игом пролетели они несколько кварталов и остановились возле
обычнейшего девятиэтажного дома.
Мигом отставник залетел в подъезд и мигом вылетел:
- Все нормально, тебя ждут, и выбор есть! Квартира семнадцать,
назовешься Владиком. Я ж забыл спросить, как тебя зовут. Тебя ждать?
- Нет.
- Как хочешь.
И, взяв за труды достаточную сумму, довольный отставник укатил.
Парфенов поднялся на третий этаж, позвонил в дверь семнадцатой
квартиры, назвался Владиком, его впустили.
Впустил мужчина в джинсах и майке, живот нависал на джинсы, от мужчины
пахло чем-то кислым, но потом Парфенов понял, что это запах всей квартиры.
- На сколько? - спросил мужчина.
- Часа на два.
- Обоих?
- Кого?
- Девушек обоих?
- Обоих, - усмехнулся Парфенов.
- Семьсот пятьдесят, - явно наобум сказал мужчина, с трусливой
наглостью глянув на Парфенова.
Но тому неохота было изображать из себя знатока. Он вынул пачку денег,
отлистнул семь сотенных и пятидесятку.
- Туда, - указал мужчина.
(Квартира представляла собой двухкомнатную "распашонку": посредине
кухня и санузел, а по бокам комнаты. Сутенер находился в одной из комнат, а
"обои" - в другой.)
"Обои" эти хоть и были малочисленны, но зато - на любой вкус! Одна,
естественно, блондинка (неестественная), вторая - брюнетка (кажется,
природная). Одна повыше, ближе к топ-модельному стандарту, но, само собой,
статнее, вторая - гибче и мельче, но зато красивенькая, с орехово-зелеными,
подлость такая, глазками.
В комнате был широчайший диван, ничем не покрытый, зеленого цвета, во
многих местах залоснившийся, - и больше почти ничего не было. Ну и
телевизор, конечно, с видеомагнитофоном, оттуда ритмические стоны звучали.
Девушки лежали на диване в мятом полупрозрачном белье, которое должно было
казаться эротичным, в опостылевший телевизор не смотрели, а смотрели так
как-то... в никуда. Вот мужчина вошел - стали смотреть на него. Не старый
еще, хорошо. Не сильно пьяный, тоже хорошо. Одет не сильно круто, тоже
хорошо. Интеллигент, в общем, как они таких называли. Не самый худший
вариант (хотя некоторые из них так распоясываются - почище загулявшего
братана какого-нибудь).
В дверь постучали.
- Не желаете напитков? - спросил мужчина голосом официанта.
- Желаем! - тут же откликнулась блондинка.
Слово ее произвело неожиданное действие. Мужчина влетел, поставил
наскоро на пол поднос с бутылками и какой-то дрянью закуской, подскочил к
блондинке, схватил ее за ухо и стал крутить с криком:
- Я тебе сколько говорил, подлюка! Ты к концу дня опять лыка вязать не
будешь? Работать я буду за тебя?
- Я пошутила! - верещала блондинка.
- То-то, - сказал мужчина, вытирая пальцы о штаны. А потом нагнулся и
что-то пошептал ей в наказанное покрасневшее ухо. Она кивнула.
Все это выглядело как дело семейное, обычное, при котором посторонних
не стесняются, поскольку они, войдя сюда, тут же как бы становятся членами
семьи. И именно поэтому мужчина сказал Парфенову совершенно по-свойски:
- Ей не давать, заметано?
- Ладно, - кивнул Парфенов.
Мужчина вышел.
Повисла пауза.
Всем было скучно. Ни Парфенову, ни девушкам не хотелось начинать того,
ради чего они были здесь.
Вдруг блондинка вздохнула, разделась (такими бытовыми движениями, как в
бане раздеваются), легла на спину, резко подняла вверх ноги и брякнула их,
раскидывая, о постель так, что та вся заколыхалась. Ее подруге это
показалось почему-то очень смешно, она аж повалилась от смеха.
Полежав так некоторое время, блондинка поднялась, села и сказала:
- Мущин, а мущин! Налей полстакашка, а? У меня день рожденья сегодня, а
он даже в день рожденья меня оскорбляет!
- И мне немножко! - просюсюкала черненькая.
Что ж, налил им Парфенов винца, а себе - водки. Чокнулись.
- Юля.
- Галя.
- Пал Палыч.
Девушки, выпив, закусили дольками соленых огурцов, а Парфенов выбрал
апельсин.
Ему тепло стало и хорошо.
Намеревался он совсем другое делать: раздеть этих шлюх, излапать их,
изнасиловать, унизить словами и движеньями, довести до того, чтобы пощады
запросили.
И - расхотел.
И - сидят выпивают (он вдогонку тут же еще выпил), разговор завязался.
- На улице такая прелесть! Золотая осень! - сказала Юля. - А этот сучец
нас даже погулять не выпускает. Собак и тех выгуливают.
- Хочу собаку, - печально сказала Галя. - Чтоб меня любила, а других
грызла.
- А поедем на природу! - сказал Парфенов. - Недалеко, в пригород.
Постоим, воздухом подышим, осенним лесом полюбуемся. А?
Девушки переглянулись.
- Я оплачу!
- Нет, - сказала Юля. - Он не разрешит.
- Жаль. На природе, знаете, думается хорошо. О себе. О жизни.
И Парфенов взял да и рассказал этим девушкам о себе и о жизни, о том,
что на самом деле он хотел стать когда-то матросом торгового флота и
избороздить все моря и океаны, а потом сбежать (еще в советское время) с
корабля, устроиться портовым грузчиком, потом начать собственное дельце,
слегка разбогатеть, поселиться на берегу в какой-нибудь камышовой хижине и
писать книги, как писатель Эрнест Хемингуэй. Знаете такого?
Девушки не знали.
Парфенов близко к тексту рассказал им один из своих любимых рассказов -
"Кошка под дождем". На девушек это произвело почему-то такое впечатление,
что они заплакали. Заплакал и Парфенов.
- Что мы всякое фуфло пьем? - сказала Юля. - У меня день рожденья или
нет? - И она достала начатую бутылку мартини. Налила всем. Сказала: - За
вас! - и подняла стакан.
- Спасибо, - сказал Парфенов и отпил из стакана.
И еще лучше, еще теплее стало ему. Он погладил по колену маленькую
девушку.
- Ты на мою дочь похожа!
- У вас есть дочь?
- Нет. Но я хотел. И тебя хочу.
Парфенов потянулся к девушке и упал, потеряв сознание.
Глава тридцать шестая
Невскрываемый портфель.
Долго ли, коротко, а выпивка кончилась. Она всегда кончается, сколько б
ее ни было. И наличности у Змея не осталось. Он пошел к матери, чтобы у нее
взаймы спросить, но она куда-то отлучилась, скорее всего к соседям телевизор
смотреть. Можно бы и поискать, и подождать, пока вернется, но - время не
ждет, гости не ждут! А ведь деньги есть: общие деньги в бронированном
портфеле. А портфель в сарае, во дворе, под ящиками с картошкой. Он возьмет
немного, разве друзья осудят его? Возьмет из своей доли.
Змей сбегал за портфелем, принес его.
- Чего у тебя там? - спросил кто-то.
- Да деньги.
И только сейчас Змей вспомнил, что ключи от портфеля у Писателя. Или у
Парфена. Оба близко живут, можно сбегать, но, опять-таки, зачем время
терять? Вот есть же тут Боря Кузьмин, слесарь, который двумя проволочками
вскрывает любые замки. Особенно сложные - тремя.
Кузьмин взял, осмотрел и, к общему удивлению, спасовал.
- Это как сейф, - сказал он.
Стали пробовать.
Немизеров принес зубило и попробовал зубилом. Не вышло.
Боровков попробовал клещами. Не вышло.
Дмитровский попробовал коловоротом. Не вышло.
Аня Сарафанова попробовала на зуб.
Вера Лавлова попробовала серной кислотой (хранила на случай - сжечь
харю той бабе, которая посмеет строить амуры ее мужу, когда она выйдет
замуж).
Надюша Сероедова попробовала утюгом.
Роман Братман попробовал теоретически опустить портфель в море на
глубину 10 000 метров (любил научную фантастику), где его разорвало бы от
давления.
Эдик Бойков попробовал авторучкой.
Валера Володько попробовал кулаком.
Игорь Букварев привел своего ротвейлера и попробовал ротвейлером.
Горьков попробовал любимыми своими зубоврачебными плоскогубцами.
Петухов попробовал силой интеллектуального анализа, прищурив один глаз
для концентрации мысли.
Ольга Дмитрук, бухгалтер, уставшая от точной тонкости цифр, попробовала
ломом.
Саша Филинов попробовал домкратом.
Витя Шушаков попробовал сыронизировать, но его не поняли.
- Да ну его к черту! - обиделся он и пнул портфель ногой. Тот
закувыркался по лестнице - и вдруг раскрылся, и из него посыпались деньги в
невообразимом количестве.
- О! - обрадовался Змей. - Сейчас выпьем!
Нехорошая тишина была ему ответом.
- Ребята, имейте совесть... - сказал он.
Но все, кто был тут, ломанулись вниз, на ходу растопыривая руки (что
показывает их совершенную неопытность в обращении с деньгами, потому что
ловить их удобнее сведя руки вместе).
Все хватали доллары, отпихивая друг друга, в результате чего Немизерову
оторвали карман.
Боровкова ударили в ногу.
Дмитровскому заворотили салазки.
Аня Сарафанова потеряла покой.
Роман Братман потерял лицо.
Вера Лавлова утратила былую нежность.
Надюша Сероедова усомнилась в способности любить.
Эдик Бойков не знал, за что держаться: за деньги или за стрелки брюк,
чтоб не смяли.
Валера Володько, увлекшись борьбой, не успел ни одного доллара поднять.
Игорь Букварев - тоже, занятый тем, что пытался натравить на людей
своего добрейшего пса.
Горьков был в сторонке, где больше всего долларов и оказалось.
Петухов заботился о том, чтобы, собирая деньги, не иметь алчного вида.
Ольга Дмитрук устало сидела на лестнице, и деньги, взвившиеся в
процессе их ловли другими, сами падали ей в руки.
Саша Филинов собирал, чтобы отдать владельцу.
Витя Шушаков по-прежнему иронизировал, но набил при этом полную пазуху.
- Братцы, там ведь не мои! Отдайте! - закричал Змей.
Естественно, никто его не слышал, думая уже о том, куда бежать с
нахватанными деньгами. Вот только эту еще бумажку поднять, и эту, и эту...
Змей заплакал.
Глава тридцать седьмая
Сон Писателя.
А писатель Иван Алексеевич Свинцитский в это время беспробудно спал, и
снился ему вовсе не пьяный, а, наоборот, какой-то очень ясный и сюжетный
сон.
Итак, снится писателю Свинцитскому, что он - писатель Свинцитский, но
не такой, как он есть, явный сочинитель коммерческих романов (впрочем, под
псевдонимами) и тайный - художественных, живущий в глухом Саратове,
обремененный семейными заботами, а другой Свинцитский - всеми критиками
признанный, читателями любимый, на все языки переведенный и при этом очень
скромный. И вот призывает его Президент всея Руси и говорит: "Имел
неосторожность на ночь вчера вашу новую книгу начать - и оторваться не мог,
пока не прочел. И смеялся, и плакал. Вижу, правду говорил мне советник по
культуре, что заслуги ваши перед Отечественной Словесностью велики. Скажите,
чем могу я со своей стороны эти заслуги отметить? Просите, что вам нужно,
чтобы вы и впредь спокойно работали на благо этой самой словесности".
"Да все у меня есть, - отвечает писатель Свинцитский. - Стол да стул,
да бумага, да чего носить, да чего покушать. Более и не надо ничего. Покою в
душе нет, но это мне никто не в силах предоставить".
"Уж я-то понимаю! - вздыхает Президент. - Покой нам только снится! Ну,
на тебе тогда орден "За заслуги перед Отечеством" 2-й степени - и иди с
Богом".
Писатель Свинцитский выходит из Кремля, садится в "мерседес", где
поджидает его молодая красавица жена в песцовой шубке, и катит по Москве.
Приезжают они в подмосковный свой трехэтажный особняк, ужинают холодной
осетриной с подогретым красным вином, ложатся в постель, и после взаимной
нежности красавица жена начинает похрапывать, а писатель Свинцитский
ворочается и думает о том, что всего-то он достиг (при том, что чего-то,
конечно, не достиг) - и неизвестно, что теперь делать, можно в любой момент
помирать. Сердце от этих мыслей начинает болеть, он пьет лекарство и
помаленьку впадает в сон.
И снится этому писателю Свинцитскому, что он - писатель Свинцитский, но
не такой, как он есть, всеми признанный и увенчанный и самим Президентом
обласканный, а живущий в каком-то глухом городишке-райцентре, он одинок, он
ходит в отрепьях, он свел знакомство с подозрительными личностями, он давно
уже перестал даже писать, он зимует в каком-то подвальном брошенном
овощехранилище вместе с такими же бомжами, как он сам. И просыпается он
однажды с жестокого похмелья, и плохо ему, и не хочется жить, но вдруг
отворяется люк, ударяет по глазам луч света, потом опять темно, потом глаза
привыкают - и перед ним женщина ужасного вида, с бутылкой в руке. Хватает он
эту бутылку, пьет вино - и счастлив, и думает, что не надо ему иной доли, и
с блаженной улыбкой - засыпает.
И снится этому бомжу-писателю Свинцитскому, что он - писатель
Свинцитский, но не такой, как он есть, опустившийся алкоголик, а такой,
который живет в большом, местами и временами красивом волжском городе
Саратове, что он благополучно кормится сочинением коммерческих романов, а
свое, заветное, пишет свободными вечерами, пишет радостно, хоть и с тайной
болью, пишет свободно, и у него милая жена, у него милые дочери-близняшки,
квартирка ничего себе, за окошком ветер посвистывает, а в комнате тепло, на
столе чашка кофе с молоком дымится - и так славно, так тихо на душе. И слезы
текут во сне у писателя-бомжа Свинцитского, и не хочет он просыпаться, чтобы
не разрушилась эта блаженная картина скромного счастья...
Писатель Свинцитский проснулся. Не тот, который бомж, и не тот, который
орденоносец, а наш, который Иван Алексеевич, который деньги нашел.
Он проснулся со слезами на глазах и почувствовал радость оттого, что
жив, оттого, что дома, но и тревогу какую-то, смутную, непонятную,
почувствовал он...
- Проснулся? - спросила Иола, повернувшись к нему от стола, за которым
работала. - Может, объяснишь, что это за деньги и что за Владивосток?
- Сейчас, - сказал Иван Алексеевич. - Сейчас.
Глава тридцать восьмая,
содержание которой станет известно каждому, кто прочтет ее.
Проснулся в это же время, но в совсем другом, как вы догадываетесь,
месте, и Павел Павлович Парфенов.
Он подумал, что уже вечер или ночь.
Потому что темно было вокруг.
Он пошевелился, пощупал руками вокруг себя. Кирпичи, обломки досок...
Голова раскалывалась от боли.
Парфенов замычал, обхватил ее руками.
Медленно сел, потом встал на четвереньки и осторожно пополз. Пополз
туда, где было немного светлее.
Что-то вроде дверного проема. Он, опираясь о косяк, встал. Продвинулся
вперед. Вон там - еще светлее.
Дошел. Деревянная лестница с полусгнившими ступенями.
Стал подниматься.
Каждый шаг отзывался приливом боли в голове.
Еще светлее.
Огляделся.
Полуразрушенная комната с драными обоями, без пола, балки косо
нависают, сквозь них - вечереющее небо.
Увидел коридор, по стенке дошел до него и через коридор - наружу.
Прошел шагов десять и только тогда обернулся.
Разломанный старый дом с пустыми окнами.
Вокруг - пустырь, обнесенный забором.
Место будущей стройплощадки.
Где он?
Парфенов побрел вдоль забора.
Ворота. Полуоткрытые.
Вышел.
Огляделся.
Совершенно незнакомая улица. Слева - старые дома, справа - дом
девятиэтажный.
Пошел к этому дому.
На ходу вяло щупал карманы: пусто.
Не удивился.
Вокруг почему-то - никого.
Обогнул дом - и узнал подъезд. Возле него стоит ржавый "Запорожец", по
нему и узнал.
Медленно поднялся. Семнадцатая квартира. Он помнит.
Позвонил.
- Кто?
- Парфенов Павел Павлович, - почти шепотом произнес Парфенов.
- Кто? - спросили еще раз.
- Откройте, пожалуйста! - громче сказал Парфенов.
Открыл мужчина в джинсах и майке, живот набекрень. В зубах сигарета,
один глаз прищурен от дыма, но сигарету в руку не берет (чтобы обе руки
свободны были).
- Кроме вас, я тут никого не знаю, - сказал Парфенов. - Мне ничего не
нужно. Скажите, где я. Мне надо домой.
- Домой? Ну и иди.
- Улица Мичурина. Мне надо домой. Дайте немного денег. Доехать. Я не
смогу. И вина. Если можно - немного вина.
- Ты кто, мужик? Какие деньги? Какое вино? Ты с ума сошел?
- Вы меня обидели, но я не осуждаю, - сказал Парфенов ровным голосом
(но даже и от ровных речевых движений рта голова пульсировала дикой болью).
- Это ваша жизнь. Дело сделано. Никакой мести. Все глупо. Я хочу домой,
понимаете?
- Ну и иди, я же сказал! Прется в чужую квартиру! Сейчас милицию
вызову! Иди, иди! - Мужчина выплюнул сигарету в лицо Парфенова и захлопнул
дверь.
Шлепнувшись о щеку Парфенова, сигарета кольнула огоньком, но эта боль
была ничто по сравнению с головной болью.
Парфенов позвонил.
Дверь резко распахнулась, мужчина выскочил, схватил его за шиворот и
поволок вниз.
Парфенов не кричал, не пытался сопротивляться: боялся, что голова от
этого лопнет.
Мужчина доволок его до самого низа, вытащил из подъезда, швырнул на
землю.
- Как вы не понимаете? - тихо сказал Парфенов, лежа на земле. - У меня
нет сил, чтобы вам мстить. И я не хочу. Вы взяли деньги - пусть это будет
ваше счастье. Или несчастье. Но я хочу домой. Там жена, я хочу к ней. Там
сын, понимаете? Вы понимаете это или нет? У сына жена дура. Они скоро родят
мне внука. Вы понимаете, идиоты вы этакие?
Понимать было некому: мужчина с животом давно уже скрылся в подъезде.
Парфенов, всхлипывая от жалости к себе и этим глупым людям, поднялся и
пошел наугад.
Через некоторое время он вышел на улицу, по которой двигались
автомобили.
- Цивилизация, - сказал Парфенов и поднял руку.
Остановилась машина.
Усилие, которое требовалось сделать, казалось невероятно трудным. Но
сделать его нужно. Парфенов согнулся и сказал в окно:
- На Мичурина, но расплачусь, когда приедем. Сто рублей дам.
- Кольцо - обручальное?
- Что? - не понял Парфенов.
- Кольцо на пальце - обручальное? Золотое?
- Да.
- В залог дашь, - сказал невидимый водитель. (Чтобы увидеть, надо
нагнуться ниже, а это невозможно.)
- Согласен, - протянул Парфенов руку.
Человек крутил кольцо и рвал - и снял наконец.
- Спасибо, - сказал Парфенов.
- Не за что, - сказал невидимый человек, и - на газ, и - уехал.
Парфенов постоял, сокрушенно склонив голову и бормоча:
- Какие глупые люди... Что они делают с собой? Зачем?
И побрел пешком вдоль улицы. Руку уже не поднимал.
Но одна машина остановилась сама.
- Эй, мужик! Садись, подвезем! - окликнули его.
Парфенов, принимая как должное и горе, и радость (лишь бы не очень
думать, чтобы не треснула голова), пошел к машине. Его взяли за руки.
- Спасибо, - сказал он.
- Пожалуйста, - ответили ему, и чей-то кулак прекратил ему жизнь.
Так показалось Парфенову. На самом деле его всего лишь ударили поддых,
но он сразу же потерял сознание.
- Э, ну и хилый! - удивился мальчик в милицейской форме. - Пошарь-ка, -
сказал он напарнику, - что у него там есть?
- Ничего.
- Совсем?
- Совсем.
- А костюм приличный, хоть и грязный.
- Везем в отделение?
- Ну его на хрен. Прошлый раз на депутата напоролся, шуму было...
- Все они сейчас депутаты.
- Дышит?
- Вовсю.
- Ложь его - и поехали.
И второй раз очнулся Парфенов.
Ничему не удивлялся он. Ничего не знал он и не помнил на этом свете,
кроме боли в голове и в животе. И еще помнил, что есть улица Мичурина и что
ему надо туда. Там - дом.
И он побрел, как раненный, держась руками за живот, пошатываясь.
Час ли прошел, два ли. Фонари зажглись.
И вдруг он вышел. Если б были силы, испытал бы счастье. А сейчас просто
тупо понял: напротив почтамт. От него туда, по этой улице. Там - дом. Идти.
Надо идти.
Он шел и дошел до здания цирка. Кругом было людно. Наверное, на него
смотрели. От него шарахались. Смеялись. Глупые люди. Какое ему дело до их
мыслей! Ему надо домой, вот и все. Только передохнуть.
Он свернул к скверу, что напротив цирка. Сел.
Вскоре рядом сели несколько.
Подростковые голоса.
Мальчики, ласково подумал Парфенов. Я почти уже дома.
- Да не бойся, не смотрит никто! - голос.
- Я не боюсь, а ты все равно встань вот так.
Руки лезут в карманы пиджака, брюк.
- Вот сволочь! Ни копейки нет.
- Алкаш!
- Пиджак снять?
- Он тебе нужен?
- А для хохмы. И штаны тоже. Вы прикройте, прикройте!
Тело Парфенова дергается - как марионетка в руках неумелого кукольника.
С него снимают пиджак. Брюки. Остальное. Он голый. Но ему все равно. Лишь бы
перестали дергать.
Перестали.
Вот и спасибо.
Можно идти.
И он опять пошел.
Он сохранил ум и даже хитрость!
Он не пошел по улице Чапаева, где больше людей и милиционеров. Он пошел
по улице Рахова. Там людей меньше, хотя машин столько же. Но машины менее
страшны. Пусть смотрят. Глупые люди. Главное - дом все ближе. С каждым
шагом.
Он шел и шел, глядя в землю.
Поднял голову: дом. Его дом. Светятся окна.
Так быстро? Не прошло и часа, не прошло и дня, не прошло и вечности!
- Здравствуйте, Пал Палыч! - старушечий голос.
- Здравствуйте, - вежливо ответил он.
Его знают и уважают. Его любят.
Бесконечные ступени лестницы.
Все. Дома.
Лицо женщины, которую он любит.
- Паша!!!
- Ничего. Поздравьте меня - я жив!
- Отец?!
- И ты дома? Это приятно. И твоя жена? Пусть уйдет, мне стыдно.
- Паша, что это?
- Это я. Мне ванну. И вина. Пожалуйста. Или умру.
Пахучая жидкость. Зубы стучат о стекло. Теплым огнем внутрь. Радуга по
телу. Голова проходит, и это кажется невероятным.
Приходит ясность.
И он вдруг понимает, что голый, понимает по-настоящему.
Он понимает - все.
И почему-то начинается сотрясаться крупной дрожью.
Его усаживают.
Дают чего-то горького. Лекарство?
Рука жены.
Он берет ее и припадает к ней губами.
Рука почему-то влажная и соленая.
Глава тридцать девятая
Лишняя сотня.
Змей плакал, а люди думали, как бы смыться - но чтоб другие не
заметили. И замешкались поэтому.
И вдруг голос Лидии Ивановны, матери Серегиной (Сергея Углова, Змея то
есть):
- Куда ж вы, гости дорогие? А выпить не хотите разве? И денежки
отдайте, Сережа ж говорит: чужие, а он чужого сроду не брал. Сколько там,
Серег? Ты слышишь?
- Двадцать... одна... тысяча... - заикаясь от горестного плача,
вымолвил Змей.
- Вот двадцать одну тысячку и соберите обратно, вы ж люди или нет? -
сказала Лидия Ивановна.
И все посмотрели на веранду, на стол, за которым стояла Лидия Ивановна.
Уютно горела лампа над столом (разве вечер уже?). Новая закусочка разложена.
А главное - Бог весть откуда - несколько бутылок водки появилось! Разве от
этого уйдешь? Деньги деньгами, но о душе надо подумать или нет?
- Так и совесть пропить недолго! - рассудительно сказал Братман,
выкладывая на стол 1200 долларов.
- Нет на нас человека с ружьем! - сказал Немизеров, выкладывая 1000.
- В русском жанре живем! - сказал Боровков, выкладывая 1600.
- Такой поворот! - сказал Дмитровский, выкладывая 800.
- Даже странно, - сказала Аня Сарафанова, выкладывая 3500.
- Алчность - второй язык кровопийства, - туманно сказала Вера Лавлова,
выкладывая 1200.
- Б. жизнь! - сказала Надюша Сероедова, выкладывая 900.
- Эх! - сказал Эдик Бойков, выкладывая 200.
- Ух! - сказал Валера Володько, не выкладывая ничего.
- Ах! - сказал Игорь Букварев, выкладывая 2400, которые неизвестно
откуда у него взялись.
- Ха! - сказал Горьков, выкладывая 5300.
- Хе! - сказал Петухов, выкладывая 600.
- Ху! - облегченно сказал Саша Филинов, выкладывая 1100.
- Хм! - иронически сказал Витя Шушаков, выкладывая 1300.
И больше никто ничего не выложил.
Ольга Дмитрук глянула и через пять секунд сказала: двадцать одна тысяча
сто долларов.
- Ошибочка! - радостно закричал Сергей Углов, размазывая слезы по лицу.
- Должно быть ровно - двадцать одна тысяча!
- Проверьте! - обиженно сказала Ольга.
Стали проверять, три раза пересчитали (начав при этом выпивать и
закусывать). И все три раза оказывалось, что откуда-то появилась лишняя
сотня. И тем более это было невероятно, что никто из присутствующих долларов
сроду и в руках-то не держал!
- Ладно! На праздник! - скинул Змей лишнюю сотню, как скидывают
некозырную карту.
Мигом побежали менять ее у продавщицы Лены Вложиной, всегда имеющей
денежку в кубышке, по льготному для нее курсу. Вернулись с вином, водкой,
закуской и с писателем Иваном Алексеевичем Свинцитским.
- Блин! - закричал Змей. - Кого мы видим! Выпей, душа!
- Я выпью, - не стал спорить Иван Алексеевич. - А ехать не пора ли?
Глава сороковая,
объясняющая появление Писателя и его вопрос.
Иола надеялась, что у мужа обычный запой.
Вот, бормоча: "Сейчас, сейчас", - пошел на кухню, шарится там. И
найдет: Иола предусмотрительно купила бутылку водки и поставила в
холодильник.
Хлопнула дверца холодильника.
Слышатся звуки, значение которых Иола безошибочно понимает. Сейчас он
выпьет и опять ляжет спать. Всегда так бывало. День-другой он выпивает
бодро, с разговорами и движениями (вполне умеренными), потом начинает
вянуть, вянуть - и спать. Выпьет - поспит, выпьет - поспит. Спит все больше,
пьет все меньше. Так и отходит помаленьку.
И ни в какой Владивосток, конечно, не поедет. Мало ли куда он собирался
уезжать. Даже за границу. Даже немецкий язык начал самостоятельно изучать,
избрав страной дальнейшего жизненного пребывания почему-то Австрию, в
которой никогда не бывал.
Он не знает, что Иола, старательно помогая ему в жизни и творчестве,
через два года собирается расстаться с ним.
И это покажется слишком странно, если хотя бы вкратце не рассказать ее
историю.
Когда погиб ее отец, Иоланта была тринадцатилетней красивой девочкой,
отличницей, разумницей, утешением овдовевшей матери. Но мать, больничная
санитарка, не могла оказать дочери ни интеллектуальной, ни моральной
поддержки. Она надеялась на одно: что Иола удачно выйдет замуж за хорошего и
обеспеченного юношу.
Иолу же другие проблемы заботили. С ней случилась банальная для поры
юности, да и вообще для жизни история: в нее влюбились сразу два мальчика, а
она не знала, кому отдать предпочтение. Вот ей уже четырнадцать, уже
пятнадцать, вот она уже школу заканчивает, мальчики по-прежнему в нее
влюблены (не считая других, влюбляющихся попеременно и временно), а она
по-прежнему к обоим относится с большой симпатией, ни тому ни другому ничего
не позволяя - в ту пору, когда другие девушки, гораздо менее красивые,
приобретают на глазах опыт и поцелуев, и объятий в подъездах, и - некоторые
- первого голенастого бестолкового секса.
Шутки шутками, но какие тут шутки, если Иола покоя себе не находит,
если она влюблена в обоих, не спит ночами и решает, как быть.
Но и того мало! - сменились соседи, и въехала семья с сыном-студентом,
который в тот же вечер пришел знакомиться - и совершенно Иолу очаровал. И
она через неделю нашла в своей душе, что влюблена в него. Сперва была
радость: эта любовь поможет избавиться от предыдущих. А потом почти ужас -
когда поняла, что и прежних двух продолжает любить.
Значит, размышляла Иола, выхода нет! Ведь на маминой шее сидеть не
будешь, замуж надо выходить. Она выйдет за одного, любя и других. Что ж -
изменять будет мужу? Она этого не хотела, будучи чрезвычайно чистоплотной.
Но как же поступить, как? Ей снилось даже, что она в одно и то же время, но
в разных местах является женой сразу трех человек, и, просыпаясь, Иола
жалела, что в реальности такое невозможно. И причина этих странностей - не
во влечении к нескольким мужчинам сразу, а в том появившемся в ней после
смерти отца душевном несогласии с постулатом, что жизнь дается один раз. Она
не хотела с этим смириться - и не могла смириться.
И она решила вот как: выйти замуж за одного из тех, кого любит. Родить
ребенка ему или двух. Жить с ним честно и порядочно, не изменяя. Вырастить
детей до совершеннолетия. Заботиться о своем здоровье, чтобы сохранить
молодость. И - начать новую жизнь, оставив по возможности детей и мужа
обеспеченными и благополучными.
Она выбрала не из тех трех, кого любила (и продолжала любить), а
четвертого (которого полюбила тоже) - молодого преподавателя филологического
факультета, на который она поступила, выпускника Литературного института
Ивана Свинцитского. Отец у него генерал, один из высоких чинов областного
военкомата, у Ивана и квартира своя, что по тем временам было страшной
редкостью.
Родителям Ивана она понравилась, не могла не понравиться.
Сыграли свадьбу, стали жить. Через год Иола родила девочек-двойняшек.
Она сидит дома, растит их, Иван работает, генерал, души не чая в снохе
и внучках, помогает, свекровь, ранее не работавшая, устроилась в медкомиссию
при военкомате (по образованию она была врач), чтобы помощь молодой семье
стала еще ощутимей.
Иоле и Ивану хорошо, они много разговаривают, они вместе читают книги,
в том числе те, которые в советское время были запрещены, являясь оба не то
чтобы ярыми противниками существующего строя, но иронически презирая его,
считая отдельные положительные явления (того ж отца-генерала, добрейшего
человека) - исключениями.
Вдруг гром средь ясного неба: Иваном заинтересовался КГБ (чем Иван до
сих пор очень гордится). На беседы вызывали, которые Иван, естественно,
именовал допросами. На этих беседах он то ли от привычного иронического
презрения, то ли от легкомысленности, но менее всего оттого, что чувствовал
себя генеральским сынком, дерзил, говорил о своих мыслях чистую правду. И
столько нагородил, что вполне можно было серьезное дело сшить с серьезными
последствиями. Но прежде чем это делать, полковники и майоры из серого дома
(так называли в Саратове здание КГБ) вежливейшим образом пригласили для
доверительного разговора генерала Свинцитского (оно и понятно: почти у
каждого полковника и майора имелись сыновья призывного возраста).
Генерал был в шоке. Он обещал серым полковникам и майорам убить
отщепенца морально.
Но Иван на требование отца впредь не прикасаться ни к чему, что
припахивает хотя бы слегка антисоветчиной, вдруг впервые в жизни ему
надерзил, сказал, что мыслями своими будет распоряжаться сам и т. д. и т. п.
- и даже относительно коммунизма как-то не очень вежливо выразился.
И генерал проклял сына.
То была просто дурь, ей-богу: отец любил сына, а сын - отца.
И дурь была не столько в проклятии отца, а в том, что сыну возжелалось
это проклятие принять всерьез.
Он отказался от помощи и впопыхах запретил генералу видеть внучек.
Того чуть инфаркт не хватил, но он выправился и заявил рыдающей своей
жене, матери Ивана:
- Нет у нас сына!
А тут ему бывшие товарищи по армии, возвысившиеся в чинах донельзя,
предложили работу в Министерстве обороны, и он согласился.
И отношения отца с сыном прекратились навсегда. А семь лет назад Иван
ездил хоронить его.
Дела же в их семье пошли тяжело: Ивана убрали с преподавательского
места, полтора года он вообще приличной работы отыскать не мог, ходил
разгружать вагоны на товарную станцию Саратов-II. И чуть было не впал в
отчаянье, но Иола поддерживала его, как могла, сама устроилась работать,
хлопотала с утра до вечера, чтобы в доме были уют, чистота и порядок: она не
могла допустить поломки и сбоя в этой жизни, ибо тогда она могла стать
единственной и последней.
И потихоньку все выправилось, наладилось. И вот уже два года осталось
до совершеннолетия дочерей, два года до начала новой жизни. Иола готова: она
выглядит на тридцать с небольшим, в нее всегда кто-то влюблен, причем все
чаще эти влюбленные моложе ее. Так оно и быть должно: в своих планах она
видит себя замужем за человеком чуть помоложе себя, которому она родит сына
или дочь, а может, и опять двоих, - и все начнется заново! За кого именно
выйти - не проблема: Иола такова по натуре, что всю жизнь влюблялась в
кого-нибудь (любя по-своему и мужа тоже). Иногда обстоятельства складывались
так, что если уж не роман серьезный, то интрижка на две-три недели могла
осуществиться легко, с соблюдением тайны и с возможностью попробовать толику
второй жизни уже сейчас, но Иола отказывала себе в этом, хотя нетерпение
подчас было очень велико и природный темперамент просто в клочья душу
раздирал.
И вот получилось так, что ей, кажется, только радоваться надо: муж сам
по себе собирается исчезнуть раньше срока.
Но в том-то и дело, что - раньше! Ему, по планам Иолы, еще предстоит
дочерей пристроить учиться: у него есть для этого необходимые связи. Потом
она намечала пристроить и его самого, у Иолы давно на примете молодая
женщина из почитательниц таланта Свинцитского (как ни странно, но такие
есть!), которая сама стихи пишет и, уважая мнение мэтра, показывает их ему;
женщина побывала замужем, но без детей, чистоплотна, порядочна, ей бы и
хотела Иола сдать на руки Ивана Алексеевича с тем, чтобы и у него началась
вторая жизнь (она ведь, предвкушая новое счастье, и другому желает того
же!). И тут здравствуйте пожалуйста: какие-то шальные деньги, какой-то
Владивосток!
Свинцитский вошел в комнату, Иола с удовлетворением увидела, что он,
говоря по-народному, поправился. Впрочем, мог бы и попьянее быть.
- Я дождусь объяснений? - мягко спросила она.
- Какие объяснения, Иола, девочка моя? Зачем они? Это смешно, но я
нашел деньги. Хочешь верь, хочешь нет.
- Верю. А почему все-таки Владивосток?
- Мне надо все бросить. Хотя бы на время, - заблажил опять Свинцитский.
- Как Гоген или Ван Гог?
- Ты не смейся. Это серьезно. Я счастлив с тобой и с девочками, но...
Но так нельзя. В то время как люди гибнут со всех сторон... Ты ведь
понимаешь?
- Они гибнут везде. И тут тоже. Почему Владивосток?
- Не важно! Я сдерживал в себе силы саморазрушения и этим погубил свой
талант. Мне надо разрушить себя, чтобы заново построить. Я пытался это
сделать... как бы тебе сказать... амбулаторно! - хихикнул вдруг Свинцитский.
- С помощью водки и... Я ведь изменял тебе четыре раза. Нет, пять. Или
четыре?..
- Четыре с половиной, на пятый у тебя не вышло, - подсказала Иола.
- Ты знаешь? - удивился Свинцитский.
- Конечно.
- Тебе кто-то что-то говорил?
- Ты сам говорил. Ты проговариваешься в том, что пишешь. Я всегда точно
вижу, где ты выдумываешь, а где описываешь собственный опыт.
- Серьезно? А как же ты...
- Вот так...
- Ты святой человек. Я не могу! Я должен уйти. Я теперь просто обязан
уйти, уехать! - переключилось в голове Свинцитского. - Вот в чем дело! -
говорил он с видом озарения. - А я-то думаю: почему ж меня так тянет уехать,
сбежать? А это, оказывается, чутье мое сработало! Оно, чутье мое, чуяло, что
ты меня презираешь, а я не хочу жить с человеком, который меня презирает!
- Ты старомоден, Иван, - сказала Иола. - Ну, изменял, но любишь-то
меня?
- Да, - сказал Свинцитский, потому что думал так. - Но, в таком случае,
это еще более гнусно: любить и изменять!
- Ты делал это для познания жизни. Ты писатель, как ты можешь описать
измену, если не знаешь, что это такое? Ты делал это в профессиональных
целях, - терпеливо подсказывала ему Иола.
- Верно! - поразился Свинцитский. - Как хорошо ты меня знаешь! Но,
следовательно, надо идти дальше! Надо не только тебе, но и себе изменить! -
нашел он новую мысль. - В самом деле! Если честно, Иолочка, мне страшно не
хочется уезжать. Но - необходимо. Как ты выражаешься, профессионально
необходимо!
И Свинцитский энергично стал собирать вещи.
Иола перепугалась. Она вела разговор легко: она до последнего не верила
в серьезность намерений мужа. И вот он, посмотрите-ка, вещи укладывает! Всю
жизнь, подталкивая его незаметно и направляя, она знала при этом, что стоит
однажды Ивану Алексеевичу сделать, пусть случайно, полностью самостоятельный
шаг, пусть в совсем неверную сторону, - и он заупрямится и с выбранного пути
не сойдет. Она надеялась, что этого не случится, пока она рядом.
Случилось.
Да, пьян и не в себе. Но ведь соберется, сядет на поезд, поедет,
проспит в вагоне пьяную ночь, утром будет мучиться и страстно желать
вернуться - и не вернется, вот в чем загвоздка!
- Паспорт? Здесь. Билеты? Здесь! Белье собрано, рукописи, книги. Самое
необходимое, - комментировал свои действия Свинцитский.
Он собрал большую дорожную сумку и стоял над ней, соображая, все ли
взял. Паспорт и билет пока отложил на стол. Вышел в кухню.
Добавить, догадалась Иола. Взяла билеты - словно никак не решаясь
поверить в их реальность. И что-то такое в них увидела, от чего глаза ее
удивленно расширились. Ладно. Пусть едет. Посмотрим!
Положила билеты на место.
И вот Свинцитский стоит перед ней с сумкой через плечо, и она понимает:
ни уговоры, ни слезы, ни крики, ни припадок (если изобразить) - ничто не
поможет. Да и не нужно. Она знает то, чего не знает он. Пусть идет. Лишь бы
с ним ничего не случилось сегодня.
- Дочки дома? - мужественно, крепясь, спросил Свинцитский.
- Гуляют.
- Поцелуй их за меня. Я буду писать, звонить... Я...
Он сглотнул, повернулся - и вышел.
Глава сорок первая
Парфенов. Еще прощание.
Сын Павел, увидя, что отец жив-здоров и почти пришел в норму (приняв
горячий душ и выпив еще вина, он перестал трястись), засобирался с женой
Ириной домой. Он понимал, что отговорить отца от дурацкой поездки не сможет.
Да и не знает он, как с ним теперь вести себя - таким неузнаваемым,
странным.
Ольга не удерживала сына, она видела, что в этой ситуации Павел помочь
не сумеет - наоборот, он может послужить вместе с женой лишней и
вдохновляющей публикой в том спектакле, который разыгрывает Парфенов, хотя,
похоже, никакой это не спектакль.
Они остались вдвоем.
Парфенов начал собираться.
- До поезда еще есть время, - сказала Ольга.
- Мне тут еще зайти надо...
Ольга думала.
Что сказать ему?
Сказать чистую правду: что она безумно любит его? Вот именно - безумно:
ум потеряв от любви и став заурядною, вечно ироничной и злоехидной стервой
для того, чтобы он поскорее ее окончательно разлюбил, потому что она слишком
его любит и не может терпеть муку от его нелюбви к себе, но и сама прогнать
его не в силах. Но эта чистая правда пойдет ему только на руку. Да и не
поверит он.
(Да и, замечу, читатель тоже не поверит в такую сложносочиненную
психологию - и правильно сделает, ибо бедная женщина эта, иногда почти
ненавидящая мужа за нелюбовь к себе, была злоехидной стервой не нарочно, а
от всей души, но, чтобы себя самое не запрезирать окончательно, она
придумала теорию о нарочитой стервозности и злоехидности.)
Нет, не надо этого говорить.
То есть сказать, что любит, - и все. Без подробностей. Он ведь добрый
человек. Он услышит. И, возможно, она ошибается, возможно, он не так уж и не
любит ее, как она вообразила. Ну, завел любовницу, с кем не бывает.
Но он поймет, что она рассчитывает на его доброту, на его жалость, он и
так сетовал, говоря о службе, что на нем, используя его мягкость, только
ленивый воду не возит. Он будет сопротивляться своей доброте. Не надо ему
говорить о любви.
- Я люблю тебя, Паша, - сказала она.
Он застыл, согнувшись над чемоданом, большим чемоданом на колесиках,
который купил три года назад в Германии (ездил в свите губернатора).
- Оля... - сказал он.
- Да?
- Я заранее скучаю. Я не хочу ехать. Но я должен. Я слишком часто
бросал на ветер слова. Надо ехать. Я обещал себе - и еще двоим. Они меня
ждут. Я не могу их обмануть. Я отвечаю за них.
Он любит меня, подумала Ольга. Но, в таком случае, неужели какие-то
посторонние люди ему дороже меня? Ах, какой глупый бабский вопрос! Нельзя
задавать его!
- Неужели какие-то посторонние люди тебе дороже меня? - спросила она.
- Ты мне дороже всех, - ответил Парфенов, наслаждаясь чувством любви к
жене и тем, что от этого прощание становится терпким, печальным и