бротой и лаской. Подмигнув матросу с серьгой, он велел Митеньке перевести, что угощает гостей не по обычаю, не в доме, потому что в избу позвать не может - бессемеен, да и изба больно бедна. Митенька, робея, перевел не все, про бедность утаил. Своей рукой лоцман налил всем в кружки можжевеловой лечебной, - Тощак подсыпал в нее пороху и говаривал, что лечит она от всех болезней, а который человек слишком слабый, тот более коптеть не станет: можжевеловая - лечебная - враз перерывает становую жилу, и веселыми ногами, в подпитии уходит болезненный в край, где нет ни печалей, ни воздыханий... Первым поднял кружку дель Роблес и, лихо запрокинув свою, в кудрях возле ушей, голову, выпил все до дна. Несколько времени он молчал, потом черные без блеску глаза его выкатились, он поднялся со скамьи, вновь сел и опять поднялся. Лоцман для приличия даже не улыбнулся. - Ничего, - покрывая могучим, хотя и мягким голосом пьяный шум кружала, сказал Рябов, - спервоначалу она сильно оказывает, который человек без привычки. Одно слово - на порохе настоена. А кто привыкший, так она, матушка, хороша. Закусывать надобно, господа-мореходы, караваем рыбным, - она в каравае враз задохнется. Дель Роблес наконец очнулся. В глазах его показались слезы - первые с нежных лет детства. Матрос в панцыре отдувался, другой, палубный, шевелил губами, словно молился. Рябов кликнул целовальника, никто не отозвался: и Тощак и его губастый малый выкатились с большой дракой на крыльцо - вышибали питухов. Тогда кормщик сам поднялся, пошел за квасом, чтобы гости отпоились от можжевеловой. Едва Рябов вернулся и сел на скамейку, Митенька, пришепетывая от волнения, сказал кормщику на ухо: - Дядечка, не пей чего в кружке налито. Не гляди на меня... Не пей. Черный порошка подсыпал, я сам видел... Рябов усмехнулся одними губами. Вот так и живешь на свете - час от часу не легче. Что же, поглядим, не то еще видели. Покуда - смеемся, может и поплачем, да не нынче! Матрос в панцыре вдруг сказал: - О мой сад, о моя Вильгельмина, моя милая жена, о мой сад, мой сад, мой дом... И заплакал. Покуда дель Роблес его утешал и отчитывал, чего-де блажишь, дурья голова, Рябов сменил кружки: матросу с серьгой - свою, себе - его. Опять выпили, и дель Роблес спросил: правда ли, что на Вавчуге иждивением купцов Бажениных, по царскому указу корабли для морского хождения строятся? Любопытно-де знать, скоро ль Московия на моря выйдет. Царь Петр, его миропомазанное величество, да продлит господь ему дни, будто такое замыслил, что раньше не бывало. И каковы корабли строятся на верфи у Бажениных? И в самом ли деле умельцы есть, чтобы чертежи читать и согласно всей премудрости подлинный корабль строить. Митенька перевел, Рябов лениво усмехнулся. Вавчуга не близко, откуда ему, господин, знать? Будто чего-то строят, а чего - кто дознается? Пильная мельница там есть - слышал, что верно то верно, так многие люди говорили. И опять усмехнулся. Дель Роблес с воодушевлением вновь заспрашивал, как-де может случиться, что такой знаменитый лоцман и не знает об Вавчуге? Кто же тогда знает? Может быть, лоцман не знает и того, что в Соломбале сам воевода Апраксин корабль строит? - Слышал! - ответил Рябов. - И будто бы наречен он будет во имя святого Павла. А из города Амстердама еще корабль ожидается с лишком сорокапушечный? Будто сорок четыре железные пушки будут на том корабле, из которых шесть гаубиц? Рябов выслушал перевод Митеньки и ничего не ответил. Откуда ему знать? Тогда дель Роблес засмеялся. - Ай-ай-ай! - сказал он с ласковой укоризной. - Даже за морями знают, что царь Петр замыслил построить флот и для того сюда едет во второй раз, а лоцман не знает, ничего не знает. На Мосеевом острове дом царский наново обладили, другой крышей покрыли, и поваров пригнали на поварню, и живность к царскому столу, и коровушек, чтобы сливки не взбалтывать, перевозя через Двину, и стража там стоит с алебардами! Митенька перевел. Рябов, помедлив, ответил: - У кого порося пропало, тому и в ушах визжит. Задались ему корабли! Скажи, Митрий, - кормщику своих дел по горло, едва вон из моря вынулся, сколько ден буря мотала, сколько карбасов побилось, успокоились те рыбаки на вечные времена... Пока так говорили, матрос, что выпил водку с подсыпанным зельем, вдруг всполошился, стал молоть вздор; дель Роблес дернул его за рукав, он на него дико посмотрел и в возбуждении опять замолол на своем языке. Кормщик с Митенькой переглянулись, гишпанский боцман перехватил их взгляд, понял, улыбнулся всеми морщинами: - Веселое зелье, что я подсыпал, сюрпризом попало не тому, кому было назначено. Сей матрос сейчас будто летает по воздуху, словно божий ангел, и видит все в наиприятнейших красках. - Чего ж приятного? - спросил строго кормщик. - Сам он не свой. От водки легче, да и не помрешь, а тут вон он - синий стал... Вышли из кружала близко к утру. Матросы едва переставляли ноги. Тот, что хлебнул зелья, вовсе скис; другой пел песни, ловил курей, спутавших за белыми ночами, когда время спать, когда шататься по улицам, искать себе пропитание... - Теперь на корабль, на наш, - сказал дель Роблес, - не так ли? - Еще чего! - ответил Рябов. - Лоцман нынче не может пожаловать на ваш корабль, - перевел Митенька, - лоцман имеет еще дела в городе Архангельском, кои ему непременно надо справить... - Лоцман отправится со мною на корабль, - твердо сказал дель Роблес и потрогал на себе панцырь под кафтаном. - Лоцман должен быть на нашем корабле. В это время из-за угла, из-за арсенала выехал полковник Снивин в сопровождении дюжины иноземных рейтаров. Он любил делать такие ночные объезды по городу, тем более, что ночи летом были солнечные, а слава шла такая, будто и в самом деле полковник по ночам ловит татей и воров. Заметив полковника Снивина и узнав его по дородной фигуре, дель Роблес крепко взял кормщика за локоть и тихо сказал Митеньке: - Я не могу не рекомендовать лоцману идти со мной на корабль. Лоцман куплен, за него заплачены деньги. Неужели надобно объяснять, что лучше править морское дело, нежели гнить в монастырской тюрьме, где рано или поздно лоцман получит по заслугам... Полковник Снивин ехал медленно, с важностью. Солнце освещало грубые лица рейтаров, поблескивало в бляхах на сбруе, играло на гранях стальных багинетов... - Скажи боцману, Митрий, - велел Рябов, - скажи: не гоже делает. Митенька вспыхнул, заговорил быстро. В юном, ломком еще голосе слышались слезы. - Не проси! - круто отрезал Рябов. Рейтары остановились рядом. Дородный полковник Снивин сразу понял, о чем вел разговор гишпанский боцман, и, не дослушав до конца, ударил Рябова ножнами палаша по голове. Рябов покачнулся, но не упал. Дель Роблес одним движением выдернул наваху и поднял ее жало перед лицом. Старый рейтар толкнул кормщика подкованным башмаком, другой стеганул по плечам нагайкой с вшитой железиной. Снивин, выхватив палаш, тупой стороной опять ударил кормщика по голове. Рябов упал, и тогда все навалились на него. Взметнулась пыль, рейтары спрыгнули с коней, покатились в пыли, не разберешь, кто где. Дель Роблес с искусством и ловкостью быстро накинул на шею лоцману петлю-удавку и потянул. Рябов захрипел. Митенька этого уже не слышал - потерял сознание от удара кованым сапогом в голову... На улице стало тихо. Полковник сказал, опуская палаш в ножны: - Трудно с этим народом. Они непокорны, жестоки, и мы им решительно не можем верить. Дель Роблес ответил: - Если бы не достойнейшая храбрость вашего кавалерства, кто знает, чем бы кончилась сия баталия! В это время из-за арсенала выскочил малый, которого послал Тощак - отдать короб с заедками, что заказал Рябов для иноземцев. Но сам кормщик лежал недвижим, связанный, в пыли, с удавкой на шее. Толмач тоже валялся неподалеку. Малый постоял, подумал и задом пошел обратно. Миновав арсенал, он зашел в лопухи, открыл короб и напихал полный рот лакомств. Заедки были медовые, дорогие, вареные с имбирем, с маком, с тыквенным семенем. Тут, в лопухах, малый наелся до отвалу, спрятал короб на старом горелище, обтер руки, подивился на свою неслыханную смелость и пошел обратно, придумывая, чего сбрехать целовальнику. 3. СНИВИН И ДЖЕЙМС Полковник Снивин ехал медленно, сдерживая горячего коня, презрительно таращил по сторонам рачьи глаза водянистого цвета: он презирал здесь все и не скрывал, что презирает. И ни о чем другом не говорил, как только о том, как презирает московитов. Чтобы подольститься к нему, бывало, что архангелогородские купцы сами честили себя последними словами... Гордых, сильных, непоклонных он гнул в дугу; если не гнулись - ломал. Майор Джеймс - англичанин, его помощник, шестнадцать раз продавший свою шпагу герцогам, маркизам, императорам и королям, - был согласен во всем с полковником Снивиным. Но больше всего он был согласен с тем, что московиты назначены провидением быть рабами. - Жаль, вы не видели прекрасную картинку! - произнес полковник Снивин, встретив Джеймса на мосту через Курью. - Вы бы порадовались... Майор изобразил всем своим лицом внимание. - Вы бы очень порадовались! Майор изобразил еще большее внимание. - Шхипер Уркварт купил здесь у монастыря себе лоцмана. И, можете себе представить, этот скот устроил целую баталию... Джеймс покачал головой... - Он не желает быть проданным. Он сопротивлялся до последнего... - На них нужно надеть железную узду! - сказал майор Джеймс. - И наказания, настоящие наказания, чтобы они боялись нас, как негры боятся своих идолов... Он засмеялся, показывая превосходные зубы. Баба с пустыми ведрами - старая, сутуловатая - переходила улицу. Майор Джеймс перетянул ее плеткой по плечам: у русских плохая примета - пустые ведра. 4. РЫБАЦКАЯ БАБИНЬКА Уже совсем день наступил, когда Митенька очнулся от своего забытья и сразу все вспомнил - как гуляли у Тощака и как навалились потом на кормщика... Страшное беспокойство охватило его, он поднялся с лавки, на которой лежал, потянул к себе рыженький, линялый, изъеденный морской солью подрясничек и хотел было одеваться, как вдруг удивился - где это он, почему в избе и что это за изба такая? Но и удивиться как следует не успел, - старушечий голос окликнул его, и тотчас же перед ним предстала бабка Евдоха - сгорбленная, ласковая, с таким сиянием выцветших голубых глаз, какое бывает только у очень старых и очень добрых людей. - Иди, коли можешь, иди, сынуля, поспешай, - велела бабка и подала ему кургузенький кафтанчик и порты холщовые, многажды стиранные, в косых и кривых заплатках, да треушек старенький, да еще косыночку, что носят рыбари, уходя в море. Он оделся, ничего не спрашивая у бабиньки Евдохи. Рыбачью мамушку, вдовицу рыбачью, плакальщицу и молельщицу, знали все морского дела старатели здесь, на Беломорье. Коли она велит, значит надо делать; коли она посылает, значит надо идти. Нынче ночью, выйдя на крики иноземцев, бабуся увидела возле арсеналу побоище, увидела, как волокут Рябова рейтары, увидела хроменького Митеньку, лежащего в пыли, и поняла: беда рыбаку, беда кормщику от лихих заморских шишей да ярыг! Митеньку она с добрыми людьми перенесла в избу, положила ему холодной землицы на голову, чтобы оттянула двинская земля жар да лихорадку. Ночью же она узнала, что кормщика запродали монаси, что кормщик с послушником теперь беглые, - зачем же Митеньке в подряснике показываться? И покуда он спал, собрала ему другую одежду. А покуда Митенька покорно собирался, не зная еще, куда и как идти, спрашивала: - Винище, небось, в кружале трескал с ярыгами? Митенька, не смея осуждать кормщика, ответил: - Маленько всего и выкушал, бабинька, для сугреву... - Знаю я его "маленько"... Потом добавила в задумчивости: - Оно так: работаем - никто не видит, а выпьем - всякому видно. И рассердилась: - С кем пьет - того не ведает, - вот худо. Митенька молчал, повеся голову. - Пойдешь к поручику Крыкову, к Афанасию Петровичу, - строго сказала бабинька, - в таможенную избу... - В избу, - повторил Митенька и воззрился на старуху большими черными глазами. - Как что было в кружале и ранее, что знаешь, все ему откроешь. Так, мол, и так, кормщик Рябов иноземными татями украден, и велено, дескать, тебе, Афанасий Петрович, от твоей матушки - бабиньки Евдохи - на иноземный корабль идти с алебардами, фузеями и саблюками и того кормщика беспременно на берег двинский в целости и сохранности доставить. Она задумалась вдруг и заговорила еще строже: - А коли что насупротив скажет, молви от меня ему самое что ни на есть крутое слово... Митенька даже рот приоткрыл от этого приказания. - Промеж них там неурядица вышла, - поджимая губы, сказала Евдоха, - девок, вишь, у нас мало, обоим одна занадобилась. Так ты, Митрий, не робей, прямо ему все режь: не дело, дескать, ближнего своего в беде кидать, хоть ты, дескать, нынче и поручик, а Рябов нисколечко тебя не хуже. Да еще припомни ему, Афоньке, как бабинька Евдоха его от раны лечила и вылечила, да еще припомни, как он эдаким вот махоньким ко мне в корыто мыться хаживал... Митенька захлопал ресницами, не понял. - Думаешь, офицер, так не от матушки своей народился? И он был мал, и он в голос ревел, и в одном корыте с Ванькой Рябовым золой я их, чертенят, прости господи, отмывала. Так и скажи: не заносись, дескать, Афанасий Петрович, все помирать будем - и офицер помрет, и рыбак помрет, и архиерей, прости господи, помрет! Ну, иди, иди, хроменький! Да нет, не скажет он ничего насупротив, не таков он человек, не можно того быть, чтобы не сделал как надо. Иди, детушка, поспешай, а я покуда подрясничек твой сиротский поштопаю, сгодится еще, чай, понадобится... Митенька ушел, бабушка Евдоха поглядела ему вслед, задумалась, сделает ли Афоня как надо, и тотчас же решила: сделает непременно. Не было еще такого случая в длинной ее жизни, чтобы не делали люди так, как она просит. Да и как было не сделать по ее хотению? Многие годы к ней в избу клали обмороженных рыбаков-бобылей, чтобы выходила. И никто никогда не умирал, - такая сила материнской любви была в этой маленькой, горбатенькой, слабой старушке ко всем людям, измученным морским трудом. Она выхаживала сиротинок рыбацких, растила из них богатырей, кормила из рожка жидкой кашицей, а потом молодому рыбарю первая справляла сапоги для моря - бахилы, теплую рубашку; сама провожала карбас, с которым уходило дитятко на промысел... Бабинька Евдоха в низкой покосившейся своей избе лечила страшные рыбацкие простуды, ломоты, лихорадки. И не наговорными травами, не колдовством и кликушеством, а великой силой желания помочь, облегчить муки, не дать помереть хорошему человеку, морскому старателю, бесстрашному рыбарю... Всех родных ее взяло море. И не было у старухи даже могилок, чтобы поплакать на холмике, чтобы поправить крест, шепча, как иные вдовы и матери, жалобы на одинокую свою старость, на то, что в избе студено, а сил уже нет наколоть дров, на то, что ходить трудно - не гнутся больные ноженьки. Ничего у нее не было, кроме жаркой, словно бы кипящей любви ко всем обделенным жизнью, ко всем сирым и убогим, ко всем одиноким и больным... Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет: - Ай, негоже сотворил, рыбак! И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит: - Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька... Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко - не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: "Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная". Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил: - Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика! Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке - столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником? Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил: - Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика! Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины. - Али что недоброе сделал, Иване? - строго спросила старуха. Рябов усмехнулся: - Корабль на камни выкинулся, - сказал он, - иноземный корабль. Люди все мертвые - до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву - вырядился, мол, Ванька Рябов... Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой. - Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин? - Не будет, Ванечка! - скорбно сказала старуха. - Бесстыдства в тебе нету! - А беси толкают, - улыбаясь говорил Рябов, - сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится... Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил: - Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба - будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала - бесстыдство для сего надобно... Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде - для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика? Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила - такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок. За приношения она никогда не благодарила. И не было в Беломорье человека, который не вспомнил бы ее в добрый или лихой час. Суровые артельные кормщики, решая трудное дело, советовались с ней и, выходя из ее хибары, кряхтели: - Ну, бабка! Чистый воевода! Хитрее не бывает! Многие семейные распри решала тоже она, и слово ее было крепким, последним, окончательным. Попы робели взгляда бабки Евдохи, язвительной ее усмешки, соленой шуточки. Купечество в рядах кланялось ей ниже, чем другим... 5. БУДЕТ ОБЪЯВЛЕНА КОНФУЗИЯ! Митенька вышел, оглядел себя, порадовался на кафтанчик и пошел к дому, где жительствовали таможенные целовальники, солдаты таможенной команды и где внизу были покои господина Крыкова Афанасия Петровича - поручика таможенного войска. Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел. На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой - тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: "Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама". От таких слов Митенька покраснел. В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая: - А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго! Потом чиханье прекратилось, что-то заскрежетало... - Господин! - негромко окликнул Митенька. За дверью продолжало скрежетать. Митенька сделал несколько коротких шагов, заглянул за дверь. Посреди маленькой комнаты у стола делал какую-то мелкую работу сильными, ловкими руками сам Афанасий Петрович. Лицо его, повернутое к теплому свету, светилось улыбкой, словно он радовался на свою работу; да так оно и было: вот взял он двумя пальцами что-то малое, веселое, белое, повернул перед собою и совсем обрадовался, даже причмокнул губами, но тотчас же как бы что-то заметил дурное в своем изделии, стал накалывать его шильцем, приговаривая: - А сие уберем мы, уберем, обчистим... Митенька стукнул дверью... Лицо Крыкова мгновенно изменилось: быстро сунув работу свою за пазуху, он прибрал ножики да шильца, прикрыл их большой ладонью и оборотился к Митеньке, неприязненно поджимая губы: - Ты это? За каким делом? Для чего безо всякого, спросу ломишься? Не удивительно ли, что спокою не имею даже в доме своем ни единой минуты? Отчего так? Митенька заробел, вспыхнул, понес пустяки, как всегда, когда обижали. Поручик постукивал ногою, светлые его глаза смотрели мимо юноши, под тонкою кожею, как у многих двинян, горел яркий румянец. Сердито сказал: - Говори дело, будет вздоры болтать... - Как вы спрашивать изволите, так я и отвечаю! - молвил Митенька, взяв себя в руки. - А дело мое вот такое... - Ты сядь! - велел поручик. Митенька не сел, обиженный. Поручик слушал внимательно, смотрел прямо в глаза, все крепче поджимая губы, все жестче поколачивая ботфортом. - Все сказал? - Все. - Почему ко мне пришел? - Бабинька Евдоха послала. В глазах Крыкова мелькнула искра, но, словно бы стыдясь ее, он отворотился, сдернул с деревянного крюка кафтан, опоясался шарфом, крикнул денщику бить сбор. Во дворе ударил барабан, денщик тотчас же прибежал за ключами... - Прах вас забери! - рассердился поручик. - Надоели мне ключи ваши... И объяснил Митеньке: - Коли ключом не запирать, разбегутся солдаты мои таможенные. Полковник тут нынче - Снивин; которые деньги от казны на пропитание идут - все забирает. Вот солдаты и кормятся, где кто может... Наверху забегали, опять скрипнула дверь, вошел босой капрал Еропкин, спросил: - Как прикажешь, Афанасий Петрович, идти али не идти? Я вчерашнего дни сапоги отдал - подметки подкинуть, прохудились вовсе. Как быть-то? Афанасий Петрович в раздумье почесал голову: - Подкинуть, подкинуть! Бери вот мои, спробуй! Капрал Еропкин заскакал по горнице, натягивая поручиков сапог. Натянул с грехом пополам. Обещал: - Дойду! - То-то! Строй ребят! Во дворе капрал закричал зверским голосом: - Поторапливайся, мужики, до ночи не управитесь! Афанасий Петрович невесело говорил Митеньке: - Разве так службу цареву править можно? Ни тебе мушкетов справных, ни тебе багинетов, ни пороху, ни олова, ну, ничегошеньки! Раздетые, разутые, кое время кормовые деньги не идут. Что я с них спросить могу, с солдат моих? А ребята золотые. Стоит над нами начальник - иноземец майор Джеймс. Как придет, так всех в зубы, что кровищи прольет, что зубов повышибает, а для чего? Вид, мол, не тот! Да где ж им вида набраться, когда полковник Снивин весь ихний вид в своей кубышке держит и никому не показывает... Вышли, как надо, с маленьким знаменем - прапорцем и под барабанный бой. Перед воротами построились: первым Крыков при шпаге, за ним капрал с барабаном, далее в рядочек три солдата, отдельно Митенька. Барабан бил дробно, солдаты пылили сапогами, сзади бежали мальчишки голопузые, свистели, делали рожи. Шхипер Уркварт на палубе, под тентом, чтобы не напекло голову, писал реестры; конвой Гаррит Коост - голый до пояса, волосатый - пил лимонную воду, сидел над шахматной доской. Уркварт, пописав, смотрел на шахматную доску сладкими глазами, склонив голову набок, вдруг переставлял фигуру и опять писал. Коост пугался, кусал ус... Увидев Крыкова с барабанщиком, с капралом, под развевающимся прапорцем, Уркварт поднялся и пошел навстречу без улыбки, щуря глаз. Не дав шхиперу сказать ни слова, Крыков велел Митеньке переводить: нынче ночью силою взят кормщик Рябов Иван, того кормщика надобно выдать добром, а коли-де сей кормщик не будет нынче же тут, перед очами поручика, то он, Крыков, объявит шхиперу превеликую конфузию и обозначит сей корабль воровским. Митенька, заикаясь от волнения, перевел. Уркварт посмотрел на него внимательно - узнал, еще сощурил один глаз и, поигрывая толстой, крепенькой ножкой в башмаке с бантом, молвил: - К превеликому моему сожалению, конфузию получил вчерашнего дня от меня сам господин поручик; и достойно удивления, что сия конфузия не охладила боевой пыл моего друга господина Крыкова. Придется мне посетить самого господина воеводу с просьбой о заступничестве, ибо так более не может продолжаться. Что же касается до лоцмана Ивана, то он, действительно, нанялся ко мне на службу, но сбежал вместе с сим достойнейшим молодым человеком, - шхипер кивком головы показал на Митеньку, - сбежал, несмотря на то, что его начальник - святой отец - успел получить хорошие деньги в виде задатка. Предполагаю, что в нравах московитов поступать именно так... Крыков не дал Митеньке перевести до конца, перебил его: - Скажи сей падали, - багровея, произнес он, - что не ему, вору сытому, порочить и бесчестить Московию и что коли он, мурло жирное, еще хоть едино слово тявкнет об сем предмете, то я его насквозь шпагой проткну и в воду сброшу... Так и скажи... Стой, погоди, не говори... Он подумал, охладился и велел переводить другое: - За то серебро фальшивое, что было у него спрятано в бочках под краской, нет ему веры теперь ни в чем и не будет, доколе я тут государеву службу правлю... Митенька перевел. - Нет большей мерзости, нежели неведающему, безвинному заплатить за труд его деньгой, которая на сильном огне расплавлена будет и трударю в глотку влита, а за что? За его, шхипера, сладкое житье. Переведи! Толмач перевел. - Пусть корабельного кормщика Рябова Ивана поставит сюда перед нами. - Здесь нет Ивана Рябова! - склонив голову набок, улыбаясь с превосходством и гордостью, ответил Уркварт. - Ан есть! - воскликнул Крыков и велел бить в барабан. Капрал ударил обеими палочками дробь. У Крыкова глаза блеснули, как у хорошего охотника. Он вытянул шею, огляделся, раздумывая, и хотел было идти, как вдруг шхипер опять негромко заговорил: - Сударь, - сказал он, - поступок ваш по меньшей мере негостеприимен, и, как это мне ни прискорбно, я делаю вам пропозицию и предупреждение: город Архангельский ждет царя Петра, и его величеству будет принесена моя жалоба на незаконный вторичный досмотр моего корабля. Митенька перевел. - Пропозицию? - переспросил Крыков. - Пропозицию! - подтвердил Митенька. - Пусть делает мне пропозицию, коли я Рябова не отыщу, а коли отыщу, так пусть помнит: будет объявлена конфузия. 6. ЛЮДЬМИ НЕ ТОРГУЕМ! Таможенные солдаты стояли и на шканцах, и на корме, и на юте "Золотого облака". У трапа капрал с прапорцем в руке поплевывал в воду. Боцман дель Роблес шепотом сказал шхиперу Уркварту: - Этого проклятого московита можно заколоть, и тогда никто ничего никогда не узнает... - А куда вы спрячете тело, мой друг? Боцман подумал: - Тело можно бросить в Двину, привязав к ногам тяжесть... - И никто ничего не заметит? Дель Роблес вздохнул. - Вздохами делу не поможешь! - сказал сухо Уркварт. - Мне, быть может, удастся от всего отпереться, но вы, мой друг, должны быть готовы к тому, что в Московию вам больше не ходить... Дель Роблес криво усмехнулся. Уже наступил вечер. Крыков все еще выстукивал корабельные переборки - искал тайник. Два солдата, потные от духоты, рылись в трюмах - проверяли товары, выстукивали бочки, ящики, переворачивали кули. Иноземные корабельщики глядели, посмеиваясь. К ночи Крыков нашел Рябова в хитром тайнике, построенном под бочками с пресной водой. Ящик был обит изнутри войлоком, чтобы не слышно было ни жалоб, ни стонов, ни воплей. Рябов лежал почти без памяти, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту. Перерезав ножом веревки, Афанасий Петрович напоил кормщика водой, обтер своим платком его потное лицо, молча похлопал по плечу и вывел на палубу, на ту самую палубу, где так недавно шхипер говорил высокие слова о прекрасном русском лоцмане. Митенька, плача и не стыдясь слез, бросился навстречу. Рябов часто дышал, широко раскрывая израненный, кровоточащий рот. - Ну, пропозиция! - громко сказал Крыков. - Переводи ему, Митрий! Объявляется кораблю сему конфузия, у трапа ставятся наши часовые, кормить тех часовых за деньги шхипера, никому ни на корабль, ни с корабля ходу нет и быть впредь не может. - Вот как? - спросил Уркварт. - Да уж так, - сказал Крыков. - Но я совершенно, не виноват! - сказал Уркварт. - Мой боцман повздорил с вашим лоцманом и жестоко пошутил над ним. Может ли шхипер отвечать за поступки своих людей? - Коли не может, так научится! - сказал Крыков. - Коли в других землях не выучили - здесь научим. Начальный боцман вышел вперед, сказал громко, показывая рукой на Рябова: - Сей человек - наш человек. За него заплачены мной большие деньги, на что шхипер имеет форменную расписку. Вы не смеете уводить сего человека, проданного нам в матросы, а коли уведете - мы пойдем к вашему царю. Мы купили сего человека... Крыков побледнел, сжал эфес шпаги, крикнул: - Вы можете купить живую рысь, росомаху или волка. Но сего славного лоцмана вы не получите, ибо людьми мы не торгуем! - Разве? - спросил Уркварт. - А многие мои друзья покупали себе людей на Москве и в других городах. Вот и мы купили вашего лоцмана, а вы его забрали у нас силой. Мы пожалуемся его величеству, и вас за это не наградят... Он повернулся спиной к поручику, выказывая ему полное пренебрежение. Через малое время Крыков, Рябов и Митенька уже были на берегу. Солдаты остались караулить корабль. Вечер был душный, небо заволакивало, Двина лежала совсем неподвижная, серая, листы на березах не шевелились... - Спасибо, Афанасий Петрович! - с трудом сказал Рябов. - Никогда не забуду. Пропал бы я без тебя. Он не смотрел на Крыкова, не привык благодарить. Крыков тоже сидел на бережку, отворотясь, - не умел слушать, когда благодарили. - Может, и сочтемся! - ответил Крыков. - Может, и сочтемся. Долг платежом на Руси красен. Помолчали. - В самой скорости прибудет сюда его величество Петр Алексеевич со товарищами, - сказал Крыков, - знаю об этом доподлинно. Идут за морскими забавами, приказано скликать всех людишек корабельного дела... Одно тебе спасение, кормщик, ждать царя. Иначе прикончат. - Прикончат! - спокойно согласился Рябов. - Больно ты нашумел нынче. Митрий сказывал, как ночью-то гуляли... - Нашумел! - согласился Рябов. - То-то, что нашумел. И келарю половину бороды повыдергал. - Крыков усмехнулся. - Не позабудет келарь бороду, не простит. Рябов кротко вздохнул. - Не простит. Еще помолчали. - Как же быть-то? - спросил Крыков. - Спрятать тебя надобно до времени, да где? - У вас и спрячьте! - вдруг сказал долго молчавший Митенька. - Самое святое дело в таможенном доме, сударь, никому и в голову не вскочит, что дядечка у вас находятся. Крыков помолчал, подумал, потом сказал: - Будь по-вашему. Вместе не пойдем, неладно, а вы попозже, как туча найдет, под дождичком, что ли, задами и приходите. Он поднялся и зашагал вдоль Двины, а Митенька с кормщиком долго еще сидели над рекой, перекидываясь по слову, по два, молчали, вновь разговаривали, думали, как жить дальше и почему так сложилась судьба. - Бог, видно, так велел! - смиренно сказал Митенька. - Бог? - спросил Рябов. - Что-то давно я об нем не слыхал, об твоем боге, - может, расскажешь? Митенька с испугом взглянул на Рябова и замолчал надолго. Вещает ложь язык врагов, Десница их сильна враждою, Уста обильны суетою... Ломоносов Не люби потаковщика - люби встрешника. Пословица ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1. ГДЕ ПРАВДА? Покрученный в цареву службу Афанасий Крыков сразу попал в таможенники и, не более, как в год, проявил настоящий талант в этом трудном и хитром деле. Недюжинность свою объяснял он просто: я, дескать, от батюшки обучен зверовать с малолетства, нет такой звериной выдумки, чтобы не разгадать мне ее, а купец иноземный не хитрее таежной лисы. Думать, конечно, приходится, не без того... Зверя, действительно, он знал, знал повадки его и привычки, и от стародавних времен, как Рябовы славились кормщиками, так Крыковы - охотниками. Впрочем, род Крыковых и в море хаживал не хуже других прочих... Зверовали от дедов Крыковы в тундре, не страшась ни хивуса - снежной воющей бури с боковыми свистящими заметелями, ни мокрой снежной бури - рянды, ни чидеги - частого дождя с холодным ветром. Под сверкающими во все небо сполохами северного сияния шли Крыковы ватагой-дружиной бить горностая - кровожадного зверька, идущего лавой, пожирающего слабых своих собратьев. Шли Крыковы долго, до заветной тропы, ставить секретные кулемки - особые снаряды, хитрые ловушки на горностаева вожака. Попался вожак в ловушку, прижало ему башку гнетом, рассыпалась, напугалась лава горностаева - один за другим попадаются зверьки в ловушку, нет над ними начальника, нет старшего! В те же поры ловятся в тундре куницы-желтушки - дорогие меха. Тут смотри в оба, слушай как надобно; не дан тебе талант куницу зверовать - так и придешь домой пустым. Лежит зверек в берложке, песни свои от зимней скуки поет, уркает, - тут его и рой, разрывай нору, да прежде все хода обложи крепкой сетью... За куницей - песец, того зверовать хаживали морем на Грумант. Чудной зверек, не каждый охотник может убить его. Увидев направленный на себя ствол мушкета или стрелу, измученный гоном зверь, бывает, не поднимается с места - лежит неподвижно, да еще Лапочками закроет морду, чтобы не видеть конец свой. Такого песца Афанасий бить не мог, как не мог ломать лапы лисенятам, чтобы вырастить лиса с целой шкурой, как не мог убить лиса ударом ноги по сердцу, чтобы продать ровный мех. Другие посмеивались, Афанасий отплевывался. Отец собрался было поучить маленько - Афанасий так повел глазами, что старик больше об этом даже не шучивал... Отец помер - ватага зверовщиков распалась. Афанасий завел себе стрельную лодочку, копье-кутило с ремнем сажень в пятьдесят, из моржовой кожи большую баклагу-бочонок и собрался зверовать моржа. Одному на промысел не идти: однажды нашел дружка - человека "с причиною", как тот сам про себя изъяснился. Черный, кряжистый, приземистый, с лицом, обросшим жесткою курчавою бородою, с вечно насмешливым блеском глаз под мохнатыми бровями, человек этот все более помалкивал да чему-то невесело посмеивался, а когда вдруг заговорил, Афанасий Петрович поначалу и ушам своим не поверил: весельщик его оказался беглым, да не просто беглым, а еще и пытанным за воровские скаредные слова, сказанные против боярина, да не просто сказанные, а сказанные с ножом в руке, когда Пашка Молчан нож на боярина своего князя Зубова посмел поднять. Боярин-князь своим судом приговорил его батогами бить нещадно и собрался было рвать ноздри, да преступный холоп не дураком родился - не стал своей смерти дожидаться, подкопал клеть, где сидел за караулом, и в бега... - Ушел? - удивился Крыков. - Оттого и живой... - Оно - так... Афанасий Петрович сидел в лодке, простодушно удивлялся, моргал. - Губы-то подбери! - велел Молчан. - Вишь, словно бы ума решился... - Решишься тут... - Тебе бояться нечего, Афанасий Петрович, коли что - ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, - на мне не написано, беглый я али нет... Крыков в это время увидел моржей, что чесались на каменистом берегу. Ветер дул от зверя, Молчан навалился на весла. Крыков с тяжелым кутилом в руке замер на носу лодки. Морж-сторож дремал. Другие спали вповалку. У Афанасия раздулись ноздри, он гикнул, моржи задвигались, с мощным коротким свистом кутило врезалось стальным наконечником в зашеек моржа - самого матерого, клыкастого, жирного. Молчан, закусив губы, посверкивая зрачками, выбрасывал кожаный трос - сажень за саженью, - морж старался под водой освободиться. Лодочку уже несло в море. Только к ночи справились со зверем, привели его мертвого к берегу - пластать. Утром, когда хлебали кашицу, Молчан говорил: - Ни един человек на свете не знает, кто я и откудова. Неведомо мне и самому, с чего я тебе открылся. С того ли, что ты меня не покрутчиком, а товарищем взял, с того ли, что шапка на мне твоя, с того ли, что прост ты, и душе моей ладно с тобой, словно в перине... Слушай далее! Не один я таков в Архангельском городе, да в Холмогорах, да иных займищах ваших. Много здесь беглого люда... Крыков слушал молча. Про кашицу он забыл - смотрел в строгие глаза Молчана, сердце обливалось кровью, словно медленной вереницей проходили перед ним люди, о которых говорил Пашка. - Чего похощат, то с нами и делают ироды, - говорил Молчан. - Поклонишься не так - бит будешь на боярской конюшне смертно. Земля не уродила - кнуты, оброк не сполна в боярский амбар привез - батоги, ребра ломают, на виску вздергивают, последнюю деньгу из-за щеки рвут клещами. Девок наших к себе во дворы волокут, бесчестят; приглянется какая - из-под венца честного уведут, потом - на дальний скотный двор... Молчан скрежетнул зубами, сломал палку об колено, швырнул в костер. - Где правда? Как искать ее, как человеку жить? - Где ж они, твои беглые? - спросил Крыков. - Повсюду. Покрутчиками идут за какую хошь цену, за прокорм. В весельщики ли, в наживщики ли, все им едино. По дальним скитам бегут - в служники. Покуда сил хватает, бредет с котомочкой, с лыковой; потом отлежится, ягодок поест, грибов, потом где ни есть - на озерце али у моря - избу справит, хибару али землянку... - Откуда же идут? - С Москвы да с Костромы, с Калуги да с Вязьмы, с Курска да с Ярославля... - И все сюда? - Зачем все. И на Дон идут, и на Волгу-матушку, в низовья, и за Великий Камень... - А коли споймают? Молчан невесело усмехнулся: - Споймают? Тогда добра не жди... Он зачерпнул кашиц