фашизма, и неясно было, как ее остановить, можно ли ее остановить, сыпались бомбы, листовки "Бей жида-политрука", восемьдесят три дня шла непрерывная оборона Киева, партизаны экипировались и уезжали на возах в лес, Иван Свинченко бросал оружие и шел домой, красноармейцы с разбитыми ногами шли босиком, дед Семерик ждал немцев, Болик хотел строчить из пулемета, и среди всего этого -- я, очень маленькая козявка. Нетерпеливому читателю, готовому уже к каким-то выводам и обобщениям, я бы советовал не делать их, чтобы не оказаться в положении деда Семерика. Слушайте лучше, что было дальше. ГЛАВА ПОДЛИННЫХ ДОКУМЕНТОВ +------------------------------------------------------------+ | ПРИКАЗ | | Жителям (всем лицам) запрещено выходить на улицу от 18 до| |5 часов по немецкому времени. | | Нарушители этого приказа могут быть расстреляны. | | Комендант г. Киева.| +------------------------------------------------------------+ ("Украинское слово", 29 сентября 1941 года.) Из объявления: +------------------------------------------------------------+ | "Все мужчины в возрасте от 15 до 60 лет обязаны явиться в| |жилуправление своего района..." | +------------------------------------------------------------+ ("Украинское слово", 30 сентября 1941 года.) Заголовок подвальной статьи в газете: "САМЫЙ БОЛЬШОЙ ВРАГ НАРОДА -- ЖИД" (Там же, 3 октября 1941 года.) +------------------------------------------------------------+ | Въезд лиц, не проживающих в Киеве, строго воспрещен. Кто| |прибыл в Киев после 20 сентября, обязан немедленно выехать| |из города. Кто по уважительным причинам хочет остаться в| |городе, должен получить на это разрешение коменданта города.| |Это разрешение выдается в отделе пропусков, ул. Коминтерна,| |╧ 8. | | Кто без разрешения будет пребывать в городе до 15/X -- 41| |г., подлежит суровому наказанию. | | Комендант города.| +------------------------------------------------------------+ ("Украинское слово". 9 октября 1941 года.) Из статьи "Задачи украинской интеллигенции": +------------------------------------------------------------+ | "Наша задача -- восстановить разрушенную| |жидо-большевиками украинскую национальную культуру". | +------------------------------------------------------------+ (Там же, 10 октября 1941 года.) Объявление коменданта: +------------------------------------------------------------+ | В качестве репрессивных мер по случаю акта саботажа| |сегодня 100 жителей города Киева были расстреляны. | | Это -- предупреждение. | | Каждый житель Киева является ответственным за каждый акт| |саботажа. | | Киев, 22 октября 1941 г. | | Комендант города.| +------------------------------------------------------------+ ("Нiмецько-фашистський окупацiйний режим на Укpaiнi", збiрник документiв i матерiалiв. Киiв, 1963. Стр. 45.) +------------------------------------------------------------+ | ПРИКАЗ | | Всех голубей в городе и пригородной полосе надо| |немедленно уничтожить. | | Кто после 26 октября будет держать еще голубей, тот будет| |РАССТРЕЛЯН как саботажник. | | ЭБЕРГАРД, комендант города.| +------------------------------------------------------------+ ("Украинское слово", 25 октября 1941 года.) Из номера в номер газета печатает, как призыв, в рамках: +------------------------------------------------------------+ | Фюрер немецкого народа сказал: | | "Миллионы немецких крестьян и рабочих наилучшим образом| |выполняют свои обязанности". | | Украинцы, выполняйте и вы свою обязанность и старательно| |работайте! | +------------------------------------------------------------+ (Там же, 22 октября 1941 года.) Фюрер Адольф Гитлер сказал 3 октября 1941 г.: +------------------------------------------------------------+ | "Мы ставим весь континент на служение нашей борьбе против| |большевизма". | | Украинец, твое место -- рядом с Германией в борьбе за| |лучшую Европу! | +------------------------------------------------------------+ (Там же, 25 октября 1941 года.) Объявление коменданта: +------------------------------------------------------------+ | Случаи поджога и саботажа, распространяющиеся в городе| |Киеве, заставляют меня принять решительные меры. | | Поэтому сегодня расстреляно 300 жителей Киева. За каждый| |новый случай поджога или саботажа будет расстреливаться| |значительно большее число жителей Киева. | | Каждый житель обязан обо всяком подозрительном случае| |немедленно сообщать в немецкую полицию. | | Я буду любой ценой и всеми способами поддерживать порядок| |и спокойствие в Киеве. | | Киев, 2 ноября 1941 г. | | ЭБЕРГАРД,| | генерал-майор и комендант города.| +------------------------------------------------------------+ ("Нiмецько-фашистський окупацiиний режим на Украiнi", зб. док. i мат. Киiв. 1963. Стр. 46.) Приказ генерал-лейтенанта Байера от 6 ноября 1941 г.: +------------------------------------------------------------+ | Все имеющиеся у штатского населения валяные сапоги,| |включая и детские валенки, подлежат немедленной реквизиции.| |Пользование валяными сапогами запрещается и должно караться| |так же, как и недозволенное ношение оружия. | +------------------------------------------------------------+ ("Киiв -- герой", збiрник матерiалiв про подвиг киян у Великiй Внтчизнянiй вiини. Киiв, 1961, стр. 234.) Объявление комиссара города: +------------------------------------------------------------+ | Согласно договоренности с штадткомендантом, сообщается| |населению г. Киева, что штатские лица имеют право пребывать| |на улицах только с 5 час. до 17 час. 30 мин. Комиссар| |города. | +------------------------------------------------------------+ ("Нiмецько-фашистський окупацiиний режим на Украiнi", зб. док. i мат. Киiв. 1963. Стр. 55.) Объявление коменданта; +------------------------------------------------------------+ | В Киеве злонамеренно повреждены средства связи (телефон,| |телеграф, кабель). Потому, что вредителей далее нельзя было| |терпеть, В ГОРОДЕ БЫЛО РАССТРЕЛЯНО 400 МУЖЧИН, что должно| |явиться предостережением для населения. | | Требую еще раз обо всех подозрительных случаях немедленно| |сообщать немецким войскам или немецкой полиции, чтобы| |преступники по заслуге были наказаны. | | Киев, 29/ХI -- 1941. | | ЭБЕРГАРД,| | генерал-майор и комендант города.| +------------------------------------------------------------+ (Там же, стр. 60.) ПО НЕМЕЦКОМУ ВРЕМЕНИ Сто заложников, триста заложников, четыреста заложников... Это была уже война, объявленная целому городу. Заложников брали по ночам, наугад оцепив любой квартал, именно столько, сколько указано в объявлениях, в конце этого повествования я еще расскажу, как раскапывали рвы с их телами. Однажды брали днем на Крещатике, прямо на тротуарах. Крещатик дымился, но пешеходное движение по нему открылось. В самом начале Крещатика уцелел чудом небольшой квартал и здание думы на площади Калинина, похожее на оперный театр. Вот это здание с запозданием взорвалось и запылало. Тогда фашисты стали хватать всех, кто подвернулся под руку на Крещатике, сажали в машины и отправляли в Бабий Яр. На Куреневке, над самым Бабьим Яром, есть большая психиатрическая больница имени Павлова. Ее корпуса раскиданы в отличной Кирилловской роще, и там стоит древняя церквушка, всегда запертая, но мы, пацаны, проникали в нее, облазили до самых куполов и видели позднейшие росписи Врубеля, о которых мало кто знает. 14 октября к этой церквушке прибыл немецкий отряд во главе с врачом, с невиданными дотоле машинами-душегубками. Больных партиями по шестьдесят -- семьдесят человек загоняли в машины, затем минут пятнадцать работал мотор -- и удушенных выгружали в яму. Эта работа шла несколько дней, спокойно и методично, без спешки, с обязательными часовыми перерывами на обед. После Бабьего Яра уничтожение огромной больницы прошло даже как-то буднично и незаметно. И правда, что на свете все относительно. На цыган фашисты охотились, как на дичь. Я нигде ничего не встречал официального на этот счет, но ведь на Украине цыгане подлежали такому же немедленному уничтожению, как и евреи. Паспорт имел решающее значение. Проверяли паспорта на улицах, проверяли, прочесывая дома. Затем -- внешность. Людям с темными волосами и глазами, с длинным носом лучше было не показываться на улице. Цыган везли в Бабий Яр целыми таборами, причем они, кажется, до последнего момента не понимали, что с ними делают, К старому дворнику нашей школы Ратуеву пришел немецкий солдат, потребовал, чтобы старик взял лопату и шел за ним. Они пришли в парк культуры, там другой солдат караулил девушку-еврейку. Старику велели копать яму. Когда она была готова, девушку спихнули в нее, но она стала кричать и карабкаться, тогда солдат стал бить ее лопатой по голове и засыпать землей. Но она поднималась и сидела, и он снова рубил ее по голове. Наконец, засыпали и притоптали. Старик думал, что и с ним будет то же, но его отпустили. Комендантское время не было пустым звуком, Всю ночь слышались выстрелы то там, то там. Бабка сама видела на Бессарабке убитую молодую женщину: с остекленевшими глазами, она лежала поперек тротуара, все ее обходили, говорили, что ночью ее застрелил патруль и оставил лежать, чтобы все видели. Довольно много людей было отправлено в Бабий Яр за голубей. Дело в том, что приказ вступил в силу буквально на следующий день, не все успели даже прочесть его в газете. Сначала приказы печатались на трех языках: русском, украинском и немецком: затем на двух: крупно -- по-украински и мелко -- по-немецки: затем все стало наоборот: крупно -- по-немецки и меленько -- по-украински... В этих приказах и объявлениях сосредоточивалось самое важное на каждый день, от них зависела жизнь и смерть, и после трагедии с голубятниками только и вопросов было: какой новый приказ? Газету покупали из-за приказов. Начались аресты коммунистов, активистов, причем арестовывали по первому доносу, без всякой проверки, а на заборах висели объявления такого содержания: всякий, кто укажет немецким властям скрывающихся евреев, партизан, важных большевистских работников, а также не явившихся на регистрацию коммунистов, получит 10 тысяч рублей деньгами, продуктами или корову. Стала самой популярной поговорка: "Юдам капут, цыганам тоже, а вам, украинцы, позже". Бабка услышала ее на базаре, пришла, сказала, мрачно улыбаясь, деду. Дед молчал, только моргал глазами: действительно, было похоже, что к тому идет. ГОРЕЛИ КНИГИ -- А ну, давай свои грамоты, -- сказал дед. -- Все портреты, все советские книжки! Маруся, за дело. Если хотите жить. На моих похвальных грамотах слева был портрет Ленина, справа Сталина. Дед, никогда не интересовавшийся раньше книгами, теперь взялся отправлять их в печку целыми пачками. Мама сначала противилась, потом махнула рукой. На этот раз было холодно, и книгами хорошо натопили печь. У нас осталось, кажется, только одно собрание сочинений -- Пушкина. Насчет него дед не был уверен: Пушкин хоть и "москаль", но жил давно и не большевик, немцы его не ругали. Книги дали много золы, и поддувало засорилось. Мать принесла совок, чистила его, выгребала золу тупо и сосредоточенно Я сказал: -- Да ладно, когда-нибудь у нас снова будет много книг. -- Никогда, -- сказала она, -- никогда еще идиоты не щадили книг. Горела Александрийская библиоте ка, горели инквизиторские костры, сжигали Радищева, жег книги на площадях Гитлер... Тебе жить, запомни: когда книги начинают гореть, -- значит, дело плохо, значит, вокруг насилие, невежество и страх. Что же это делается? Когда банда дегенератов сжигает книги на площадях, это страшно, но это еще полбеды. Но когда каждый человек, в каждом доме начинает, трясясь от страха, жечь книги... Эту ее речь я запомнил на всю жизнь. Может, она была сказана и несколько иными словами, но содержание я передаю точно -- и про Александрийскую библиотеку и про инквизицию, о которых я таким образом узнавал конкретно, ибо от них прокладывался прямой мост к нашей печке. Заняв школу, военная часть несколько часов выбрасывала в окна парты, приборы, глобусы и библиотеку. Из нашей районной библиотеки книги выбросили прямо на огород. Книги также валялись по улицам, растоптанные, как мусор, Когда часть снялась и ушла из школы, я пошел посмотреть. Оказывается, весь первый этаж они отводили под конюшню, В нашем классе лежал слой соломы и навоза, в котором утопала нога, а в стены были вбиты железные крючья, чтобы привязывать коней. В классах на верхних этажах стояли нары с соломой, валялись обрывки журналов с голыми женщинами, бинты. На спортплощадке во дворе был выкопан длинный ров, над ним проложены жерди: это была их уборная, открытая, у всех на виду. Гора выброшенных из библиотеки книг была уже сильно подпорчена дождем: верхние раскисли, страницы в них послипались. Я вылез на эту кучу и стал рыться. Внутри книги были мокрые, склизкие и теплые: прели. Съежившись от ветра, я сидел на куче, перебирал, обнаружил "Бюг-Жаргаля" Гюго и зачитался. Я не мог оторваться и взял его с собой, когда стемнело. На другой день я прихватил мешок и пошел собирать книги. Отбирал самые сохранившиеся, у которых обложки попрочнее. Приносил и сваливал в сарае, в дальний угол за поленницу. Я придумал и сказал деду вот что: "Дров у нас мало, а эти книги подсохнут, будем топить". Он задумался. С одной стороны, это все-таки были книги, но с другой стороны, не наши, собраны для топки. "Ладно, молодец", -- похвалил он. Керосин кончился. Электрические лампочки безжизненно висели под потолком. Поэтому я нащепал лучинок, вставлял их в расщепленный конец палки, поджигал, и оказывалось, что это не такое уж плохое дело: она себе горит, а ты читаешь, одной рукой изредка поправляешь, сбиваешь нагоревший уголек, потом зажигаешь следующую, и приятно пахнет, и даже тепло идет. Я устроился на печке, почти холодной, потому что бабка стала очень экономить дрова. Ко мне приходил кот Тит, мы грелись друг о друга, и я читал. Сколько я тогда прочел!.. Но прочитанные книжки дед аккуратно забирал на растопку. Я зачитывался до глубокой ночи, пока не кончалась связка лучин. Выходила, хрустя пальцами, мать, странно смотрела на меня. -- Чего ты не спишь? -- сердился я. -- Машина на улице гудит, не могу заснуть, -- отвечала она, ГОЛОД И вот наступило странное положение. Магазины стояли все такие же разбитые, ничто нигде не продавалось, кроме как на базаре, но если бы даже и магазины открылись, то на что покупать? Перед войной хлеб стоил в магазине девяносто копеек килограмм. Теперь на базаре иногда продавали домашний самодельный хлеб по девяносто рублей килограмм. Столько денег раньше мать получала за целый месяц работы. А сейчас денег у нас не осталось вообще. Дед с бабкой решили, что надо продать какие-нибудь вещи. Рылись, перебирали, что же продать, -- все старье. Бабка понесла на базар какое-то барахло, простояла два дня подряд -- куда там, никто не покупает, все только продают. Бабка с мамой подскребли все запасы, все горсти крупы и сухие корки, какие только нашли, и все мудрили, рассчитывали, сколько мы должны есть в день, придумывали какие-то картофельные "деруны", гороховые лепешки. Пекли на сухих сковородках. И началась экономия. Слово было для меня новое, и оно мне понравилось. У себя на печи я втайне завел коробку, в которой открыл свою собственную экономию. То, что давала бабка, я не съедал до конца, особенно сухарь -- я его припрятывал, предвидя то время, когда совсем уж ничего не останется, и я всех обрадую своим запасом. Возле дома у нас рос старый развесистый орех. Каждую осень бабка собирала торбу орехов и хранила к рождеству. Теперь эта торба стала нашим "НЗ" и надеждой. А мы с дедом перелезли забор и принялись перекапывать землю огородного хозяйства: там изредка попадались невыкопанные картошки. Я просто взвизгивал от восторга, когда находил картошку. На площади мы прочесали сквер и собрали полмешка каштанов. Дикие каштаны терпкие и горькие, но если их высушить и поджарить -- ничего, на голодные зубы даже вкусно, все дело в привычке. Я в это время читал "Тихий Дон" Шолохова, читал и грыз каштаны, сушившиеся на печи, и у меня на всю жизнь с "Тихим Доном" связался вкус каштанов. И лет-то сколько прошло, и перечитывал, и фильм смотрел, и экзамены по этой книге сдавал, а вкус каштанов не выветрился!.. Утром, умываясь, мама заметила: -- Что за наваждение: весь череп чувствую. Я пощупал свое лицо; тонкая кожа обтягивала кости так, что можно было изучать анатомию. Щупал, щупал, жутко стало. "Есть, есть". Целыми днями сосал червяк голода. "Что бы съесть?" А ночами снились обеды, но у меня была сильная воля, и я почти ничего не ел, кроме каштанов. Картофельные очистки (в Киеве их называют "лушпайками") бабка мыла, перетирала на "деруны", они были сладковато-горькие, но это была настоящая еда. В шкафчике лежал плоский кирпичик, на который ставились кастрюли. Сто раз я ошибался, воображая, что это хлеб, потом выкинул этот кирпич, просто не мог видеть его в шкафчике. Вдруг прошел слух, что Куреневская управа открывает столовую для голодающих детей. Мама побежала добиваться, и вот мне выдали карточку туда. В первый раз мы пошли с Лялей Энгстрем. Столовая помещалась в Бондарском проулке, в бывшем детсаде. Мы стали в очередь к окошку и получили по тарелке настоящего горячего пшенного супа. Мы отнесли тарелки на столик, уселись, чувствуя себя, как миллионеры в ресторане, и, пока ели, были счастливы, я смаковал каждую ложку, хотя, кроме воды и пшена, в супе не было больше ничего. И вокруг сидели такие тихие дети, никто не бузотерил, иные, стесняясь, лизали тарелку языком. Мы стали каждый день бегать за этой тарелкой, как за чудом, и потом всю зиму я аккуратно бегал, стараясь подгадать к закрытию, потому что к концу на дне котла суп остается гуще, и ревниво следил, глубоко ли погружает тетка черпак. Мама Ляли Энгстрем была мастером на консервном заводе, дружила с моей матерью, и малышами мы с Лялей вообще не расставались. Потом пошли в разные школы, а вот теперь эта столовка нас опять очень сдружила. Лялина мать была членом партии, она эвакуировалась, оставив Лялю с теткой, учительницей немецкого языка. Однажды после столовой мы зашли к Ляле. И вдруг я увидел на столе буханку самого настоящего свежего хлеба, банку с повидлом, кульки! Я буквально остолбенел. -- Нам выдают, -- сказала Ляля. -- Где? Я готов уже был бежать и кричать: "Бабка, что же ты не знаешь, уже выдают, а мы не получаем, скорее!" Ляля показала мне извещение. В нем говорилось, что фольксдойчи должны в такие-то числа являться в такой-то магазин, иметь при себе кульки, мешочки и банки. -- Что значит фольксдойчи? -- Это значит, немцы, живущие в других странах, почти немцы. -- Вы разве немцы?! -- Нет, мы финны. А финны -- арийская нация, фольксдойчи. И тетя сказала, что я пойду учиться в школу для фольксдойчей, чтобы стать переводчицей, как она. -- Вот как вы устроились, -- пробормотал я, еще не совсем постигая эту сложность: была Ляля как Ляля, подружка, все пополам, и вдруг она теперь арийская нация, а я чепуха... Во мне вдруг вспыхнула яростная голодная злоба. Так это для нас магазины не работают, так это мы жрем каштаны, а они уже живут! -- Так-так, -- сказал я мрачно. -- Фольксдойче. А ты еще и в столовку для голодающих ходишь? И я ушел, так грохнув дверью, что самому стало совестно, но я на много лет возненавидел ее, хотя где-то в глубине и понимал: при чем здесь Лялька? Я ДЕЛАЮ БИЗНЕС Уже всем было известно, что Шурка Маца сидит дома и никуда не выходит: мать прячет его. Когда он наконец рискнул выйти и первым делом прибежал ко мне, я даже не узнал его: тощий, как бродячий котенок, аж синий, свирепо голодный, глаза светятся, как лампочки. Видно, они там уже совсем доходили. -- Идем на базар спички продавать, идем со мной, я один боюсь! -- Он потряс торбочкой с коробками. -- Мама просила, чтобы ты не называл меня Мацой, моя фамилия Крысан. Александр Крысан. -- Ладно, -- сказал я, -- будем называть тебя "Александрис председатель дохлых крыс". Он жалко улыбнулся, а я кинулся к бабке: -- Дай спичек, идем на базар! Спичек у бабки нашлось коробок пятнадцать, и десяток из них, она, поколебавшись, отдала. В конце концов можно держать огонь, угли или к соседям ходить за огнем, и спичек не надо. Было очень холодно, Шурка дрожал в легком пальтишке и затравленно озирался, словно находился в зоопарке с раскрытыми клетками. Базар был почти пуст. Цена на спички известная -- десять рублей коробка. Мы выложили свои спички красивыми стопками на голой скамье и стали ждать. Рядом баба продавала сахарин: это были пакетики, свернутые совсем как порошки в аптеке, и никто еще не знал, что это такое. А баба кричала, хвалила, что это сладкое, лучше сахара, один пакетик на четыре стакана чаю. Черт его знает, где его брали и куда он потом девался, но ведь всю войну я сахара не видел, только сахарин. У меня купили коробок спичек, я получил хрустящий червонец -- и я пропал. У меня были деньги. Деньги! Настоящие деньги, на которые я уже мог купить сахарину на целых четыре стакана чаю! Шурка мерз, кис, а во мне поднялся жар, я страстно ждал, чтобы еще покупали, еще. За следующую коробку мне дали немецкую марку, и вот, наконец, мы могли рассмотреть немецкие деньги. Деньги ходили так: одна немецкая марка -- десять советских рублей, Марка была маленькая, вдвое меньше рубля, коричневая, с орлами и свастиками. До темноты мы успели продать все спички, и у нас были деньги. Мы стучали зубами от возбуждения, алчно смотрели на кучки картошки по три штуки, на муку стаканами. Мы купили по килограмму хлеба и по пакетику сахарина. Вечером у нас дома был праздник: все пили чай с кристалликами сахарина и ели хлеб. Я просто лопался от скромной гордости. Я уже знал, что буду делать на следующий день: продавать орехи. Шурке-то продавать было больше нечего, я пошел один. Наугад запросил по три рубля за орех -- и у меня стали брать. Редко, но брали. Подошел мой давний товарищ, а потом враг Вовка Бабарик, деловито выложил трешку, выбрал орех. Через минуту он вернулся: -- Замени. Гнилой. -- А откуда я знаю, может, у тебя в кармане гнилой был? -- сказал я, потому что дрожал над каждым рублем. -- Ты посмотри, твой же орех! -- тыкал он мне под нос расколотые половинки; внутри орех заплесневел. -- Можно есть! -- выкручивался я, дрожащими руками защищая свою торбочку с орехами. -- Замени, Семерик-аглоед, или три рубля отдавай! -- Не отдам! Куплено -- продано! -- отчаянно сказал я, хотя где-то в глубине души почувствовал себя подлюкой. Он замахнулся. Я к этому был готов и нырнул под лавку. Он за мной -- я кинулся между рядами, ныряя под столы, крепко держа свою торбочку, готовый бежать хоть до Подола, но три рубля не возвращать. Вовке надоело гоняться, он остановился, презрительно посмотрел на меня: -- У, Семерик тру-ту-ту, -- с ненавистью сказал он. -- Гад, мы еще встретимся. Нам действительно суждено было впереди еще встретиться... Теперь по улице надо ходить с опаской, но во мне вспыхнуло счастье, что вот три рубля мне достались, как с неба свалились. Когда-то мы были друзьями, хоть он и старше меня немного. Вражда началась с того, что я выпустил его птиц. Он был страстный птицелов, я ходил к нему, помогал, рассматривал щеглов, чижей и синиц, а потом стал точить его: выпусти да выпусти. Я говорил: "Ты лови, пусть они посидят, а потом выпускай, а то они у тебя сидят взаперти, пока не подохнут, жалко". А ему жалко было выпускать. В один прекрасный летний день он развесил клетки на деревьях в саду. Я пришел, а он как раз куда-то отлучился. Я пооткрывал все клетки, и потом он две недели ловил меня по улицам, чтобы отдубасить. Орехов оставалось уже мало, когда прибежал Шурка. -- Бумаги достал! Хочешь половину? У него была корзина папиросной бумаги. -- Дядька тут один награбил, а что с ней делать, не знает. Отдает по рублю десяток, а мы будем продавать штуку за рубль! Он пока в долг дал. Я подумал, что курцов много, раскупят! Я сейчас же взял у него половину и почувствовал себя великим торговцем. Это очень просто: торговать! Стой себе да кричи: "Папиросная бумага! По рублю, по рублю!" Это были такие книжечки, по сто листиков, отрывай себе да крути цигарки. Но проклятые куреневские курцы уже привыкли крутить из "Украинского слова", и торговля шла вяло. Из книжечек я выстроил целый домик, нарядными этикетками наружу. Шла тетушка с малышом, он как увидел, так и разинул рот: -- Мама, купи! Она посмотрела, поколебалась. Я стоял и молился, чтобы она купила. Малый-то думал, что и внутри книжечка такая же красивая, его ждало разочарование, но мне плевать, мне нужен рубль. -- А, деньги переводить! -- сказала мать и увела малого. Я с ненавистью смотрел ей вслед. В первый день мы с Шуркой продали всего лишь пачек по десять, но и на то купили по сто граммов хлеба, съели его тут же в скверике, и я опять почувствовал гордость, что могу зарабатывать на себя. -- Еще можно газеты продавать, сапоги чистить! -- раскидывал умом Шурка, его глаза горели лихорадочным, голодным блеском. И мы занялись всем этим, пропадая на базаре с утра до вечера. Дед был прав: для меня действительно началась новая жизнь, именно новая. БОЛИК ПРИШЕЛ Под лежачий камень вода не течет. Чтоб хорошо торговать, надо побегать. Мы поделили базар на сферы действия и, каждый в меру своих способностей, действовали на своих половинах, шныряя по рядам, встречая покупателей у ворот. -- Вот дешевле грибов первосортная папиросная бумага, навались, у кого деньги завелись! Дядя, купи бумагу! У, ж-жадина! Бизнес был ужасно плохой, еле наскребали на ломоть хлеба, но я еще бегал за тарелкой супу в столовку, так что с голоду уже не умирал. И так я канючил однажды у ворот, когда увидел, как по улице бредет, шатаясь, оборванная, странно знакомая фигура. -- Шурка! -- завыл я через весь базар. -- Болик пришел! Это действительно был Болик. Господи, он едва тащился. А какой у него был вид: исхудавший, исцарапанный, грязный по самые глаза. Он возвращался из неудачной эвакуации. Ну, живучий же, черт, как наш кот Тит: куда его ни завези, а он все домой приходит. Пошли мы к нему домой, тетя Нина расплакалась, раскудахталась: как же, единственный сыночек, золотко ненаглядное! Золотко ело картошку с размоченными сухарями, его трясло, било, он рассказывал, как на их эшелон падали бомбы, как все горело, потом все остановилось, потому что впереди были немецкие танки, он бросил поезд и пошел по шпалам домой. И спал в стогах, и кормили его добрые бабы в деревнях, и вот -- дошел. -- Что ж ты пулеметика не принес? -- спросил я. Болик махнул рукой. -- Ребята, будем искать партизан. А нет -- сами втроем создадим отряд! Мы засмеялись: смотри ты, телом пал, а духом как и был -- воинственный наш Болик! Тогда все хорошо, идем бродить! Рельсы на насыпи уже покрылись оранжевой ржавчиной. Между ними кое-где валялись стреляные гильзы. Тут мы все трое заволновались, пошли по насыпи, внимательно глядя под ноги. Болик нашел первый целую, непочатую обойму. В кустах мы обнаружили две полных пулеметных ленты. Мы прямо обезумели, метались по насыпи и собирали патроны. Это были все советские патроны, их оставили наши, занимавшие тут оборону. Только не было ни одной винтовки. -- Пулемет, пулеме-ет! -- прямо молился Болик. Пулемета мы тоже не нашли, и если бы моя бабка узнала об этом, она бы сказала, что бог нас хранил. Но патроны мы собрали все до единого и закопали их на южном склоне насыпи по всем правилам, отсчитав двадцать ступней от большого камня. ХАРЬКОВ ВЗЯТ Газетный киоск, прежде такой пестрый, облепленный журналами и плакатами, теперь был разбит, загажен и без стекол. Киоскерша закрылась от ветра куском фанеры и сидела одиноко, как паук, над кипой "Украинского слова". Как всегда, она обрадовалась нам, отсчитала по сотне газет со скидкой. -- Что там новенького? -- деловито осведомился Шурка. -- Да Харьков взяли... Под Ленинградом успехи. Уже три месяца эти "успехи"... Мы побежали на базар, вопя: -- Свежая газета! Харьков взят! Под Ленинградом сплошные успехи! Читайте, кто грамотный! Но базар был пустынный, редких торговок мало интересовало печатное слово, мы едва продали штуки четыре. Срочно мы перешли к следующему этапу -- маршу по улице. Шурка взял левую сторону, я правую, и мы приставали ко всем прохожим, пока не дошли до трамвайного парка напротив Бабьего Яра, и там нам повезло: там всегда околачивалась толпа, ожидая случайного грузового трамвая, и, когда он выезжал, люди кидались на платформы, вожатый собирал деньги и вез на Подол или в Пущу-Водицу, смотря куда ехал. Люди брали у нас газеты очень по-разному: кто с довольной улыбкой, кто непроницаемо-серьезно, а некоторые со злостью. Один мужчина в хорошем пальто, с портфелем, сказал: -- Ну, все! Скоро про Москву услышим, и войне конец. Баба горько вздохнула: -- Гадалка на Подоле гадает, сказала, война кончится, когда картошка зацветет. -- Ну, я думаю, раньше, -- возразил мужчина с портфелем. На него кидали злые взгляды, но никто спорить не стал: боялись. Я был очень голодный, у меня часто кружилась голова, и я, как говорится, от ветра шатался. Пачка газет была тяжела, руки устали, ноги гудели. Шурка все разбойничал у ворот парка, а я присел на какие-то каменные ступеньки и задумался. Перед войной мы с мамой бывали в Москве. Я хорошо ее помнил. Вот, значит, скоро немцы возьмут Москву, будут ездить в метро, ходить по Охотному ряду. Мавзолей они, пожалуй, взорвут. Повесят приказ и начнут расстреливать евреев, цыган, заложников... Потом зацветет картошка, и на земле окончательно наступит царство Гитлера... Я так ярко представил себе эту картину, что во мне все похолодело. Газеты, понимаете, такое дело: на них не заработаешь, пока не продашь до конца, а нужно продать именно сегодня: товар, так сказать, скоропортящийся. Поэтому бегай и бегай, деньги сами не придут, их надо вырывать. Однако сил у меня не было подняться, я сидел на этих ледяных ступенях, пока не промерз до костей, с мучительной надеждой замечал издали каждого прохожего, который мог быть возможным покупателем. Мы с Шуркой увидели большую-большую толпу. Она валила от Подола, запрудив всю Кирилловскую, темная лавина, словно какое-то стихийное шествие. В нем было что-то зловещее, но мы это не сразу сообразили, а кинулись навстречу со своими газетами. Только тут заметили конвоиров. Это вели пленных. Их было много. Они шли беспорядочной толпой, спотыкаясь, сталкиваясь, как стадо, которое гонят на бойню. А верно, тогда так и говорили: не "ведут", а "гонят" пленных. Они были грязные, заросшие, с какими-то совершенно безумными глазами. На многих из них солдатские шинели висели клочьями, у одних ноги обмотаны тряпьем, другие босые, кое у кого котомки. Шорох и топот стояли в воздухе, они все топотали, тупо глядя перед собой, только редко-редко кто жадно взглядывал на нас с Шуркой, а щеголеватые конвоиры цокали коваными сапогами и перекликались по-немецки. В окнах и воротах появились испуганные лица... А через пару дней у нас укрылся один из бежавших пленных. Он рассказывал всю ночь. Он был саратовский родом, его звали Василием, но фамилию я не запомнил. Следующая глава построена на основе его рассказа. ДАРНИЦА Окруженные части Юго-Западного фронта пытались вырваться из Киева через Дарницу, но были перебиты или взяты в плен. Огромная территория была обнесена колючей проволокой, за нее загнали тысяч шестьдесят пленных, постоянно пополняя новыми партиями. Василий был в числе первых. Их прогнали сквозь ворота и предоставили самим себе. При входе, однако, отобрали командиров, политруков и евреев, каких удалось выявить, и поместили за отдельной загородкой, образовав как бы "лагерь в лагере". Эта загородка была под усиленной охраной. Огромные массы людей сидели, спали, бродили, чего-то ожидая. Есть ничего не давали. Постепенно они стали рвать траву, добывать корешки, а воду пили из луж. Через несколько дней травы не осталось, лагерь превратился в голый выбитый плац. По ночам было холодно. Постепенно теряющие облик люди, замерзая, сбивались в кучи: один клал голову на колени другому, ему на колени клал голову следующий и так далее, пока не получался тесный клубок. Утром, когда он начинал шевелиться и расползаться, на месте оставалось несколько умерших за ночь. Но вот немцы устроили котлы и стали варить свеклу -- ее брали прямо за оградой, вокруг были большие колхозные поля с неубранной свеклой и картошкой. Каждому пленному полагался на день один черпак свекольной баланды. Ослабевших от голода пленных палками и криками заставляли становиться в очередь, и затем к котлу надо было ползти на локтях и коленках. Это было придумано, чтоб "контролировать подход к котлам". Командирам, политрукам и евреям, находившимся во внутренней загородке, не давали ничего. Они перепахали всю землю и съели все, что можно. На пятый-шестой день они грызли свои ремни и обувь. К восьмому-девятому дню часть их умирала, а остальные были как полупомешанные... -- Мы тут ходим, -- говорил Василий, -- смотрим, голодные, озверевшие сами, а они там за проволокой сидят, ничего уже не соображают, смотреть невозможно, и часовой с автоматом стоит, следит, чтоб ничего им не бросили... Слух о лагере разошелся сразу. И вот из Киева, из сел потянулись в Дарницу женщины искать своих, Целые вереницы их шли по дорогам, с кошелками, с узелками передач. Вначале была путаница и непоследовательность: если женщина находила своего мужа, иногда его отпускали, а иногда нет. Потом вообще перестали отпускать. Передачи принимались, но их сперва уносили в дежурку, где отбиралось все лучшее, а то и все. Поэтому женщины старались нести просто картошку, морковь или заплесневелый хлеб. Пытались сами бросать через проволоку, но охрана кричала и стреляла. Охранники никогда не вручали передачу тому, для кого ее принесли. Просто выходили из дежурки, кричали: "Хлеб! Хлеб!" -- и бросали на землю. Толпа валила, накидывалась -- оголодавшие люди дрались, вырывали хлеб друг у друга, а охранники стояли и дико хохотали. Прибыли корреспонденты и накрутили эти сцены на пленку. (Я потом сам видел в немецких журналах фотографии из Дарницы -- жутких, босых, заросших людей, и подписи были такие: "Русский солдат Иван. Такими солдатами Советы хотят отстоять свое разваливающееся государство".) Вскоре такое развлечение приелось охране. Они стали разнообразить его. Выносили из дежурки корзину, кричали: "Хлеб! Хлеб!" -- и затем объявляли, что всякий, кто без команды притронется, будет убит. Толпа стояла, не двигаясь. Поговорив и покурив, конвоиры поворачивались и уходили. Тут пленные кидались на корзину, но охрана оборачивалась и строчила из автоматов: десятки убитых оставались на земле, толпа шарахалась назад, и так эта игра тянулась часами, пока немцы не объявляли, что можно брать. -- Я кидался со всеми, -- говорил Василий. -- Там ничего не соображаешь: видишь хлеб и кидаешься, не думаешь, что убьют; только когда видишь, что вокруг валятся, -- доходит... Отхлынем назад, стоим, ожидаем, смотрим на этот хлебушек... Среди охранников был фельдфебель по фамилии Бицер, страстный охотник. Он выходил с малокалиберной винтовкой и охотился в самом лагере. Он был отличный снайпер: стрелял в какого-нибудь воробья, потом моментально поворачивался и стрелял в пленного. Раз -- воробей, раз -- пленный, и он попадал точно в обоих. Иногда этот Бицер застреливал десятка два-три пленных в день; так что, когда он выходил на охоту, все кидались по углам. Василий потерял счет дням. Он признавался, что выжил благодаря тому, что ходил на помойную яму у немецкой кухни. Там копошилась толпа, выискивая картофельные лушпайки, луковичную кожуру и все такое. Немцы и здесь фотографировали, смеялись: "Рус свинья". Потом начал создаваться какой-то режим. Стали гонять на работу. В шесть часов утра били в рельс, толпы валили из бараков, строились, унтер-офицеры отбирали людей в рабочие команды и вели их засыпать рвы, чинить дороги, разбирать развалины. Команда никогда не возвращалась целиком: падавших от голода, плохо работавших или пытавшихся бежать пристреливали, и бывало, что выходило сто человек, а возвращалось десять. Пленные писали записки, оборачивали ими камни и кидали через ограду. Женщины, постоянно толпившиеся вокруг лагеря, подбирали и разносили эти записки по всей Украине. Содержание было всегда одно: "Я в Дарнице, принесите картошки, возьмите документы, попытайтесь выручить". И адрес. Эти записки ходили из рук в руки. Ходили по базару бабы и выкрикивали: "Кто тут из Иванкова? Возьмите записку!" Если из Иванкова никого не было, передавали в Демидов, оттуда в Дымер и так далее, пока она не добиралась по адресу. Народная эта почта действовала безотказно, и не было такой души, которая бы выбросила или поленилась доставить записку. Сам я много раз передавал их дальше -- замусоленные, истертые, так что некоторые приходилось обводить чернилами. Получив записку, родные, жены, матери, конечно, спешили в Дарницу, но далеко не всегда заставали написавшего записку в живых, а если и заставали, то что они могли сделать? (Впоследствии расследованиями установлено, что в Дарницком лагере погибло 68 тысяч человек. Подобные лагеря были в Славуте, в самом Киеве на Керосинной и т. д. Я пытался определить дальнейшую судьбу администрации Дарницкого лагеря, но пока -- ничего. Ни по одному процессу никто из них, в том числе и Бицер, не проходил.) Василий ходил на работы, зарывал умерших у проволоки, и вот они с одним киевлянином присмотрели удобное место, приготовили железную полоску, выбрались ночью из барака и стали делать подкоп. Они обсыпали друг друга песком, чтобы быть незаметнее. Работали в таком месте, куда прожектор слабо доставал. Конечно, они все равно были как на ладони, особенно к