ибережные кусты дымились коричнево-красным... воздух прозрачен и обжигает щеки холодом... Сила воспоминания, возникшего от такого незначительного действия поразила его. Он остановился... Потом уже ищет, находит нужные ему цвета - и испытывает потрясение, такую радость, с которой ничто в его жизни сравниться не может. Он создает мир из ничего - сам! Его зовут, он уже не слышит, ушел от всех... и не видит, что за спиной собрались случайные собутыльники, и в напряженном молчании трезвеют, трезвеют, потому что перед ними возникает чудо - из мелкого и довольно мерзкого типа, одинокого и озлобленного, возникает художник... Пусть пьянчуги, но профессионалы, они сразу поняли, с кем имеют дело, с тех пор он был окружен почтительным вниманием... потом завистью... x x x Оказалось, что он широк, красив, силен, хочет быть добрым и может, и так началась его новая жизнь: она внезапно раскрылась, не стало тьмы, мерзости, страха, несчастий, опыта ошибок - он был безошибочным и сильным, он стал бесстрашным. Он прорвал нависшее над ним небо, ту определенность мира, которую обозревал много лет: она казалась ему незыблемой, хотя и ничтожной, и вот, оказывается, всего лишь декорации, а за ними новое небо, другой мир, слой жизни, совершенно неведомый ему. Он чувствует, что сам создает вокруг себя счастливую и нужную ему оболочку, носит ее с собой, как черепаха панцырь... впрочем, такое сравнение обидело бы его, он летал от счастья. Вдруг он понял, без Италии ему не жить! Он занимает деньги, едет в Италию, проносится по ней как метеор, копирует великих, работает днями и ночами... Два года ему понадобилось, и он сказал себе - больше здесь делать нечего, или я сам, или никак. Он вернулся с десятком картин и сотнями рисунков, вырос и созрел на пропитанной солнцем почве. Его огромные работы поражали воображение. Он обнаружил в себе природную способность компоновать, остро чувствовать равновесие пятен, масс, фигур... все его тело, оказывается, было камертоном, он вибрировал каждым нервом, становился любым пятном, ощущал себя в окружении других пятен, дружелюбных и враждебных, выталкивающих и притягивающих... Не человек, а сплошной инстинкт равновесия, да!.. Но он не только чувствовал, он тут же безошибочно принимал решения. x x x И с двадцати восьми до сорока восьми, за двадцать лет, он создает империю картин, из которых брызжет радость, чрезмерная, усиленная, тела огромны и мясисты, гимн жизни, мясу и жиру, женским задам и сиськам, мышцам мужчин... прославление подвигов, героев и безумцев... И никаких печалей, страсти громадны, сюжеты значительны, герои - боги или, на крайний случай, титаны. Огромные холсты. Цвет яркий, но не грубый, природный вкус его спасал. Главное, конечно, в композиции, он обнаружил в себе гения. Садился, закрывал на миг глаза, и перед ним строились, вставали картины; он тут же, не открывая глаз, вмешивался - входил в них, перестраивал как лучше, безошибочно угадывал равновесие и движение... создавал сюжеты с множеством героев, зверей, предметов на ограниченном пространстве, в этом ему не было равных, он мог все. "Страсть к жизни, к ее поверхностной, грубой и пошлой стороне, потоки страсти без всякой мысли, непонимание внутренней драмы..." - так его не раз ругали. Но и ругавшие отлично понимали, глядя на эти огромные солнечные виды, что никто, кроме него, так не напишет эту в человеческий рост женскую ляжку - длинными мощными двумя-тремя мазками, без колебаний, сомнений и переделок - взял и создал, изваял, можно сказать, и это огромное и безошибочное умение, яростный размах не могли не вызвать трепет, ведь он почти не учился, его учителей никто не знал! Встал сразу в полный рост, возник из ничего, и это вселяло трепет, говорили -- "дьявол!" или "бог!" и "как можно так написать?!" Ни мысли, ни глубины чувства, но какая ярость жизни, напор... и какая живопись, какая живопись, бог ты мой!.. x x x При гениальном, особом чувственном отношении к видимому устройству мира, расположению в нем фигур, вещей, лиц, всего, всего, что населяло землю и его картины... он получил в наследство блестящий, острый, да, но поверхностный ум, который всегда отталкивался от глубины, от серьезных печальных мыслей, обобщающих выводов, философий... всего того, что подо льдом, в темноте копошится. Никакой, никакой глубины... Он избегал быть захваченным всерьез, он не хотел, не принимал, может, потому что с детства боялся, может, стремление преображать жизнь было для него важней стремления понять ее?.. Кто знает... Нет, он понимал, мог осознать, он не был глуп, отнюдь! Он именно - не хотел - глубины. В ней таилась угроза его новому миру, который как чудо возник перед ним. И потому его привлекало время, когда с высшими силами можно было спорить и даже сражаться; они совершали глупости и ошибки, меняли свои решения и были подвержены обычным низменным страстям. Мир, жить в котором ему было весело и спокойно: земля пропитанная солнцем, вино, сочная зелень, мясистые детишки, играющие с луками и стрелами, большие розовые тетки... боги, похожие на людей... И даже страшные, мучительные для человечества дни, окровавленный крест этот... Он воспринял его как часть языческой картины мира. Ну, снимут его с креста, снимут мускулистые дядьки, ласково и бережно положат на восточный яркий ковер, красавица-волшебница прольет на глаза целительного яда... И ОН воспрянет, откроет глаза -- "а я и не умирал...". Могучая стремительная живопись, буйство света - все возможно в его новом мире!.. x x x После первой неудачи он долго не женился, а потом получилось по любви, в тридцать пять, жена, красивая, тихая и умная, принесла ему богатство, можно сказать, несметное, единственная дочь богатейшего купца, еврея -- "пусть гой, даже художник, только бы дочке было хорошо". Так и было. Паоло красавец, известный малый, любитель верховой езды, гарцует по утрам тенистыми аллеями, потом целыми днями гениально машет кистью, удачно продает картины богачам и аристократам, добрался до королевской семьи на островах, заполняет гигантскими фантазиями стены все новых замков... Они счастливо живут 13 лет. Он преуспел за эти годы, прославился не только как художник, но и стал, благодаря своим картинам, другом многих просвещенных и влиятельных людей, проявил себя как ловкий светский человек, выполнял многие поручения дипломатического свойства, тайные, когда надо было действовать помимо дипломатических каналов... И вот вершина жизни: он получает ответственное поручение - заключить мир, который подвешен в воздухе много лет из-за нескольких спорных территорий. Договориться с огромной державой, которая угрожала благополучию его страны, только что добившейся свободы. Самый тяжелый в его жизни год, он подготовил договор, своим обаянием и умелым разговором приблизил дело к полному успеху... и тут его отстраняют. Приехал влиятельный вельможа, подписывает, ему все благодарности, а Паоло ничего, он же только художник, второго сорта человек. Он возвращается, подавленный несправедливостью, а через два месяца любимая жена умирает в мучениях от рака, болезнь подкралась незаметно и быстро. - Не сдавайся, - он молит ее, - держись, это пройдет, пройдет... Глупые слова, он знает, и она знает тоже, улыбается, легкими пальцами касается его щеки: - Пауль... Только она его так называла, все остальные Паоло, он так хотел. Его называли в Италии -- Паоло-северянин. -Ты счастливый человек, Пауль, у тебя есть силы сказать ей -- нет!.. Я не могу... x x x После ее смерти он надломлен, разбит. Работает по-прежнему днями и ночами, просто привык к постоянному труду... все те же солнечные виды, поверхностная радость, нелепый пустой мажор... Что делать, по-другому не умея, ничего не чувствуя, продолжает - не успев закончить одну картину на заказ, не задумываясь, набрасывает новые темы, торжество бога войны, гибель Ахилла, взятие Трои... а доделывают ученики огромной мастерской. И так он живет одиноко несколько лет. Жизнь не возвращается к нему, собственная живопись раздражает. Отец Паоло, бездельник, шулер, бросивший в свое время жену и сына, он еще жив, ему за девяносто, слепой, живет в отдельном флигеле огромного дворца, слуги, уход... - Папа, все ли у тебя есть, чего бы ты хотел еще ? - Дурак, я жить хочу!!! Он смотрит на отца, и не может понять. Но постепенно... x x x Банально сказано, но все проходит. Если не умер, то живи. Природная устойчивость и сила жизни побеждают. Вдруг он понимает, что еще не умер. Однажды утром просыпается и видит новый день. В пятьдесят шесть женится на шестнадцатилетней девочке, дочери своего друга. Рождаются два мальчика. Огромный дом снова наполняется жизнью, как сказали бы современные писаки, превращающие драмы в газетные банальности. Но, действительно, дом оживился, и он тоже. Стал спокойней, вроде бы глубже, пишет портрет жены, небольшой, теплый, камерный, к большим холстам почти не притрагивается, вроде бы и нет необходимости - огромная мастерская, способные ученики -- Йорг, Франц, Айк, теперь он пишет небольшие эскизы для картин, зато какие!... Он мог за считанные минуты набросать на картонке рисуночек пером или углем, немногословный и настолько точный, что при многократном увеличении, перенесении на холст, потом не находил ошибок, подправлял несколькими штрихами, и все. Проходит еще время, и он возвращается к себе - снова гигантские замыслы, довольно пустая радость, великие страсти, за которыми ни тепла, ни истинного чувства. И опять все это не кажется ему фальшивым, он воспрял духом, он снова бог живописи... А, может, фальши не было? Может, наивная мечта о теплой спокойной жизни человека под покровительством добрых и веселых богов?.. Пусть в жизни не так, но очень уж хотелось бы, да? ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Истины конца. x x x Искусство мудро, и одна из мудростей в том, что оно забывает о создателе. Картина нередко выше и значительней художника, он вложил в нее все лучшее, что имел, а иногда художник гораздо интересней своего творения... В конце концов изображение становится отдельной жизнью, своим миром, и даже личностью -- дышит, общается с другими, далекими поколениями, и постепенно вопрос "что же хотел сказать нам автор" отмирает, отмирает... Так вот, Паоло, он не изменился, он вернулся, а значит в картинах была его суть, не больше и не меньше. И снова он живет весело и счастливо, еще пять лет. Потом думаешь, боже, как мало, всего-то пять... На деле же все лучшее на земле совершается быстро и незаметно. Написать хорошую книгу можно за неделю, хорошую картину -- за час. Но почему же, почему, если так быстро, и легко, и незаметно, - не каждый час и не каждый день, и даже не каждый год -- такой вот год, и день, и час, когда это незаметно и быстро делается и происходит? Чего-то не хватает? Духом не собраться? Или, хотя и быстро, и незаметно, но не так уж и легко? А может хочется просто жить, как говорят те, кто ничего такого не создал, не может, не умеет -- " мы просто хотим жить..." И они правы, черт возьми, ведь все имеют право, а как же! За эти пять лет он создал целый мир, по своему понятию и разумению. А потом заболел. x x x Слабость, боли в суставах... мерзкий сырой подвал, в котором прошло детство, догнал его и ударил. Потом зубы - мелочь, но тоже следствие времени, когда он ел кое-как и не замечал зелени. Зубы выпадали один за другим, и в конце концов еда стала причинять страдания, а он так любил вкусно поесть! Но все это не главное - живопись начала подводить его. Он больше не мог писать, рука не слушалась, плечо нестерпимо ныло и скрипело при малейшем движении. И еще, странная вещь произошла - он стал сомневаться в своих основах, что было не присуще его жизни на протяжении десятилетий. Началось с мелочей. Как-то на ярмарке он увидел картинку, небольшую... x x x Там в рядах стояли отверженные, бедняки, которым не удалось пробиться, маляры и штукатуры, как он их пренебрежительно называл - без выучки, даже без особого старания они малевали крошечные аляповатые видики и продавали, чтобы тут же эти копейки пропить. Молодая жена, он недавно женился, потянула его в ряды -- "смотри, очень мило..." и прочая болтовня, которая его обычно забавляла. Она снова населила дом, который погибал, он был благодарен ей - милое существо, и только, только... Сюда он обычно ни ногой, не любил наблюдать возможные варианты своей жизни. В отличие от многих, раздувшихся от высокомерия, он слишком хорошо понимал значение случая, и что ему не только по заслугам воздалось, но и повезло. Повезло... А тут потерял бдительность, размяк от погоды и настроения безмятежности, под действием тепла зуд в костях умолк, и он, не говоря ни слова, поплелся за ней. Они прошли мимо десятков этих погибших, она дергала его за рукав -- "смотри, смотри, чудный вид!", и он даже вынужден был купить ей одну ничтожную акварельку, а дома она настоящих работ не замечала. Ничего особенного, он сохранял спокойствие, привык покоряться нужным для поддержания жизни обстоятельствам, умел отделять их от истинных своих увлечений, хотя с годами, незаметно для себя, все больше сползал туда, где нужные, и уходил от истинных. Так уж устроено в жизни, все самое хорошее, ценное, глубокое, требует постоянного внимания, напряжения, и переживания, может, даже страдания, а он не хотел. Огромный талант держал его на поверхности, много лет держал, глубина под ним незаметно мелела, мелела, а он и не заглядывал, увлеченный тем, что гениально творил. И взгляд его скользил, пока не наткнулся на небольшой портрет. x x x Он остановился. Мальчик или юноша в красном берете на очень темном фоне... Смотрит из темноты, смотрит мимо, затаившись в себе, заполняя собой пространство и вытесняя его, зрителя, из своего мира. Так не должно быть, он не привык, его картины доброжелательно были распахнуты перед каждым, кто к ним подходил. А эта - не смотрит. Чувствовалось мастерство, вещь крепкая, но без восторгов и крика, она сказала все, и замолчала. Останавливала каждого, кто смотрел, на своем пороге - дальше хода не было. Отдельный мир, в нем сдержанно намечены, угадывались глубины, печальная история одиночества и сопротивления, но все чуть-чуть, сухо и негромко. История его, Паоло, детства и юношества, изложенная с потрясающей полнотой при крайней сдержанности средств. Жена дергала его, а он стоял и смотрел... в своем богатом наряде, тяжелых дорогих башмаках... Он казался себе зубом, который один торчит из голой десны, вот-вот выдернут и забудут... - Сколько стоит эта вещь? - он постарался придать голосу безмятежность и спокойствие. Удалось, он умел скрыть себя, всю жизнь этому учился. x x x - Она не продается. Он поднял глаза и увидел худого невысокого малого лет сорока, с заросшими смоляной щетиной щеками, насмешливым ртом и крепким длинным подбородком. Белый кривой шрам поднимался от уголка рта к глазу, и оттого казалось, что парень ухмыляется, но глаза смотрели дерзко и серьезно. - Не продаю, принес показать. И отвернулся. - Слушай, я тоже художник. Ты где учился? - Какая разница. В Испании, у Диего. -А сам откуда? - Издалека, с другой стороны моря. Так и не продал. Потом, говорили, малый этот исчез, наверное, вернулся к себе. Жить в чужой стране невозможно, если сердце живое, а в своей, по этой же причине, трудно. x x x Вернувшись домой, Паоло долго стоял перед своими картинами, они казались ему чрезмерно яркими в своей вызывающей радости, фальшивыми, крикливыми какими-то, а лица - театральными масками, выражающими поверхностные страсти, грубо и назойливо. Ни в одном лице нет истинного чувства!.. Это миф, чего ты хочешь? - он говорил себе, - страна чудесной сказки, только намекающей нам на жизнь. Да, так, и все же... Он запутался, в картинах не было ответа. x x x Он стал понемногу, постепенно, все больше и больше думать о себе. О своей странной судьбе, которой вовсе, оказывается, не управлял, хотя держал в руках все нити, неутомимо строил, пробивался... Я был честен!.. Делал то, что умел, не изменяя совести. Ну, вроде бы... Оказывается, вовсе не думал о себе, в безумной радости от неожиданной удачи, а как же -- так внезапно и, можно сказать, на старости лет -- талант! Он отмечал свои вехи картинами, успехами... деньгами, восторженными откликами, письмами образованных и умных друзей, почитавших его гений... А в юности, как было?.. Он воевал тогда, завоевывал пространство. И тогда не любил думать о себе, копаться -- не умел это делать, да. Он всегда был поглощен текущей жизнью, борьбой, поражениями, потом победами... x x x Теперь он просто думал, не глядя по сторонам, не вспоминая победы и заслуги - что произошло? Каким образом?.. Почему так, а не иначе? Как я оказался здесь, именно здесь, таким вот, а не другим?.. Как все получилось? В его вопросах не было отчаяния, тоски, раздражения, сожаления или разочарования, просто усталые вопросы в тишине. О чем он подумал, когда увидел портрет, первая мысль какая?.. "Никогда не продаст!" Он вспомнил, и ужаснулся. Вроде бы всегда считал, главное -- сама живопись. Обманывал себя? Или изменился?.. Второй мыслью было -- "мои лучше. А эта вещь темна, тосклива"... -Но тоже хороша, - он вынужден был признать. - И все-таки... не купят никогда! x x x Эти разговоры с собой были ему тягостны, трудно давались. Он был талантлив, с большой внутренней силой, зажатой в темной нищей юности, наконец, вырвался на свободу, нашел свой талант, благодаря ему разбогател... Счастливо женился, неутомимо писал и писал свои сказки про счастливую прекрасную жизнь, да... Потом жена умирает, ничто не помогло. И он десять лет живет один, талант не подвел его, он пишет, странствует... Снова женится на молодой красивой девушке, зачем? Чтобы дом не был пуст, он умел менять жизнь, решительно и круто. Хозяин свой судьбы. И свершилось, дом снова живет. Все, что он предпринимал, получалось... Если вкратце, все так. Оказалось, вовсе не так? Живопись не живопись, а жизнь... как картина - закончена, и нечего добавить. - Нет, нет, не спеши, совсем не так... - Добрались до тебя, да? x x x - Похоже, добрались, и спорить-то не с кем. Говори -- не говори... Он усмехнулся. - Что-то изменилось. Не в болезни дело. - Устал от собственной радости, громкости, постоянного крика, слегка утомился, да?.. - И не это главное. - Наконец, увидел, что ни делай, жизнь все равно клонится в полный мрак и сырость, в тот самый подвал, из которого когда-то вылез. С чего начал, тем и кончу?.. - Вот это горячей... Он видел не раз один и тот же сон, плохой признак. Будто сидит на веранде, с той стороны дома, перед сверкающей зеленью лужайкой, утро, молочный туман еще кое-где стелется, лентами и змеями уползает к реке, что внизу, под холмом. Он поселился на расстоянии от моря, пронизывающих ветров, запаха морской пыли, пробуждающего тоскливое чувство неприкаянности, непостоянства, желание все бросить, куда-то уйти, начать заново... Он встает из-за стола, подходит к краю балкона, и видит, что внизу не трава и цветы, которые жена заботливо выращивала, руками садовника, конечно, - а наклонная плоскость, то есть, плоский широкий участок, утрамбованный, какой образуется, когда ходят по одному месту бесчисленное множество раз, вытопчут сначала траву, потом все живое уничтожат, земля собьется в плотный монолит, наподобие камня, только не камень... И пересекает это безжизненное место узкая совершенно черная полоса, словно выжженная земля, такая черная, что глаз отказывается ее разглядеть. И она на глазах ширится, ширится, и это уже трещина, не имеющая дна, она отделяет дом и его самого от остального мира... Он просыпался в поту, так сжав зубы, что челюсти потом ломило от боли. x x x Он шел по огромному дому, не разбирая пути, и пришел в мастерскую, потому что десятилетиями каждое утро, а часто и ночью, приходил сюда, и привык. По стенам стояли работы, некоторые лицом к стене, две-три смотрели в высокие, стрельчатые окна. Еще было темновато, но зажигать свет он не хотел, и смотреть не хотел тоже. Ему нравился сам воздух этого зала, запах макового масла, красок и разных лаков, тишина, полумрак, холсты у стен, молчание, пустота. В детстве он не был общительным, любил тишину, потом все изменилось, почему, он не знал. Жизнь заставила, он бы ответил, хотя понимал, что эти слова пусты и ничего объяснить не могут. Он подумал о своем странном пути, который вроде бы выбрал, потому что всегда выбирал, а потом не отступался от своего, и всерьез не проиграл ни разу. И вот стоит на этом месте, все прошло, почти все сделано, и получилось, ведь да, получилось? И все-таки, совсем не так, как представлял. Огромность результата удивляла его -- как можно было все это придумать и создать, пусть с помощью смирения и трудолюбия учеников?.. Он гордился, да. И все равно, налицо усмешка жизни, о которой он часто говорил ученикам: хочешь одно, а получается другое. Чем ясней планы, тем неожиданней результат. И это мое ВСЕ?. От того, что ВСЕ, многое меняется. ВСЕ должно было быть другим. Он не понимал, почему оно вот такое, и даже не получилось, а случилось, хотя складывалось из ежедневных, вроде бы сознательных усилий. Это не удручало его, нет, он видел, как далеко позади оставил сверстников, товарищей, друзей... и все равно -- как именно это произошло? Казалось, он сделал все, что хотел. Был ли какой-то иной путь или возможность? Он не знал, он просто приходил сюда и удивлялся. А сегодня не удивился, с холодной уверенностью сказал себе: Это ВСЕ, Пауль. Не убавишь, не прибавишь. Как ни старался, а вот не то. НЕ ТО. x x x Паоло в мастерской. Сидит в углу, на своем любимом месте, отсюда видно, как несколько подмастерьев и Айк суетятся, подчищают уголок огромного холста, на который, по клеткам, был перенесен эскиз учителя. Венера, Марс, собирающийся на войну, его пытаются отговорить... Благородный сюжет, исполненный благородными средствами. - Вот здесь несколько простых людей, они заняты своими делами, не видят, не представляют себе... - Айк горд своим решением. Место, действительно, позволяет, задний план, пейзаж. Паоло предпочел бы одинокое дерево, люди со временем надоедают... но не спорит, наклоняет голову - "Да,. пожалуй, вполне возможно..." Композиция не нарушена, это главное. - Пришел какой-то парень с холстами, стоит у ограды. - Хорошо, скажите, пусть подождет. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. РЕМ x x x Рем опустил сверток с холстами и рисунками на землю, на сухое место, там среди бурых комьев пробивалась резко-зеленая трава. Он терпеть не мог этот цвет, а Зиттов смеялся -- "нет плохих цветов, только плохие художники. В сочетаниях дело, в сочетаниях..." Но вот не любил, и все, предпочитал коричневые, тяжелые, суровые, с проблесками желтоватых, красных, фиолетовых... Он вообще любил писать с грязцой, не доверяя чистому цвету, и в этом они сходились с учителем, тот считал, что чистых цветов нет, есть чистые пигменты на полках магазинов, а цвет художник создает путем смешения веществ. Рем посмотрел кругом, увидел камень, невысокий гранитый валун, прочно засевший в земле, и сел на него, тяжело опершись локтями о колени. Ему было жарко, клонило ко сну, он бы поел сейчас, выпил и улегся на часок, а потом порисовал бы вволю, у него была заготовлена бумажка, серо-желтая, шершавая, пористая... и уголь, тонкие, ломкие стерженьки. Кисть и тушь всегда под рукой... К вечеру свет мягче, не так слепит, у туши появятся оттенки -- по краям мазков, где просвечивает бумага, он видел там разные цвета, ему хватало и намека. А может взять перышко?.. Осталось от Зиттова, простое железное перо, грубой ниткой привязанное к палочке. Сколько ни пытался Рем заменить его новыми и дорогими, не получалось - это лучше всех, удобное в руке, и, главное, позволяет любой наклон, чертит и вдоль, и поперек, и справа налево, и наоборот!.. Зиттов, до того, как использовать его, извел огромный лист грубой бумаги, безжалостно исцарапал его этим пером, карябал, пока не устал, чтобы оно ослабло, износилось, держало чернила и в то же время охотно отдавало их, как к ни поверни, в каком неожиданном наклоне ни коснись бумаги. А нажимы? - от тончайшего волоска до грубой толстой линии, ровной, или с легкими брызгами - мельчайшими точками, по краям, это уж как захочешь и повернешь... И чем дольше рисовал этим перышком Рем, тем больше он любил его, и жалел. Он всех жалел - и бумагу, постоянный вызов для пера, и само перо, которое мучается, скребет бумагу, и чернила - остаются на листе одинокими каплями, осуждены к смерти путем высыхания... Какие глупости, ведь он был взрослым человеком!.. Разве не говорила ему Серафима -- "Рем, ты взрослый человек... - и добавляла, жалостливо глядя на него, - почти как взрослый..." А потом еще - "Ты никогда не вырастешь, мальчик!" x x x И он представлял себе, что так и останется пятнадцатилетним неуклюжим подростком с разбитым носом - постоянно дрался с соседскими мальчишками, они смеялись над его занятиями с Зиттовым. Живопись-то была в почете, если пишешь натюрморты с известным в окрестности учителем. Почти в каждом доме они висят в кухнях и гостиных, а этот пришелец учит - чему? Зиттов тоже писал натюрмотры, а как же, и даже пытался сбывать их на местном рынке, но кому они нужны, даже за бесценок! - бокалы просты, тарелки засижены мухами, а вместо сочной розово-красной ветчины - кусок сухого хлеба, хвост ржавой селедки, граненый стакан, захватанный жирными пальцами, а если книга, то не почтенный фолиант, а жалкое подобие книги, в рваной бумажной обложке, которая лишь по толщине отличалась от страниц, и на ней какие-нибудь разводы, что-то вроде акварелей, или чернильные пятна, отдельные слова мелким почерком с завитушками, или просто буквы, выписанные рукой без особого тщания... сам вид такой книги вызывал омерзение у читающих людей, привыкших к бережному обращению с мудростью, к тисненой коже и тяжелым медным застежкам... Зиттов был неисправим -- каждый раз уверял, что "обязательно купят!..", и уходил с рынка ни с чем. И все равно возвращался, почти каждое воскресенье оказывался здесь. Потом Рем догадался, он и не рассчитывал продать, приходил посмотреть на лица, или рожи, рыла, как он иногда говорил Рему - "давай порисуем эти рыла..." Они шли к площади, прятались в невысоких кустах, окаймлявших торговые ряды, и терпеливо карябали бумагу. Зиттов говорил ему - "не спеши перечислять детали, почувствуй, что особого в фигуре... поза, жест, и это передай, вот и будет славно. Но главное, главное чтобы мощно и лаконично, ничего лишнего. Фигура должна держать весь лист. Чувствуй каждый уголок, чтоб ни краешка бумаги лишнего не оставалось. А эти почеркушки где попало -- забудь, береги рисунок как свою честь и совесть". x x x Все это приходило ему в голову, вспоминалось, но как во сне -- части слов, звуки, обрывки картин проплывают... Он сидел на камне, с ноющей спиной и потными горящими ступнями, он с удовольствием бы снял тяжелые сапоги, но боялся, что вот-вот подойдут, и что он? - засуетится натягивать обратно, а это нелегко, когда ноги устали, да и живот всегда подводит -- мешает, да... Тем более, вдруг выйдет сам Паоло, как тогда быть?.. - нагибаться, кряхтеть?.. Нет уж, потерплю. Он жалел, что уговорил себя, тащился, а теперь сидит на виду, его прекрасно видно из окон огромного дома, и зачем только такой домина!.. Но теперь уж придется ждать, потому что взять холсты, повернуться и уйти еще трудней. Он уже не ждал ничего хорошего, настроение упало, и если б его сейчас спросили, зачем пришел, он бы довольно грубо огрызнулся. Но он помнил слова учителя, что хорошо бы... и вот явился, пусть это время пропадет, он свое, обещанное, сделал. Придется подождать. Так сказал ему высокий парнишка с длинным тонким лицом, довольно вежливо и деликатно - "Учитель просил подождать, у него неотложные дела, простите..." x x x Рем видел огромный дом, поляну перед ним, с двумя молчавшими фонтанами, в неглубоких, облицованных голубой плиткой чашах валялись кучки мертвых листьев и прочий мусор, порядком здесь еще не занимались. Дом с невысокими толстыми колоннами у входа,. два этажа, а в центральной части даже три, высокие окна... Настоящий дворец, два флигеля, лестницы с обеих сторон вели куда-то вверх, наверное, во внутренний двор или сад. Выбежали дети, двое, с ними вышла женщина, ровесница Рема. Он подумал - дочь, наверное, а это внуки. Один из детей, мальчик лет четырех, подбежал к ограде: - Это у вас картины? Какие малюсенькие!.. У папы таких нет... - Не видишь, что ли, это эскизы, - сказал второй, чуть постарше. - Эскизы на картоне, я видел в мастерской. - Идите сюда, оставьте в покое дядю. Возьмите мячики, займитесь делом и не приставайте к чужим. x x x Женшина ушла, оказывается, жена Паоло. Рем был удивлен, но только на миг, подробности жизни его мало волновали. Он думал, как опрометчиво поступил, что явился, теперь так просто не удерешь... О чем говорить, что спрашивать? Он не знал, что хочет узнать - ничего не хотел. Работы показать?.. Он пожал плечами, хорошего не жди. Наверное, хотел увидеть того, кто создал тысячу картин, удерживает в голове сотни фигур одновременно. "Мне и десятой доли не придумать, не запомнить...". Хочет ли он писать как Паоло? Он не смог бы сказать ясное и простое "да", и не сказал бы - "нет". Конечно, он бы хотел так раскованно, смело, свободно, размашисто... мощно, да! Но все остальное вызывало оторопь, непонимание, даже возмущение... Нет, он бы ничего не сказал, ему трудно давалась ясная речь. Зиттов не раз смеялся - "настоящий художник, ничего толком не объяснишь." В то же время, его тяготения и пристрастия... именно пристрастия и тяготения, а не здравые и ясные мысли и желания... были определенными, и никто не мог заставить его поступить вопреки им - он отмахивался, как от злых мух, отделывался тупым бормотаньем, ухмылками, разводил руками, на лице появлялась глупая усмешка... он не мог, и сам не знал, откуда бралась вдруг поглощающая силы лень, тяжесть в руках и ногах, желание тут же плотно поесть, поспать, проснуться и забыть. Его невозможно было свернуть с пути, о котором он сам почти ничего не знал - его тянуло куда-то, но он не мог объяснить, точно и определенно, куда. Его привлекали окна, двери, щели, дыры, разрушенные стены, огромные, уходящие в темноту залы... вот-вот -- в темноту, да! Лица со следами тьмы в глазах... боль, растерянность, страх, болезнь, усталость... Радость?.. - момент, только момент, да... И всегда за спиной, противопоставлением свету -- тьма; это и есть живопись, свет и тьма, свет - из тьмы... потому что, потому... Он останавливался, скреб подбородок, чесал спину, по лицу растекалась мучительная растерянность... "Ну, потому, что в жизни... разве не так?.." Если б он умел выразить словами, то, что при этом чувствовал, то, наверное, не стал бы писать картины. А что он чувствовал, что? x x x Будто он не укорененное в этой жизни, на этой почве существо, а словно принесло его какой-то силой -- сюда, в это время, место, и оставило здесь. Может, ветром?.. Или волной, да? Такое не забывается. Принесло и поставило. Может снова унести, хоть завтра, хоть сейчас. Ну, не волна, так другой случай. Просто и безжалостно. Был и не стало. Нет, он любил поесть, поспать... поваляться с женшиной? -- несколько раз было, правда, он не разобрался еще... Он был привязан к своему телу, здоровью, соснам этим, воздуху, своему дому, коту... он хотел писать картины, лучшего занятия нет. Живи, раз принесло. Если удалось. Пока живой. Везет не всем, он это никогда не забывал. Тело радовалось жизни, но в груди прочно засел кусок тьмы, твердый ледяной ком, где-то в груди, да... Но молодость пересиливала , особенно днями, светлыми, как этот, и теплыми, отчего же нет?.. Он бы не стал так долго рассуждать -- было у него словечко, подслушанное у Зиттова, тот в таких случаях говорил -- "бекитцер!", что значит "короче", или "лучше помалюем". x x x Он выбирал цвета по наитию, по внутреннему влечению, это не было для него вопросом, задачей, загадкой - он даже не выбирал вовсе, а просто брал и мазал, шлепал большой кистью, а если бывал недоволен, то громко сопел, хватал нож и соскабливал пятно, но это бывало редко, он почти не ошибался. Цвет не должен вызывать сомнений и раздумий, чтобы "все на месте", как говаривал Зиттов, он предпочитал более открытый и яркий красный, избегал Ремовского тяжелого коричневого, со скрытой, едва проступающей краснотой и желтизной, "болото", он говорил, или - "угроза"... но не ругал Рема за мрак, только печально усмехался - "ты, парень, уж точно, не разбогатеешь, со своей мазней..." - Да, - Рем вспомнил, - Паоло... Что же он спросит у Паоло?.. Надо придумать вопросик похитрей, и мы не лыком шиты... чтобы поговорить с умным человеком, услышать разные истории про живопись, про художников... А потом он, может, даже подружится со стариком, будет приходить сюда, как свой, пить кофе перед домом, в тени развесистого дерева, видно, что из южных краев, с шелковистой корой, желтоватыми луковыми чешуйками... И переглядываться с молодой женой, а что?.. Не переходя границ, конечно. Старик, в конце концов, признает его, скажет -- "вот мой ученик, ему завещаю все свое умение..." И научит Рема писать могучие веселые картины, на которых толстозадые богини, Парисы, роскошь и сладость, да? И он освоит науку угождать?.. x x x - Придет же в голову... Наверное, перегрелся. Иногда он видел во сне картины, которые только начал, и ночью продолжал мучиться с расположением фигур, это трудней всего давалось. И сюжеты! Бывало, так хочется измазать красками холст, набросать что-то дикое и сильное, чтобы само расположение пятен вызвало тоску или радость... просто невмоготу становилось, а замыслов никаких!.. И он тогда все перышком и перышком, рисуночки небольшие чернилами и тушью, без темы, куда рука поведет - фигурки, лица, шляпы, руки, лошадиные головы с раздутыми ноздрями, диковинные звери, которых никогда не видел, женщины, женщины, сцены любви и насилия... Он терзал бумагу до дыр, злясь на свою неуклюжесть, подправлял линии, чем попало - иногда щепочкой, иногда толстым грязным ногтем... Бывало неделями -- все на бумажках, "по мелочам", как он говорил, не считая графику почтенным занятием, так, забава... Зиттов не раз уговаривал, убеждал его - "парень, может и не надо тебе вонючего масла этого, плюнь на цвет, он у тебя в тенях все равно сидит, в чернилах, удивительно даже, нет, ты посмотри..." Но Зиттова не стало, а писать маслом хотелось, самое трудное и важное дело, Рем считал. Но что делать с темами, какая же картина без сюжета?! x x x О чем же писать??? -- тоскливая эта мука; он бродил по дому, заглядывал во все окна, нервно шептал, вздыхал, надо бы поесть.... надо бы написать... Что-нибудь хотя бы написать!.. Нет, писать-то ему хотелось, почувствовать запах красок, сжать в руке кисть, услышать, как она с тихим шорохом что-то нашептывает холсту... ну, поэт!.. но дальше дело не шло и не шло, потому что на картине нужно что-то изобразить, куда денешься, а не просто намазал от души! И он снова ходит, и шепчет, и стонет... Наконец, нажрется как свинья и брякнется на кровать. Проспится, и опять муторно ему... Зачем, зачем писать картины, он задавал себе вопрос... Что за болезнь такая?.. x x x ...Каким свободным и счастливым он стал бы, если б вдруг очнулся от этого постоянного смутного сна или видения, от напряжения во всем теле, скованности, заставляющей его двигаться медленно и осторожно, ощупывая вещи взглядом, пробуя пол на прочность, словно опасаясь внезапного падения куда-то далеко вниз... вышел бы во двор, пошел в соседний городок, час ведь ходьбы! выпил, девки... и ничего бы не знал о живописи. Его и писать-то не тянуло, то есть, изображать что-то определенное, понятное, передаваемое ясными словами - его засасывало воспоминание о том особом чувстве, когда начинаешь, холст готов, краски ждут, и кисть, и рука... и внутри не то, чтобы ясность и замысел, история какая-то, известные фигуры и прочее, нет -- особая полнота и сила в груди, уверенность... Как во сне, у него было, он никогда не играл на скрипке, а тут взял в руки, прижал к себе, и смычком... -- зная, без сомнений, уверен, что умеет... - и сразу звуки... Странно, странно... Также и здесь, только не сон - кисть в руке, и полная уверенность, что будет, получится... и чувствуешь воздух, который вдыхаешь свободно, свободно... и первые же мазки напоминают, какое счастье цвет, неторопливый разговор пятен, потом спор, и наконец музыка, а ты во главе ее, исполнитель и дирижер. И уплываешь отсюда, уплываешь... Тогда уж нет разницы, ветчина на блюде или кусок засохший хлеба, стерлядь или селедка, снятие с креста или прибивание к нему... Почему же, почему так тягостно и неповоротливо время, что мне мешает начать, что, что? Он не понимал, потому что, когда, наконец, какой-то тайный вопрос решался в нем, может и с его участием, но без понимания, что, как, зачем... то и сомнений больше никаких, все настолько ясно... ни споров с самим собой, ни пауз -- неуклонно, быстро, с яростным напором, не сомневаясь ни на миг, он крупными мазками строил вещь, не прибегая к наброскам, рисунку, сразу лепил густым маслом, и безошибочно, черт!.. Черт! -- как-то вырвалось у Зиттова, когда он увидел Рема в один из таких моментов. -- Черт возьми, я тебя этому не учил, парень! И, конечно, был прав. Он все знал. А Рем -- нет не понимал, но... Он видел, картины у него -- другие. x x x Не такие, как у Паоло, нет. Они темны, негромки и замкнуты в себе, так Зиттов учил его - картине не должно быть дела до зрителя, она сама собою дышит. Но Паоло, он и знать об этом не хочет! У него там все красуются и представляются, стараются понравиться нам, разве не так? Как ему удается - писать счастливо и весело светлые и яркие виды сказочной жизни, что он такое сам по себе? Однажды на выставке он мельком видел Мастера, в толпе местной знати, которая к нему с показным почтением, но только отвернется, морщили нос -- пусть и друг королей, а все же цирюльник. Небольшого роста старичок с четкими чертами лица, ясными глазами, доброжелательный и спокойный. Это просто тайна, откуда в нем такая радость, достойная ярмарочного клоуна или идиота, когда на самом деле... Что на самом?.. Все не так! Не так! А как? Ну, гораздо все тяжелей, темней, что ли... - Эт-то вопрос, вопро-ос... - протянул бы Зиттов, глядя на него задумчиво, пусть с сочувствием, но с проблесками ехидства. Нет, пожалуй, - насмешливо и печально. Он сам-то недалеко ушел, но умел забыться, напиться, подраться... - Сходи к этому Паоло, сходи... Вот и пришел, сижу, и что?.. Все-таки, нельзя уходить. Рем знал, что если уйдет, то больше ни ногой, и поэтому терпел. x x x Так вот, сюжеты... А если ничего путного в голову не приходило, не приходило,