лицами обычных мальчиков и девочек. Они пили лимонад, пиво и даже ухаживали друг за другом. А на синтетической подстилке однообразно колыхались лишенные примет тела. - Ну и танец, - сказал Лен. - Ни прижать, ни обнять. В чем тут смысл? Лен тоже впервые попал сюда. Дези пожала плечами: - А они и не ищут смысла. - Чего ж они ищут? Дези прищурилась: - Может быть, они хотят потерять себя? Дези была артистка. Она сама иногда ходила сюда потанцевать и знала этих ребят. "В ваши годы, - сказала ей одна из девочек, - в ваши годы танцевали буги-вуги и рок, а мы танцуем стомп, у нас свои танцы". Имея двадцать три года, Дези была снисходительна. - Видите, у них все свое, - сказала она. - Они не желают ничего нашего. Парни будут ходить с косами, девочки будут делать зеленые брови, лишь бы не так, как старшие. Похоже было, что в чем-то она права. На эстраде по-прежнему надрывались, хрипели четверо парней, они грубо подражали битлзам. Настоящие битлзы, те ребята из Ливерпуля, вряд ли представляли себе, что вырастет из их славы. Внизу так же топтались с одинаково отрешенными лицами, полузакрытыми глазами, почти не двигаясь с места. Танцевали только стомп, все время стомп. Слова Дези не выходили у меня из головы. Потерять себя - но зачем? Она не могла мне это объяснить. А может быть, я не мог понять ее? Лен тоже не все понимал. - Как же так, - сказал я Лену. - Ты коренной сиднеец, к тому же ученый, они росли у тебя на глазах... Лен развел руками, а потом рассвирепел. - У себя ты все можешь объяснить? Мы вышли из дансинга на Кинг-Кросс. Сидя на панели, какой-то сумасшедший поэт продавал свои книжки и, завывая, нараспев читал стихи. Ночь выжимала из города диковинных типов. Какое-то отребье выпадало из ночи, как осадок; они кружились и кружились, как мусор в центре воронки. 3 На дверях белого домика висел картон: "Коммуна Ван-Гога". По лестнице поднимался босой, разлохмаченный парень. - Привет. Как поживаешь? - окликнули мы его, приноравливаясь к манерам истых австралийцев. Нижняя комната была пуста, там висели картины. В верхней стояли койки и тоже висели картины. Вскоре комната наполнилась парнями и девушками. Я знал только Дениса - отличного молодого австралийского поэта. Кроме него, пришли художники-абстракционисты не из этой коммуны, артисты, какой-то веснушчатый миляга, которого все звали Космос, он писал и работал грузчиком, какой-то молодой юрист. Они рассаживались вокруг нас на полу, на кроватях с таким видом: ну посмотрим на это представление, что нам покажут советские коммунисты, которых привел сюда австралийский коммунист, готовься, ребята, к агитации. Сейчас нас начнут вербовать. А нам некогда было их агитировать, нам хотелось узнать про их коммуну, про молодую живопись Австралия. Я стал их спрашивать и сам не заметил, как начал отвечать, - они закидали меня вопросами про заработки художников, про выставки, а потом про МХАТ, про Брехта, про разводы и свадьбы. Повторилась обычная история, всякий раз я попадался на эту удочку. На любом приеме, встрече австралийцы ловко, как в серфинге, после двух-трех минут серьезного разговора - больше они не выдерживали - соскальзывали в шутку, анекдот и сами начинали меня расспрашивать, и дальше я уже не мог выбраться из-под вороха их вопросов. Но тут я заупрямился. - Какого черта, - сказал я. - Кто к кому приехал? Кто из нас гость? В самом деле, когда к нам приезжают иностранцы, они нас расспрашивают, когда мы приезжаем за границу - опять нас расспрашивают. - Ладно! Сдаемся! - Они подняли руки вверх. И я потребовал, чтобы они выложили мне свое мнение про стомп и Кицг-Кросс. Я и сам толком не мог им объяснить свои сомнения. Но мне претило пользоваться шаблонными схемами, которые валяются под рукой. Обличать Кинг-Кросс было проще простого. Сами сиднейцы не рвались защищать его. О нем говорили неохотно: "квартал богемы", "злачное место", "контрасты большого города". - Нет,- сказал я. - И что-то еще там есть. - Что? - Не знаю, я не понял. Наверное, я что-то пропустил. Они переглянулись, заулыбались: - Это всем так кажется. "Может быть, в этом-то и все дело", - подумал я, но не спросил, потому что они в это время говорили про стомп. - А что можно предложить этим ребятам взамен стомпа? - говорили они. - Религию? Наживу, бизнес? Они бунтуют против обывательщины. Бунт - ничего другого у них нет. Бунт без особых идей. Всякие идеи, поиски смысла жизни, идеалы изуродованы ложью, об этом не хочется и думать. У них примерно такие рассуждения: лгите друг другу без нас. Мы не участвуем в ваших играх. Изменить в этом мире ничего нельзя. Мы ничего знать не хотим, мы не протестуем, не переживаем. Мы ни при чем, нас нет, мы танцуем, оставьте нас в покое. Перед отъездом, утром, я отправился на Кинг-Кросс. Я никак не мог его найти. Пройдя несколько кварталов, я повернул назад, ничего не понимая. Зеленщик развешивал над прилавком связки ананасов. - Это и есть Кинг-Кросс, - сказал он мне. Но это не был Кинг-Кросс. Ни кабаре, ни стриптизов, ни ревю, - была самая обыкновенная, невзрачная улица с низенькими облезлыми домами. Стояла очередь на автобус из добропорядочных клерков. Шли хозяйка с сумками, шел старенький патер, в кафе бойскауты пили оранжад, под тенью маркиз инвалид листал газету. Напрасно я вглядывался в лица деловитых прохожих. Они прикидывались, что они не те. Они делали наивные глаза, никто ничего не помнил, и знать они не знали, их ни в чем нельзя уличить. "Полтора шиллинга лучшие огурцы", "Рубашка - одиннадцать шиллингов. Пожалуйста, рубашка "dripdry" - ее не нужно гладить. Она не изомнется, быстро высохнет...". И никаких других обещаний. Случайно наверху, над крышами домов, я различил железные каркасы ночной рекламы. Они чернели навылет, как рентгеновский снимок. Единственная улика. По куда же делось все остальное, весь блистающий вечерний мир? Куда девались те парни и девушки, и где эта манящая сутолока огней? Куда исчез Кинг-Кросс? Существует ли он? Был ли тот первый вечер и потом еще и еще? В полдень мы улетели, поэтому больше ничего достоверного о Кинг-Кроссе я выяснить не мог. ПЕСНИ Мы вышли на улицу после театра. Было половина двенадцатого ночи. Нам не хотелось домой, в гостиницу. - А куда у вас, в Москве, можно пойти в это время? - спросил Джон Хейсс. В тоне его не было никакого подвоха. Он спросил это совершенно простодушно, просто из любопытства. Клем, который бывал в Москве, хмыкнул и стал раскуривать сигару. Мери тоже бывала в Москве, но она не курила и, улыбаясь, ждала, что мы скажем. - Дорогой Джон, - сказал я, - приезжайте к нам, и вы не пожалеете. - Какой блестящий ответ! - сказал Клем. - Как много ты узнал, Джон. - Конечно, у нас нет стриптизов и всяких ночных кабаре... - начал я. - Не расстраивайся, - сказала Мери, - и не обращай внимания на них, на этих диких австралийцев. - Ладно, - сказал Клем, - так и быть, в следующий раз, когда мы приедем в Москву, может быть, ты действительно сможешь нас куда-нибудь свезти в двенадцать ночи. А сейчас поехали, и никаких вопросов. Темный дом имел еще более темный вход. Мы ощупью двигались через какой-то зал с перевернутыми стульями, узкий коридор, мимо конторки, где сидели несколько парней. Клем о чем-то пошептался с ними, хлопнул одного из них по плечу, и тот повел нас дальше по каким-то переходам, потом вниз по крутой темной лестничке. Мы спускались и спускались, пока не очутились в слабо освещенном подвале. На полу сидели и лежали парни и девушки. Их было человек сорок. Курили, пили пиво, джус. Мы с трудом нашли себе место недалеко от маленькой сцены. Дощатый помост не имел ни занавеса, ни задника. Мы сели на пол, спутницы наши сбросили туфли, как все остальные женщины, и легли рядом. Это был самый обыкновенный подвал с худо выбеленными кирпичными стенами. И никаких украшений. Все выглядело подчеркнуто просто, вызывающе просто. Парень, который провожал нас, вышел на помост и объявил второе отделение. Его встретили аплодисментами. Он сел на стул, взял гитару и запел. Первая его песня не произвела на меня впечатления. Он пел почти без всякого выражения, рассеянно, словно думая о чем-то другом, как напевают про себя, когда никто не слышит. У него был красивый голос, но он не хотел им пользоваться. Потом он запел смешную песенку о девушках Брисбена, слушатели смеялись дружно, громко, ритмично, смех звучал как припев. До сих пор вызывающая убогость подвала и эти голоногие девушки и парни, потягивающие пиво, воспринимались мною как манерность, эстетство навыворот. Но они хорошо смеялись. А потом они перестали смеяться, когда Кивен Путч, так звали этого парня, запел, жестко спрашивая: что же вы сделали с миром? И это тоже было здорово, что они вот так вдруг замолчали. Он спрашивал не их, скорее он вместе с ними спрашивал других. Песни были жесткие, одна жестче другой. Ничто не менялось в ленивых позах разлегшихся парней и девушек. Никто не вскакивал, не сжимал кулаки. Но что-то происходило. Еле заметно изменились лица. Стало чуть тише. Я попробую приблизительно передать текст одной из песен: Вы, хозяева вони, Вы, кто покупает пушки, Кто продает самолеты и бомбы И кто прячется за спинами рабочих, Кто прячется в офисах за столами, Я хочу, чтоб вас знали. Вы, которые сами никогда ничего не создали, Вы играете с моим миром как с игрушкой. А потом вы поворачиваетесь и убегаете, Когда пушки начинают стрелять. Вы, как всегда, лжете и обманываете, Как будто мировую войну может кто то выиграть, И хотите, чтоб я поверил в это. Я вижу вас насквозь - Ваши мозги за черепными коробками, Вашу кровь, как сточную воду. Вы прячетесь в ваших особняках и ждете, Чтоб наша смерть принесла вам Побольше прибыли. Вы родили самый ужасный страх - Страх рожать детей. Вы угрожаете моему ребенку, Еще не рожденному. Вы скажете, что я молод, Но я знаю, что даже Христос Не простил бы того, что делаете вы. Никакие деньги, никакие пожертвования Не могут купить вам прощения, Когда смерть придет к вам. Я надеюсь, что вы погибнете, и скоро Я пойду за вашим гробом, И буду следить, как вас уложат в могилу, И буду стоять, пока не увижу, Что вас зарыли. Это грубый подстрочник. В оригинале это отличные стихи, песня с четкой мелодией. Больше всего я жалел, что у меня нет с собой магнитофона, простого, маленького, как фотоаппарат, магнитофона, чтобы потом можно было снова услышать этот вечер в подвале. Тогда вы могли бы понять, чем он отличается от любого нашего концерта. У нас пропагандируют песни о мире, их поощряют, издаются песенники, выпускаются пластинки. У нас они исполняются повсюду, порой слишком часто. Для Кивена Путча его песни - личный протест, их никто не поощряет, не пропагандирует, они не приносят дохода. Они звучат из подвалов, наперекор власть имущим, речам министров, всему тому, что зовется государственной пропагандой. Он пел песни о забастовке стригалей, о Джоне, вернувшемся с войны: "Где твои ноги, Джонни, ты уже не танцуешь...". Здесь песни борьбы за мир и звучат иначе, чем у нас. Они воспринимаются как поступок. В них слышен вызов, дерзость, они борются с приевшимися песенками, день и ночь журчащими по радио, телевизору, из сотен тысяч транзисторов, со всех эстрад кабаре, дансингов, на всевозможных шоу и ревю. И аплодисменты тут были другие. Концерт кончился, мы вышли на улицу, подождали Кивена. На улице он выглядел обыкновенным парнем, никак не скажешь: это певец. Сколько раз я наблюдал превращение, которое происходит с артистом: только что он блистал на сцене, недосягаемый, ни на кого не похожий, и вот он на улице, неотличимый от усталых прохожих. Нас познакомили. Мы стояли, улыбались, хвалили песни, опять улыбались. Было жаль расставаться, тем более что расставаться приходилось навсегда. В Австралии каждая встреча была единственной, каждое прощание - навсегда. Кивен устал - в этот вечер состоялось два выступления. Был час ночи, и все же, нарушая все правила приличия, мы не хотели расставаться, у нас было такое чувство, что вечер не кончен. Надо доверять своему чувству, - оказалось, что и у остальных такое чувство, все обрадовались, и Кивен обрадовался, и даже наш чинный Джон Хейсс обрадовался. - Поехали, - сказал Кивен. Мы не стали его спрашивать, куда. Мы кружили за ним по пустым улицам Сиднея. Остановились у низкого темного коттеджа. Кивен постучал в окно, зажегся свет, замелькали тени. Кивен исчез, потом появился, мы пошли за ним. Молодая женщина сворачивала матрац, на полу ее муж, огромный, о котором нельзя было сказать, чего в нем больше - высоты или худобы, натягивал на себя рубаху. Ясно, что мы их разбудили. Они принимали нас мужественно, с тем гостеприимством, какое могут оказать очень хорошие люди, которых подняли с постели. Парень протянул нам руку: - Дейлин Эфлин. Рука у него была огромная. У него все было огромное: рубаха, голос, черты лица, улыбка. Он был певец, так же как и Кивен. Жена его достала из шкафа все, какие были, бутылки с остатками вина, потом мы вместе с хозяевами принялись варить кофе, потом начались песни. Дейлин пел ирландские песни, песни пастухов, песни протеста. Это были песни против воинской повинности, против военщины, песни студентов, не желающих идти в армию. Когда Дейлин уставал, его сменял Кивен. Они пели разно, их нельзя было сравнивать и решать, кто лучше. Голос Дейлина был для площадей - медленный, мощный голос, который ничто не могло заглушить. Вдруг он запел наши советские песни. Мы пробовали подпевать ему, но где-то в середине оставляли его одного, поскольку оказалось, что ни одной песни мы не знаем до конца. Джон Хейсс, как самый старший среди нас, сидел на единственном стуле. Джону было много за шестьдесят, и мы боялись его переутомить. Но он разошелся. Было три часа ночи, а он и не думал о сне. Он сидел сияющий и удивленный. За последние два дня его удивление нарастало. Он менялся у нас на глазах. Поначалу это был вполне респектабельный господин, который любезно сопровождал нас, как президент "Феллоушип" писателей Сиднея, он поехал с нами на собачьи бега, на которых он никогда не бывал, он вместе с нами впервые посетил Новый театр, потом этот подвал и теперь Дейлина. Он вдруг открыл для себя Сидней, о котором он и не подозревал, хоть прожил тут всю жизнь. Кивен Путч, Дейлин, Рольф - в Сиднее появляется все больше таких певцов, выступающих во всяких рабочих клубах, кафе, подвальчиках. Иногда они сами сочиняют песни, перекладывают на музыку стихи австралийских поэтов. В Перте мы познакомились с певцом Джозефом Джоном. Он подошел к нам на собрании писателей и подарил несколько своих пластинок. Посреди разговора Джозеф вдруг встал и запел во весь голос. Без аккомпанемента. Ни с того ни с сего. От полноты чувства. Вскоре мы привыкли к тому, что он может петь в любой обстановке, по первой просьбе и без всякой просьбы. Он пел за рулем в машине, он пел у себя дома и ночью в парке. Он пел песню в память Альберта Наматжиры, песни строителей, золотоискателей, песни солдат. - Это ведь не совсем мои песни, - говорил он, - я пою то, что подслушал у костров, на дорогах страны. Он был охотником, шофером, каменщиком, дорожником и всегда - певцом. Его очень интересовало, есть ли у нас что-то похожее. Я вспомнил Окуджаву, Городницкого, Матвееву, Высоцкого... Я сам не ожидал, сколько их набиралось, а скольких я не знал, только слышал песни где-то у лесных костров, под гитару, в субботних электричках. Я вспомнил свой разговор с одним очень известным, очень благополучным, очень круглым поэтом. С какой яростью он поносил эту бесприютную песню. - Да, - вздохнул я, - конечно, есть... Джозеф не понял моего вздоха. Ну и бог с ним. Врать я не хотел, и правду говорить я тоже не хотел. "ОДНОРУКИЙ БАНДИТ" Джон Хейсс пригласил нас в свой клуб - пообедать. Представления о клубах у меня были случайные. Я знал, что клубов в Австралии много, что они совсем не похожи на наши клубы. Последнее подтвердилось немедленно, у входа в клуб, - меня не пускали без галстука. - Ага, что я говорил, - сказал я, хотя ничего такого я не говорил. Джон Хейсс виновато улыбнулся: дурацкое правило, но ничего не поделаешь - слишком респектабельный клуб. Посредством улыбки Джон Хейсс мог выразить что угодно. Там, где другим нужен монолог, ему достаточно было улыбнуться, при этом его улыбка всегда оставалась доброй и деликатной. Имея такую улыбку, Джон не нуждался в переводчике. Я понимал его свободно. Будучи президентом "Феллоушип" писателей Сиднея, Джон Хейсс выходил на трибуну и улыбался, это заменяло вступительную речь. Допустим, я и преувеличиваю, но самую малость. Итак, Джон Хейсс улыбнулся, а я развел руками. Галстука у меня не было. И в отеле, в чемодане, у меня не было галстука. Даже дома, в Ленинграде, у меня не было галстука. Так же как Джон провел свою жизнь в галстуке, так я провел ее без галстука. Мне жаль было огорчать Джона, кроме того, мне хотелось посмотреть австралийский клуб, мы подумывали, не пойти ли нам купить галстук, но в это время портье сказал: - Минуточку! - и вытащил из ящика связку галстуков. Я плохо разбираюсь в галстуках, но я надеюсь, что таких страшных галстуков еще никто не носил. Совершенно одинаковые, вяло-рыжие, они не подходили ни к какому костюму, они были как возмездие за мою нелюбовь к галстукам. Я сунул голову в петлю, портье затянул ее на моей шее и подмигнул: - Не горюй, веревочная петля - хуже. Это меня утешило. Правила были соблюдены, мы могли войти в клуб. Он занимал два этажа. В бильярдной джентльмены играли в бильярд, в читальне читали, в баре пили. Клуб назывался клубом любителей-автомобилистов. Джон не был любителем и не имел автомобиля. Оказывается, это ничего не значило, Джон вступил в клуб потому, что ему нравился клубный ресторан. Впрочем, любителей-автомобилистов тоже принимают в этот клуб. Для вступления нужно получить рекомендации членов клуба и заплатить взносы. Кроме этого клуба, Джон - член еще двух клубов, также чем-то удобных ему. Есть клубы рыбаков, журналистов, холостяков, спортивные клубы, женские. Нет ничего легче, как организовать новый клуб. Любой клуб - любителей бифштексов, любителей детективных романов, клуб глухих, клуб сторонников солнечных часов... Приятней всего создавать клуб в знак протеста против старого руководства клуба, против казначея, против всякого руководства. Это всегда находит поддержку. Австралиец терпеть не может руководства - будь это председатель клуба, полицейский, министр, профсоюзный вождь - власть не бывает хорошей. Во всяком случае, поддерживать ее он не намерен, что бы она там ни делала. Попробуйте создать клуб по указанию сверху. Навязанное отвергается яростно, как насилие. Ни в одном клубе, ни в одном общественном заведении я не видел портретов главы правительства, министров, английского генерал-губернатора. Почтение к властям - признак дурного тона. Портреты английской королевы скорее привычка, чем любовь к монархии. В ресторане у Джона Хейсса был свой любимый столик, официанты знали его привычки, его меню; пока мы обедали, его несколько раз вызывали к телефону - было известно, что с двенадцати до двух он находится здесь. И этот клуб, и другие, в которых мы бывали, - довольно демократичные организации, они пользуются популярностью во всех слоях населения, можно посидеть в компании приятных тебе людей, встретиться с друзьями, член клуба имеет право пригласить гостей. Рядом с рестораном помещалась небольшая комната, где стояли автоматы для игры в покер. Вечером мы ужинали в другом клубе, там тоже была такая комната. Разумеется, я не мог удержаться и сыграл в покер с автоматом. Процедура была проста: я опустил в щель шиллинг, затем потянул рукоять на себя и отпустил. Завертелись диски с цифрами, замигали лампочки - ж-ж-ж-ж... и ничего. В зависимости от того, как совпадут цифры, можно выиграть фунт, десять фунтов, двадцать. Это по условиям, так сказать - теоретически. Я сыграл еще и еще. Казалось, что стоит немножко иначе дернуть рукоятку - и выиграешь. Не совпадает вроде чуть-чуть, всякий раз чуть-чуть... Во время ужина то и дело кто-либо из пашей компании вскакивал и бежал в эту комнату сыграть с "одноруким бандитом" - такое прозвище у автоматов. Прозвали их так недаром. Цены в клубных ресторанах дешевле, чем в обычных. Члены клуба получают скидку за счет прибыли от этих самых покер-автоматов. Но позвольте, ведь играют на них те же члены клубов? Совершенно верно, на первый взгляд это нелепость, на самом же деле - точный психологический расчет. Посетитель обычно рассуждает так: я сэкономлю на обеде три шиллинга, почему бы на них не сыграть. Играет, и снова играет, и проигрывает куда больше трех шиллингов. Никто не заставляет играть, можно просто съесть свой дешевый обед, но в том-то и дело, что большинство играет. Нам объяснили механику этого хитрого расчета, объяснили, что львиная доля прибыли идет в карманы владельцев автоматов,- объясняли, возмущались и, посмеиваясь над собой, уходили к автоматам. Тут действовал тот же психологический трюк, что и в магазинах. В витринах цены выглядят так: "7 фунтов 19 шиллингов 11 пенсов". Неважно, что с восьми фунтов вы получаете сдачу всего один пенс, цена выглядит все же семь фунтов, а не восемь. И это действует не только на туристов, но и на самых коренных, тертых австралийцев. Большой медный пенс много весит во всех смыслах. Я обратил внимание, что перед покер-автоматами сидят люди; они не играли, они наблюдали, как играют другие. Иногда они что-то записывали и следили внимательно, словно занимались научной работой. Они искали секрет автоматов. Что надо сделать, чтобы выиграть? Однажды такой способ был найден. Нам рассказали эту историю. Несколько парней, потратив года полтора, научились поворачивать рукоять, получая выигрышную комбинацию цифр. Чуть на себя и обратно до еле слышного щелчка первого колесика, снова на себя и обратно, пока щелкает второе, и т. д. Они принялись посещать один клуб за другим. Выдаивали десятки, а то и сотни фунтов из автоматов за вечер. Над владельцами игральных машин Нависла угроза разорения. Этих "доильщиков" выследили. Закрыли им доступ в клубы. Они уехали в Мельбурн. Там повторилась та же история. Доильщики переезжали из города в город, за ними слали фотографии, агентов. Владельцы автоматов объединились. Доильщики улетели в США. Дело в том, что покер-автоматы - предмет национального экспорта Австралии. Ее, так сказать, вклад в технику развлечений. Австралийские автоматы установлены во многих странах. Охота за доильщиками перекинулась за океан. Надо было спасать репутацию игральных автоматов. Сложность заключалась в том, что все автоматы, установленные в разных странах, изготавливались по единой схеме. Окруженные со всех сторон, "доильщики" выдвинули условия капитуляции. Они сложат оружие за определенную сумму. Иначе они опубликуют свой способ для всеобщего пользования. То ли сумма была велика, то ли гарантии сомнительны, но сделка не состоялась, владельцы решили переделать все автоматы. Расписанная газетами история воодушевила многих игроков, и вот уже несколько лет они сидят перед новыми автоматами - ищут, изучают, исследуют. Мысленно я пожелал им удачи. Что это такое, в самом деле? Стоит людям найти возможность собраться, общаться - глядишь, уже тут как тут: пристраивается паразит, извлекающий из этого деньги. И ведь нашлись инженеры, конструкторы, которые сидели, придумывали, рассчитывали, начиняли автомат счетными устройствами, блокировкой, новейшей автоматикой, теми же узлами, которые применяются в счетных машинах. "Однорукий бандит" не нападал из-за угла, не приставал к проходящим, он преспокойно расположился в отведенной ему комнате. Люди сами покорно приходили к нему и отдавали ему деньги. Они знали, что он бандит, грабитель, и все-таки шли. Не столько факт грабежа меня возмущал, сколько способ. Я почувствовал, как его рукоять зацепила и вытягивает из меня игрока, - где-то в подвалах моей натуры, оказывается, дремала эта порочная слабость - игрок, которому дай волю, и она вырастет, завладеет... Я наблюдал за окружающими, мне казалось, что и они побаиваются в себе того же. Вероятно кто-нибудь из них возразит: "С чего вы взяли? Много ли вы видели, чтобы судить о нас, пускаться в рассуждения о нашей жизни? Подумаешь, покер-автоматы, не это типично". Но я и не настаиваю на типичности. И если я говорю о каком-то австралийце вообще, то он состоит всего-навсего из двух-трех десятков австралийцев, с которыми я успел близко познакомиться. Однако я давно заметил, что человек хуже всего представляет, каким он выглядит со стороны. Например, я сам не знаю, что у меня за физиономия, когда я спорю, волнуюсь, размышляю. Я никогда не видел себя в такие минуты. В зеркале я вижу не себя, а человека, который рассматривает меня. Как-то один писатель вывел меня в своем рассказе. Обстоятельства были изложены точно, и тем не менее мне и в голову не пришло, что я читаю о самом себе. Ничего плохого там не было, но я не имел к этому субъекту никакого отношения и не желал иметь. А все кругом смеялись и показывали на меня пальцем... А иногда бывает обратное. Ко мне явился научный сотрудник одного из институтов и заявил, что его профессор возмущен тем, что я вывел его в романе. Я никогда и в глаза не видел этого профессора и понятия о нем не имел, а он узнал себя, вплоть до внешнего вида и привычек. "Однорукий бандит" не давал мне покоя. Впервые предо мною была машина полностью враждебная, которую никак нельзя было приспособить, приладить для общества, в котором я жил. Техника бесклассова, это я знал твердо, но тут я споткнулся. Он был замыслен как бандит, он был сконструирован как бандит, он не мог быть не чем иным, как бандитом, поэтому он подлежал уничтожению вместе с силами, породившими его. Пивные - тоже клубы, только без "одноруких бандитов", без членства, без галстуков. Пивные, или, как их называют, паб, почти всюду одинаковы. Стены выложены белым кафелем, цементный пол, длинная стойка, высокие стаканы. Большей частью пьют стоя, расхаживают со стаканами в руке от одной компании к другой. Австралийский паб - это не какая-нибудь забегаловка, выпил и отправился восвояси. Есть еще, конечно, женщины, которые считают, что если купить мужчине несколько бутылок пива, то он может и не ходить в клуб. Им не понять, что паб незаменим. Паб не похож на немецкие пивные, на чешские пивные, в которых есть своя прелесть, не похож он и на наши пивные, в которых тоже могла бы быть прелесть, если б их было больше. Мы зашли с Гарри в паб, и через несколько минут все знали, что я из Ленинграда, прилетел вчера, уеду в субботу, воевал танкистом. Тут же я поспорил с двумя каменщиками насчет самолетов и дирижаблей, сыграл с кем-то в кости, мясник пригласил меня на день рождения дочери, Гарри организовал дискуссию о социализме, тем временем седенький клерк рассказал мне, как спасаться от акул, а я ему - как кататься на лыжах. В пабе нет незнакомых. Представляться друг другу некогда. Тут нет профессоров, студентов, скваттеров, докеров, министров. Главный тот, у кого есть в запасе интересная история, кто умеет рассказывать, у кого громче голос. За каких-то двадцать минут мы с Гарри выпили шесть огромных стаканов пива. Подобная скорость возможна лишь в пабе. По количеству выпитого пива на душу населения Австралия занимает третье место в мире. Однако душа эта потребляет, пожалуй, самое крепкое пиво. Если литры помножить на градусы, то Австралия может поспорить с чехами. Вопрос этот сейчас живо обсуждается, и делается все, чтобы страна добилась первенства. Мы тоже пытались помочь австралийцам и сразу ощутили всю сложность их положения. Конечно, по сравнению, допустим, с чехами, австралийцам куда хуже. Чех-он может пить свое пиво не торопясь. Чеха никто не понукает, сиди себе у Томаша, у Калеха хоть за полночь. В Австралии пить труднее. Работа кончается в пять, пивные закрываются в шесть. Таково требование женщин. За какой-нибудь час попробуй догнать чеха. В таких условиях и третье место чудо. Обидно все-таки, что статистика не учитывает обстоятельств. Итак, с пяти до шести мужчины пьют и говорят. Прежде всего обсуждаются предстоящие скачки, бега, спортивные новости, профсоюзные дела, рассказываются всевозможные истории, немного политики, анекдоты. Женщины в пивные не ходят - не принято. Поэтому в течение этого часа мужчины испытывают блаженное чувство полной свободы. Никаких замечаний, ограничений, осуждающих взглядов и заботы о здоровье. В одном углу поют, у стойки играют в кости. Молчать некогда. Надо успеть наговориться и выпить. Ровно в шесть часов пивные краны закрываются. Требование австралийских женщин удовлетворено законом. Хочешь не хочешь, приходится идти домой. Напиться никто не успел, но самолюбие удовлетворено, и обе половины рода человеческого довольны. Один час в день свободы и независимости - тоже немало, почти достаточно, чтобы почувствовать себя мужчиной. ВОСКРЕСЕНЬЕ Небо проснулось все так же безнадежно чистым, ни облачка на стерильной голубизне. К полудню оно вылиняет, солнце расплавится на его поверхности, как масло на сковородке. Утро для нас - это прежде всего прохлада, спасительные тени домов, сухая кожа. Из нашего гостиничного закоулка мы вышли на главную улицу Аделаиды и ничего не поняли. Мы посмотрели на часы, сверили время - восемь часов. Все правильно. Все как обычно. Что же случилось, почему на улице ни души? Те же сплошные линии магазинов под сплошным козырьком, те же сплошные линии авто вдоль тротуара, и пусто. Шаги звучали гулко в неестественной тишине. Один квартал, второй - ни одного встречного, только манекены следят за нами из глубины витрин. Бары закрыты, кафе закрыты. Окна домов закрыты жалюзи. Город пуст, по как пуст - в самую глухую ночь он не бывал таким пустынным. Мы свернули на площадь. Перед костелом никого, большая, залитая солнцем площадь пуста. Я вышел на середину площади и закричал. Может быть, где-нибудь откроется окно, люди придут па помощь или хотя бы полюбопытствуют. Может, появится полицейский. - Люди, где вы? Что случилось? Оголенный, покинутый город напоминал об атомной войне, о вымершей планете. Наглядное пособие в борьбе за мир - жаль, что нет зрителей. Город был как уцелевшая Помпея, как музей. Внезапно все лишилось смысла, нелепыми стали крикливые плакаты о распродаже, роскошные универмаги Давида, универмаги Вулворта и какого-то Джона Мартенса - они были так же ненужны, как маленькая лавочка Стюарта. Смешно было видеть объявления, запрещающие парковаться, аккуратный белый пунктир на площади, автоматы и даже собор. Смысл слетел с улиц, оставляя груды затейливо уложенного раскрашенного кирпича, скелет суматошной, нелепой и милой Истории, которая называлась двадцатым веком. Улыбаясь, можно разглядывать ее издалека, как ту же Помпею. В каком это было веке - в первом? До нашей эры или после? Мы очутились на таком расстоянии, что легко могли ошибиться, - двадцатый век, восемнадцатый - какая разница. Просто давным-давно. Забавно они жили в этом давным-давно. Воображение наше разыгрывалось вместе с аппетитом. Мы хотели есть. Голод связывает любое прошлое с любым будущим, это такое чувство, которое действительно в любую эру. Мы присели на ступеньки закрытого бара и начали выращивать свой голод. Нужно было довести его до тех размеров, когда он станет сильнее предрассудков и позволит взломать бар. Неизвестно откуда перед нами появился Джон Брей. Он нежно прижимал к груди банки с пивом. Джон Брей нам понравился с первой минуты, но сейчас он был лучшим человеком в Аделаиде. - Что случилось? - спросил я. - Где население? Где трудящиеся, где буржуазия? - Воскресенье! - сказал Джон Брей. Поэтому он так легко нашел нас, единственных людей в каменной пустыне. - Воскресенье, - повторил Джон. - Торжество одиночества и заброшенности. Посреди города можно умереть от голода, можно от жажды. От чего вам угодно? Никто никого не смеет беспокоить. Большинство самоубийств происходит по воскресеньям. - Где же все люди? - Те, кто не кончает с собой, уезжают на пляж, сидят у телевизора, копаются в садике. А как у вас? - У нас все иначе, - сказал я. - У нас улицы полны народа. Мы ходим в гости, устраиваем коллективные вылазки за город и коллективно едем за грибами. Джон открыл несколько банок, и мы стали пить пиво. - Я нарушил закон,- сказал он. - Купил в воскресенье пиво. Джон был известный адвокат, и у меня не было оснований ему не верить. Все дело в обычаях, рассуждал я, но почему такие разные обычаи? Я вспомнил воскресное утро в Польше, переполненные костелы, вечернее гулянье на старой площади в Кракове, воскресную главную улицу Варны, отданную гуляющим, воскресные итальянские карусели, кукольников, танцы. И вот, пожалуйста, австралийцы, такие общительные, простые, веселые люди, зачем-то заперлись в своих домах. Закрыты театры, кино, кабаре. Ни выпить, ни потанцевать, никакого культурного досуга. - Раз в неделю человеку следует остаться наедине с собой, - сказал Джон. - Очень полезно. Собирайтесь, мы едем на пикник. Он не видел в этом никакого противоречия. Самое естественное для него было поступать необычно. Он и сам был весь необычен. Он был похож на гризли или на Фальстафа. Выбрать окончательно не могу, потому что ни того, ни другого я не видел. Ходил он переваливаясь, громадные волосатые руки его были всегда растопырены. Брюки свисали, темные пятна пота выступали на рубахе, и при этом он каким-то образом сохранял утонченное изящество. Есть такие люди, у которых изящество никак не связано с их внешним видом: выпирает брюхо, растрепаны седые волосы, потный, пыхтящий - и все ему идет, все равно он аристократ. Кроме того, он был поэт и адвокат. В его конторе висел диплом королевского адвоката, - из этой бумаги следовало, что он особо важный адвокат, заслуженный. Он позволял себе не считаться ни с кем и брался за безнадежные дела, бесплатно вел процессы бедняков и аборигенов, ему позволялось то, что нельзя было другим. Никто бы не удивился, если бы увидел Джона навеселе и в расхристанном виде. А вот, например, Флекс, тот не имел права появляться без галстука. Каждому было положено свое. Машина мчалась сквозь безлюдную Аделаиду, некогда шумную, говорливую, занятую в будни куплей-продажей, американским боевиком - "Клеопатрой", приездом английского дюка... - Одиночество - дефицитная штука в наше время, - говорил Джон. - Людям некогда заниматься собой. Годами не успевают добраться до себя. Раньше книги заставляли человека думать, теперь читают для того, чтобы не думать. Поля, низкорослые рощи, лиловые и красные холмы вздымались и опадали. Цвели высокие алые банксии, и пропадало ощущение пустынности, мир наполнялся красками, запахами. Хорошо, что для природы не существовало воскресенья, - отсутствие людей нисколько не портило ее. На шоссе становилось оживленно. Мы нагоняли одну за другой машины. На их крышах блестели привязанные серфинги - легкие доски с килем, сделанные из серебристого пенопласта. Стоя на таких досках, австралийцы скользят вниз с высокой волны, так же как мы на лыжах. Только вместо снежной горы - водяная, вместо двух лыж - одна доска, вместо свитера - трусики. Вместо мороза - февральская жара, солнце движется наоборот, справа налево, на севере теплей, чем на юге, мохнатые звери высиживают яйца, деревья меняют не листья, а кору - все шиворот-навыворот, страна наоборот, как говорится в одном стихотворении Галины Усовой. Она занимается переводами австралийской поэзии, Австралия - ее страсть. Кто собирает марки, кто ходит на футбол, кто в филармонию, а Галя Усова любит Австралию (хобби площадью почти восемь миллионов километров), любит так, что даже пишет стихами: Австралия - страна наоборот. Она располагается под нами. Там, очевидно, ходят вверх ногами, Там наизнанку вывернутый год. Там расцветают в октябре сады, Там в январе, а не в июле лето, Там протекают реки без воды (Они в пустыне пропадают где-то). Там в зарослях следы бескрылых птиц, Там кошкам в пищу достаются змеи, Рождаются зверята из яиц, И там собаки лаять не умеют. Деревья сами лезут из коры, Там кролики страшней, чем наводненье, Спасает юг от северной жары, Столица не имеет населенья. Австралия - страна наоборот. Ее исток - на лондонском причале: Для хищников дорогу расчищали Изгнанники и каторжный народ. Австралия - страна наоборот. ...Мы проносились сквозь пустынные городки, и я думал о том, что так никогда и не увижу их многолюдными. Воскресенье. Господь бог решил в воскресенье отдохнуть, уже были созданы земля, и небо, и Австралия с акулами, он почил от трудов своих, но все же что он делал в этот первый выходной день? Как он отдыхал? Это была такая же загадка, как и то, что творилось за прикрытыми жалюзи коттеджей. Машину вел Флекс. Первое, что он сообщил нам, еще тогда, когда встретил в аэропорту, - это то, что у него новая машина. Уже потом он сказал, что у него вышла новая книга, что жена выздоровела и что они переехали в другой дом. Все это были новости второго порядка. Флекс наслаждался новой машиной. - Вы не боитесь быстрой езды? - спросил он. Я посмотрел на спидометр. Стрелки подходили к последнему делению, к цифре 100. - Прекрасно,- сказал я. Он благодарно улыбнулся, и стрелка уперлась в 100. Поселки мелькали со свистом. Крыши сливались в одну крышу, окна в одно окно. Только благодаря массе Джона Брея наша машина не взлетала в воздух. Я наклонился к спидометру. Под цифрой 100 была вторая цифра - 160. Так я понял раз и навсегда, чем отличаются мили от километров. Но было уже поздно. В таких случаях лучше не смотреть на дорогу. Тем более что Флекс тоже не часто смотрел на нее. Он рассказывал о своей школе, он там директорствует, потом он стал объяснять философские стихи Джона. Я старался не отвечать, чтобы прекратить разговор. Получалось еще хуже. Флекс поворачивался ко мне обеспокоенный молчанием. Он начисто забывал о дороге, выясняя мое настроение. Ко