урнской улице со скоростью каких-нибудь девяносто километров. Вдруг мимо нас с ревом проскочила машина, битком набитая парнями и девушками. И тотчас с другого бока, нагоняя, выскочила вторая машина. Они неслись сквозь запруженную улицу. Машины шарахались от них, они срезали углы, проскакивали под носом огромных двухэтажных бусов. - Что случилось? Что такое? - закричали мы. - Гонки. Просто ребятишки устроили гонки, - сообщил Гордон. Правила гонок, по его словам, несложные: выигрывает тот, кто, не разбившись, быстрее доберется до центра. Иногда добираются. А кто первый разбился, тот, значит, проиграл. Однажды в Аделаиде Ненси Катор и ее муж предложили поехать посмотреть автомобильные кладбища. Ночные улицы давно опустели. Дома спали, прикрыв свои жалюзи. Мы подъезжали к пустырям. Они единственные были ярко освещены в полутемном городе. Там тесно, бок о бок, стояли подержанные машины. Они не слишком изношены, чтобы идти под пресс, они просто старые, устарелые. Их было много, и на лобовом стекле каждой машины краской цена - очень дешево, в рассрочку, на любых условиях, только купите. Начищенные круглые фары смотрели на нас с безнадежной пристальностью. Синие, желтые, черные, белые, широкие, узкие, приземистые, крутыми умными лбами стекол, - безмолвные шеренги их вызывали чувство обреченности. Недаром Ненси называла эти парки кладбищами. Накопленный гнев против машин боролся с жалостью. Конечно, я вспомнил о нашей нехватке машин, о наших заезженных насмерть работягах. Я вспомнил пыльные улицы Карачи - верблюдов, запряженных в телеги, маленьких ишаков с непосильным грузом. Одно дело читать в газете о бессмыслицах нашего мира, а другое - увидеть их своими глазами. Под утро мне приснился кошмарный сон: все страны были запружены машинами, земли уже не было видно, люди ехали на машинах по крышам машин, а потом я попал в фантастический город с широкими тротуарами, с цокотом копыт, с лицами людей, не отделенных от меня ветровыми стеклами и не привязанных ремнями к своим машинам. Но и во сне я понимал, что это наивная беспочвенная фантазия. До сих пор я знал лишь, как плохо, когда мало машин. Я знал мечты о сносных дорогах, о резине, о запчастях. Красные колонки заправочных станций умиляли меня, я хотел, чтобы их было больше, чтоб они встречались чаще, мне и в голову не приходило, что получается от избытка автомашин. От переизбытка, от пере-пере-пере - какой становится жизнь, когда машины уже некуда девать, а они прибывают и прибывают, громоздятся, невозможно остановить их появление, и невозможно понять, к чему это все приведет, и о будущем уже не мечтается, о нем не хочется думать. ПРО АБОРИГЕНОВ 1 Вернувшись из Австралии, я пошел в Музей антропологии и этнографии, что у нас на Вясильевском острове, и вволю налюбовался аборигенами. Они сидели за стеклом, в самом своем натуральном виде, и добывали трением огонь. - Похож? - спросили меня сотрудники музея. Тот, что с бородой, был похож на Льва Толстого. Только грифельного цвета. - При чем тут Толстой? - сказали сотрудники. - На живого аборигена похож? Он был действительно похож на фотографии, которые нам дарили, на снимки в брошюрах, которые нам тоже дарили, - брошюрках о положении аборигенов, о проблеме аборигенов. - При чем тут брошюры? - сказали сотрудники. - Вы были у аборигенов? В том-то и дело, что я не был у аборигенов и не видел, как они живут. Я вспомнил свои предотъездные мечты - пойти по Австралии, встретить аборигенов, посидеть с ними у костра, поговорить по душам о всяких колонизаторах, пошвырять бумеранг. Что касается бумерангов, нам их тоже дарили. Полированные, в виде настольного украшения бумеранги, щетку в виде бумеранга. Вообще в Австралии можно запросто увидеться с кем угодно. Например, на одном из приемов мы разговорились с каким-то седоусым джентльменом, а потом выяснилось, что это лорд и к тому же мэр Мельбурна. Он обрадовался, узнав, откуда мы, и попросил нас во что бы то ни стало передать привет своим знакомым - министру Громыко и министру Фурцевой. Трудно даже себе представить, насколько демократична эта страна. Лорда там легче встретить, чем какого-нибудь аборигена. Лорды в Австралии не перевелись, а вот с аборигенами хуже. Пока никаких лордов не было, в Австралии жило около трехсот тысяч аборигенов. Сейчас их осталось примерно тысяч сорок. В 1879 году Миклухо-Маклай писал из Сиднея: "В Северной Австралии, где туземцы еще довольно многочисленны, в возмездие за убитую лошадь или корову белые колонисты собираются партиями на охоту за людьми и убивают сколько удастся черных..." Убивать перестали, когда скваттерам понадобились дешевые пастухи и объездчики овцеводческих станций. Ныне аборигенами занимается великое множество всевозможных комитетов защиты прав аборигенов, фондов помощи аборигенам, ассоциации, лиги. Ученые собирают фольклор аборигенов, этнографы изучают быт, в каждом университете - отделения антропологов, исследующих аборигенов, резервациями аборигенов ведают государственные чиновники, аборигенами занимаются социологи, журналисты, учителя, миссионеры лютеранской церкви, миссионеры-сектанты, миссионеры-католики, комиссионеры по продаже сувениров. Положение аборигенов обсуждается в дискуссионных клубах, в газетах, в парламенте, выпускаются специальные бюллетени, брошюры, книги... Как только мы приехали в Канберру, нас повели смотреть фильмы о жизни аборигенов в резервациях. Мы увидели, как юные аборигены утром чистят зубы, играют в мяч, какие они веселые и как они выступают на фестивале. И было непонятно, почему же существует какая-то проблема аборигенов. Честно говоря, и для меня перед отъездом из Австралии все, что касается аборигенов, было просто. Проблема аборигенов - это выдумка буржуазных идеологов, которым надо оправдать политику порабощения, дискриминации, эксплуатации. Никаких проблем не существует. Аборигенов надо освободить, и вся проблема. Дома все чужеземные проблемы решаются легко, капиталистическая система как на ладони, нет ничего легче, как ее разоблачить. Но проблема аборигенов, конечно, существует, доказывали нам австралийские друзья, вопрос лишь - какая. Каждый определял ее иначе, по-своему, но большинство сходилось на том, что существующее положение аборигенов в резервациях - нетерпимо. Я убеждался, что у каждого уважающего себя австралийца есть собственное решение проблемы аборигенов. В начале XIX века белые колонизаторы, захватывая для овечьих пастбищ охотничьи территории аборигенов, энергично уничтожали их, оттесняли в глубь материка, в пустыню. Племена аборигенов всегда жили охотой и собирательством растений, они находились, по выражению этнографов, "накануне земледелия", домашних животных не держали, жили рыболовством, собирали ягоды диких растений. Вскоре участки, богатые дичью, животными, лесами, земли, где тысячелетиями жили предки аборигенов, были захвачены белыми. Уцелевших аборигенов загоняли в резервации - пусть потихоньку домирают. В резервациях миссионеры взялись их обращать в новую веру. Детей отрывали от родителей и добились своего: оторвали от старой веры, заодно оторвали их от своей древней культуры, обычаев, от языка. В резервациях, в чуждой обстановке оседлости, среди сколоченных из ящиков лачуг, они утеряли искусство охоты, собирательства, врачевания, накопленный поколениями опыт. Изъятые из своей культуры, не получив взамен культуры белых, они оказались среди развалин, на перепутье. Правительство под давлением прогрессивной общественности учредило нечто вроде государственной опеки с целью ассимиляции аборигенов. Но кроме политики ассимиляции есть сторонники так называемой интеграции. Передовая интеллигенция страны сходится в своих требованиях дать полные гражданские права аборигенам. Доказывает, что аборигены вовсе не низшая раса, у них своя этика, свое мировоззрение, им надо лишь дать возможность приспособиться к европейской цивилизации. Но как? Я попробовал записывать ответы разных людей, с которыми я разговаривал: - Надо организовать сельскохозяйственные кооперативы аборигенов! - Ничего подобного, нужно выделить удобные для них автономные области, и пусть они там вернутся к естественному для них образу жизни. Это может их спасти. - А кто нам дал право решать их судьбу? Надо дать им возможность самим выбрать. - Их может спасти только жестокое насильственное приучение к производству, к машинам, к современному труду фермера. Иждивенчество в резервациях их губит. - А есть ли вообще выход? Народ не в состоянии перескочить сразу из первобытного общества в современное. - Представляете, что будет с аборигенами, если им дать сейчас все права белого человека? И так далее, и так далее. Лично я не успел встретить и двух австралийцев, полностью согласных между собой. Мы хотели составить хоть какое-то собственное суждение. В Перте мы попросили разрешения посетить резервацию. Любую резервацию, пусть показательную. Безнадежная затея - предупреждали нас. Но мы не хотели уклоняться. Пусть откажут, - интересно, как откажут. Отказ был упакован довольно изящно. Культура упаковки в Австралии стоит высоко. Любую безделушку вам уложат в специальный красочный конверт, приклеят слип... Рубашку, например, мне подали в жестком целлофановом футляре. На обратной стороне футляра была рельефная цветная карта страны. Ради такого футляра можно купить любую рубашку. Я завернул футляр в рубашку, я вынимал футляр в торжественных случаях - вот какой это был футляр. Примерно в таком же роскошном футляре правительственный чиновник передал нам отказ: - Вы передовые социалистические люди, и мы надеемся, что вы поймете нас лучше, чем английская писательница. Она специально приехала писать про аборигенов. Как будто у нас мало литературы выходит. Мы не нашли с ней общего языка и не пустили ее. Посудите сами: мы считаем аборигенов полноправными гражданами, мы воспитываем в них чувство достоинства. Разве мы можем превратить резервации в зверинец для любопытных? Вот если аборигены вас пригласят, тогда пожалуйста. Как социалистические люди, мы хорошо поняли его. Не то что англичанка. Аборигены нас почему-то не пригласили. И сами не пришли, хотя мы очень хотели увидеться. И в университеты они не ходят, и в клубы, и в бары, поскольку это, очевидно, тоже не зверинцы для любопытных. Они предпочитают голодать, и болеть, и умирать в своих резервациях как полноправные граждане этой прекрасной, богатой, передовой страны. Почти в каждом доме, где мы бывали, так или иначе присутствуют аборигены. О них не хотят забывать, интеллигенты Австралии не стараются уйти от этой мучительной для них проблемы. Я вспоминаю стены квартиры миссис Линден Роуз, увешанные большими фотографиями аборигенов. Она много путешествовала по Северной Австралии с племенами аборигенов. У Клемма Кристенса мы видели собрание картин художников-аборигенов. У профессора Клареса - его библиотеку по истории аборигенов. И, наконец, библиотеку Алана Маршалла о мифах и легендах аборигенов, чудесные книги об аборигенах, написанные Аланом, снятые им копии рисунков чуринг - священных камней; он подарил нам эти рисунки. Бумеранги, копья, плетеные сумки, трубы, священные палочки, наконечники - что-нибудь да обязательно было в каждом доме. В публичной библиотеке Аделаиды директор прежде всего выложил перед нами несколько толстенных томов: отчеты экспедиций научных сотрудников - музыка аборигенов, легенды, обряды. Интерес к искусству аборигенов - не мода. Через это часто выражается чувство ответственности и вины за судьбу аборигенов. Подчеркивается уважение к народу и его древней культуре. Культура белых австралийцев ищет свое национальное своеобразие, искусство еще формируется как самостоятельное, изучение искусства аборигенов, насчитывающего тысячелетние традиции, обогащает австралийское искусство. Лучшие писатели и художники Австралии давно уже связали свое творчество с защитой аборигенов. Из года в год романы, рассказы Причард, Маршалла, Виккерса, Дьюрак, Моррисона воспитывали общественное мнение, искореняли предрассудки. Литература боролась, литература работала. Она способствовала появлению литературы самих аборигенов. Мы познакомились с первым поэтом-аборигеном Кэт Уокер. Ее сборник стихов на английском языке пользовался успехом. Кэт рассказывала нам о переизданиях ее книги в других странах. Худенькая, спортивного вида женщина, в строгом английском костюме, она не вызывала никакого удивления, я наблюдал за ней с гордостью и с трудом удержался от восторженных умилений, а удержался потому, что вспомнил рассказ про прием в честь Наматжиры, где один восторженный дурень воскликнул, обращаясь к художнику: "Вы самый белый человек из всех, кого я знал!" Как будто это комплимент, как будто нам дано право мерить собою другие народы. Может быть, с точки зрения аборигенов наша цивилизация кажется нелепой. Их племенной строй без рабства, без эксплуатации близок к первобытному коммунизму, им непонятно и смешно, зачем белые люди работают друг на друга, почему одни богатые, другие бедные, зачем нужно богатство, лишние вещи, зачем работать, если в магазинах столько еды, и есть жилье, и есть рубашка. Все имущество самих аборигенов умещается в сумке женщины. Они свободны от вещей и денег. Им непонятна наша жизнь, но они не считают нас низшей расой, хотя, как заметил Лундквист, дикари живут на Западе. В 1836 году, покидая Австралию, капитан французского королевского флота Дюмон-Дюрвиль писал: "...Повсюду, где только ни появлялись поселенцы высшего образования, непременно уничтожались перед ними первобытные дикие жители. Все колонизации оканчивались истреблением первобытных туземцев, и Австралии, как Америке и Африке, не избежать подобной участи. Около Сиднея дикие племена видимо убывают, и такая убыль доведет их до конечного истребления... Через два столетия Австралия будет Европою Южного полушария, и тогда, может быть, тщетно искать в ней жителей первобытных; следы их останутся только в наших книгах..." Двух столетий не прошло. Предупреждение французского капитана еще остается в силе. Но я вспоминаю людей, с которыми я встречался в Австралии. Таких людей не было во времена капитана Дюмон-Дюрвиля. Они не филантропы, не миссионеры, они понимают, что, защищая аборигенов, они защищают Австралию. Они знают, чего они хотят, они еще не всегда знают, как это сделать, но это уже другой вопрос. Кроме них, есть еще и сами аборигены, которые все активнее включаются в социальную борьбу. Наверное, окончательное решение проблемы при нынешней системе невозможно, но и ждать сложа руки тоже нельзя. И еще одну вещь я понял для себя: что со стороны не всегда виднее. Мы уезжали, полные доверия к нашим друзьям. Конечно, история может сложиться и не в их пользу; может быть, они не успеют победить в своей борьбе. Но они будут не виноваты, они сделают все, что могут. 2 С утра Берт Виккерс повез нас наносить визиты разным крупным писателям. Процедура была такова: мы преподносили сувениры, получали сувениры, книги с автографами, выпивали чашку кофе, осматривали сад и прощались. Больше всех мне было жаль Оксану. Голос ее хрипел, как заигранная пластинка, - сколько вы будете в Австралии, куда еще поедете, понравился ли вам Перт, жарко ли вам у нас? Ответив на эти вопросы, мы следовали к следующему крупному писателю. Берт был убежден, что каждый визит укрепляет австрало-советские отношения. Мы обвиняли его в погоне за количеством, в показухе, в очковтирательстве. Но он был неумолим. Австрало-советские отношения были ему дороже наших отношений. Так мы добрались до Мери Дьюрак, популярной поэтессы Западной Австралии. У Мери сидела ее сестра - художница Элизабет Дьюрак, потом пришли их дочери, сыновья. Мы сидели в белой стильной гостиной, пили кофе, говорили. Берт поглядывал на часы, Оксана переводила, а я размышлял о том, что Мери Дьюрак наверняка интересный человек, но так она и останется для меня изящной светской дамой с веером в руках, не больше, - десятиминутный визит делает всех одинаковыми. То ли дело у нас: приходишь в гости, так уж часов на пять, есть где развернуться - и людей посмотреть, и себя показать. - Наверное, вам в нашей стране жарко? - перевела Оксана. - Да, - одурело сказал я. - Перт - очень красивый город. Мы поднялись, чтобы откланяться. И тут Элизабет Дьюрак пригласила нас к себе в мастерскую. Она жила в соседнем квартале. Берт извинился, поскольку нам надо было ехать к следующему крупному писателю. Я тоже извинился, представив себе ее салонные картинки. Она выглядела изысканной дамочкой и должна была писать милые картинки "под-арт". Кроме "поп-арт" есть и "под-арт", наиболее живучее из всех направлений: под Ренуара, под Матисса, под Шагала, под искусство, под моду. Под стать этой белой гостиной с модной мебелью под старину. Но тут я взглянул на ее руки. Это всегда любопытно: руки художников, хирургов, пианистов. У нее были усталые большие руки ткачихи или обмотчицы. Такие руки я видел на заводских конвейерах, руки-кормильцы. Мне захотелось увидеть ее картины. Мы с трудом упросили Берта. Мы пробыли в мастерской Элизабет Дьюрак всего полчаса. Теперь, когда Австралия вновь стала далекой, недостижимой, я чувствую, как мало мне этих тридцати минут. Надо было взбунтоваться, сесть в ее мастерской и поработать. Заснять картины, сделать записи. Если б я писал один-единственный рассказ об Австралии, это был бы рассказ о картинах Элизабет Дьюрак. Там были изображены дети аборигенов. Изглоданные голодом, болезненные, на тоненьких подгибающихся ногах, они стояли, взявшись за руки, напоминая мне чем-то детей блокадной ленинградской зимы. Только вместо снега, заледенелых тротуаров кругом была желтая, выжженная, грязная пустыня. Я никогда не видел такой пустыни - замусоренной банками, отбросами. В огромных глазах каждого ребенка повторялся один и тот же вопрос - что нас ждет? Они стояли на пороге небытия. Еще немного, и они исчезнут, их не станет. Есть ли у них будущее? Вот их отцы и матери. Когда-то сильные, красивые люди, они теперь бесцельно бродят, точно призраки, среди шалашей из мешковины и ящиков. Они-то наверняка лишены будущего. Заблудившийся народ. Отупелые существа, которых аккуратно подкармливают. А вот их везут на грузовике в пустыню - для "моциона". А вот аборигены сидят, безнадежно уставившись в пространство. Так проходит их жизнь. Невозможно представить себе, что это те люди, которые были ловкими охотниками, умели выслеживать кенгуру, подкрадываться по совершенно открытой равнине, метать без промаха копье, неутомимые бегуны, способные часами, сутками преследовать стада, взбираться по голым стволам эвкалиптов за опоссумами. Обугленные зноем краски на картинах Элизабет Дьюрак напоминали рисунки аборигенов, красноватую кору эвкалиптов, и от этого достоверность усиливалась. Дети, "зацивилизованные" миссионерами, маленькие истощенные озлобленные старички. Успеют ли спасти их будущее? Матери, которые не знают, зачем они растят и нянчат своих детей... Осознавала ли сама Элизабет Дьюрак силу своих картин? Не знаю. Скорее всего она была пленником пережитого. Она жила на ферме у брата, где работали аборигены, она бывала в резервациях. Не в тех резервациях которые мы видели в кино. Но я подумал, что, если б даже нас пустили в эти резервации, мы не сумели бы открыть для себя той трагедии народа, какая предстала в ее картинах. Снова и снова я убеждался, какой силы гражданственности может достигать талант живописца. Не хотелось вникать в технику, в приемы; стоило появиться такому озабоченному болью, несправедливостью, протестом, требующему ответа искусству - и всякие споры о новаторстве, о форме отодвигались... Оставался мучительный вопрос, поставленный художником. Что будет с этим народом? Как спасти его? Вот о чем спрашивали ее картины. Они требовали поступка. Их надо было отпечатать в тысячах репродукций, развесить в уютных коттеджах, в роскошных офисах, чтобы испортить настроение этой жирной стране. ...Я был несправедлив. Ведь я уже знал многих австралийцев, которые самоотверженно боролись с дискриминацией аборигенов, которые немало сделали для защиты этого народа. Я был несправедлив, но, глядя на эти картины, я и не хотел быть справедливым. Старенький автомобиль Берта мчался, нагоняя упущенное время. Мы опаздывали на очередной визит. Кремовые, терракотовые, оливковые коттеджи млели под солнцем среди цветущих роз, и синих норфольских елей, и сигаретных деревьев, где так удачно сочетается красное с серовато-пепельным. Нас плавно обходили длинные блестящие лимузины. В садах крутились поливалки. Вот уличка, стилизованная под старую Англию времен Шекспира. Обратите внимание на свинцовые переплеты узких окон, граненые фонари, узорчатые кованые решетки. А часы с драконом. А крохотные лавочки. Очень милая уличка. А ресторан в Кингс-парке! А какой вид на город открывается, если смотреть с памятника жертвам войны! Не хотите ли кофе? Понравился ли вам Перт? Наверное, вас замучила жара? 3 По сути это был магазин художественных изделий, магазин изделий аборигенов. Можно было назвать его салоном, но он назывался галереей. Хозяином был Рекс Баттерби. Известный австралийский художник, один из двух учителей великого художника-аборигена Альберта Наматжиры. В первых залах были выставлены изделия аборигенов. Человеческие фигурки, вырезанные из коры, расписные бумеранги, щиты, копьеметалки, корзины, всякая утварь, инструменты. Висели картины, сделанные на коричневой коре эвкалипта. Это была самая что ни на есть самобытная живопись аборигенов. Ничего общего с европейскими акварелями Наматжиры и его последователей. Картины были двух сортов, они разделялись на манеры, или два способа видения. Первый - где животные изображались как бы в плане. Там были крокодилы, черепахи, змеи, то есть те животные, которые лучше просматриваются сверху. Вторая группа картин - животные, которых в плане изобразить нельзя: эму, кенгуру, опоссумы, - их рисовали нормально, сбоку. Но при этом они были прозрачные! С внутренностями - желудок, спинной хребет, кишки. Как в анатомическом атласе. С той разницей, что кенгуру не чувствовали себя препарированными, они прыгали и радовались жизни вместе со всеми своими кишками. Так называемое рентгеновское искусство. Казалось бы - натурализм. Ничего подобного, наоборот, тут была поэзия детского восприятия мира. Дети ведь тоже рисуют не только то, что они видят, но и то, что знают. Художник-абориген не отделяет видимое от известного ему. Раз они знают, что должно быть внутри, они и рисуют. Любопытно, что и фантастические, придуманные животные тоже имеют свою анатомию. Только изображения человека не рентгеновские. Человек не предмет охоты. "А может быть, они хотят выразить этим другое, - подумал я, - может быть, они хотят сказать, что никто не знает, что за зверь человек, что у него там, внутри?" Орнамент, окружающий животных, иногда что-то обозначает. На картине, которую мне подарили, крокодил, оказывается, пересекает тропу воинов. По рисунку на полоске-тропе можно определить, где находится эта тропа и воины какого племени ходят по ней. Своеобразное искусство аборигенов оказало влияние на австралийскую живопись. Некоторые мотивы используются художниками, - особенно я почувствовал это в мастерской Элизабет Дьюрак. Галерея была бы совсем хороша, если бы у каждой картины, у каждой фигурки не висели этикетки с ценой. Для меня всегда было загадкой, как определяют стоимость картины. Ясно, например, что невозможно назначить цену Рембрандту. Ну, а Наматжире? Его картины висели в последнем зале. Там были картины его братьев, племянников и несколько картин самого Наматжиры. Я слыхал об этом художнике еще года три назад. Я знал историю Наматжиры - как он мальчиком вызвался быть погонщиком у художников Баттерби и Гарднера и взамен просил научить его рисовать. Как они учили его во время путешествия по пустыне и как потом он сам стал писать красками, приобрел известность и вскоре стал художником с мировым именем. Он получил звание академика живописи, права гражданства, но это ему не помогло. То, что простили бы белому, не прощали аборигену: он нарушил закон, и его вернули в резервацию. Он умер в 1959 году. В картинной галерее Сиднея я первым делом стал искать Наматжиру. Других австралийских художников я тогда не знал. Наматжиры не было. В Мельбурне повторилась та же история. Ни одной картины Наматжиры в экспозиции не оказалось. Мне говорили, что это случайность, многие австралийцы удивлялись: не может быть. Невероятно, но это факт, и я еще раз подтверждаю, что в феврале 1965 года в картинных галереях Сиднея я Мельбурна полотна Наматжиры выставлены не были. Впервые я увидел подлинного Наматжиру в Аделаиде, в галерее Рекса Баттерби. Увидел и в первую минуту разочаровался. Красивенькие, чистенькие акварельки - идиллические пейзажи, очень аккуратно, тонко прорисованные пейзажи. Но у больших художников есть такая повадка: они не любят раскрываться сразу, они требуют времени и внимания. С ними надо повозиться. Вглядываясь, я узнавал то, что прежде соскальзывало, не задевая воображения. Наматжира показал мне поэзию австралийских степей, какие удивительные краски имеют горы, мимо которых я проезжал, - сиреневые, рыжие, огненно-красные. Он часто изображал на переднем плане эвкалипты. И я вдруг понял странное чувство, которое вызывали их светлые стволы перед наступлением темноты. Привидения - они напоминали привидения, - Наматжира точно уловил этот образ. Фотографически достоверные фигуры эвкалиптов у него представали фантастически-призрачными, что-то человечески трагичное заключалось в изгибах гладко-белых ветвей. Очертания их создавали характеры, вызывая мысли о людских судьбах. Было ли это в замысле художника? Не знаю. Вроде бы он ни в чем не отступал от подлинности пейзажа, нельзя было уловить малейшую подгонку, условность. Пейзаж был точен и в то же время вызывал определенные чувства. В нем присутствовала незримая добавка личности художника, и этого было достаточно. Мы удивлялись: как же так получилось - ведь все это мы видели и не замечали этой красоты. В глазах Рекса Баттерби мы, очевидно, выдержали экзамен, в награду он вынес откуда-то собственного, непродажного Наматжиру - несколько первоклассных картин, грустных, долины в лилово-серых тонах и лиловато-серые горы, запыленные кусты, пересохшие русла. Родственники Наматжиры, сыновья его продолжают рисовать в манере отца, картины их пользуются спросом, сам Рекс считает некоторых из них не менее талантливыми, чем Наматжира, их работы висели тут же в зале, во для меня они были примечательны прежде всего доказательством художественной одаренности аборигенов. Никаких училищ, академий, - они увидели, как рисует Наматжира, увидели, что за картины платят деньги, и немалые, - а чем мы хуже? - и начали рисовать. И выяснилось, что не так уж хуже, их сейчас пятнадцать-двадцать художников из племени аранда. Наш интерес к Наматжире и то, что о нем знают в Советском Союзе, возбудило множество разговоров. В университете Аделаиды после нашего выступления Ненси Катор подвела нас к высокому слепому человеку. Он протянул руку: - Виктор Холл. Он приехал издалека только для того, чтобы подарить вам свою монографию о Наматжире. Длинные пальцы его тронули мои плечи, голову - ему хотелось как-то почувствовать... - Какие они? - спросил он жену. - Как они выглядят, эти русские, которым интересен Наматжира? Это была самая трогательная и трудная из всех наших встреч в Австралии. Виктор Холл был художником. На войне его ранило, он стал терять зрение и в 1959 году полностью ослеп. Он не мог писать картин, он стал писать о художниках. Его книга о Наматжире - одна из лучших. Он знал Наматжыру хорошо - полжизни Холл провел среди племени аранда. Я смотрел, как он надписывал книгу четко и уверенно между строк заголовка. Он помнил краски на картинах Наматжиры и встречи с ним. Мы хотели расспросить Холла о нем самом, но Ненси шепнула нам, что нельзя их задерживать - было поздно, а им предстояло долго добираться домой. ГОЛЫЙ ЧЕЛОВЕК Камни из-под ног, колючая трава, тропка, заборчики, освещенные окна висят в черноте, огни справа, огни слева. Впереди меня колышется большая волосатая спина Джона Брея. Белизна ее светит сквозь волосы и ночь. Где-то перед ним сбегает вниз Ненси. Смех ее прыгает по камням, отскакивает от невидимых стен невидимых домов. И вдруг впереди огромная теплая темнота. Она еле слышно дышит. Затаилась или спит. Это океан. Я скидываю полотенце и сандалии в общую кучу. Тонкий песок пляжа хранит дневную жару. Я подхожу к океану, трогаю его ногой, вступаю, иду. Я вхожу в него по пояс. Отличный этот Индийский океан. Джон Брей погружается в него, как корабль со стапелей. К нам бежит Ненси. - Вода вокруг ее тела светится. Я загребаю рукой, и у меня вода начинает вспыхивать, там что-то разбудилось, переблескивается. Мы плывем, оставляя за собой светящийся след. Мы забираемся в океан, касаемся кромешной дали его, той, где острова, бури, теплоходы, кораблекрушения, акулы. Ненси объясняет, что ночью акул у берега нет, они уходят спать, разве что какая-нибудь загулявшая... Лица Ненси не видно. И у Джона не видно лица. Мы как в черных масках. Поэтому говорим что взбредет в голову. Ненси хочет показать мне Южный Крест. Я с трудом понимаю ее. Она не умеет говорить медленно. Она не может повторять одно и то же. Вероятно, речь ее выглядит так: - Смотри сюда, вон он, Южный Крест. О господи, да не там, видишь - Центавр, так вот Крест - часть созвездия. Прямо над тобой. Крест, ну Христа распяли. Евангелие. Смешно, как ты мог подумать, конечно, я атеистка. Левее Млечного Пути. Молоко, понимаешь? Дорога, понимаешь? Автомобиль. Да никуда мы не поедем. Джон, я замучилась с ним. Джон ткнул своей ручищей в небо, прямо в середину Южного Креста, и я увидел наверху четыре звездочки. Ничего особенного в них не было. Звездочки, каких тысячи. Просто им повезло в смысле расположения. Вот про них и насочиняли, сотни лет сочиняют стихи и песни. Я перевернулся на спину, и весь небосвод со всеми созвездиями заколыхался надо мной. Я плыл среди них, между Скорпионом, Стрельцом, Павлином, мне вспомнилась школьная карта в нашем кабинете астрономии и прекрасные слова: Орион, Козерог, Водолей, Знаменосец. Они все были где-то здесь, под рукой, их надо было лишь соединить линиями, нарисовать Козерога и Водолея. Фантазия первых астрономов - они были просто пастухи, это я тоже помнил из школы, - фантазия их сохранялась тысячелетия. Они сочиняли на небе звездами - самым стойким из всех материалов, какие я знаю. Время исчезло. Наше земное маленькое время затерялось в пространстве Вселенной. Только океан мог что-то уследить в жизни звезд. Часы внутри меня остановились. Тиканье их умолкло. Тело мое плыло и плыло в этой теплой невесомости, пока я не увидел даль огней на берегу. Куда мне возвращаться - я понятия не имел. И пока я добирался к берегу, я уже знал, что потерял Ненси и Джона. Я шел по пляжу, кричал и прислушивался. Никто не отвечал. Я не представлял себе, в какой стороне дом Ненси, как искать его. Я был один на берегу Австралии, голый человек, приплывший из океана. А может, это была не Австралия? Песок не хранил следов. Он тянулся одинаковый, без примет. Я ненавижу песок, покорность песка, равнодушие песка, его беспамятность, его мертвость. Нет ничего мертвее песка. Он не способен ни к чему, кроме уничтожения. Песок - это смерть, это враг всякой жизни. Дорога слабо светилась меж холмов. Я уходил от берега. Длинные сараи тянулись вдоль обочины. Потом сад. Потом коттеджи. Там горели торшеры, были окна, где голубовато пульсировали телеэкраны. Был ли это тот самый поселок или другой, огни тянулись вдоль всего побережья. Редкие прохожие - они не оглядывались на меня, не удивлялись. За низкой оградой горели костры. Мужчины и женщины бродили, грелись, чинили полосатые паруса. Многие были, так же как и я, в одних трусах, в купальниках. Я толкнул калитку и вошел во двор, - никто не обращал на меня внимания. Я ничем не отличался от них. Я протянул руки к костру, - можно было подумать, что здесь пристанище для тех, кто вышел из моря. Мне хотелось думать, что сюда приходят люди из океана, голые, заблудившиеся люди. Я грелся вместе со всеми, слушал их песни, я мог бы лечь тут спать на циновке. Пока я молчал, я был неотличим. Смуглые девушки сидели на корточках у огня. Раскачиваясь, они тихо пели. Бородатый парень сыпал чай в котелок. Над пламенем, вертясь, пролетел бумеранг. Двое мальчиков танцевали вокруг ошалелого от света и шума кролика. Девушка с белой доской серфинга на плече улыбалась. Она осмотрелась, с кем бы поделиться своей улыбкой, встретила мой взгляд и подарила улыбку мне. Это был прекрасный подарок. Мне как раз сейчас не хватало улыбки, и я с ней пошел в темноту. Я поднимался по каменным ступеням, вырубленным в скале, мимо перевернутых смоленых шлюпок, развешенных сетей, мимо бочек, грузовиков, мачт с высокими красными огнями. Шоссе жирно блестело гибкой лентой. Неоновые буквы освещали бензостанцию. Кудрявый золотой баран горел над ней. Голый, я шел по шоссе. Неоновые отсветы тонули в темной глубине асфальта. Машины обгоняли меня. Мокрые следы тянулись за мной. Они быстро исчезали, высыхали. Я отпрыгнул в темноту на обочину. В машине ехала женщина. Она видела несколько следов босых ног перед собою. Следы начинались посреди шоссе и обрывались. Несколько следов. Как будто кто-то спустился сверху, прошелся по шоссе и опять взлетел. Машина проехала. Мне было обидно, что никого не заинтересовала странность. Никто не хотел удивляться одинокому следу на асфальте. Я стоял под эвкалиптом и смотрел на этот последний высыхающий след. Представлял себе огромный пустынный пляж, океан, солнце и посреди отмели на плотном песке тяжело вдавленный один след одной босой ноги. Необъяснимость этого пугала. Я почувствовал себя легким и совсем свободным. Как будто жизнь начиналась сначала, с ничего, как будто я только что родился и все мои чувства воспринимали окружающие в новинку. Не было ни памяти, ни тревоги, я еще ничего не знал, я еще не был ни в каких других путешествиях, у меня еще нет биографии. Память не мешала, прошлого не существовало, а вместе с ним исчезли все заботы, планы, расписания, напряженная готовность ко всяким вопросам, страх, что не успею записать, запомнить имена, даты, всевозможные истории, куда ходили, что делали... Все это стало ерундой-ерундистикой, сгинуло. Положение мое было настолько нелепым и безнадежным, что не стоило ни о чем беспокоиться. Если бы я заблудился нормально, то есть имея деньги, документы, одетый, то, конечно, я бы пытался куда-то звонить, что-то выяснять, подумал бы о ночлеге. Но на мне были только мокрые трусы. И что я мог сказать прохожим на своем ужасном английском языке? Все это я соображаю теперь, а тогда я даже не размышлял на эту тему. Где-то на берегу затерялся дом Ненси с окнами на море, с большим холлом, вместо стола там стойка, наподобие бара, в холле остались все, кто не пошел купаться, они сидели в креслах, пили кофе, трепались, ожидая нас. Может, искали, волновались. И это меня тоже не трогало. Оно перестало иметь ко мне отношение. Оно отделилось от меня, вернее я отделился от всего, что со мной было до сих пор, осталось лишь то, что со мной, - вот эти ноги, руки и мотивчик, который я высвистывал. Никаких должностей, положения, только то, что я умею. Сейчас я не понимаю, как же я не испугался. Я пытаюсь как-то оправдать себя и понять то счастливое состояние. Я шлепал по шоссе, наслаждаясь прохладой, и свистел и пританцовывал. Кто-то древний высвободился из моей оболочки, распрямился в своем натуральном естестве и, торжествуя, убегал от всего нажитого. В темноте белели эвкалипты, светлые, оголенные стволы их, причудливо перекрученные, появлялись как призраки. Процессия их следовала за мной вдоль шоссе, заламывая руки, кланяясь, изгибаясь узловатыми туловищами. Ветви со вздутыми бицепсами тянулись к небу. Южный Крест горел надо мной - единственное знакомое мне созвездие. Я все видел и чувствовал: запахи, спутанные ночью краски, легкие звуки, я жил наибольшей полнотой ощущений, какая была у меня в детстве с готовностью принимать все окружающее, удивляться красоте и странностям мира. Это было начисто забытое состояние. Просто жизнь, в чистом виде, без примеси цели. Давным-давно я разучился так жить. Гулять я ходил чтобы проветриться. Ездил - за впечатлениями. Смотрел то, что мне надо было увидеть или узнать. Я отвык просто пойти в лес, как в детстве, мне нужна была какая-то цель - собирать грибы, охотиться или пройти сколько-то километров. А было время, когда я мог бродить часами, воображать, смотреть, не стараясь ничего запомнить, записать, чтобы потом использовать. Я ходил по лесу и чувствовал себя путешественником, заблудившимся в какой-то неведомой стране. Я пробирался к капиталистам и готовил там революцию, собирал отчаянных, как Овод, смельчаков. Никому не было дела до моего детства, его никто не посещал, с годами оно заросло, как запущенный сад. У ярко освещенной бензоколонки перед шикарным "мерседесом" стояли трое мужчин и маленькая женщина с очках. В их громком разговоре я услышал слова: гангстер... играть... шок... При виде меня они стихли, а я продолжал свистеть. Насвистывая, я прошел сквозь их молчание и вдруг почувствовал, что они опасаются меня. Это было забавно. Я никого не боялся. Я был свободен от всего - и от страха. У меня нечего было взять. У меня были все преимущества бедности, абсолютной нищеты. Я не обладал ничем, поэтому мог претендовать на все. Я был опасен. Я чувствовал заманчивую потребность восстания. Шоссе разветвлялось. Издали я увидел перекресток и огромную рекламу кока-колы. Единственное, чего мне не хотелось, - это выбирать дорогу. Впервые я тогда подумал о том, что меня ожидает, что будущее мое зависит от выбора, пойду я направо или налево. Это еще не были отчетливые мысли, это было самое начало их, предчувствие, тишина, как перед дождем. Под пыльным щитом стояли две фигуры. Женщина и мужчина. Они о чем-то шумно спорили. Мужчина оглянулся в мою сторону: - Хэлло,- и помахал мне рукой. Это был Джон Брей. И рядом с ним Ненси. Джон кинул мне купальное полотенце - Б-р-р, где ты ходил так долго? Пошли, пошли. Ненси побежала вперед, мы за ней, она на ходу еще что-то доказывала Джону, и он отвечал ей. В холле пили кофе, и, когда я вошел, мне сказали: - Бери сосиски. Вот твоя порция. Не остыли? - Вроде нет, - сказал я. Сосиски действительно были еще горячие. БЕЛАЯ НОЧЬ Большей частью путешественник берется за перо оттого, что ему не дают выговориться. Он не находит слушателей. Древнее искусство слушать почти утрачено. Хороший слушатель сейчас редкость, нара