уж во всяком случае, неразоружившегося врага. - Все это так, - стоял на своем Грачев, - но ведь я-то ни сном ни духом не противостоял генеральной линии, ведь я стопроцентно разделяю платформу большевиков! - А это неважно. - Как так неважно?! - А так - неважно. Ведь, скажем, смерти неважно, хороший ты человек или подлец, она просто приходит и забирает тебя к себе. Так и классовая борьба: если ей нужно, чтобы ты пострадал ради освобождения пролетариев всей планеты, то ты, безусловно, пострадаешь, будь ты хоть командармом, хоть партийцем со второго года. И я приму эту муку, если потребуется партии большевиков, несмотря на то, что я коммунист до мозга костей, да и всякий примет, поскольку интересы мировой революции не идут ни в какое сравнение с отдельно взятой житейской драмой. Так вот сегодня партии надо, чтобы ты выступил как вредитель в сфере кооперации, чтобы ты, положим, изо дня в день сыпал туберкулезные палочки в цельное молоко. Грачев схватился за голову и сказал: - Вот этого я никак не могу понять! Зачем партии нужно, чтобы я отравлял продукты питания, ну зачем?! - Затем, что в переходный период нам требуется жесткая, могущественная власть, иначе мировой капитализм нас задавит и разотрет. Ведь русский народ - мямля, размазня, да еще у него руки приделаны кое-как, и поэтому наш народ надо постоянно держать в намагниченном состоянии, то есть в ежовых рукавицах надо его держать, чтобы он - покуда не перекуется на новый лад - мог бы полноценно трудиться и, если потребуется, отстоять завоевания великого Октября. А для этого необходимо воспитывать в людях бдительность, объединить их чувством опасности перед лицом недремлющего врага. Вот почему большевики проводят такую линию: профилактический осмотр партийных рядов, нейтрализация потенциального противника, железная дисциплина во всех сферах жизни, вплоть до применения высшей меры социальной защиты, плюс, так сказать, нагнетание международной и внутренней обстановки. В результате мы имеем жесткую и могущественную власть, насущность которой отлично понимают сознательные рабочие и крестьяне, ибо только такая власть способна противостоять капиталистическому окружению и привести страну к намеченным рубежам... Вот если бы мы в Англии какой жили, тогда другое дело, тогда бы установка была помягче, а то ведь у нас в Союзе каждый второй не может фамилию подписать, спились все к чертовой матери, вор на воре, да еще каждый мало-мальски грамотный человек сам себе Иисус Христос!.. - Да, я это понимаю, - сказал Грачев. - А раз понимаешь, то давай подписывай, что ты сыпал туберкулезные палочки в цельное молоко. - Я только сомневаюсь, что туберкулезные палочки можно сыпать... - Ты, Грачев, не умничай, а подписывай, что тебе говорят, - строго сказал Александров-Агентов и подвинул в сторону подследственного исписанный лист бумаги. - Тем более что перед партией совершенно безгрешных нет. Или ты обручальное кольцо таскаешь, или антисоветские анекдоты слышал, да не донес, или у тебя жена путается черт-те с кем... Грачев спросил с каким-то гибельно-торжественным выражением: - Так ты полагаешь, что моя подпись объективно сыграет в пользу пролетариата? - Это даже можешь не сомневаться, - сказал ему Александров-Агентов. - Ну тогда ладно, - сказал Грачев и вдруг чему-то нервным образом ухмыльнулся. После того как конвойный увел подследственного назад в камеру, Александров-Агентов принялся названивать в Кремль одному знакомому мужику. Когда на том конце провода взяли трубку, он как-то доверительно, вполголоса сообщил, что сейчас подошлет с порученцем одну бумагу и хорошо было бы сделать так, чтобы эта бумага дошла до Бати. 5 Бажанов проснулся около обеденного времени, так как накануне он проработал с Хозяином до утра; проснулся он в Кремле, на кожаном диване, в помещении охраны третьего этажа. Первым делом он умылся из бачка с кипяченой водой, потом спустился в буфет, где выпил стакан крепкого чаю и съел бутерброд с жареной колбасой, а затем уже отправился в свою рабочую комнатку и принялся за бумаги. Вернее, он не сразу принялся за бумаги, а несколько минут приходил в себя, тупо глядя на чернильный прибор, который изображал три разновеликие бочки, куда наливались красные, черные и фиолетовые чернила. Сначала он разбирал письма и телеграммы: среди таковых было сообщение с Украины, обнадеживающее в том, что поскольку хлеб у единоличников и колеблющегося элемента изъят без остатка, то повального голода на юге не избежать; была докладная записка от Фирина с Беломорстроя, который угрожал снижением темпов, если ему немедленно не направят на трудперековку по меньшей мере пять тысяч "каэров" [то есть контрреволюционеров], уголовников и шпаны; была телеграмма со строительства Магнитогорского комбината с жалобой на переизбыток рабочей силы; был сигнал из Гознака - дескать, нет бумаги печатать деньги и, в частности, нет ее потому, что некоторые несознательные работники заворачивают в нее всякое барахло; наконец, было письмо от Немировича-Данченко с мольбою выпустить его на лечение за границу. "Ну, это ты умоешься", - сказал про себя Бажанов. Разобравшись с текущей почтой, он принялся расставлять запятые в докладе Хозяина "О некоторых особенностях ликвидации неграмотности в СССР", который тот собирался сделать на Секретариате в начале мая. Речь у Хозяина шла о том, что обучение грамоте полудикого населения большевики обязаны держать в строго политическом, узкопартийном русле и постоянно иметь в виду опасность сползания к мелкобуржуазному просветительству, в болото абстрактных ценностей и внеклассового подхода - напротив этого самого "болота" Бажанов поставил карандашом знак вопроса; о том, что для обеспечения единства партии и народа будет достаточно, если трудящийся, охваченный начальным образованием, сможет прочесть газетные заголовки, и посему таковые отныне должны быть распространенными и заключать в себе содержание материала, как то: "Против немарксистских течений в источниковедении", или "Японская военщина бряцает оружием на Дальнем Востоке", или "Догоним Америку в десять лет" - это место Бажанов оставил без замечаний; о том, что из популярной информации для неофитов хорошо было бы изгнать всяческие оттенки, сбивающие с толку здоровый ум, и свести диапазон политических знаний к простому двуединству "свои - чужие" - тут Бажанов приписал карандашиком на полях, что слово "неофиты" не совсем к месту; о том, что тем не менее вредоносность широкой грамотности большевики сумеют свести к нулю, если в отличие от расхлябанного царского правительства твердо возьмут в свои руки издательское дело, наладят предельно бдительную цензуру, способную пресечь самую хитроумную диверсию на идеологическом фронте, и, таким образом, организуют литературные силы именно по принципу дочерней политической партии, чтобы ни одна сволочь не посмела пикнуть против курса большевиков, - и это место Бажанов оставил без замечаний, хотя его и покоробило слово "сволочь". Работая над докладом, он до такой степени утомился, что позволил себе пятнадцатиминутный перерыв и отправился погулять. Он в тысячный раз осмотрел царь-пушку, побродил по Ивановской площади и немного постоял у чугунного парапета, глядя на Замоскворечье, над которым там и сям поднимались коричневые дымы. В эти минуты он размышлял о том, какие требуются и еще потребуются от большевиков титанические усилия, чтобы оседлать варварскую страну, тысячу лет прозябавшую в похмельном бреду и в дреме. И какое это для большевиков счастье всемирно-исторического масштаба, что на переломе эпох во главе партии и державы стоит такой гениальный стратег, как Сталин; правда, гайки он заворачивает будь здоров, но разве этот гений не волен миловать и казнить?.. Ведь про то, что социализм в перспективе несет русскому простонародью почти идеальное общественное устройство, о котором можно только мечтать, знают в Союзе все, но про то, как построить социализм, знает он один и никто, кроме него, не знает. И каким нужно быть тонким провидцем, чтобы сознательно сделать ставку на посредственность, которая, во-первых, надежно обеспечивает опору, а во-вторых, открывает простор для самого отъявленного маневра, на какой только способна гениальная голова. Именно поэтому победа социализма в СССР есть вопрос времени - это факт. Хотя, как говорится, "пока солнышко взойдет, роса очи выест", еще, наверное, год-другой - и такая тут начнется кровавая мясорубка, такие головы полетят, что, пожалуй, пора рвать когти, пора перебираться в какую-нибудь негероическую страну... От этих мыслей его отвлек один отвратительный ручной зверь: примерно в том месте, где когда-то стоял памятник Александру II, он приметил лису Бухарина, которая самозабвенно гонялась за сизарями; метрах в пятидесяти по направлению к Спасской башне виднелись результаты ее охоты, именно там валялись, как грязные тряпочки, несколько растерзанных голубей в ореоле из окровавленных сизых перьев, которые произвели на него тошнотное впечатление, и он подумал, что эту чертову лису хорошо было бы извести. Только он воротился в свою рабочую комнатку, как затрезвонил противным голосом телефон: звонил из ОГПУ старинный его товарищ, с которым они были однокашниками по Промышленной академии, и просил подсунуть Хозяину одну многозначительную бумагу. Бажанов ждал порученца с Лубянки примерно минут пятнадцать, от нечего делать размышляя на тот предмет, каким именно способом он во благовременье покинет Страну Советов; набьется ли на зарубежную командировку или же просто-напросто перейдет границу и осядет в каком-нибудь мелком, непримечательном государстве, где его даже с собаками не найдут. После он подумал о том с нехорошим чувством, что Хозяину могут не понравиться его замечания, сделанные к докладу, и он опять скажет, то ли шутя, то ли с раздражением и угрозой: "Ты, Бажанов, хочешь быть святее папы Римского. В конце концов, кто у нас теоретик партии, товарищ Бажанов или товарищ Сталин?" И у него от этих слов опять позорно ослабнут ноги. 6 Иосиф Виссарионович проснулся около часу дня. Одевшись, он мягкой своей походкой походил по квартире, как если бы что-то искал, потерянное вчера, потом съел в столовой тарелку манной каши с изюмом, поблагодарил подавальщицу, закурил трубку и отправился в кабинет. Там он какое-то время сидел без дела, наблюдая за воробьями, скакавшими по карнизу, а в голове у него, невесть отчего, вертелись слова дурака Керенского: "Душу свою погублю, а Россию спасу", которые он вычитал в воспоминаниях Шульгина. Затем он работал с донесениями от Ягоды, а в пятом часу явился помощник Бажанов, похожий на старорежимного офицера. С этим Бажановым он в тот день занимался дольше обычного, так как дело коснулось некоторых ленинских выкормышей, которых он на дух не выносил. Напоследок Бажанов ему сказал: - Поступило письмо от некоего Свиридонова, члена ВКП(б) с одиннадцатого года. - Это не тот ли Свиридонов, - спросил Иосиф Виссарионович, - который был заместителем у Цюрупы? - Тот самый, - сказал Бажанов. - Ну и что же он пишет? - Что проект Дворца Советов составлен халатно и требует доработки. - А конкретно он что-нибудь предлагает? - Конкретно он предлагает разместить библиотеку в голове у статуи Владимира Ильича. - А в штанах у Ильича он ничего не собирается разместить? Несчастный я человек, Бажанов! Какими дураками приходится управлять... - Совершенно с вами согласен, товарищ Сталин, - сказал Бажанов и от досады принялся ломать пальцы. 7 По той причине, что преподаватель исторического материализма заболел сыпным тифом, на другой день два первых часа были отменены, и Ваня Праздников, Сонька-Гидроплан, Сашка Завизион плюс еще двое парней из группы договорились понаведаться на строительную площадку Дворца Советов. Они доехали на трамвае до Пречистенских ворот и пешком спустились к Москве-реке; дорогой Сашка Завизион рассказывал, что если позвонить Маяковскому по его лубянскому телефону 73-88, то будто бы поэт поднимает трубку и говорит: "На что жалуетесь?" - даром что он умер два года тому назад. - Не остри, пожалуйста, - сказала ему Соня Понарошкина, - ненавижу, когда острят. На том месте, где до зимы прошлого года стоял храм во имя Христа Спасителя, зиял котлован, похожий на воронку от бомбы огромной силы, в котором копошились человечки размером с дюймовый гвоздь. Двое парней из группы, приладившись у деревянного ограждения, стали плеваться вниз и действительно с ног до головы заплевали одного немца, выписанного из Мюнхена за недостатком специалистов по изоляционным материалам, а Ваня Праздников стал объяснять товарищам, что к чему. - Главная сложность - это опора, - говорил он, - потому что на этом месте скоро встанет самое высокое здание в мире, которое будет весить как планета средней величины. Вон там внизу экскаваторы дорылись до трех скальных напластований - на них-то и обопрется Дворец Советов... - Я вот только думаю, - засомневался Саша Завизион, - как бы Москва-река не размыла его фундамент. - Плохого же ты мнения о нашем градостроительстве, - сказал Ваня. - Во-первых, напластования защищены от реки расплавленным битумом, а во-вторых, на фундамент идет цемент марки "ДС", который под воздействием влаги как раз образует слой изоляции, так что вода ему только на пользу, а не во вред. Да еще в качестве защитного материала в дело пойдет асбестовая бумага, пропитанная битумом, а это товар вечный, который не износится никогда. Вообще, ребята, Дворец Советов будет прежде всего замечателен тем, что его воздвигнут не на сотни лет, как у буржуев, а практически навсегда. Представляете - навсегда! - Честно говоря, - сказала Соня Понарошкина, - это трудно себе представить. - Идем дальше... Сталь для каркаса тоже марки "ДС", прочность на сорок процентов выше, чем у нормативной мостовой стали, а от коррозии ее защитит специальная эмаль на жидком стекле, которую разработали советские инженеры. Вот только статуя Владимира Ильича будет выполнена в монель-металле, то есть в никелевой бронзе, и тут мы, конечно, даем слабину перед лицом мирового капитализма, потому что из этого монель-металла сделана крыша на Пенсильванском вокзале, - обидно, конечно, но это так. А в остальном мир содрогнется от дерзновенности нашей технической мысли, которая переплюнет самые фантастические мечты. Ведь только подумайте: посетители Дворца Советов будут выделять за час пребывания один миллион калорий, чего, между прочим, хватило бы на обогрев областного центра вроде Курска или Орла! - С ума сойти можно! - сказала Соня. - А сколько он электричества будет жрать? Ваня ответил: - Сорок тысяч киловатт в час, но это, в общем-то, не предел. - Да! - сказал Сашка Завизион. - Вот это будет настоящий социализм, который можно рукой потрогать. А потом понастроят для рабочих хоромы с паровым отоплением, и все-то будет в нашей стране прекрасно - и душа, и одежда, и лицо, и мысли... - Насчет лиц, - заметила Соня Понарошкина, - я все-таки сомневаюсь. Вот смотрю на эти рожи и сомневаюсь. Видимо, Соня имела в виду какую-то крестьянскую депутацию, которая явилась в столицу для осмотра достопримечательностей и теперь глазела на котлован; одежда у земледельцев отличалась бедностью чрезвычайной, и физиономии были действительно не того. - Я думал об этом, - сказал Сашка Завизион. - Данный просчет природы мы будем устранять по-революционному, то есть оперативно. Поскольку при социализме все должно быть прекрасно, и каждый кривой нос есть отчасти контрреволюция, то всех страхолюдин станут со временем направлять на пластическую операцию, чтобы они не портили общий вид. - Не умничай, пожалуйста, - сказала Соня, - тебе это не идет. - А я и не умничаю, я теоретически рассуждаю. Ваня спросил у Сашки: - Ну а если кому-то нравится его нос? - Нам-то что за дело! Нравится не нравится, а если чей-то нос противоречит идее социализма, то пусть он в организационном порядке идет под нож. Мы распространим, так сказать, принудительную красоту, потому что у нас, слава Богу, общественное выше личного и каждый отдельный человек обязан подчиниться воле широких масс. - Ты знаешь, Сонька, - сказал Ваня Праздников, весело глядя на Понарошкину, - этот придурок еще предлагает ввести искусственное... ну, как это сказать, продолжение рода, что ли. - А что, - отозвалась Соня, - я приветствую эту мысль. Чем меньше жизненной грязи, тем ближе социализм. Обратной дорогой они играли в аббревиатуры; кто-то припоминал какую-нибудь непростую аббревиатуру, и требовалось отгадать, что она означала: минут десять, наверное, Ваня Праздников с Сашкой Завизионом бились над "бухкомотрядами", пока наконец Соня не объяснила, что эта аббревиатура обозначает отряды бухарских большевиков, которые воевали с эмиром за власть Советов. Когда ребята вернулись в техникум, они первым делом зашли в помещение партячейки, чтобы позвонить по телефону 73-88 и проверить вредную байку о Маяковском. "На что жалуетесь?" - ответил им карамельный бас, такой знакомый по Политехническому музею, который развеял все давешние сомнения, и ребята были неприятно поражены. Тут-то, то есть на выходе из помещения партячейки, Ваню Праздникова и настиг Павел Сергеевич Свиридонов; он отозвал Ваню в сторону и некоторое время зло на него смотрел, причем было видно, что в директоре совершается какая-то тягостная работа. - "Хвосты" есть? - наконец незаинтересованно спросил он. - Есть, - прямодушно ответил Ваня. - Вот и ликвидировали бы лучше свои "хвосты", - вдруг прорвало Свиридонова, - учились бы лучше, как подобает юному гражданину Страны Советов, вместо того чтобы выдумывать разную чепуху! А то какие-то им мерещатся фантастические библиотеки, а по истории партии небось "уд"! - По истории партии как раз "хор". - Ну, усилили бы тогда общественную работу, - продолжал Павел Сергеевич на той же горячей ноте, - например, организовали бы в техникуме осоавиахимовскую ячейку, а то они заварят кашу, а ты расхлебывай, как дурак! И с этими словами Свиридонов схватился за сердце, одновременно по-детски скривив лицо, словно он что-то непереносимо кислое проглотил. - Неприятности будут, Праздников, большие неприятности! - в заключение сказал Свиридонов, превозмогая сердечный спазм. Ваня недоумевал. Сначала он просто недоумевал, а потом стал проникаться мало-помалу страхом. Мало-помалу Ваня сообразил, что, видимо, Свиридонов передал кому-то из руководящих товарищей его пожелание насчет библиотеки в голове у Владимира Ильича, и эта идея вызвала резко отрицательную реакцию, и даже, может быть, в ней усмотрели угрозу самому светлому имени, этакое усмотрели идеологическое покушение на вождя. Если это действительно было так, то ему и вправду грозили крупные неприятности, уже потому хотя бы, что второкурсника Петухова недавно исключили из техникума всего-навсего за чтение декадентской белиберды. И Ваня стал жестоко корить себя за недальновидность, за политическое легкомыслие, которое в эпоху обострения классовой борьбы было равнозначно уголовному преступлению. Грядущая кара уже казалась неотвратимой, но у Вани и в мыслях не было как-нибудь увильнуть, спрятаться от карающих органов родимого государства, и даже если бы он был кругом и безусловно виновен перед народом, то отсидеть положенный срок почел бы священным гражданским долгом. Домой Ваня Праздников явился вконец расстроенным; он походил немного по коридору, отравленному запахом стирки и еще, кажется, селедочного рассола, о чем-то поговорил с женой инженера Скобликова, потом лениво поел у себя в комнате кислых щей и несколько очнулся только тогда, когда мать вручила ему бидон, рубль денег и отправила в лавку за керосином. Пройдя весь чердак и уже спустившись по деревянным мосткам примерно до половины, Иван вдруг увидел нечто такое, от чего у парня, что называется, сердце оборвалось: в том месте, где заканчивались мостки, стояла "маруся", то есть арестантский автомобиль, и прохаживался возле него, судя по всему, оперативный работник ОГПУ в отлично начищенных хромовых сапогах, в черном пальто и светлой кепке с большим козырьком, которая была сдвинута на глаза. Ваня мгновенно понял, что "марусю" прислали по грешную его душу, и он неожиданно для себя до такой степени напугался, что совершенно потерял голову и уже не отвечал за свои поступки. Поступки же его были именно таковы: он поставил бидон на доски, снял с себя пальтецо, которое свернул комом, перемахнул через поручни, сполз в вешние воды по столбу, подпирающему мостки, и поплыл к противоположному берегу, в одной руке держа над головой пальтецо, а другой рукой загребая воду; вода была студеной, от нее ломило ноги и перехватывало дыхание, так что Ваня едва доплыл. Выбравшись на другой берег, он побежал по-над Яузой в сторону Богородских бань мимо помоек, покосившихся сараев, голубятен, небрежно сколоченных из вагонки, дырявых лодок, валявшихся кверху дном, добежал до металлического мостика, воротился по нему на низменный правый берег и только тогда перешел на шаг. Он долго бродил аллеями и просеками Сокольнического парка, намеренно забирая ближе к Стромынке, затем просушиться вздумал, сел на первую попавшуюся скамейку, и тут его обуяли мысли; мысли были панические, изнурительные и какие-то конченые, как безнадежный недуг. В сущности, дело было сделано - он бежал. Конечно, ему, как настоящему советскому человеку, следовало бы сдаться бригаде ОГПУ, потом по возможности обелить себя перед следствием и, на худой конец, получить по заслугам срок, но уж коли он бежал, коли он теперь отрезанный ломоть и без вины виноватый враг своего народа, то в том же духе надо было и продолжать, именно скрываться от органов, покуда все само собой не забудется или покуда его не схватят. Эта перспектива и захватывала Ивана своей экзотической новизной и одновременно вгоняла в скорбь, поскольку все-таки тяжело, несказанно тяжело было оказаться по ту сторону баррикад, среди непримиримых противников Соньки-Гидроплан и Сашки Завизиона, так тяжело, что вообще предпочтительнее всего было бы помереть. А тут еще поди чекисты за ним гоняются по Москве, благо он сбежал от них в самом, кажется, нелогическом направлении... "Чего теперь делать-то, делать-то чего?" - нервно спрашивал он себя и перебирал в уме спасительные пути. Можно было поехать к тетке в Житомир, да только органы в конце концов прознают про эту тетку, можно было отсидеться у крестного в Бирюлеве, да только и до крестного со временем доберутся, можно было махнуть в Сибирь и устроиться там на какое-нибудь строительство, но для этого требовались документы, а документов у него не было никаких... Поднявшись со скамейки, Ваня накинул на себя материно пальто и побрел парком в сторону Сокольнической площади, опасливо глядя по сторонам. У пожарной каланчи он сел на трамвай, по обыкновению до отказа набитый публикой, потом, у Красных ворот, пересел на другой трамвай и сошел у Сретенского бульвара. Кругом как ни в чем не бывало сновали неопрятные пешеходы, красно-желтые вагоны трезвонили и противно скрипели на поворотах, лошади звонко цокали своими подкованными копытами, и даже ему встретилась большая компания ровесников, которые беззаботно хохотали на всю округу. "Вот как странно, - подумал Ваня, - биография загублена безвозвратно, неведомая рука вычеркнула меня из обыкновенной счастливой жизни, а кто-то может еще смеяться, словно ровным счетом ничего не случилось и безоблачные дни идут своим чередом..." За этими мыслями он незаметно дошел до огромного роскошного дома, когда-то принадлежавшего страховому обществу "Россия", остановился у ближней подворотни и посмотрел во двор: там, среди чахлых кустиков и деревьев, бесновалась здешняя ребятня, дворник в переднике, как заведенный, махал метлой, кто-то орал, оглашая колодец двора как бы небесным гласом: "Петрович, сволочь, гони пятерку!" Поскольку время было не раннее, Ваня подумал-подумал и решил в этом доме заночевать. Да: на углу улицы Мархлевского и Сретенского бульвара ему опять встретилась давешняя женщина в темно-зеленом платье, и он подивился, что в таком большом городе можно дважды встретить одного и того же незнакомого человека. 8 Завернув во двор, Ваня Праздников вошел в ближайший подъезд и поднялся по черной лестнице на чердак; вне дома он сроду не ночевал, но, видимо, знал неким родовым знанием, что бродяги ночуют на чердаках. Пространство, которое предстало перед ним после того, как он толкнул невысокую дверь, покрытую жирным слоем кубовой краски, оказалось полутемным, замусоренным и настолько затхлым, что дышать поначалу было невмоготу. В ближнем углу чердака, наверное, временами сушили белье, поскольку тут были протянуты веревки, подпираемые шестами, дальше валялось разное барахло, как то: плетеные детские коляски без колес, дырявые тазы, негодные утюги, пара сгнивших хомутов, какие-то металлические изделия, принадлежность которых за ветхостью уже трудно было определить, и почему-то крыло от аэроплана; пронзительно пахло кошками, столетней пылью, а также чем-то похожим на хлебный дух. В дальнем же углу чердака Иван, к своему изумлению, обнаружил нечто вроде каморки, слепленной из досок и кусков толя, в которой нашелся прибитый матрас толщиной в больничное одеяло, а подле него табурет, пачка газет и керосиновая лампа-молния; самым удивительным ему показалось то, что газеты все были относительно свежие, третьеводнишние, и, значит, в этом загончике кто-то жил. О том, кто именно обитает в странной каморке, гадать ему не хотелось, а хотелось развалиться на матрасе и заснуть непробудным сном, что, собственно, он и сделал. Оттого что Ваня Праздников с непривычки наволновался и вообще ему тяжело дались последние часы жизни, он проспал до глубокой ночи, а проснулся внезапно и моментально, словно кто-то его толкнул. Ваня сразу сообразил, почему он проснулся посреди ночи: некто шел по чердаку явно в сторону каморки, шел медленно и осторожно. Сначала Ваня с ужасом подумал, что это его выследила бригада ОГПУ, однако шаги были какие-то невоенные, и скоро страх его отпустил. Между тем ночной посетитель настолько приблизился, что было слышно его дыхание; вот он уже в каких-нибудь двух шагах, и вот он вошел в каморку, присел со вздохом и чиркнул спичкой. Квело, точно неохотно, зажглась керосиновая лампа, и Ваня увидел старуху, обыкновенную старорежимную старуху в ситцевом платке и залатанной кацавейке, какие носят пожилые московские жительницы из крестьян; у старухи был предлинный мертвецкий нос, до странного маленькие светящиеся глаза, да еще, как потом оказалось, она хромала. Старуха прибавила фитиля, и, когда каморка озарилась темно-оранжевым, ржавым светом, они уставились друг на друга с настороженным любопытством, переходящим в легкую неприязнь. - Ты кто, старая? - спросил Ваня. - Я-то? - переспросила старуха и призадумалась. - Я, по правде говоря, Акимова, Прасковья Карповна, а ты кто? - Я - Ваня Праздников, я в техникуме учусь. - Что же ты тут делаешь, учащийся, разве тебе здесь место? - Да и тебе, старая, здесь не место, потому что советская власть давно окружила вашу инвалидную команду вниманием и заботой... Бездомных-то у нас нет как нет, большевики покончили с этим пережитком капитализма, а ты антисоветски проживаешь на чердаке... - Я гляжу, совсем вам задурили головы эти большевики, - проговорила старуха и села на табурет. - Не понял... - настороженно сказал Ваня. Старуха уклонилась от объяснений. - Что-то глаза у тебя какие-то не такие, - перевела она разговор на другую тему, - ты, может быть, нездоров? - Да есть немного, - ответил Ваня и помолчал, как бы прислушиваясь к собственному организму. - Что-то я действительно не в себе. - Простыл, должно быть? - Именно что простыл. Я, бабушка, выкупался сегодня. - Вроде бы рано еще купаться. - Да я не по своей воле в воду полез - как говорится, обстоятельства выше нас. И вдруг Ване донельзя захотелось рассказать собеседнице про эти самые обстоятельства, начиная с того момента, когда ему пришла мысль о библиотеке в голове у Владимира Ильича; и выговориться нужно было хоть перед кем, и старушка уже показалась ему симпатичной, заслуживающей доверия, и, судя по смутно неодобрительному взгляду на большевиков, они, кажется, волей-неволей принадлежали к одной компании. Ваня помялся немного и все рассказал старухе. К концу рассказа он почувствовал сильный жар, во рту у него пересохло, и язык ворочался как чужой. Старуха, увидев, что Праздникову совсем нездоровится, вызвалась сбегать в аптеку за горчичниками и каким-нибудь жаропонижающим, наподобие аспирина; она погасила лампу и удалилась. Оставшись один, он некоторое время смотрел в темноту, вонючую и густую, слушал непонятные шорохи, вздохи и думал о домовых. Потом перед глазами у него пошли огненные круги, тело как-то отвратительно полегчало, и он стал медленно засыпать; во сне его донимало что-то осязаемое, округлое, мучительно изменчивое и жгучее, как горчичник. Однако, проснувшись, он почувствовал себя лучше, и только в голове у него было неопрятно, словно там кто-нибудь насорил. За перегородкой голуби ворковали, сквозь дыру в кровле пробивался смуглый столб света, в котором парили бесчисленные пылинки, а старуха читала газету, сидя на табурете. - Долго я спал? - справился у нее Ваня. - Да уж шестой час на дворе, - последовало в ответ. - Утра или вечера? - Вечера. - Во поспал! - Да нет, я тебя несколько раз будила. И лекарства ты принимал, и клюквенный морс пил, и керосином я тебя мазала, потому что советская власть горчичники отменила. - Керосином-то зачем? - От простуды первое снадобье - керосин. - Нет, а чего вы все-таки живете на чердаке? Как-то это действительно странно, не по-советски... Старуха вздохнула и утерлась концом платка. - Где же мне еще жить, - сказала она после этого, - если я нахожусь на нелегальном положении с Кровавого воскресенья, если я чистыми скрываюсь двадцать четыре года! Праздников обомлел; что-нибудь с минуту он теребил свой нос, а затем спросил: - От кого же вы скрываетесь, не пойму?! - Сначала от Охранного отделения, а после от архаровцев из ЧК. - Положим, я в данный момент тоже от чекистов скрываюсь, только мне нечего бояться, потому что совесть моя чиста. - А мне есть чего бояться, потому что большевики убирают настоящих революционеров. Хотя и мне бояться нечего: на истинных врагов у них сейчас времени не хватает. - Это кто же, по-вашему, настоящий революционер? - Кто действует, сообразуясь с возможным, а не с тем, что желательно немецким профессорам. - Что-то я вас, бабушка, не пойму. Старуха опять вздохнула. - Дело в том, - завела она, переходя на новый, строптивый тон, - что никакая я не Акимова, а знаменитая Фрума Фрумкина, - слыхал когда-нибудь про такую? - Нет, кажется, не слыхал. - Оно и понятно, потому что большевики терпеть не могут настоящих революционеров и нарочно замалчивают об их деятельности, чтобы легче было дурить народ. Ваня сказал: - Это прямо какая-то антисоветская агитация! - Вот всегда у вас так, у большевиков: как только правда, то сразу не правда, а эта самая антисоветская агитация! - Ну ладно, давайте дальше. - Так вот перед тобой Фрума Мордуховна Фрумкина, знаменитая террористка, член Боевой организации социалистов-революционеров! - Ну, тогда все понятно! - с облегчением сказал Ваня. - Понятно, откуда что берется, потому что эсеры - первые враги коммунистического учения. - Первые враги коммунистического учения, - возразила Фрумкина, - как раз будут большевики, которые затеяли пролетарскую революцию в глубоко крестьянской стране, из-за чего вместо социализма у них получилась дикая чепуха. А эсеры - это была светлая молодежь, которая под лозунгом "В борьбе обретешь ты право свое" шла на подвиг, в каторгу, в казематы, на эшафот! Однако ты слушай дальше... И Фрума Мордуховна рассказала Ване свою историю, которая опиралась на такие кардинальные обстоятельства... В 1903 году минская мещанка Фрумкина была арестована в Киеве за организацию подпольной типографии, в которой между тем не печаталось решительно ничего; при аресте она оказала бешеное сопротивление и пыталась пырнуть ножом жандармского офицера по фамилии Спиридович. Уже сидя в тюрьме, Фрумкина напросилась на допрос к генералу Новицкому, и, как только генерал начал записывать ее фальшивые показания, она бросилась на него, обхватила за голову и попыталась перерезать перочинным ножиком сонную артерию, но это не удалось. В результате Фрумкину сослали на каторгу в Зарентуй, откуда она сбежала и вдругорядь была арестована уже в Белокаменной, на представлении "Аиды" в Большом театре, при попытке покушения на московского градоначальника Рейнбота посредством дамского браунинга и пуль, отравленных синеродистым кали, каковая попытка также не удалась. В Бутырской тюрьме она с помощью одного одесского уркагана обзавелась револьвером и стреляла в тюремного начальника Багрецова, за что по совокупности преступлений и была приговорена к смертной казни через повешенье. Однако за день до казни, во время прогулки, ее подменила ненормальная уголовница из галицейских евреек, даже не то чтобы разительно похожая на нее; уголовницу и казнили, а Фрумкина в 1909 году вышла на волю и сразу попала в Мариинскую больницу для бедных, так как у нее открылся тяжелый душевный недуг. По частичном выздоровлении она эмигрировала в Швейцарию, весной семнадцатого года, после февральского переворота, вернулась в Россию, готовила покушение на князя Львова, потом на Урицкого и в конце концов отправилась на жительство в город Дмитров. Когда же в двадцать втором году прошли процессы над партией социалистов-революционеров, Фрумкина переехала в Москву, так как она считала, что надежнее всего будет укрыться под самым носом у архаровцев из ЧК. Как только Фрума Мордуховна закончила свой рассказ, Ваня сделал ей нагоняй: - А все-таки вы изменили делу революции, не полностью, но частично. Вот почему вы сидели за границей до самого великого Октября? - Так и ваш Ульянов-Ленин аж с шестого года сидел в эмиграции, его уж в России как звать забыли!.. В России у большевиков всем заправлял Хрусталев-Носарь. - Гм... - промычал недовольно Ваня. - А вы видели Владимира Ильича? - Как же, видела, много раз. Я даже через его внешность на время от революции отошла. Понимаешь: на внешность он был не совсем человек или человек, но как бы с другой планеты. Голова огромная, как у ребенка, лицо китайское, умно-злое, и все такое в мелкой сеточке из морщин, какие еще у скопцов бывают. А сам маленький, от горшка два вершка, на стул сядет, а ноги до полу не достают... Одним словом, ужасающей внешности человек! Да еще он ходил по Женеве в пальто самарского пошива и с тамошним пролетариатом бузил в пивных. В музей или в галерею его - товарищи рассказывали - не затащить, но зато он мог часами глазеть на разные шествия и слушать ораторов из простых... - Нет, я решительно протестую против этой антисоветчины! - с сердцем воскликнул Ваня. - Ты не кипятись, - сказала ему Фрумкина, - при твоем самочувствии это вредно. Тем более что наш Гершуни... ты про Гершуни-то слышал когда-нибудь? Ваня ответил: - Нет. - Тем более что наш Гершуни - он у нас то же, что Ленин у большевиков, - на первый взгляд был такой же монстр. Ноги у него плохо ходили, и поэтому он передвигался так, как будто танцевал матчиш, да еще лицо синюшное, как у негра. Я к чему клоню-то: к тому, что повидала я их обоих в Ницце, и мою революционность на целых девять лет как рукой сняло, словно я заново народилась! - А дальше что? - Дальше я гляжу - не туда заворачивает русская революция, ну и опять вступила на тираноборческую стезю. Прежде я думала, вот скинем царя, и наступит рай, а тут то Керенский введет смертную казнь на фронте, то министры-капиталисты выступят против аграрных преобразований, то большевики единолично захватят власть и начнутся цензурные притеснения, расстрелы рабочих демонстраций, повальные грабежи... - словом, гляжу, та же самая песня, что и при Романовых, разницы практически никакой!.. А потом пришел к власти Иосиф I. Пока он раскачивался, это еще было туда-сюда, но как только почувствовал свою власть, то сразу сделал разворот на триста шестьдесят градусов и взял курс на личную диктатуру. Конечно, он пошел на это из высших соображений и подал монархический принцип под новым соусом, да только народу не стало легче: как раньше трудящийся мирился с убогой жизнью, надеясь на воздаяние за гробом, так и сейчас он корячится ради социалистического послезавтра и еще будет корячиться триста лет. То есть, по существу, ничего-то, Ваня, не изменилось, и революционный террор опять на повестке дня. Ну, разве что царь гноил по тюрьмам врагов или на полном пансионе держал их в ссылке, а Сталин убирает своих соратников, тех самых борцов, которые совершали Октябрьский переворот, когда он гонял чаи в квартире у Аллилуевых и дулся в карты с Авелем Енукидзе. И голос у него какой-то старушечий - терпеть его не могу! - Нет! - решительно сказал Ваня. - Я, Фрума Мордуховна, отказываюсь с вами разговаривать, потому что мне эта контрреволюционная пропаганда не по душе! Но Фрумкина не обратила внимания на протест; наверное, прежде у нее не было возможности основательно высказаться, и она держалась за этот случай. - Я давно, еще до Ленина, поняла, - продолжала она, - что сей повар будет готовить только острые блюда. И вот он, словно по писаному, всюду сеет насилие и раздор. - Это что же, Ленин сказал про блюда? - Именно что даже Ленин этого тарантула раскусил, политик вообще наивный. - Да что же Сталин такого сделал?! - Баржи с пленными в Волге потопил, вырезал в Петрограде нейтральное офицерство, из-за чего, собственно, и началась братоубийственная война, заложников из интеллигенции по его приказу расстреливали, как ворон, - да мало ли чего, все так сразу и не припомнишь. А сейчас безжизненность советской экономики он выдает за происки вредителей и троцкистов. Ну ничего, найдется и на него управа, слава Богу, еще не перевелись в России боевики! Ваня спросил: - А вы не боитесь, Фрума Мордуховна, что я на вас донесу? - Ты еще выживешь, нет ли, это вопрос открытый. И с этими словами она улыбнулась некоторым образом контрапунктно-ласково и лукаво. - Да нет, - сказал Ваня, улыбнувшись в ответ, - конечно, не донесу. Куда мне на других доносить, если у самого рыло, можно сказать, в пуху. - Я, искренне говоря, потому перед тобой и открылась, что у тебя рыльце в пуху, ведь современная молодежь - все больше малахольные дураки: им скажут, что белое - это черное, они и верят. А ты - другое дело, ты эту народную власть уже попробовал на зубок. Погоди: мы еще с тобой возродим Боевую организацию социалистов-революционеров и зададим хорошую трепку этой самой народной власти! - Ну, это вы уже, Фрума Мордуховна, слишком! - заявил Ваня, и они что-то временно замолчали. Поскольку Праздников был еще нездоров, ему особенно больно давалась мысль, что он ненароком связался с самой настоящей эсеркой и боевичкой, которая, судя по всему, готовила покушение на товарища Сталина, и эта связь так далеко зашла, что обратной дороги нет. Но потом он подумал, что раз уж ему напис