можно курить и отдыхать. - Не хотим курить и отдыхать! - кричали люди. - Открывайте ворота! - Чего тут делать под дождем, веди в тюрьму! - Раз арестовали, - значит, должна быть тюрьма, а не то мы по домам пойдем. - В самом деле, товарищи, пойдем по домам! Некоторые из арестованных сердились, некоторые шутили и смеялись. Предложение о том, чтобы разойтись по домам, всем очень понравилось, даже солдатам-драгунам. Высокий драгун, дремавший дотоле на рыжей кобыле возле Дзержинского, нагнулся к нему из седла и сказал: - Слышь ты, свобода! Давай уходи, ночь темная, вас покуда не считали. Посчитают, тогда хуже уходить. Бери ноги в руки. Дзержинский промолчал. Лошадь словно вздохнула и сунулась бархатными губами в затылок Дзержинскому. Он дал ей кусок хлеба, купленного по дороге. - Балованная, чертяка, - сказал драгун, - набаловалась у меня. Все кушает. Щи останутся - щи кушает, каша - кашу кушает. Свинья прямо, а не кобыла. Дождь пошел сильнее. Слева во тьме шуршали под дождем темные купы деревьев, наверное, тот самый лес, о котором давеча говорил драгун. У ворот тюрьмы уездный начальник, в плаще-дождевике с поднятым капюшоном, кричал на смотрителя и грозился его упечь, и было слышно, как старик смотритель кашлял и отвечал: "Виноват, ваше благородие, виноват!" - Нету для вас местов! - сказал драгун Дзержинскому. - Бери уходи. Я-то стрелять не буду, хотишь забожусь? - Не хочу! - сказал Дзержинский. - Чудак ты, свобода, - сердясь заговорил солдат и совсем низко наклонился с седла. - Тут же до лесу полверсты не будет. Бежи. А я и глядеть не стану. Нужно очень. Кобыла моя спит, и я сам спать буду. Перекрестись да и бежи. - Нельзя мне сейчас бежать, - сказал Дзержинский. - Чего нельзя? - Не хочу. - С моих рук не хотишь или с чего? По голосу драгуна было понятно, что он и обижен и рассержен. Дзержинский негромко спросил у него, как его фамилия. Солдат ответил, что фамилия ему Перебийнос. - Старослужащий? - По четвертому году. - Ну вот, Перебийнос, - совсем тихо заговорил Дзержинский. - Представь себе, что ты с двумя-тремя новобранцами, с совсем молодыми солдатами, попал в бой. И вот вас окружили, но так, что ты можешь убежать, а они - нет. Убежал бы? - Спаси боже, - со страхом в голосе произнес солдат. - Спаси и помилуй. Разве ж можно старому солдату убежать от молодых! - Вот видишь, - сказал Дзержинский. - А ты говоришь, чтобы я убежал. Нет, служба, я старослужащий, и мне молодых бросать нет расчету! Давай лучше свернем табачку. Феликс Эдмундович вынул из кармана кисет, оторвал себе и солдату по куску курительной бумаги и насыпал табаку. - Киевский, - затягиваясь, произнес драгун. - Хороший табачишко. Огонек самокрутки порою освещал его лицо, мокрое от дождя, крепкие челюсти и светлые подстриженные усы. Молча покурили, потом драгун тронул кобылку шпорами и отъехал во тьму. Через полчаса арестованных повели прочь от тюрьмы. Ни шуток, ни смеха больше не было слышно. Усталые люди шли, точно спали на ходу. Это был удивительный случай: за недостатком мест в тюрьме арестованных разместили в трех халупах на Варшавской улице. Халупы были назначены на снос, но что из того? Здесь не было ни решеток на окнах, ни волчков в дверях, ни нар у стен, ни проклятого тюремного запаха, и это мигом подняло у всех настроение. Что из того, что здесь были такие клопы, которые жалили, как кобры? Что из того, что протекали крыши и на полу стояли лужи? Что из того, что в этих трех халупах спасались от дождя и непогоды летучие мыши со всего царства Польского? Подумаешь! Зато здесь можно было отворить все окна, можно было погулять в густом, поросшем бузиной и крапивой саду, можно зазвать во двор прохожего щенка и вдоволь подурачиться и побегать с ним... А главное - тут не было ни жандармов, ни полицейских, ни солдат специальной конвойной службы. В охране стояли драгуны, а уж какие из драгун тюремщики, когда им стыдно арестованных веселых людей и стыдно не только арестованных, но и местных новоминских жителей. Хорошее дело! Еще вчера шел драгун по главной улице городка, бренчал шпорами, крутил ус и так поглядывал драгунскими своими глазами, что и бледнели и краснели местные красавицы, а сегодня этот самый драгун, точно он и не герой, а какая-нибудь полицейская крыса, фараон с селедкой, отставной козы барабанщик, ходит под окнами гнилой халупы и стережет. Да и было бы кого стеречь! Ходит драгун под окнами, путаются шпоры в крапиве, и не поднимает глаз. Стыдно. Полдень, улица полна народом, люди шепчутся, толпятся перед халупами, потом смелеют, слово за слово переговариваются с арестованными, вот кто-то ради шутки швырнул в окно пучок редиски, зеленого луку, и пошла писать губерния - ни проехать ни пройти! Как же должен вести себя драгун? Закричать, как кричат фараоны: осади назад, куда прешь! Нет уж, пропадай оно пропадом, фараоново племя! Драгун на такой позор не пойдет, лучше отсидеться себе тихонько за кустом бузины у сараюшки, - авось не убегут, а если и убегут, не велика беда - на гауптвахте куда приятнее, чем принимать этот позор... Никогда, ни позже, ни раньше, не приходилось Дзержинскому сидеть в таких дачных условиях, как в Новоминске. И погода стояла на редкость хорошая, и молодежь была какая-то бешено веселая, точно и не в тюрьме, и старики какие-то легкомысленные. Никто не думал о том, что рано или поздно придется перейти в настоящую тюрьму, целыми днями гуляли по саду, пели вечерами песни, рассказывали смешные истории. В первый же день Дзержинский собрал общее собрание в саду у кривой груши и на собрании предложил собрать все деньги вместе, чтобы все могли одинаково питаться. Деньги сгрузили в студенческую фуражку и выбрали сначала казначея, потом эконома. Обеды арестованным приносили из кухмистерской... На этом же собрании Дзержинский сказал, что, пока суд да дело, он думает открыть специальные тюремные курсы для той молодежи, которая еще не нюхала пороху и которой неизвестно еще, что предстоит в жизни. Пусть молодежь учится тюремным наукам. И он, улыбаясь своей милой, немного грустной улыбкой, рассказал, о какой науке идет речь. Курсы открылись в этот же день после обеда. Первая лекция была Дзержинского. Сидя на пеньке у кривой груши и покуривая махорочную самокрутку, он методично и подробно рассказывал "необстрелянной" молодежи обо всех жандармских штучках и уловках, о том, как они угощают папироской, а потом вдруг с криком и руганью стучат по столу кулаком, как грозят казнью или пожизненной каторгой, а потом обнимают и чуть не целуют, как прикидываются друзьями, желающими арестованному только добра; рассказывал о карцере, об одиночках, о том, как в тюрьме надо следить за своим здоровьем и сохранять спокойствие и присутствие духа. - Вот мы сейчас с вами сидим тут, в тени, в саду, - говорит Дзержинский, - я очень понимаю, что вам и не думается о настоящей тюрьме, да и мне, поверьте, вовсе не так уж приятно портить вам настроение, но что поделаешь. Потянут в Варшаву, а там найдется и настоящая тюрьма, и настоящие тюремщики, не то что эти солдаты-драгуны... Вон как этот стоит и слушает наши разговоры - поглядите! Все обернулись и увидели молодого драгуна, еще безусого. - Идите сюда, товарищ, - окликнул его Дзержинский, - не стесняйтесь. Драгун подошел ближе. - Ничего, - произнес он, - я себе тут прохаживаюсь. Коли начальство нагрянет, я вам покричу. Ничего, мы тоже понимаем... После вступительной лекции Дзержинского другой арестованный, уже поседевший в тюрьмах человек, приступил к первому занятию по тюремной гимнастике. Вначале он сказал несколько слов о том, что такое тюремная гимнастика, а потом стал показывать разные приемы, изобретенные в тюрьмах. Варшавский токарь Владек играл на гребенке вальс, и все арестованные, подшучивая над собственным неумением, проделывали гимнастические упражнения одно за другим. Было весело, и казалось, что все это шутки, что никогда не будет настоящей тюрьмы с решетками, карцеров, в которых бегают жирные крысы, жестоких и тупых надзирателей... И только несколько человек из всех здесь присутствовавших знали, что это обязательно будет, и выбрали себе этот путь. И, глядя на буйно веселую молодежь, "старики", поседевшие в тюрьмах, думали о том, что, может быть, эти уроки хоть немного облегчат молодежи будущие этапы, одиночки, каторгу. Третий урок был опять уроком Дзержинского. На этом занятии он учил новичков великому тюремному искусству - искусству перестукивания, потом учил писать огромные письма на листках бумаги величиной со спичечную коробку, учил тюремным шифрам, всему тому, чем сам он, несмотря на свою молодость, владел в совершенстве. - Если мы не научимся всем этим штукам, - сказал он в заключение своего урока, - то, чего доброго, не доживем до нашей революции. Вечером, когда в городском саду играл духовой оркестр драгунского полка и над Новоминском всходила луна, Дзержинский сидел в старом дровяном сарае, который солдаты превратили в караульное помещение, и при свете керосинового фонаря вел разговоры с драгунами. Тут же в сарае сидел давешний знакомый Дзержинского Перебийнос, зашивал гимнастерку и слушал, изредка вставляя свои замечания. Прочие драгуны сами помалкивали, но слушали внимательно. Сидели кружком в дверях сарая, чтобы сразу было видно, если придет кто чужой. Но чужих никого не было, а свой вахмистр спозаранку завалился на чердак спать, отдав строжайшее приказание будить только "в случае чрезвычайного происшествия". Из заглохшего садика тянуло вечернею прохладой. Там порой кричали лягушки, иногда набегал легкий ветер, и огонь в фонаре вытягивался и коптил, а лица людей темнели... Говорили о земле, о батрачестве, помещиках. Один драгун был с Дона, другой из-под Умани, третий Казанской губернии, четвертый из Сибири. Были отовсюду и поедут потом повсюду и развезут по родным глухим местам эти простые и ясные мысли. И длинная ночь под арестом не пропала даром. Вечером следующего дня, когда наступили сумерки и молодежь пела в хате грустную украинскую песню, Дзержинский опять пришел к драгунам, и опять начался разговор, как вчера, только разве посмелее. Говорили опять до ночи, но уже не в караульном помещении, а во дворе, под тенью кирпичной стены соседней усадьбы. - Вот вы нас стережете с винтовками вашими и шашками, - говорил Дзержинский, - ходите вокруг тюрьмы да поглядываете и думаете небось, что мы в самом деле враги ваши? Он говорил, и голос его звучал печально в неподвижном вечернем воздухе, а глаза смотрели мягко и спокойно. - Разве мы враги, - спрашивал он, - разве в том, чтобы стегать нас нагайками, вы давали присягу? Разве мы бандиты или убийцы? Мы хотим народного счастья, хотим, чтобы вас не били ваши офицеры, хотим, чтобы дети ваши учились в школах, а жены и матери не надрывались на непосильной работе. Пойдите и расскажите вашим товарищам, кто мы и что, на какое дело мы тратим свои жизни, свою молодость, свое здоровье и силы... Говорил до поздней ночи, а утром Дзержинского вызвал во двор незнакомый драгун с бледным, обсыпанным веснушками лицом и сказал ему, заикаясь от волнения: - Так что новые заступили, ваше благородие. Перебийнос больше пока не придет. Велел поклон передать. - Что же случилось? - спросил Дзержинский. - Слышно так, - объяснил солдат, - что будто народ неподходяще толковал в казарме. И будто поручик наш, их благородие Гендриков, сумлевался, кого послать в караул, и тех не послал, а наших наладил. Но только до нас, ваше благородие, заходить вам нехорошо. Есть у нас один собака, очень вредный, Махоткин ему фамилия... Занятия тюремными науками шли своим чередом, и, кроме того, очень часто можно было видеть, как где-нибудь в укромном углу Дзержинский утешает молодого, не бывшего под пулями человека и не распекает, а именно утешает, старается развеселить, рассмешить, рассказывает что-нибудь, а глаза его улыбаются. Иногда он спорил горячо и страстно, иногда терпеливо и кропотливо объяснял. С каждым днем люди, которые не знали его до тюрьмы, все больше оценивали его горячее сердце, его светлый и точный ум, его сильную, непоколебимую волю. Его полюбили, к нему привязались. - Это человек, - говорили про него. - Это настоящий человек! Каким-то образом Перебийнос успел разболтать арестованным о том, как он предлагал Дзержинскому бежать и почему Дзержинский отказался, и авторитет Дзержинского возрос еще больше. - Он остался из-за нас, - говорила молодежь, - это наглядный урок товарищества. Молодежь, с которой нынче сидел Дзержинский, не знала еще одного обстоятельства. Она не знала ничего о том, что в те дни, когда он занимался с ними тюремными науками, на воле готовили Дзержинскому побег. Об этом никто, кроме тех, кто был на воле, и самого Дзержинского, ничего не знал. Он же отказался и от этого побега вот в каких словах: - Я должен отдаться той же участи, что и другие; некоторые среди арестованных могли бы подумать, что мы создаем привилегии для избранных. Я должен остаться с моими молодыми товарищами. И остался, несмотря на все уговоры. Остался потому же, почему делил в тюрьме поровну свои передачи, потому же, почему много позже, в девятнадцатом году, ел со всеми конину и мороженую картошку, потому же, почему еще позже отослал голодающим в Поволжье единственную семейную ценность - чернильницу своего сына. Письмо варшавского губернатора в министерство внутренних дел кончается так: "Упомянутые обвиняемые подвергнуты предварительному задержанию на основании 21-й статьи правил положения усиленной охраны и сего числа, по доставлении под конвоем на подводах в город Варшаву, заключены под стражу в следственной тюрьме". Варшавская следственная тюрьма была настоящей тюрьмой; и как пригодились молодежи уроки, которые давал ей в Новоминске Феликс Дзержинский! РЕЧКА Душным июньским вечером 1907 года Дзержинский вышел из тюрьмы, в которой пробыл много месяцев. Тяжелая калитка, вырубленная в огромных воротах, с лязгом захлопнулась за ним. Он очутился на свободе. Пыльная раскаленная улица лежала перед ним. Пекло солнце. В подворотне, играя в разбойников, кричали грязные ребятишки. По булыжникам тарахтела бочка водовоза. Веселым, сильным голосом выхвалял свой товар мороженщик. Ничто не изменилось за это время, жизнь шла своим чередом: играют дети, торгует мороженщик, тащится водовозная кляча, - мир полон звуками, солнцем, вот даже подул ветер и закрутил пыль... На секунду у него закружилась голова - это было вроде качки на море в бурную погоду, - но тотчас же все прошло, только в ушах шумело так, что он немного постоял на всякий случай. Он был уже на другой стороне улицы, против ворот, из которых только что вышел, против полосатой будки часового. Часовой, долговязый солдат в пыльных сапогах, прохаживался перед воротами; лицо у него было важное и глупое, спина сутулая. Заметив, что Дзержинский на него смотрит, он вдруг рассердился и закричал на всю улицу: - Проходи, когда выпустили! Чего встал? Продергивай! И вновь зашагал. - А вот кому мороженого! - выкрикивал мороженщик. - А вот кому сладкого, прохладного, сахарного! Сахарное мороженое, сахарное! Чувство страшной усталости охватило Дзержинского: не ходить бы никуда, лечь бы тут прямо на выщербленные плиты тротуара и отоспаться за все тюремные ночи, за бессонницы, за побудки, за нелепые мучительные ночные поверки... И о чем они думают там без него, товарищи по заключению? Как жарко, как душно сейчас в камере, как тяжело им там без свежего воздуха! - Проходи! - опять заорал солдат. Дзержинский медленно пошел и возле угла остановился на мгновение; теперь он видел только крыши тюремных зданий да несколько окон в решетках. Солдат все еще смотрел ему вслед. Наверное, удивляется: экий, думает, странный арестант - его выпустили, а он не бежит от тюрьмы. На углу Дзержинский выпил у лоточницы стакан квасу за копейку, и лоточница долго не хотела брать у него эту копейку: говорила, что она с таких не берет. - С каких "с таких"? - спросил Дзержинский и тотчас же понял, что старуха по его виду догадалась, откуда он идет, да и глаз у нее должен быть наметан здесь, возле тюрьмы. Оставив копейку, он пошел дальше и на другом углу опять попил квасу. Квас был холодный, вкусный и совсем не отдавал карболкой, как все в тюрьме. Эта ужасная тюремная вода, которую он пил столько времени, всегда теплая, пахнущая железом, карболкой, мышами, - неужели он не должен больше ее пить? И баланда! Он не будет ее есть? И прогулки! Каждый день он может ходить на прогулки! И не по кругу в тюремном дворе, а куда угодно... Даже в лес, даже на речку, даже в поле! И вдруг ему захотелось на речку. Полежать бы часок у реки, в горячем желтом песке, подремать бы под ровный плеск воды, поплавать бы! Он твердо решил: сегодня бриться, стричься, в баню, а завтра на весь день за Варшаву, к воде. Во что бы то ни стало! Обязательно! Целыми ночами напролет в тюрьме ему снилось одно и то же - река. Река, и он купается. Река - он лежит у реки в раскаленном песке. Река, блестящая до того, что больно глядеть, и он плывет в этом теплом и свежем блеске. Река утром в тумане, когда только что поднимается солнце, едва видны склоненные над водой плакучие ивы, и он плывет в этом тумане, плывет медленно и спокойно. Река - и он. Он побрился, постригся, вымылся в бане и лег в непривычно мягкую, чистую постель. На столе горела лампа под зеленым абажуром. Выше этажом кто-то играл на рояле. Как он отвык от всего этого, как это все странно - и лампа, и рояль, и чистая постель... Ночью ему снился все тот же сон, а утром он встал и вспомнил, что сегодня в тюрьме день свиданий. Многие товарищи не получали никаких передач, - следовало организовать им передачи; в шестой камере сидел сердечный больной без лекарства, - надо было достать рецепт и поспеть с лекарством. И надо денег, денег, много денег! Весь день он бегал по Варшаве, передавал поручения из тюрьмы на волю, говорил с адвокатами, доставал деньги, лекарства, книги, а в четыре часа пополудни на извозчике подъехал к тюрьме, привез передачи - и продукты, и книги, и деньги, и письма, и новости. Здесь все было, как вчера, даже мороженщик торговал своим товаром, и орали ребятишки, только солдат у будки был другой - солидный, с бородкой. До позднего вечера Дзержинский разговаривал через решетку в комнате свиданий с друзьями, передавал в конторе передачи, записывал, какие кому нужны книги и у кого какие поручения на волю... Уходя, он встретил жандарма по фамилии Бирюлев. Этот Бирюлев, уже старый и почтенного вида человек, с двумя медалями на груди, увидев Дзержинского, даже выпучил глаза от удивления. - Позвольте, - воскликнул он, - не вы ли господин Дзержинский. - Я, - последовал ответ. Глаза у Дзержинского посмеивались. - Но позвольте, - взволнованно заговорил жандарм, - два дня назад вы изволили быть арестантом, и я водил вас на свидания, а сегодня уже вы изволите быть посетителем у арестантов. Как же вы приметы-то не боитесь, господин Дзержинский? Ведь примета есть: не оглядывайся на тюрьму, опять в нее попадешь, а вы не только что оглянулись, а даже и зашли... Ужели хочется назад вернуться к нам? - Представьте себе, Бирюлев, - хочется, - сказал Дзержинский, - но только с одним условием. И знаете с каким? Чтобы, уж если я вернусь, вы были таким же вежливым и любезным, как сейчас, чтобы вы в тюрьме, как сейчас, говорили бы: извольте пройти, извольте не петь песни, извольте кушать свою баландочку... А то ведь вы в тюрьме норовите все в ухо да в зубы, а мы это не изволим любить... Бирюлев стоял перед Дзержинским красный от бессильной злобы. Что он мог поделать сейчас, когда вокруг уже стояли любопытные из посетителей?.. - Так-то, Бирюлев, - сказал Дзержинский, - не узнать мне нынче вас. А в тюрьме вы другой, совсем другой... Ну, прощайте! - До свиданьица, - ответил Бирюлев, - бог даст, свидимся. Примета, она верная, не обманет. В это лето Дзержинскому так и не удалось выкупаться в реке, а в апреле 1908 года его опять арестовали. С Бирюлевым Дзержинский не встретился. Старик умер месяцем раньше. В САМОМ ОГНЕ БОРЬБЫ Часть вторая Кольцо врагов сжимает нас все сильнее и сильнее, приближаясь к сердцу... Каждый день заставляет нас прибегать ко все более решительным мерам. Сейчас предстал перед нами величайший наш враг - настоящий голод... Я выдвинут на пост передовой линии огня, и моя воля - бороться и смотреть открытыми глазами на всю опасность грозного положения и самому быть беспощадным... Ф.Дзержинский. Письма ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТРОГРАДА В МОСКВУ Секретарь молча вошел в кабинет к Дзержинскому и положил на стол телеграмму. "В Петрограде убит Урицкий". Дзержинский прочитал, потер лоб ладонью. Потом взглянул на секретаря. Секретарь хорошо знал это мгновенное выражение глаз Железного Феликса: детское, непонимающее. Это выражение появлялось в глазах Дзержинского тогда, когда совершалась какая-нибудь ужасная, непоправимая подлость, непонятная его чистому уму. Зазвонил телефон. Дзержинский взял трубку. - Да, Владимир Ильич. Хорошо, Владимир Ильич. Повесил трубку и сказал секретарю: - Еду в Петроград. В Петрограде в Смольном ему дали вторую телеграмму. Он долго читал ее, не веря своим глазам, ему казалось, что он сошел с ума, что это дикий, страшный сон. В Москве тремя выстрелами тяжко - может быть смертельно - ранен Ленин. Ленин при смерти. В Ленина стреляли. Вчера он слышал голос Ленина, а позавчера Ленин, весело посмеиваясь глазами, говорил с ним вот так, совсем близко... Еще и еще раз он перечитал телеграмму. Потом спросил: - Когда идет поезд в Москву? И, не дослушав ответа, пошел на вокзал. Ему говорили о специальном вагоне, он не слушал. За его спиной была солдатская котомка, фуражку он низко надвинул на глаза. Он шел в расстегнутой шинели, в больших, со сбитыми каблуками болотных сапогах. И никто не видел, какое выражение было в его глазах - там, под низко надвинутым козырьком фуражки: может быть, опять детское выражение непонимания. В Ленина? Стрелять в Ленина? Так он пришел на вокзал. Это был вокзал тех лет - грязный, закоптелый, проплеванный. Медленно, вместе с толпой, он вышел на перрон, добрался до какого-то стоявшего на дальних путях состава. И стал спрашивать, когда этот состав доберется до Москвы. Выяснилось, что к утру. Состав был смешанный - и пассажирские вагоны, и товарные, и даже угольная платформа. Все было занято. На крышах лежали вплотную, тело к телу. В тамбурах, на тормозных площадках, на буферах стояли люди. Люди облепили даже паровоз. Это был "скорый" поезд. Раз и другой Дзержинский прошел вдоль поезда, - нигде не было места. Потом сказал бородатому красноармейцу: - Подвинься, товарищ. Бородатый уступил Дзержинскому часть ступеньки. Потом они вместе перешли на буфер. О чем думал Дзержинский в эту звездную, холодную августовскую ночь? Может быть, вспоминал о том, как много лет назад ехал на извозчике с Лениным и с Надеждой Константиновной, как беспокоился Ленин, что Дзержинскому неудобно сидеть на облучке, и какие у Ленина были веселые и милые глаза, когда он говорил: - Да вы держитесь. Разве можно так? Или давайте все слезем и пойдем пешком. А? Может быть, он вспомнил тюрьмы, в которых провел одиннадцать лет. Александровский пересыльный централ? Орловскую каторжную тюрьму? Тюрьму в Ковно? Ссылку в Сибирь? Или думал о том, что он, Дзержинский, - председатель ЧК, что его долг - охранять жизнь вождей и что самый великий вождь мира, быть может, умирает сейчас, в эти минуты? Или он думал о честном слове врага? О том, как отпущенный под честное слово генерал Краснов бежал на Дон и долго заливал землю кровью людей. А ведь дал честное слово никогда не поднимать оружия против власти Советов... Или монархист Пуришкевич и его честное слово? Или члены Центрального комитета кадетской партии Давыдов и Кишкин? Они тоже давали честное слово порядочных людей. Может быть, он вспоминал слова Ленина в ту ночь, когда у Смольного горели костры и на ступеньках стояли пулеметы, в ту ночь, когда он, Дзержинский, был назначен председателем ВЧК. - Немедленно приступайте к работе, - сказал Ленин на прощанье. - Я не верю их честному слову и не поверю никогда... В ту ночь Дзержинский вышел из Смольного и оглянулся - поискал глазами окно комнаты, в которой остались Ленин и Сталин. Ленин у телефона и Сталин с потухшей трубкой в руке. - Я не верю их честному слову, - сказал Ленин, - и не поверю никогда. Быть может, он представлял себе Ленина: его лицо, его манеру говорить, его глаза. Как они виделись в последний раз? О чем говорил тогда Ленин? Кажется, это был недлинный разговор. Точный, ясный и простой, как всегда. Никто не знал, о чем думал Дзержинский в эту августовскую ночь. В Москву он приехал еще более похудевший, с крепко сжатыми губами, с резкой морщинкой на лбу. Вошел к Ленину и стал у двери. Ленин был без сознания. Дзержинский постоял у двери, сунув ладони за ременный пояс, недолго, минут пять. Потом вышел и спрятался за угол дома. Теперь он задыхался, будто кто-то взял за горло. Он тряхнул головой, стиснул зубы, прислонился спиной к стене дома. Потом из глаз его выкатились слезы. Только сейчас он понял, что плакал. Но ему не стало легче. Пожалуй, стало тяжелей. Он вышел из-за дома и быстро пошел к воротам Кремля. Навстречу, с палкой, в широкополой шляпе, шел Горький. Они молча поздоровались. - Да, - сказал Горький, - вот какие дела. Да. Махнул рукой и пошел к Ленину. А Дзержинский пошел в ЧК. КАРТИНЫ Петя Быков предъявил свой мандат инспектору пограничной таможни, приятному старичку в пенсне на черной ленте. И, несмотря на то что в мандате говорилось о том, что Петр Авксентьевич Быков является комиссаром, что ему должны оказывать всяческое содействие и помощь организации, войсковые части, учреждения и даже отдельные граждане, несмотря на лиловую печать, исходящий номер, число - 2 января 1918 года - и подпись с широким росчерком, бумага не произвела на старичка никакого впечатления. Прочитав мандат, Провоторов посмотрел на Быкова сквозь стекла пенсне, потом снял пенсне и, держа его возле уха, стал молча, со злым любопытством вглядываться в молодое, серое от недоедания лицо комиссара. - Так, так! - сказал старичок. - На поправочку прибыли? На подножный корм. Подпитаться. Что ж, дело доброе, отчего и не покушать питерскому пролетарию. Только боюсь - ошиблись. Боюсь - адрес не угадали. Мы ведь тут, скажу вам откровенно, насчет вашей совдепии сомневаемся. Сильно сомневаемся... Кровь кинулась Быкову в голову, но он сдержался. Приятный старичок оказался наглой контрой и не только не считал нужным притворяться перед молодым комиссаром или хоть молчать, нет, он заговорил и долго, с упоением рассказывал, какой был человек Сергей Юльевич Витте - не чета нынешним, - но и он, создав корпус пограничной стражи, все-таки не мог ничего сделать с департаментом таможенных сборов и с вице-директором департамента бароном Ганом. - Самому графу Витте не удалось! - говорил старичок, крутя на пальце свое пенсне. - А уж он, Сергей Юльевич, в два царствия к обоим императорам запросто захаживал. Мы - ох, сила! Границы российской империи, нуте-кось, сочтите! И везде наш брат, таможенный чиновник, осел, везде корни пустил, все мы друг друга вот как знаем, захотим - контрабанду отыщем, где ее и нет вовсе, а захотим - любой груз пропустим, и сам черт нам не брат. Так-то, мосье комиссар! Засим желаю приятного препровождения времени в наших палестинах... "Твердость и спокойствие!" - приказал себе Петя. Не попрощавшись со старичком, он вышел из конторы на улицу. Мела поземка, нигде не было видно ни души. Уже смеркалось. В приземистых, засыпанных снегом домишках зажигались желтые огоньки. "Куда ж идти? - думал Петя. - Где выспаться, где поесть? Черт, хоть бы махорка была!" Ночевал он на станции, на клеенчатом диване, в бывшей так называемой "царской комнате". Было очень холодно, грызли клопы. На рассвете сторож Федотыч, растапливая печку, сокрушался: - Да-а, времечко! Раньше, бывало, господин Провоторов ревизора ждут - и-и, батюшки мои! Из Петербурга окорока, закуски разные, от самого Елисеева жабы эти мертвые... - Какие такие жабы? - удивился Петя. - Ну, ракушки... - То - устрицы... - А нам ни к чему. Словом, жабы мертвые, чего душа ихняя захочет. Выпивка, конечно. Квартиру коврами уберут. А еще - с дамочками за границу съездят, там погуляют, тут отдохнут. Малина! А нонче гляжу на тебя - ну какой ты, батюшка, ревизор? Ни виду, ни брюха, ни осанки... Петя угрюмо попросил сторожа купить хлеба и молока. Сторож вернулся с пустыми руками. - Нету, батюшка! - сказал он, топая обмерзшими валенками и глядя в сторону. - Ничего нету. Ни молочка, ни хлебца... С минуту помолчал, вздохнул и добавил потише: - Сволочь - житель наш. Не дадим, говорит, для комиссара. Приехал тут командовать! Пущай выметается... Еще помолчал и добавил: - Старуха моя нонче щи варит с убоинкой, так ты, батюшка, не побрезгуй. Горяченького покушай. Я тогда позову. А деньги твои - на вот... Восемь дней Быков присматривался к старику Провоторову и к двум его помощникам, жилистым и туповатым с виду братьям Куроедовым. Братья держали на хуторе, версты за две от станции, семнадцать коров; была у них сыроварня, и потому от братьев всегда пахло остро и неприятно - рокфором, бакштейном, лимбургским сыром. Завтракали они сметаной, макая в нее пшеничную пампушку, а Провоторов здесь же, в маленькой кухне при таможенной конторе, жарил себе творожники и ел их непременно в присутствии Быкова. - Вот-с, мосье комиссар, - говорил он, аппетитно поливая творожники сметаной, - обычный мой завтрак. И простоквашку еще цельную, не снятую. Пирожок вот домашний... Петя не отвечал, занимаясь бумагами. Провоторов чавкал, братья Куроедовы шепотом рассказывали друг другу что-то смешное. Лакейски-почтительный тон чиновничьих "прошений" и "отношений" раздражал Быкова, за каллиграфическими строчками чудились ему рожи бесконечных провоторовых и казалось, что и таможенные шнурованные книги с сургучными печатями, и все "входящие" и "исходящие" так же, как и "акты ревизии", - все обман, бесконечная подделка, чепуха, которую и читать-то не стоит... Вечерами, при свете коптилки, в своей "царской комнате" Петя пытался разобраться в таможенных уставах, а когда делалось особенно тоскливо, шел к сторожу и играл с ним в "короля" или "дурачки" засаленными, тяжелыми от времени картами. Старуха - жена Федотыча - стояла возле стола; глаза ее часто наполнялись слезами; сморкаясь в фартук, она говорила: - Ну, как есть Минька наш. Ну, как есть... Петя уже знал, что Минька убит на германском фронте совсем недавно, что имел он Георгия и был добрым сыном. Старик угрюмо отмахивался, иногда кричал фальцетом: - Не рви душу, тебе говорят... Бородатое, все поросшее седыми волосами лицо Федотыча морщилось; он кидал карты об стол, уходил за занавеску. В низкой комнате делалось тихо, только постукивали часы-ходики - премия кондитерской фабрики "Жорж Борман". Петя сидел молча, упершись подбородком в ладонь, думал о том, что нет на земле большего горя, чем горе этих двух стариков, искал слова, которыми можно было бы утешить, и не находил... Однажды Провоторов, вертя свое пенсне, сказал Пете: - Хорошего вы себе друга отыскали, мосье комиссар. А? Ведь ваш приятель золотарем был. Вам это обстоятельство известно?.. Петя молчал. - В ознаменование сей его бывшей специальности и именуем мы вашего Федотыча в своем кругу Сортирычем. И настолько он к этому имени привык, что с охотой откликается... Петя насупился. Он вдруг вспомнил, что действительно сам слышал какое-то странное имя, с которым обращались к Федотычу и Куроедовы и Провоторов. - Это остроумно? - спросил Петя. - Развлекаемся в нашей глуши... - Развлекаетесь? Ну, больше вы так развлекаться не будете! - Вы мне угрожаете, мосье комиссар? - Я не угрожаю, а приказываю прекратить издевательство над человеком... И, хмелея от бешенства, Петя с трясущимся лицом надвинулся на Провоторова и закричал: - Хабарник! Вор! Взяточник! Ничего, я вас всех выведу на чистую воду, вы у меня волками тут завоете. Монархисты, шкуры... Он ногой откинул стул с дороги и вышел из конторы. А сзади вопил Провоторов: - Вон! Мальчишка! Оскорбление! Господа, вы подтвердите... В этот вечер пришел поезд с салон-вагоном, идущим за границу. Вагон отцепили, и старенький паровоз "Овечка", недовольно пыхтя, погнал его в тупик на таможенный досмотр. Было очень темно; морозный ветер свистел в черных старых ветлах, возле станции, у водокачки, тоскливо выла собака. Быков шел впереди, за ним шествовал Провоторов и братья Куроедовы; они все о чем-то переговаривались и пересмеивались, наверное по поводу нового комиссара. Салон-вагон был заперт, стекло примерзло, медная ручка покрылась инеем - пришлось долго стучать, прежде чем открыли дверь. Из тамбура сразу пахнуло теплом, запахом хорошей еды, дорогим табаком. - Таможня! - сурово отрекомендовался Быков. В салон-вагоне их встретили приветливо, предложили закусить, выпить немного старого виски "Белая лошадь", подвинули коробку с сигаретами, и Провоторов уже поклонился и поблагодарил, бочком подвигаясь к столу, как вдруг комиссар дернул его за рукав и показал глазами, что этого делать нельзя. Один из иностранцев - очень высокий, с приподнятой левой бровью, отчего лицо его все время казалось изумленным, засмеялся, хлопнул комиссара по плечу, потряс, похвалил. Другой, толстый, в меховых сапожках, тоже похвалил, но добавил, что доброе старое виски никому никогда не повредит. Третий, с сигарой в зубах, рассердился, что таможенники вопреки привычным правилам не пьют, и сказал по-русски: - Новая метла всегда чисто метет. Метите чисто, молодой человек! И погрозил Быкову длинным белым пальцем с перстнем. - Начинайте досмотр! - приказал Быков старшему Куроедову. Тот лениво повел глазами по больш