ей унижаться! - злобно крикнул Нюся, засовывая руки в карманы, и отвернулся, показав свою подбритую сзади, синеватую шею. - Наум, замолчишь ли ты наконец? - прошипел "Борис - семейство крыс". - Или ты хочешь, чтобы я тебе надавал по щекам? Твоя мать знает, что она делает. Она знает, что господин Бачей - интеллигентный человек. Он не допустит, чтоб нас убили... - Ради бога, мадам Коган! Что вы делаете? - бормотала тетя, бросаясь и поднимая еврейку. - Как вам не стыдно? Конечно же, конечно! Ах, господи, прошу вас, входите... Господин Коган... Нюся... Дорочка... Какое несчастье! Пока мадам Коган рыдая, рассыпалась в благодарностях, от которых папа и тетя готовы были провалиться со стыда сквозь землю, пока она рассовывала детей и мужа по дальним комнатам, пение за окном росло и приближалось с каждым шагом. По Куликову полю к дому шла небольшая толпа, действительно напоминавшая крестный ход. Впереди два седых старика, в зимних пальто, но без шапок, на полотенце с вышитыми концами несли портрет государя. Петя сразу узнал эту голубую ленту через плечо и желудь царского лица. За портретом качались церковные хоругви, высоко поднятые в холодный, синеватый, как бы мыльный воздух. Дальше виднелось множество хорошо, тепло одетых мужчин и женщин, чинно шедших в калошах, ботиках, сапогах. Из широко раскрытых ртов вился белый пар. Они пели: - Спаси, го-о-споди, лю-у-ди твоя и благослови до-стоя-я-а-ние твое... У них был такой мирный и такой благолепный вид, что в лице у отца на одну минуту даже заиграла нерешительная улыбка. - Ну, вот видите, - сказал он, - идут себе люди тихо, мирно, никого не трогают, а вы... Но как раз в этот миг шествие остановилось против дома на той стороне улицы. Из толпы выбежала большая, усатая, накрест перевязанная двумя платками женщина с багрово-синими щеками. Ее выпуклые черные глаза цвета винограда "изабелла" были люто и решительно устремлены на окна. Она широко, по-мужски, расставила толстые ноги в белых войлочных чулках и погрозила дому кулаком. - А, жидовские морды! - закричала она пронзительным, привозным голосом. - Попрятались? Ничего, мы вас сейчас найдем! Православные люди, выставляйте иконы! С этими словами она подобрала спереди юбку и решительно перебежала улицу, выбрав на ходу большой голыш из кучи, приготовленной для ремонта мостовой. Следом за ней из толпы вышло человек двадцать чубатых длинноруких молодцов с трехцветными бантиками на пальто и поддевках. Они не торопясь один за другим перешли улицу мимо кучи камчей, и каждый, проходя, наклонялся глубоко и проворно. Когда прошел последний, на месте кучи оказалась совершенно гладкая земля. Наступила мертвая тишина. Теперь часы уже не щелкали, а стреляли, и в окнах были вставлены черные стекла. Тишина тянулась так долго, что отец успел проговорить: - Я не понимаю... Где же, наконец, полиция?.. Почему из штаба не посылают солдат?.. - Ах, да какая там полиция! - закричала тетя с истерической запальчивостью. Она осеклась. Тишина сделалась еще ужаснее. "Борис - семейство крыс", присевший на край стула посредине гостиной, в котелке, сдвинутом на лоб, смотрел в угол косо и неподвижно больными глазами. Нюся ходил взад и вперед по коридору, положив руки в карманы. Теперь он остановился, прислушиваясь. Его полные губы кривились презрительно, натянутой улыбкой. Тишина продолжалась еще одно невыносимое мгновение и рухнула. Где-то внизу бацнул в стекло первый камень. И тогда шквал обрушился на дом. На тротуар полетели стекла. Загремело листовое железо сорванной вывески. Раздался треск разбиваемых дверей и ящиков. Было видно, как на мостовую выкатываются банки с монпансье, бочонки, консервы. Вся озверевшая толпа со свистом и гиканьем окружила дом. Портрет в золотой раме с коронкой косо поднимался то здесь, то там. Казалось, что офицер в эполетах и голубой ленте через плечо, окруженный хоругвями, все время встает на цыпочки, желая заглянуть через головы. - Господин Бачей! Вы видите, что делается? - шептал Коган, потихоньку ломая руки. - На двести рублей товару! - Папа, замолчите! Не смейте унижаться! - закричал Нюся. - Это не относится к деньгам. Погром продолжался. - Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут! Мадам Коган вскрикнула и забилась в темном коридоре, как курица, увидевшая нож. - Дора! Наум! Дети!.. - Барин, идут по нашей лестнице... На лестнице слышался гулкий, грубый шум голосов и сапог, десятикратно усиленный в коробке парадного хода. Отец трясущимися пальцами, но необыкновенно быстро застегнулся на все пуговицы и бросился к двери, обеими руками раздирая под бородой крахмальный воротник, давивший ему горло. Тетя не успела ахнуть, как он уже был на лестнице. - Ради бога, Василий Петрович! - Барин, не ходите, убьют! - Папочка! - закричал Петя и бросился за отцом. Прямой и легкий, с остановившимся лицом, в черном сюртуке, отец, гремя манжетами, быстро бежал вниз по лестнице. Навстречу ему, широко расставляя ноги, тяжело лезла женщина в белых войлочных чулках. Ее рука в нитяных перчатках с отрезанными пальцами крепко держала увесистый голыш. Но теперь ее глаза были не черными, а синевато-белыми, подернутыми тусклой плевой, как у мертвого вола. За ней поднимались потные молодцы в синих суконных картузах чернобакалейщиков. - Милостивые государи! - неуместно выкрикнул отец высоким фальцетом, и шея его густо побагровела. - Кто вам дал право врываться в чужие дома? Это грабеж! Я не позволяю! - А ты здесь кто такой? Домовладелец? Женщина переложила камень из правой руки в левую и, не глядя на отца, дала ему изо всех сил кулаком в ухо. Отец покачнулся, но ему не позволили упасть: чья-то красная веснушчатая рука взяла его за шелковый лацкан сюртука и рванула вперед. Старое сукно затрещало и полезло. - Не бейте его, это наш папа! - не своим голосом закричал Петя, обливаясь слезами. - Вы не имеете права! Дураки! Кто-то изо всей мочи, коротко и злобно, дернул отца за рукав. Рукав оторвался. Круглая манжета с запонкой покатилась по лестнице. Петя видел сочащуюся царапину на носу отца, видел его близорукие глаза, полные слез - пенсне сбили, - его растрепанные семинарские волосы, развалившиеся надвое. Невыносимая боль охватила сердце мальчика. В эту минуту он готов был умереть, лишь бы папу больше не смели трогать. - У, зверье! Скоты! Животные! - сквозь зубы стонал отец, пятясь от погромщиков. А сверху уже бежали с иконами в руках тетя и Дуня. - Что вы делаете, господа, побойтесь бога! - со слезами на глазах твердила тетя. Дуня, поднимая как можно выше икону спасителя с восковой веточкой флердоранжа под стеклом, разгневанно кричала: - Очумели, чи шо? Уже православных хрестиян бьете! Вы сначала посмотрите хорошенько, а уж потом начинайте. Ступайте себе, откуда пришли! Нема тут никаких евреев, нема. Идите себе с богом! На улице раздавались свистки городовых, как всегда явившихся ровно через полчаса после погрома. Женщина в белых чулках положила на ступеньки голыш, аккуратно вытерла руки о подол юбки и кивнула головой: - Ну зараз здесь будет. Хорошенького помаленьку. А то уже слышите, как там наши городовики разоряются Аида теперь до жида на Малофонтанскую, угол Ботанической. И она, подобрав тяжелые юбки, кряхтя, стала спускаться с лестницы. 40 ОФИЦЕРСКИЙ МУНДИР Несколько дней после этого тротуар возле дома был усеян камнями, битым стеклом, обломками ящиков, растертыми шариками синьки, рисом, тряпками и всевозможной домашней рухлядью. На полянке, в кустах, можно было вдруг найти альбом с фотографиями, бамбуковую этажерку, лампу или утюг. Прохожие тщательно обходили эти обломки, как будто одно прикосновение к ним могло сделать человека причастным к погрому и запятнать на всю жизнь. Даже дети, с ужасом и любопытством спускавшиеся в разграбленную лавочку, нарочно прятали руки в карманы, чтобы не соблазниться валяющимися на полу мятным пряником или раздавленной коробочкой папирос "Керчь". Отец целыми днями ходил по комнатам, какой-то помолодевший, строгий, непривычно быстрый, с заметно поседевшими висками, с напряженно выдвинутым вперед подбородком. Сюртук зашили так искусно, что повреждений почти не было видно. Жизнь возвращалась в свою колею. На улицах уже не стреляли. В городе была мирная тишина. Мимо дома проехала первая после забастовки трам-карета, это громоздкое и нелепое сооружение вроде городского дилижанса с громаднейшими задними колесами и крошечными передними. На вокзале свистнул паровик. Принесли "Русские ведомости", "Ниву" и "Задушевное слово ". Однажды Петя, посмотрев в окно, увидел у подъезда желтую почтовую карету. Сердце мальчика облилось горячим и замерло. Почтальон открыл заднюю дверцу и вынул из кареты посылку. - От бабушки! - закричал Петя и хлопнул ладонями по подоконнику. Ах, ведь он совсем об этом забыл! Но теперь, при виде желтой кареты, сразу вспомнились и ушки, и окончательно испорченный вицмундир, и проданные сандалии, и копилка Павлика - словом, все его преступления, которые могли открыться каждую минуту. Раздался звонок. Петя бросился в переднюю. - Не смейте трогать, - кричал он возбужденно, - это мне! Это мне! Действительно, к общему изумлению, на холсте было выведено крупными лиловыми буквами: "Петру Васильевичу Бачей в собственные руки". Ломая ногти, мальчик содрал парусину, крепко прошитую суровой ниткой. У него не хватило терпения аккуратно отделить скрипучую крышку, прибитую длинными, тонкими гвоздиками. Петя схватил кухонную секачку и грубо раскроил ящик, легкий, как скрипка. Он вынул нечто любовно завернутое в очень старый номер газеты "Русский инвалид". Это был офицерский сюртук. - Дедушкин мундир! - торжественно провозгласил Петя. - Вот! Больше в посылке ничего не было. - Я... не понимаю... - пробормотала тетя. - Странная фантазия - посылать ребенку какие-то военные реликвии, - сухо заметил отец, пожав плечами. - Удивительно... непедагогично! - Ах, замолчите, вы ничего не понимаете! Молодец бабушка! - воскликнул мальчик в восторге и бросился с заветным свертком в детскую. Из тончайшей шелковой бумаги блеснули старательно завернутые золотые пуговицы. Петя торопливо стал их разворачивать. Но, боже мой, что это? Они оказались без орлов! Пуговицы были совершенно гладкие и ничем не отличались от самых дешевых солдатских одинарок. Петя, правда, насчитал их шестнадцать штук. Но за все это нельзя было получить больше трех пятков. Что же случилось? Впоследствии, много лет спустя, Петя узнал, что во времена императора Александра Второго пуговицы у офицеров были без орлов. Но кто же мог это предвидеть? Мальчик был совершенно подавлен. Он сидел на подоконнике, опустив на колени ненужный мундир. За окном, мимо термометра, летели снежинки. Мальчик равнодушно следил за ними, не испытывая при виде первого снега обычной радости. Перед его глазами одна за другой возникали картины событий, участником и свидетелем которых он был совсем недавно. Но теперь все это казалось мальчику таким далеким, таким смутным, неправдоподобным, как сон. Как будто все это произошло где-то совсем в другом городе, может быть, даже в другой стране. Между тем Петя знал, что это не был сон. Это было вон там, совсем недалеко, за Куликовым полем, за молочным дымом снега, несущегося между небом и землей. Где сейчас Гаврик? Что стало с Терентием и матросом? Удалось ли им уйти по крышам? Но не было ответа на эти вопросы. А снег продолжал лететь все гуще и гуще, покрывая черную землю Куликова поля чистой, веселой пеленой наступившей наконец зимы. 41 ЕЛКА Пришло рождество. Павлик проснулся до рассвета. Для него сочельник был двойным праздником: он как раз совпадал с днем рождения Павлика. Можно себе представить, с каким нетерпением дожидался мальчик наступления этого хотя и радостного, но вместе с тем весьма странного дня, когда ему вдруг сразу делалось четыре года! Вот только еще вчера было три, а сегодня уже четыре. Когда ж это успевает случиться? Вероятно, ночью. Павлик решил давно подстеречь этот таинственный миг, когда дети становятся на год старше. Он проснулся среди ночи, широко открыл глаза, но ничего особенного не заметил. Все как обычно: комод, ночник, сухая пальмовая ветка за иконой. Сколько же ему сейчас: три или четыре года? Мальчик стал внимательно рассматривать свои руки и подрыгал под одеялом ногами. Нет, руки и ноги такие же, как вечером, когда ложился спать. Но, может быть, немного выросла голова? Павлик старательно ощупал голову - щеки, нос, уши... Как будто бы те же, что вчера. Странно. Тем более странно, что утром-то ему непременно будет четыре. Это уже известно наверняка. Сколько же ему сейчас? Не может быть, чтобы до сих пор оставалось три. Но, с другой стороны, и на четыре что-то не похоже. Хорошо было бы разбудить папу. Он-то наверное знает. Но вылезать из-под теплого одеяльца и шлепать босиком по полу... нет уж, спасибо! Лучше притвориться, что спишь, и с закрытыми глазами дождаться превращения. Павлик прикрыл глаза и тотчас, сам того не замечая, заснул, а когда проснулся, то сразу увидел, что ночник уже давно погас и в щели ставней брезжит синеватый, томный свет раннего-раннего зимнего утра. Теперь не было ни малейшего сомнения, что уже - четыре. В квартире все еще крепко спали; даже на кухне не слышалось Дуниной возни. Четырехлетний Павлик проворно вскочил с кровати и "сам оделся", то есть напялил задом наперед лифчик с полотняными пуговицами и сунул босые ножки в башмаки. Осторожно, обеими руками открывая тяжелые скрипучие двери, он отправился в гостиную. Это было большое путешествие маленького мальчика по пустынной квартире. Там впотьмах, наполняя всю комнату сильным запахом хвои, стояло посредине нечто громадное, смутное, до самого паркета опустившее темные лапы в провисших бумажных цепях. Павлик уже знал, что это елка. Пока его глаза привыкали к сумраку, он осторожно обошел густое, бархатное дерево, еле-еле мерцающее серебряными нитями канители. Каждый шажок мальчика чутко отдавался в елке легким бумажным шумом, вздрагиванием, шуршанием картонажей и хлопушек, тончайшим звоном стеклянных шаров. Привыкнув к темноте, Павлик увидел в углу столик с подарками и тотчас бросился к нему, забыв на минуту о елке. Подарки были превосходные, гораздо лучше, чем он ожидал: лук и стрелы в бархатном колчане, роскошная книга с разноцветными картинками: "Птичий двор бабушки Татьяны", настоящее "взрослое" лото и лошадь - еще больше, еще красивее, а главное, гораздо новее, чем Кудлатка. Были, кроме того, жестяные коробочки монпансье "Жорж Борман", шоколадки с передвижными картинками и маленький тортик в круглой коробке. Павлик никак не ожидал такого богатства. Полон стол игрушек и сластей - и все это принадлежит только ему. Однако мальчику это показалось мало. Он потихоньку перетащил из детской в гостиную все свои старые игрушки, в том числе и ободранную Кудлатку, и присоединил к новым. Теперь игрушек было много, как в магазине, но и этого показалось недостаточно. Павлик принес знаменитую копилку и поставил ее посредине стола, на барабане, как главный символ своего богатства. Устроив эту триумфальную башню из игрушек и налюбовавшись ею всласть, мальчик снова вернулся к елке. Его уже давно тревожил один очень большой, облитый розовым сахаром пряник, повешенный совсем невысоко на желтой гарусной нитке. Красота этого звездообразного пряника с дыркой посредине вызывала непреодолимое желание съесть его как можно скорее. Не видя большой беды в том, что на елке будет одним пряником меньше, Павлик отцепил его от ветки и сунул в рот. Он откусил порядочный кусок, но, к удивлению своему, заметил, что пряник вовсе не такой вкусный, как можно было подумать. Больше того, пряник был просто отвратительный: тугой, житный, несладкий, с сильным запахом патоки. А ведь по внешнему виду можно было подумать, что именно такими пряниками питаются белоснежные рождественские ангелы, поющие на небе по нотам. Павлик с отвращением повесил обратно на ветку надкушенный пряник. Было очевидно, что это какое-то недоразумение. Вероятно, в магазине случайно положили негодный пряник. Тут Павлик заметил другой пряник, еще более красивый, облитый голубым сахаром. Он висел довольно высоко, и пришлось подставить стул. Не снимая пряника с ветки, мальчик откусил угол и тотчас его выплюнул - до того неприятен оказался и этот пряник. Но трудно было примириться с мыслью, что все остальные пряники тоже никуда не годятся. Павлик решил перепробовать все пряники, сколько их ни висело на елке. И он принялся за дело. Высунув набок язык, кряхтя и сопя, мальчик перетаскивал тяжелый стул вокруг елки, взбирался на него, надкусывал пряник, убеждался, что дрянь, слезал и тащил стул дальше. Вскоре все пряники оказались перепробованными, кроме двух - под самым потолком, куда невозможно было добраться. Павлик долго стоял в раздумье, задрав голову. Пряники манили его своей недостижимой и потому столь желанной красотой. Мальчик не сомневался, что уж эти-то пряники его не обманут. Он подумывал уже, как бы поставить стул на стол и оттуда попытаться достать их. Но в это время послышался свежий шелест праздничного платья, и тетя, сияя улыбкой, заглянула в гостиную: - А-а, наш рожденник встал раньше всех! Что ты здесь делаешь? - Гуляю коло елочки, - скромно ответил Павлик, глядя на тетю доверчивыми, правдивыми глазами благовоспитанного ребенка. - Ах ты, моя рыбка ненаглядная! Коло! Не коло, а около. Когда ты отвыкнешь наконец от этого! Ну, поздравляю, поздравляю! И мальчик очутился в горячих, душистых и нежных объятиях тети. А из кухни торопилась красная от конфуза Дуня, держа перед собой хрупкую голубую чашку с золотой надписью: "С днем ангела". Так начался этот веселый день, которому суждено было закончиться совершенно неожиданным и страшным образом. Вечером к Пан лику привели гостей - мальчиков и девочек. Все они были такие маленькие, что Петя считал ниже своего достоинства не то что играть с ними, но даже разговаривать. Чувствуя на сердце необъятную тоску и тяжесть, Петя сидел в темной детской на подоконнике и смотрел в нарядно замерзшее окно, где среди ледяных папоротников мерцал золотой орех уличного фонаря. Зловещее предчувствие омрачало Петину душу. А из гостиной струился жаркий, трескучий свет елки, пылающей костром свечей и золотого дождя. Слышались подмывающие звуки фортепьяно. Это отец, расправив фалды сюртука и гремя крахмальными манжетами, нажаривал семинарскую польку. Множество крепких детских ножек бестолково топало вокруг елки. - Ничего, терпи, казак, - сказала тетя, проходя мимо Пети. - Не завидуй. И на твоей улице будет праздник. - А, тетя, вы совсем ничего не понимаете! - жалобно сказал мальчик. - Идите себе. Но вот наступил желанный миг раздачи орехов и пряников. Дети обступили елку и, став на цыпочки, потянулись к пряникам, сияющим, как ордена. Елка зашаталась, зашумели цепи. И вдруг раздался звонкий, испуганный голосок: - Ой, смотрите, у меня надкусанный пряник! - Ой, и у меня! - У меня - два, и все объеденные... - Э! - сказал кто-то разочарованно. - Они уж вовсе не такие новые. Их уже один раз кушали. Тетя стояла красная до корней волос среди надкусанных пряников, протянутых к ней со всех сторон. Наконец ее глаза остановились на Павлике: - Это ты сделал, скверный мальчишка? - Я, тетечка, их только чуть-чуть хотел попробовать, - сказал Павлик, невинно глядя на разгневанную тетю широко открытыми, янтарными от елки глазами. И прибавил со вздохом: - Я думал, они вкусные, а они, оказывается, только для гостей. - Замолчишь ли ты, сорванец? - закричала тетя, всплеснув руками, и бросилась к буфету, где, к счастью, оставалось еще много лакомств. Все обиженные тотчас были удовлетворены, и скандал замяли. Скоро сонных гостей стали уносить по домам. Праздник кончился. Павлик занялся приведением своих сокровищ в порядок. В это время в дверях детской таинственно появилась Дуня и поманила Петю. - Паныч, вас на черной лестнице дожидается той скаженный Гаврик, - прошептала она, оглядываясь. Петя бросился на кухню. Гаврик сидел на высоком подоконнике черного хода, прислонившись плечом к ледяному окну, игравшему синими искрами месяца. Из башлыка блестели маленькие злые глаза. Мальчик тяжело сопел. В первый миг Петя подумал, что Гаврик пришел за долгом. Он уже приготовился рассказать о несчастье, постигшем их с дедушкиными пуговицами, и дать честное благородное слово, что не позже как через два дня расквитается. Но Гаврик торопливо вытащил из-за пазухи ватной кофты четыре хорошо знакомых мешочка и сунул их Пете. - Сховай, и будем с тобой в расчете, - тихо и твердо сказал он. - От Иосифа Карловича остаток, царство ему небесное. - При этих словах Гаврик истово перекрестился. - Сховай и держи, пока не пригодятся. - Сховаю, - шепотом ответил Петя. Гаврик долго молчал. Наконец резко вытер кулачком под носом и сполз с подоконника. - Ну, Петька... Будь здоров... - А те - ушли тогда? - Ушли. По крышам. Теперь их повсюду ищут. Гаврик задумался, не сказал ли чего-нибудь лишнего, но потом доверчиво приблизился к самому Петиному уху и прошептал: - Уй, сколько народа похватали! Ну, их не споймают. Я тебе говорю. Они в катакомбах отсиживаются. Все ихние боевики тама. Весной опять начнут. А Терентия жену с маленькими детьми - с Женечкой и Мотечкой - хозяин дома с квартиры выселяет. Такое дело... Гаврик озабоченно почесал брови. - Не знаю теперь, что мне с ними делать. Верно, придется всем вместе переезжать с Ближних Мельниц в дедушкину хибарку. А дедушка, знаешь, совсем никуда стал. Верно, скоро помрет. Ты до нас когда-нибудь, Петька, все-таки заскочи. Только пережди время. Главное, мешочки хорошенько сховай. Ничего. "Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя". Дан пять. Гаврик сунул Пете руку дощечкой и побежал, дробно стуча своими разбитыми чоботами по лестнице. Петя вернулся в детскую и спрятал мешочки в ранец под книги. Но тут вдруг с невероятным стуком распахнулась дверь, и в комнату вошел быстро отец, держа в руках изуродованный вицмундир. - Что это значит? - спросил он таким тихим голосом, что мальчик чуть не потерял сознание. - Святой истинный крест... - пробормотал Петя, но находя в себе сил перекреститься. - Что это значит? - заорал отец и затрясся, багровея. И в ту же секунду, как бы откликаясь на гневный голос отца, из гостиной раздался душераздирающий рев Павлика. Маленький мальчик вбежал, шатаясь на ослабевших от ужаса ножках, и обнял отца за колени. Его четырехугольный ротик был так широко разинут, что ясно виднелось орущее горло. Дрожал крошечный язычок. Текли слезы. В пухлой ручке прыгала открытая копилка, полная вместо денег всякой гремучей дряни. - П... па... п... па! - икая, лепетал Павлик. - Пе-еть... ка меня... обо... ик... обо... крал! - Честное благород... - начал Петя, но отец уже крепко держал его за плечи. - Негодный мальчишка, сорванец, - кричал он, - я знаю все! Ты играешь в азартные игры! Лгунишка! Он с такой яростью стал трясти Петю, точно хотел вытрясти из мальчика душу. Нижняя челюсть его прыгала, и прыгало на черном шнурке пенсне, соскользнувшее с вспотевшего носа, пористого, как пробка. - Сию же минуту давай сюда эти... как они там у вас называются... чушки или душки... - Ушки, - криво улыбнувшись, пролепетал Петя, надеясь как-нибудь обернуть дело в шутку. Но, услышав слово "ушки" из уст сына, отец вскипел еще пуще: - Ушки? Отлично... Где они? Сию же минуту давай их сюда. Где эта уличная мерзость? Где эти микробы? В огонь! В плиту! Чтобы духу их не было! Он стремительно осмотрел комнату и бросился к ранцу. Петя, рыдая, бежал за ним по коридору до самой кухни, куда отец, широко и нервно шагая, быстро и брезгливо, как дохлых котят, нес мешочки. - Папочка! Папочка! - кричал Петя, хватая его за локти. - Папочка! Отец грубо оттолкнул Петю, затем шумно сдвинул кастрюлю, и, яростно пачкая сажей манжеты, сунул мешочки к пылающую плиту. Мальчик замер от ужаса. - Тикайте! - закричал он не своим голосом. Но в этот миг в плите застреляло. Раздался небольшой взрыв. Из конфорки рванулось разноцветное пламя. Лапша вылетела из кастрюльки и прилипла к потолку. Плита треснула. Из трещин повалил едкий дым, в одну минуту наполнивший кухню. Когда плиту залили водой и выгребли золу, в ней нашли кучу обгоревших гильз от револьверных патронов. Но ничего этого Петя уже не помнил. Он был без сознавая. Его уложили в постель. Он весь горел. Поставили термометр. Оказалось тридцать девять и семь десятых. 42 КУЛИКОВО ПОЛЕ Едва кончилась скарлатина, началось воспаление легких. Петя проболел всю зиму. Лишь в середине великого поста он стал ходить по комнатам. Приближалась весна. Сначала ранняя весна, совсем-совсем ранняя. Уже не зима, но еще далеко и не весна. Недолгий, южный снег, которым мальчику так и не пришлось насладиться в этом году, давно сошел. Стояла сухая серая погода одесского марта. На слабых ногах Петя слонялся по комнатам, сразу сделавшимся, как только он встал с кровати, маленькими и очень низкими. Он становился на цыпочки перед зеркалом в темной передней и с чувством щемящей жалости разглядывал свое вытянувшееся белое лицо с тенями под неузнаваемыми какими-то испуганно-изумленными глазами. Всю первую половину дня мальчик оставался в квартире совершенно один: отец бегал по урокам, тетя гуляла с Павликом. От шума пустынных комнат нежно кружилась голова. Резкий стук маятника пугал своей настойчивостью, неумолимой непрерывностью. Петя подходил к окнам. Они были еще по-зимнему закупорены - с валиком пожелтевшей ваты, посыпанной настриженным гарусом, между рамами. Мальчик видел нищету серой, сухой мостовой, черствую землю Куликова поля, серое небо с еле заметными, водянистыми следами голубизны. Из кухонного окна виднелись голубые прутики сирени на полянке. Петя знал, что если сорвать зубами эту горькую кожицу, то обнаружится изумительно зеленая фисташковая плоть. Редко и погребально дрожал в воздухе низкий бас великопостного колокола, вселяя в сердце дух праздности и уныния. И все же в этом скудном мире уже были заложены - и только дожидались своего часа - могущественные силы весны. Они ощущались во всем. Но особенно сильно - в луковицах гиацинтов. Комнатная весна была еще спрятана в темном чулане. Там среди хлама, в мышином запахе домашней рухляди, тетя расставила вдоль стен узкие вазончики. Петя знал, что прорастание голландских луковиц требует темноты. В темноте чулана совершалось таинство роста. Из шелковой истощенной шелухи луковицы прорезывалась бледная, но крепкая стрела. И мальчик знал, что как раз к самой пасхе чудесно появятся на толстой ножке тугие, кудрявые соцветия бледно-розовых, белых и лиловых гиацинтов. А между тем Петино детское сердце ныло и тосковало в этом пустом, сером мире весеннего равноденствия. Дни прибывали, и мальчику уже нечем было заполнить невероятно растянувшиеся часы между обедом и вечером. О, как они были длинны, эти тягостные часы равноденствия! Они были еще длиннее пустынных улиц, бесконечно уходивших в сторону Ближних Мельниц. Пете уже разрешали гулять возле дома. Он медленно ходил взад и вперед по сухому тротуару, жмурясь на солнце, садившееся за вокзалом. Еще год тому назад вокзал казался ему концом города. За вокзалом уже начиналась география. Теперь же мальчик знал, что за вокзалом продолжается город, тянутся длинные пыльные улицы предместий. Он ясно представлял себе их уходящими на запад. Там в перспективе, заполняя широкий просвет между скучными кирпичными домами, висит чудовищный круг красного допотопного солнца, лишенного лучей и все же ослепляющего резким, угрюмым светом. За две недели до пасхи биндюжники привезли на Куликово поле лес. Появились плотники, землекопы, десятники. Во всех направлениях по земле протянулись ленты рулеток. Подрядчики со складными желтыми аршинами в наружных карманах зашагали, отмеривая участки. Это началась постройка пасхальных балаганов. Для Пети не было большего удовольствия, чем бродить по Куликову полю среди ящичков с большими гвоздями, топоров, пил, бревен, щепы, гадая, где что будет выстроено. Каждый новый ряд вкопанных столбов, каждая новая канава, каждый обмеренный рулеткой и отмеченный колышками участок тревожили воображение. Разыгравшаяся фантазия рисовала сказочной красоты балаганы, полные чудес и тайн, в то время как рассудительный опыт твердил, что все будет точно таким же, как и в прошлом году. Не хуже, не лучше. Но фантазия не могла примириться с этим - она требовала нового, небывалого. Петя подходил к рабочим, к подрядчикам, терся возле них, желая что-нибудь выпытать: - Послушайте, вы не знаете, что здесь будет? - Известно, что. Балаган. - Я знаю, что балаган, а какой? - Известно, какой. Деревянный. Мальчик притворно хохотал, стараясь подольститься: - Да я сам знаю, что деревянный. Вот комик! А что в нем будет? Цирк? - Цирк. - Как же цирк, когда цирк круглый, а это не круглое? - Значит, не цирк. - Может быть, паноптикум? - Паноптикум. - Такой маленький? - Значит, не паноптикум. - Нет, серьезно, что? - Нужник. Багровея от неприличного слова, Петя хохотал еще громче, готовый на все унижения, лишь бы узнать хоть что-нибудь. - Ха-ха-ха! Нет, серьезно, скажите, что здесь будет? - Иди, мальчик, иди, тебе здесь не компания. На уроки опоздаешь. - Я еще не хожу в гимназию. У меня была скарлатина, а потом воспаление легких. - Так иди и ляжь в постелю, чем путаться под ногами. Не морочь людям голову! И Петя, натянуто улыбаясь, отходил прочь, продолжая ломать голову над неразрешимым вопросом. Впрочем, было отлично известно: все равно до тех пор, пока балаганы не обтянут сверху холстом и не увешают картинами, ничего нельзя узнать. Это было так же невозможно, как угадать, какого цвета распустится к первому дню пасхи гиацинт из бледной ножки. В страстную субботу в балаганы привезли в высшей степени таинственные зеленые ящики и сундуки с надписью: "Осторожно". Но в Одессе не было ни одного мальчика, который знал бы, что находится в этих сундуках. Можно было только предполагать, что это восковые фигуры, волшебные столики фокусников или тяжелые плоские змеи с тусклыми глазами и раздвоенным жалом. Было также известно, что в одном из этих сундуков находится женщина-русалка с дамским бюстом и чешуйчатым хвостом вместо ног. Но как она там живет без воды? Или, может быть, в сундуке заключена ванна? Или женщина-русалка упакована в мокрую тину? Обо всем этом можно было только догадываться. Петя сходил с ума от нетерпения, дожидаясь начала ярмарки. Ему казалось, что еще ничего не готово, что все пропало, что вдруг ярмарка в этом году так и не откроется. Но его опасения оказались напрасны. К первому дню праздника все было готово: картины развешаны, столбы из флагов выбелены, площадь обильно полита из длинных зеленых бочек, которые целый день накануне разъезжали между балаганами, черня сухую землю сверкающими граблями воды. Одним словом, пасха пришла и расцвела в тот самый день, в который ей и полагалось по календарю. Утомительно трезвонили колокола, среди взбитых облаков летело свежее солнце. Тетя в белом кружевном платье резала ветчину, отогнув кожу окорока, толстую и круглую, как револьверная кобура. Сахарные барашки стояли на куличах. Розовый Христос летел, как балерина, на проволочке, подняв бумажную хоругвь. Вокруг зеленой кресс-салатной горки лежали разноцветные крашенки, до глянца натертые коровьим маслом, выпукло отражая вымытые окна. Кудрявые гиацинты в вазонах, обернутых розовой гофрированной бумагой, исходили удушающе-сладким и вместе с тем смертным, погребальным своим ароматом, таким густым, что казалось: это он курился сиреневыми волокнами в солнечных лучах над пасхальным столон. Но именно этот первый день пасхи и был для Пети особенно невыносимо долог и скучен. Дело в тем, что на первый день пасхи запрещались все без исключения зрелища и гуляния. Этот день полиция посвящала богу. Но зато в двенадцать часов следующего - с разрешения начальства - люди начинали веселиться. Ровно в полдень раздался свисток дежурного околоточного, и посредине Куликова поля на высокой выбеленной мачте развернулся трехцветный флаг. И тотчас началось нечто невообразимое. Ударили турецкие барабаны полковых оркестров. Грянули шарманки и органчики каруселей. Раздались обезьяньи картавые крики рыжих и фокусников, пронзительно зазывающих публику с выбеленных помостов балаганов. Завертелся стеклярус, понеслись коляски и лошадки. В головокружительное голубое, облачное небо ударили утлые кораблики качелей. Всюду настойчиво, без передышки, колотили в небольшие медные колокола и треугольники. Разносчик пронес на голове сверкающий стеклянный кувшин с ледяной крашеной водой, где болталось несколько кружочков лимона, кусок льда и пыльное серебряное солнце. И рябой солдат-портартуроц в косматой черной папахе, проворно скинув сапоги, уже лез, окруженный толпой, по намыленному столбу, на верхушке которого лежали призовая бритва и помазок. В продолжение семи дней с полудня до заката гремела головокружительная карусель Куликова поля, наполняя квартиру Бачей разноголосым гамом предместий, пришедших повеселиться. Целый день, с утра до вечера, Петя проводил на Куликовом поле. Он почему-то был уверен, что непременно встретится здесь с Гавриком. Очень часто, завидев в толпе лиловые бобриковые штаны и морскую фуражечку с якорными пуговицами - так был одет Гаврик в прошлую пасху, - Петя бросался, расталкивая людей, но всегда напрасно. Что-то общее с Ближними Мельницами было в этом простонародном гулянье, где у многих мужчин оказывались тоненькие железные тросточки, как у Терентия, и у множества девочек - бирюзовые сережки, как у Моти. Но ожидание обмануло Петю. Кончился последний день ярмарки. Оркестры сыграли последний раз марш "Тоска по родине". Флаг был спущен. Повсюду раздавались трели полицейских свистков. Площадь опустела. Все было кончено до следующей пасхи. Печальный закат долго и угрюмо горел за нарядными, страшно тихими балаганами, за железными колесами неподвижных перекидок, за пустыми флагштоками. Лишь изредка среди невыносимо густой тишины пролетевшего праздника раздавались потрясающий утробный рев льва и резкий хохот гиены. Наутро приехали биндюжники, и через два дня от ярмарки не осталось и следа. Куликово поле опять превратилось в черную, скучную площадь, с которой по целым дням долетали поющие голоса ефрейторов, обучавших солдат. - Напра-а-а... ва! Ать, два! - Нале-е-о-е... оп! Ать, два! - Кр-р-ру-у... хеш! Ать два! А дни становились все длиннее, все незаполнимей. И вот однажды Петя отправился на море, в гости к Гаврику. 43 ПАРУС Дедушка умирал. И Гаврик, и Мотя, и Мотина мама, и Петя, проводивший теперь почти все время на море, - все знали, что дедушка скоро умрет. Знал это и сам дедушка. С утра до вечера он лежал на провисшей железной кровати, вынесенной из хибарки на свежий воздух, на теплое апрельское солнце. Когда Петя в первый раз подошел к нему поздороваться, мальчик был смущен чистотой и прозрачностью дедушкиного лица, светившегося на красной подушке тонкой подкожной лазурью. Обросшее довольно длинной белой бородой, спокойное и ясное, лицо это поразило Петю своей красотой и важностью. Но самое удивительное и самое жуткое было в нем то, что оно как бы не имело возраста, находилось уже вне времени. - Здравствуйте, дедушка, - сказал Петя. Старик повернул глаза с бескровными фиалковыми веками, долго смотрел на гимназистика, но, по-видимому не узнал. - Это ж я, Петя, с Канатной, угол Куликова. Дедушка неподвижно смотрел вдаль. Вы ему, дедушка, прошлый год еще грузило из пломбы отливали, - напомнил Гаврик. Не узнаете? Тень воспоминания, далекого, как облако, прошла по лицу старика. Он ясно, сознательно улыбнулся, показав десны, и проговорил тихо, но без особого усилия: - Грузило. Да. Делал. Свинцовое. И ласково посмотрел на Петю, жуя губами. - Ничего. Подрос. Иди себе, деточка, иди. Поиграйся на бережку в кремушки. Поиграйся. Только в воду, смотри, не упади. Вероятно, Петя представлялся ему совсем еще маленьким ребенком, вроде правнучка Женечки, ползавшего тут же в желтых цветах одуванчика. Время от времени старик приподнимал голову, желая полюбоваться своим хозяйством. После переезда семьи Терентия все здесь стало неузнаваемо. Можно было подумать, что они привезли с собой сюда кусочен Ближних Мельниц. Жена Терентия вымазала к пасхе глиняный пол, выбелила хибарку внутри и снаружи. Помолодевшая хатка весело блестела на солнце вымытыми стеклами, обведенными синькой. Вокруг нее зеленели готовые распуститься петушки, и в петушках были рассажены Мотины куклы, изображавшие знатных дам, выехавших на дачу. На веревках сушилось разноцветное белье. Мотя с волосами, как у мальчика, поливала огород, обеими руками прижимая к животу большую лейку. На проволоке между двумя столбами бегала, кисло улыбаясь, собака Рудько. Возле огорода дымилась глиняная печь с вмазанным вместо трубы чугунком без дна. Вкусно пахло придымленным кулешом. Мотина мама в сборчатой юбке стояла, наклонившись над корытом. Вокруг нее в воздухе плавали мыльные пузыри. И дедушке иногда казалось, что время повернуло вспять, что ему, дедушке, скова сорок лет. Покойница-бабка только что выбелила хибарку. По одуванчикам ползет внучек Терентий. На крыше лежит мачта, обернутая новеньким, только что купленным парусом. Вот сейчас дедушка взвалит мачту на плечо, захватит под мышку весла, деревянный руль, зашпаклеванный суриком, и пойдет на бережок снаряжать шаланду. Но память быстро возвращалась. Старика вдруг начинали одолевать хозяйские заботы. Он с трудом приподнимался на локте и подзывал Гаврика. - Что вам, дедушка? Старик долго жевал губами, собираясь с силами. - Шаланду не унесло? - спрашивал он наконец, и брови его поднимались горестно, домиком. - Не унесло, дедушка, не унесло. Вы лучше ляжьте. - Ее смолить надо... - Засмолю, дедушка, не бойтесь. Ляжьте. Дедушка покорно ложился, но через минуту подзывал Мотю: - Ты что там делаешь, деточка? - Картошку поливаю. - Умница. Поливай. Не жалей водички. Л бурьян вырываешь? - Вырываю, дедушка. - А то он скрозь весь огород заглушит. Ну, иди, деточка, отдохни, поиграйся в свои куколки. Дедушка снова тяжело отваливался на спину. Но тут начинал лаять Рудько, и старик поворачивал сердитые глаза с нависшими бровями. Ему казалось, что он очень громко, по-хозяйски, кричит на разбаловавшуюся собаку: "А ну, Рудько, цыц! Вот скаженная! На место! Цыц!" А на самом деле выходило чуть слышно: - Тсц, ты, тсц... Но большую часть времени дедушка неподвижно смотрел вдаль. Там, между двумя прибрежными горками, виднелся голубой треугольник моря со множеством рыбачьих парусов. Глядя на них, стар