-- в
политруках!
Я пишу за Россию безъязыкую, и потому мало скажу о троцкистах: они все
люди письменные, и кому удалось уцелеть, те уж наверно приготовили подробные
мемуары и опишут свою драматическую эпопею полней и точней, чем смог бы я.
Но кое-что для общей картины.
Они вели регулярную подпольную борьбу в конце 20-х годов с
использованием всего опыта прежних революционеров, только ГПУ, стоявшее
против них, не было таким лопоухим, как царская охранка. Не знаю, готовились
ли они к той тотальной гибели, которую определил им Сталин, или еще думали,
что кончится шутками и примирением. Во всяком случае, они были мужественные
люди. (Опасаюсь, впрочем, что придя ко власти, они принесли бы нам безумие
не лучшее, чем Сталин.) Заметим, что и в 30-х годах, когда уже подходило им
под шею, они считали для себя всякий контакт с социалистами -- изменой и
позором, и поэтому в изоляторах держались отчужденно, даже не передавали
через себя тюремную почту социалистов (ведь они считали себя ленинцами).
Жена И. Н. Смирнова (уже после его расстрела) избегала общаться с
социалистами "чтобы не видел надзор" (т. е. как бы -- глаза компартии)!
Такое впечатление (но не настаиваю), что в их политической "борьбе" в
лагерных условиях была излишняя суетливость, отчего появился оттенок
трагического комизма. В телячьих эшелонах от Москвы до Колымы они
договаривали "о нелегальных связях, паролях" -- а их рассовали по разным
лагпунктам и разным бригадам.
Вот бригаду КРТД, честно заслужившую производственный паёк, внезапно
переводят на штрафной. Что делать? "Хорошо законспирированная комячейка"
обсуждает. Забастовать? Но это значило бы клюнуть на провокацию. Нас хотят
вызвать на провокацию, а мы -- мы гордо выйдем на работу и без пайка!
Выйдем, а работать будем по-штрафному.18
На прииске Утиный они готовятся к XX годовщине Октября. Подбирают
чёрные тряпки или древесным углем красят белые. Утром 7 ноября они намерены
на всех палатках вывесить чёрные траурные флаги, а на разводе петь
"Интернационал", крепко взявшись за руки и не впуская в свои ряды конвойных
и надзирателей. Допеть, несмотря ни на что! После этого ни за что не
выходить из зоны на работу! Выкрикивать лозунги: "Долой фашизм!" "Да
здравствует ленинизм!" "Да здравствует великая Октябрьская социалистическая
революция!"
В этом замысле смешан какой-то надрывный энтузиазм и бесплодность,
становящаяся смешной...
Впрочем, на них или из них же кто-то стучит, их всех накануне, 6
ноября, увозят на прииск "Юбилейный" и там изолируют на праздники. Из
закрытых палаток (откуда им запрещено выходить), они поют "Интернационал", а
работяги "Юбилейного" тем временем выходят на работу. (Да и среди поющих
раскол: тут есть и несправедливо посаженные коммунисты, они отходят в
сторону, "Интернационала" не поют, показывая молчанием свою правоверность.)
"Если нас держат за решеткой, значит, мы еще чего-нибудь стоим" --
утешался Александр Боярчиков. Ложное утешение. А кого не держали?..
Самым крупным достижением троцкистов в лагерной борьбе была их
голодовка-забастовка по всей воркутской линии лагерей. (Перед тем еще где-то
на Колыме, кажется 100-дневная: они требовали вместо лагерей вольного
поселения, и выиграли -- им обещали, они сняли голодовку, их рассредоточили
по разным лагерям и постепенно уничтожили.) Сведения о воркутской голодовке
у меня противоречивые. Примерно вот так.
Началась 27 октября 1936 года и продолжалась 132 дня (их искусственно
питали, но они не снимали голодовки). Было несколько смертей от голода. Их
требования были:
-- уединение политических от уголовных;19
-- восьмичасовой рабочий день;
-- восстановить политпаёк20, питание независимо от выработки;
-- уничтожение Особого Совещания, аннулирование его приговоров.
Их кормили через кишку, а потом распустили по лагерям слух, что не
стало сахара и масла "потому что скормили троцкистам" -- приём, достойный
голубых фуражек! В марте 1937 г. пришла телеграмма из Москвы: требования
голодающих полностью приняты! Голодовка закончилась. Беспомощные лагерники,
как они могли добиться исполнения? А их обманули -- не выполнили ни одного.
(Западному человеку ни поверить, ни понять нельзя, чтобы так можно было
сделать. А у нас в этом вся история.) Напротив, всех участников голодовки
стали пропускать через оперчекотделы и предъявляли обвинение в продолжении
контрреволюционной деятельности.
Великий сыч в Кремле уже обдумывал свою расправу над ними.
Чуть позже на Воркуте на 8-й шахте была еще крупная голодовка (а может
-- это часть предыдущей). Здесь участвовало 170 человек, некоторые из них
известны поименно: староста голодовки Михаил Шапиро, бывший рабочий
Харьковского ВЭФ; Дмитрий Куриневский из киевского обкома комсомола; Иванов
-- бывший командир эскадры сторожевых кораблей в Балтфлоте;
Орлов-Каменецкий; Михаил Андрее'вич; Полевой-Генкин; В. В. Верап, редактор
тбилисской "Зари Востока"; Сократ Геверкян, секретарь ЦК Армении; Григорий
Золотников, профессор истории; его жена.
Ядро голодовки сложилось из 60 человек, в 1927-28 сидевших вместе в
Верхне-Уральском изоляторе. Большой неожиданностью -- приятной для
голодающих и неприятной для начальства, было присоединение к голодовке еще и
двадцати у'рок во главе с паханом по кличке Москва (в том лагере он известен
был своей ночной выходкой: забрался в кабинет начальника лагеря и оправился
на его столе. Нашему бы брату -- расстрел, ему -- только укоризна: наверно
классовый враг подучил?) Эти-то двадцать блатных только и огорчали
начальство, а "голодовочному активу" социально-чуждых начальник
оперчекистского отдела Воркутлага Узков говорил, издеваясь:
-- Думаете, Европа про вашу голодовку узнает? Чихали мы на Европу!
И был прав. Но социально-близких бандитов нельзя было ни бить, ни дать
им умереть. Впрочем, после половины голодовки добрались до их
люмпен-пролетарского сознания, они откололись, и пахан Москва по лагерному
радио объяснил, что его попутали троцкисты.
После этого судьба оставшихся была -- расстрел. Они сами своей
голодовкой подали заявку и список.
Нет, политические истинные -- были. И много. И -- жертвенны.
Но почему так ничтожны результа'ты их противостояния? Почему даже
лёгких пузырей они не оставили на поверхности?
Разберем и это. Позже.21
1 А в лагере прошел слух, что Гесель сидит "за гадания" -- и придурки
несли ему хлеб и табак: погадай и мне!
2 Тем не менее этого отъявленного вредителя возят из Крестов... на
военные заводы консультантом.
3 В мемуарах Эренбурга не найдешь следа таких пустяшных событий. Да он
мог и не знать, что спорщика посадили. Он только ответил ему в тот момент
достаточно по-партийному, потом забыл. Пишет Эренбург, что сам он "уцелел по
лотерее". Эх, лотерейка-то была с номерами проверенными. Если вокруг
б═р═а═л═и друзей, так надо ж было вовремя переставать им звонить. Если дышло
поворачивалось, так надо было и вертеться. Ненависть к немцам Эренбург уж
настолько калил обезумело, что его Сталин одёрнул. Ощущая к концу жизни, что
ты помогал утверждать ложь, не мемуарами надо было оправдываться, а
сегодняшней смелой жертвой.
4 Маркс и Энгельс. Собр. соч., т. 1, стр. 233, изд. 1928 г.
5 Примеры взяты из книги Плеханова "История русской общественной
мысли".
6 Например, молодой американец, женившийся на советской и арестованный
в первую же ночь, проведенную вне американского посольства (Морис Гершман).
Или бывший сибирский партизан Муравьев, известный своими расправами над
белыми (мстил за брата) -- с 1930 г. не вылезал из ГПУ (началось из-за
золота), потерял здоровье, зубы, разум и даже фамилию (стал -- Фоке*). Или
проворовавшийся советский интендант, бежавший от уголовной кары в западную
зону Австрии, но там -- вот насмешка! -- не нашедший себе применения. Тупой
бюрократ, он хотел и там высокого положе-ния, но как его добиться в
обществе, где соревнуются таланты? Решил вернуться на родину. Здесь получил
25 по совокупности -- за хищение и подозрение в шпионаже. И рад был: здесь
дышится свободней! * Примеры такие бессчётны.
7 Сборник "От тюрем...", стр. 384
8 И. Авербах -- "От преступления к труду', 'стр. 35
9 Отрицаловка: отрицаю всё, что требует начальство, -- режим и работу.
Обычно это -- сильное ядро блатных.
10 На вопросы о его биографии студентам мединститутов отвечают сегодня:
"о нём нет никакой литературы".
11 Письмо Кропоткину 20.2.1913, ЦГАОР, фонд 1129, опись 2 ед. хр. 1936.
12 "Биржевые ведомости" 31.8.17 и 2.9.17
13 "Петроградская правда" 6.9.18, No. 193
14 ЦГАОР, фонд 3348, ед. хр. 167, лист 32
15 По первому делу он теперь реабилитирован. Значит, если бы не
второе..?
16 Продал ребят Федор Полотнянщиков, позже парторг полысаевской шахты.
Страна должна знать своих стукачей.
17 Судья -- Пушкин, вскоре осужденный за взятки.
18 Это -- 37 год, и в бригаде -- не только "чистые" троцкисты, но и
зачисленные как троцкисты "чистые" ортодоксы, они подали заявления в ЦК на
имя товарища Сталина, в НКВД на имя товарища Ежова, в ЦИК на имя товарища
Калинина, в генеральную прокуратуру, и им крайне нежелательно теперь
ссориться с лагерным начальством, от которого будут зависеть сопровождающие
характеристики.
19 Включали ли они в этих политических остальную Пятьдесят Восьмую,
кроме себя? Вероятно нет: не могли же они каэров признать за братьев, если
даже социалистов отвергли?
20 Уж это безусловно только для себя.
21 Часть V, гл. 4
--------
Глава 11. Благонамеренные
Но я слышу возмущенный гул голосов. Терпение товарищей иссякло! Мою
книгу захлопывают, отшвыривают, заплёвывают:
-- В конце концов это наглость! это клевета! Где он ищет настоящих
политических? О ком он пишет? О каких-то попах, о технократах, о каких-то
школьниках сопляках... А подлинные политические -- это мы! Мы,
непоколебимые! Мы, ортодоксальные, кристальные (Orwell назвал их
благомыслами). Мы, оставшиеся и в лагерях до конца преданными
единственно-верному...
Да уж судя по нашей печати -- одни только вы вообще и сидели. Одни
только вы и страдали. Об одних вас и писать разрешено. Ну, давайте.
Согласится ли читатель с таким критерием: политзаключённые -- это те,
кто знают, за что сидят, и тверды в своих убеждениях?
Если согласится, так вот и ответ: наши непоколебимые, кто несмотря на
личный арест остался предан единственно-верному и т.д., -- тверды в своих
убеждениях, но не знают за что сидят! И потому не могут считаться
политзаключёнными.
Если мой критерий не хорош, возьмём критерий Анны Скрипниковой, за пять
своих сроков она имела время его обдумать. Вот он:
"политический заключённый это тот, у кого есть убеждения, отречением от
которых он мог бы получить свободу. У кого таких убеждений нет -- тот
политическая шпана."
По-моему, неплохой критерий. Под него подходят гонимые за идеологию во
все времена. Под него подходят все революционеры. Под него подходят и
"монашки", и архиерей Преображенский, и инженер Пальчинский, а вот ортодоксы
-- не подходят. Потому что: где ж те убеждения, ОТ которых их понуждают
отречься?
Их нет. А значит, ортодоксы, хоть это и обидно вымолвить, подобно тому
портному, глухонемому и клубному сторожу, попадают в разряд беспомощных,
непонимающих жертв. Но -- с гонором.
Будем точны и определим предмет. О ком будет идти речь в этой главе?
Обо всех ли, кто, вопреки своей посадке, издевательскому следствию,
незаслуженному приговору и потом выжигающему лагерному бытию, -- вопреки
всему этому сохранил коммунистическое сознание?
Нет, не обо всех. Среди них были люди, для которых эта коммунистическая
вера была внутренней, иногда единственным смыслом оставшейся жизни, но:
-- они не руководствовались ею для "партийного" отношения к своим
товарищам по заключению, в камерных и барачных спорах не кричали им, что те
посажены "правильно" (а я мол -- неправильно);
-- не спешили заявить гражданину начальнику (и оперуполномоченному) "я
-- коммунист", не использовали эту формулу для выживания в лагере;
-- сейчас, говоря о прошлом, не видят главного и единственного
произвола лагерей в том, что сидели коммунисты, а на остальных наплевать.
Одним словом, именно те, для кого коммунистические их убеждения были
интимны, а не постоянно на языке. Как будто это -- индивидуальное свойство,
ан нет: такие люди обычно не занимали больших постов на воле, и в лагере --
простые работяги.
Вот например Авенир Борисов, сельский учитель: "Вы помните нашу
молодость (я -- с 1912-го), когда верхом блаженства для нас был зеленый из
грубого полотна костюм "юнгштурма" с ремнем и портупеей, когда мы плевали на
деньги, на всё личное, и готовы были пойти на любое дело, лишь бы позвали.1
В комсомоле я с тринадцати лет. И вот, когда мне было всего двадцать четыре,
органы НКВД предъявили мне чуть ли не все пункты 58-й статьи." (Мы еще
узнаем, как он ведет себя на воле, это достойный человек.)
Или Борис Михайлович Виноградов, с которым мне довелось сидеть. В
юности он был машинистом (не год один, как бывают пастухами иные депутаты),
после рабфака и института стал инженером-путейцем (и не на партработу сразу,
как опять же бывает), хорошим инженером (на шарашке он вёл сложные
газодинамические расчёты турбины реактивного двигателя). Но к 1941-му году,
правда, угодил быть парторгом МИИТа. В горькие (16-го и 17-го) октябрьские
дни 1941-го года, добиваясь указаний, он звонил -- телефоны молчали, он
ходил и обнаружил, что никого нет в райкоме, в горкоме, в обкоме, всех сдуло
как ветром, палаты пусты, а выше он, кажется, не ходил. Воротился к своим и
сказал: "Товарищи! Все руководители бежали. Но мы -- коммунисты, будем
оборонятся сами!" И оборонялись. Но вот за это "все бежали" -- те, кто
бежали, его, не бежавшего, и убрали в тюрьму на 8 лет (за "антисоветскую
агитацию"). Он был тихий труженик, самоотверженный друг и только в
задушевной беседе открывал, что верил, верит и будет верить. Никогда этим не
козырял.
Или вот геолог Николай Калистратович Говорко, который, будучи
воркутским доходягой, сочинил "Оду Сталину" (и сейчас сохранилась), но не
для опубликования, не для того, чтобы через неё получить льготы, а потому
что лилась из души. И прятал эту оду на шахте! (хотя зачем было прятать?)
Иногда такие люди сохраняют убежденность до конца. Иногда (как Ковач,
венгр из Филадельфии, в составе 39 семей приехавший создавать коммуну под
Каховкой, посаженный в 1937-м) после реабилитации не принимают партбилета.
Некоторые срываются еще раньше, как опять же венгр Сабо, командир сибирского
партизанского отряда в гражданскую войну. Тот еще в 1937 в тюрьме заявил:
"был бы на свободе -- собрал бы сейчас своих партизан, поднял бы Сибирь,
пошел на Москву и разогнал бы всю сволочь".
Так вот, ни первых, ни вторых мы в этой главе не разбираем. (Да кто
сорвался, как эти два венгра, -- тех сами ортодоксы отсюда отчислят).
Не будем рассматривать здесь и анекдотических персоналкой -- кто в
тюремной камере лишь притворяется ортодоксом, чтобы наседка "хорошо" донёс о
нём следователю; как Подварков-сын, на воле расклеивавший листовки, а в
Спасском лагере громко споривший со всеми недоброжелателями режима, в том
числе и со своим отцом, рассчитывая так облегчить свою судьбу.
Мы будем рассматривать здесь именно тех ортодоксов, кто выставлял свою
идеологическую убежденность сперва следователю, потом в тюремных камерах,
потом в лагере всем и каждому, и в этой окраске вспоминает теперь лагерное
прошлое.
По странному отбору это уже будут совсем не работяги. Такие обычно до
ареста занимали крупные посты, завидное положение, и в лагере им больней
всего было бы согласиться быть уничтоженным, они яростней всего выбивались
приподняться от всеобщего ноля. Тут -- и все попавшие за решетку
следователи, прокуроры, судьи и лагерные распорядители. И все теоретики,
начётчики и громогласные (писатели Г. Серебрякова, Б. Дьяков, Алдан-Семёнов
отнесутся сюда же, никуда больше.).
Поймём их, не будем зубоскалить. Им было больно падать. "Лес рубят --
щепки летят" -- была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами
отрубились в эти щепки.
Прохоров-Пустовер описывает сцену на Манзовке (особый лагпункт Бамлага)
в начале 1938 г. На удивление всем туземцам привезли какой-то небывалый
"особый контингент" и с большой секретностью его отделяли от прочих. Такого
поступления еще никто никогда не видел: приехавшие были в кожаных пальто,
меховых "москвичках", в бостоновых и шевиотовых костюмах, модельных ботинках
и полуботинках (к 20-летию Октября эта отборная публика уже нашла вкус в
одежде, не доступной рабочему люду). От дурной распорядительности или в
издёвку им не выдали рабочей одежды, а так и погнали в шевиоте и хроме рыть
траншеи в жидкой глине по колено. На стыке тачечного хода один зэк опрокинул
тачку с цементом, и цемент вывалился. Подбежал бригадир-урка, материл и в
спину толкал виновного: "Руками подбирай, растяпа!" Тот вскричал
истерически: "Как вы смеете издеваться? Я бывший прокурор республики!" И
крупные слёзы катились по его лицу. "Да на..... мне, что ты -- прокурор
республики, стерва! Мордой тебя в этот цемент, вот и будешь прокурор! Теперь
ты -- враг народа и обязан вкалывать!" (Впрочем прораб заступился за
прокурора.)
Расскажите нам такую сценку с прокурором царского времени в концлагере
1918 года -- никто не шевельнётся его пожалеть: признано единодушно, что тоэ
были не люди (они и сроки требовали своим подсудимым год, три, пять). А
своего, советского, пролетарского прокурора хоть и в бостоновом костюме --
как не пожалеть. (Он и сроки требовал -- червонец да вышку.)
Сказать, что им было больно -- это почти ничего не сказать. Им
невместимо было испытать такой удар, такое крушение -- и от своих, от родной
партии, и по видимости -- ни за что. Ведь перед партией они ни в чём не были
виноваты, перед партией -- ни в чём.
Настолько это было болезненно для них, что среди них считалось
запретным, нетоварищеским задать вопрос: "за что тебя посадили?"
Единственное такое щепетильное арестантское поколение! -- мы-то, в 1945-м,
язык вываля, как анекдот, первому встречному и на всю камеру рассказывали о
своих посадках.
Это вот какие были люди. У Ольги Слиозберг уже арестовали мужа и пришли
делать обыск и брать её самою. Четыре часа шел обыск -- и эти четыре часа
она приводила в порядок протоколы съезда стахановцев щетинно-щеточной
промышленности, где она была секретарем за день до того. Неготовность
протоколов больше беспокоила её, чем оставляемые навсегда дети! Даже
следователь, руководивший обыском, не выдержал и посоветовал ей: "да
проститесь вы с детьми!"
Это вот какие были люди. К Елизавете Цветковой в казанскую отсидочную
тюрьму в 1938 г. пришло письмо пятнадцатилетней дочери: "Мама! Скажи, напиши
-- виновата ты или нет?.. Я лучше хочу, чтоб ты была невиновата, и я тогда в
комсомол не вступлю и за тебя не прощу. А если ты виновата -- я тебе больше
писать не буду и буду тебя ненавидеть". И угрызается мать в сырой
гробовидной камере с подслеповатой лампочкой: как же дочери жить без
комсомола? как же ей ненавидеть советскую власть? Уж лучше пусть ненавидит
меня. И пишет: "Я виновата... Вступай в комсомол!"
Еще бы не тяжко! да непереносимо человеческому сердцу: попав под родной
топор -- оправдывать его разумность.
Но столько платит человек за то, что душу, вложенную Богом, вверяет
человеческой догме.
Любой ортодокс и сейчас подтвердит, что правильно поступила Цветкова.
Их и сегодня не убедить, что вот это и есть "совращение малых сих", что мать
совратила дочь и повредила её душу.
Это вот какие были люди: Е. Т. давала искренние показания на мужа --
лишь бы помочь партии!
О, как можно было бы их пожалеть, если бы хоть сейчас они поняли свою
тогдашнюю жалкость!
Всю главу эту можно было бы писать иначе, если бы хоть сегодня они
расстались со своими тогдашними взглядами! Но сбылось по мечте Марии
Даниэлян: "если когда-нибудь выйду отсюда -- буду жить, как будто ничего не
произошло".
Верность? А по нашему: хоть кол на голове теши. Эти адепты теории
развития увидели верность свою развитию в отказе от всякого собственного
развития. Как говорит Николай Адамович Виленчик, просидевший 17 лет: "Мы
верили партии -- и мы не ошиблись!" Верность -- или кол теши?
Нет, не для показа, не из лицемерия спорили они в камерах, защищая все
действия власти. Идеологические споры были нужны им, чтоб удержаться в
сознании правоты -- иначе ведь и до сумасшествия недалеко.
Как можно было бы им всем посочувствовать? Но так хорошо все видят они,
в чём пострадали, -- не видят, в чём виноваты.
Этих людей не брали до 1937 года. И после 1938-го их очень мало брали.
Поэтому их называют "набор 37-го года", и так можно было бы, но чтоб это не
затемняло общую картину, что даже в месяцы пик сажали не их одних, а всё те
же тянулись и мужички, и рабочие, и молодежь, инженеры и техники, агрономы и
экономисты, и просто верующие.
"Набор 37-го года", очень говорливый, имеющий доступ к печати и радио,
создал "легенду 37-го года", легенду из двух пунктов:
1) если когда при советской власти сажали, то только в 37-м, и только о
37-м надо говорить и возмущаться;
2) сажали в 37-м -- только их.
Так и пишут: страшный год, когда сажали преданнейшие коммунистические
кадры: секретарей ЦК союзных республик, секретарей обкомов, председателей
облисполкомов, всех командующих военными округами, корпусами и дивизиями,
маршалов и генералов, областных прокуроров, секретарей райкомов,
председателей райисполкомов...
В начале нашей книги мы уже дали объём потоков, лившихся на Архипелаг
два десятилетия до 37-го года. Как долго это тянулось! И сколько это было
миллионов! Но ни ухом, ни рылом не вёл будущий набор 37-го года, они
находили всё это нормальным. В каких выражениях они обсуждали это друг с
другом, мы не знаем, а П. П. Постышев, не ведая, что и сам обречен на то же,
выражался так:
в 1931-м на совещании работников юстиции: "...сохраняя во всей
суровости и жестокости нашу карательную политику в отношении классового
врага и деклассированных выходцев" (эти выходцы деклассированные чего стоят!
кого нельзя загнать под "деклассированного выходца"?);
в 1932-м: "Понятно, что... проведя их через горнило раскулачивания...
мы ни в коем случае не должны забывать, что этот вчерашний кулак морально не
разоружился...";
и еще как-то: "Ни в коем случае не притуплять острие карательной
политики!"
А острие-то какое острое, Павел Петрович! А горнило-то какое горячее!
Р. М. Гер объясняет так: "Пока аресты касались людей, мне не знакомых
или малоизвестных, у меня и моих знакомых не возникало сомнения в
обоснованности (!) этих арестов. Но когда были арестованы близкие мне люди и
я сама, и встретилась в заключении с десятками преданнейших коммунистов,
то..."
Одним словом, они оставались спокойны, пока сажали общество. "Вскипел
их разум возмущенный", когда стали сажать их сообщество. Сталин нарушил
табу, которое казалось твёрдо установленным, и потому так весело было жить.
Конечно, ошеломишься! Конечно, диковато было это воспринять! В камерах
спрашивали вгоряче:
-- Товарищи! Не знаете? -- чей переворот? Кто захватил власть в городе?
И долго еще потом, убедясь в бесповоротности, вздыхали и стонали: "Был
бы жив Ильич -- никогда б этого не было!"
(А чего этого? Разве не это же было раньше с другими? -- см. ч. 1, гл.
8-9.)
Но всё же -- государственные люди! просвещенные марксисты!
теоретические умы! -- как же они справились с этим испытанием? как же они
переработали и осмыслили заранее не разжеванное, в газетах не разъясненное
историческое событие? (А исторические события и всегда налетают внезапно.)
Годами грубо натасканные по поддельному следу, вот какие давали они
объяснения, поражающие глубиной:
1) это -- очень ловкая работа иностранных разведок;
2) это -- вредительство огромного масштаба! в НКВД засели вредители!
(смешанный вариант: в НКВД засели немецкие разведчики);
3) это -- затея местных НКВД-истов;
И во всех трёх случаях: мы сами виноваты в потере бдительности! Сталин
ничего не знает! Сталин не знает об этих арестах!! Вот он узнает -- он всех
их разгромит, а нас освободит!!
4) в рядах партии действительно страшная измена (а почему??), и во всей
стране кишат враги, и большинство здесь посажены правильно, это уже не
коммунисты, это контрюги, и надо в камере остерегаться, не надо при них
разговаривать. Только я посажен совершенно невинно. Ну, может быть еще и ты.
(К этому варианту примыкал и Механошин, бывший член Реввоенсовета. То есть,
выпусти его, дай волю -- скольких бы он сажал!)
5) эти репрессии -- историческая необходимость развития нашего общества
(так говорили немногие из теоретиков, не потерявшие владение собой, например
профессор из Плехановского института мирового хозяйства. Объяснение-то
верное, и можно было бы восхититься, как он это правильно и быстро понял, --
да закономерности-то самой никто из них не объяснил, а только в дуделку из
постоянного набора: "историческая необходимость развития"; на что угодно так
непонятно говори -- и всегда будешь прав.)
И во всех пяти вариантах никто, конечно, не обвинял Сталина -- он
оставался незатменным солнцем!2
И если вдруг кто-нибудь из старых партийцев, например Александр
Иванович Яшкевич, белорусский цензор, хрипел в углу камеры, что Сталин --
никакая не правая рука Ленина, а -- собака, и пока он не подохнет -- добра
не будет, -- на такого бросались с кулаками, на такого спешили донести
своему следователю!
Вообразить себе нельзя благомысла, который на минуту бы ёкнул в мечте о
смерти Сталина.
Вот на каком уровне пытливой мысли застал 1937 год благонамеренных
ортодоксов! И ка'к оставалось им настраиваться перед судом? Очевидно, как
Парсонс в "1984" у Оруэлла: "разве партия может арестовать невиновного? Я на
суде скажу им: спасибо, что вы спасли меня, пока еще можно было спасти!"
И какой же выход они для себя нашли? Какое же действенное решение
подсказала им их революционная теория?
Их решение стоит всех их объяснений! Вот оно:
чем больше посадят -- тем скорее вверху поймут ошибку! А поэтому --
стараться как можно больше называть фамилий! Как можно больше давать
фантастических показаний на невиновных! Всю партию не арестуют!
(А Сталину всю и не нужно было, ему только головку и долгостажников.)
Как среди членов всех российских партий коммунисты оказались первыми,
кто стал давать ложные на себя показания3 -- так им первым же, безусловно
принадлежит и это карусельное открытие: называть побольше фамилий! Такого
еще русские революционеры не слышали!
Проявлялась ли в этой теории куцость их предвидения? убогость мышления?
Мне сердцем чуется, что -- нет, что здесь был у них -- испуг. А теория эта
-- лишь подручная маскировка прикрыть свою слабость. Ведь назывались они
(уже давно незаконно) революционерами, а глянув в себя содрогнулись:
оказалось, что они не могут выстоять. Эта "теория" освобождала их от
необходимости бороться со следователем.
Хотя б то' было понять им, что эту чистку партии Сталин необходимо
должен провести, чтобы снизить партию по сравнению с собой (ибо не было у
него гения подняться по сравнению с партией, даже какая она есть).
Конечно, они не держали в памяти, как совсем недавно сами помогали
Сталину громить оппозиции, да даже и самих себя. Ведь Сталин давал своим
слабовольным жертвам возможность рискнуть, возможность восстать, эта игра
была для него не без удовольствия. Для ареста каждого члена ЦК требовалась
санкция всех остальных! -- так придумал игривец-тигр. И пока шли
пусто-деловые пленумы, совещания, по рядам передавалась бумага, где безлично
указывалось: поступил материал, компрометирующий такого-то; и предлагалось
поставить согласие (или несогласие!..) на исключение его из ЦК. (И еще
кто-нибудь наблюдал, долго ли читающий задерживает бумагу.) И все -- ставили
визу. Так Центральный Комитет ВКП(б) расстрелял сам себя. (Да Сталин еще
раньше угадал и проверил их слабость: раз верхушка партии приняла как
должное высокие зарплаты, тайное снабжение, закрытые санатории -- она уже в
капкане, ей уже не воспрять.) А кто было спецприсутствие, судившее
Тухачевского-Якира? Блюхер! Егоров! (И С. А. Туровский.)
И уж тем более забыли они (да не читали никогда) такую давнь, как
послание патриарха Тихона Совету Народных Комиссаров 26 октября 1918 г.
Взывая о пощаде и освобождении невинных, предупредил их твёрдый патриарх:
"взыщется от вас всякая кровь праведная, вами проливаемая (Луки 11, 51) и от
меча погибнете сами вы, взявшие меч (Матфея 25, 52)". Но тогда это казалось
смешно, невозможно! Где было им тогда представить, что История всё-таки
знает иногда возмездие, какую-то сладострастную позднюю справедливость, но
странные выбирает для неё формы и неожиданных исполнителей.
И если на молодого Тухачевского, когда он победно возвращался с
подавления разоренных тамбовских крестьян, не нашлось на вокзале еще одной
Маруси Спиридоновой, чтоб уложить его пулею в лоб, -- это сделал
недоучившийся грузинский священник через 16 лет.
И если проклятья женщин и детей, расстрелянных крымской весной 1921-го
года, как рассказал нам Волошин, не могли прорезать грудь Бела Куна -- это
сделал его товарищ по III Интернационалу.
И Петерса, Лациса, Берзина, Агранова, Прокофьева, Балицкого, Артузова,
Чудновского, Дыбенко, Уборевича, Бубнова, Алафузо, Алксниса, Аренштама,
Геккера, Геттиса, Егорова, Жлобу, Ковтюха, Корка, Кутякова, Примакова,
Пугну, Ю. Саблина, Фельдмана, Р. Эйдемана; и Уншлихта, Енукидзе, Невского,
Стеклова, Ломова, Кактыня, Косиора, Рудзутака, Гикало, Голодеда, Шлехтера,
Белобородова, Пятакова и Зиновьева, -- всех их покарал маленький рыжий
мясник, а нам пришлось бы терпеливо искать, к чему приложили они руку и
подпись за пятнадцать и двадцать лет перед тем.
Бороться? Бороться из них не пробовал никто. Если скажут, что трудно
было бороться в ежовских камерах -- то почему не открыли борьбы хоть на день
раньше своего ареста? Неужели не видно было, куда течёт? Значит, вся молитва
была: пронеси мимо! Почему малодушно кончил с собой Орджоникидзе? (А если
убит -- то почему дождался?) Почему не боролась верная подруга Ленина
Крупская? Почему ни разу не выступила она с публичным разоблачением, как
старый рабочий в ростовских Ленмастерских? Неужели уж так боялась за свою
старушечью жизнь? Члены первого Ивано-Вознесенского Совдепа 1905-го года --
позорные обвинения на себя? А председатель того Совдепа Шубин более того
подписал, что никакого Совдепа в 1905 году в Ивано-Вознесенске и не было?
Как же можно так наплевать на всю свою жизнь?
Сами благомыслы, вспоминая теперь 37-й год, стонут о несправедливости,
об ужасах -- никто не упомянет о возможностях борьбы, которые физически были
у них -- и не использованы никем. Да уж они и никогда не объяснят. Возьмётся
ли за эту задачу полный энергии Евгений Евтушенко -- верный внук своего деда
и с кругом представлений (в "Автобиографии", в "Братской ГЭС") точно таким,
какой был у набора 37-го года? Нет, время тех аргументов ушло.
Всей мудрости посаженных правоверных хватало лишь для разрушения
традиций политических заключённых. Они чуждались инакомыслящих
однокамерников, таились от них, шептались об ужасах следствия так, чтобы не
слышали беспартийные или не дай Бог эсеры -- "не давать им материала против
партии!"
Евгения Гольцман в казанской тюрьме (1938) противилась перестукиванию
между камерами: как коммунистка она не согласна нарушать советские законы!
Когда же приносили газету -- настаивала Гольцман, чтобы сокамерницы читали
её не поверхностно, а подробно!
Мемуары Е. Гинзбург в тюремной их части дают сокровенные свидетельства
о наборе 37-го года. Вот твердолобая Юлия Анненкова требует от камеры: "не
смейте потешаться над надзирателем! Он представляет здесь советскую власть!"
(А? Всё перевернулось! Эту сцену покажите в сказочную гляделку буйным
революционеркам в царской тюрьме!) Или комсомолка Катя Широкова спрашивает у
Гинзбург в шмональном помещении: вон та немецкая коммунистка спрятала золото
в волосы, но тюрьма-то наша, советская, -- так не надо ли донести
надзирательнице?!
А Екатерина Олицкая, ехавшая на Колыму в том же самом 7-м вагоне, где и
Гинзбург (этот вагон почти сплошь состоял из одних коммунисток), дополняет
её сочные воспоминания двумя разительными подробностями.
У кого были деньги, дали на покупку зеленого лука, а получить тот лук в
вагон пришлось Олицкой. С её эсеровскими традициями, ей и в голову не пришло
ничего другого, как делить на 40 человек. Но тотчас же её одернули: "Делить
на тех, кто деньги давал!" "Мы не можем кормить нищих!" "У нас у самих
мало!" Олицкая обомлела даже: это были политические?.. Это были коммунистки
набора 37-го года!
И второй эпизод. В свердловской пересылочной бане этих женщин прогнали
голыми сквозь строй надзирателей. Ничего, утешились. Уже в следующих
перегонах они пели в своем вагоне:
"Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек!"
Вот с таким комплексом миропонимания, вот с таким уровнем сознания
вступают благомыслящие на свой долгий лагерный путь. Ничего не поняв с
самого начала ни в аресте, ни в следствии, ни в общих событиях, они по
упорству, по преданности (или по безвыходности?) будут теперь всю дорогу
считать себя светоносными, будут объявлять только себя знающими суть вещей.
Однажды приняв решение ничего окружающего не замечать и не
истолковывать, тем более постараются они не замечать и самого страшного для
себя: как на них, на прибывающий набор 37-го года, еще очень отличный в
одежде, в манерах и в разговоре, смотрят лагерники, смотрят бытовики, да и
Пятьдесят Восьмая (кто выжил из "раскулаченных" -- как раз кончал первые
десятки). Вот они, кто носил с важным видом портфели! Вот они, кто ездил на
персональных машинах! Вот они, кто в карточное время получали из закрытых
распределителей! Вот они, кто обжирались в санаториях и блудили на курортах!
-- а нас по закону "семь-восьмых" отправляли на 10 лет в лагеря за кочан
капусты, за кукурузный початок. И с ненавистью им говорят: "Там, на воле, вы
-- нас, здесь будем мы -- вас!" (Но это не осуществится. Ортодоксы все скоро
хорошо устроятся.)4
И в чем же состоит высокая истина благонамеренных? А в том, что они не
хотят отказаться ни от одной прежней оценки и не хотят почерпнуть ни одной
новой. Пусть жизнь хлещет через них, и переваливается через них, и далее
колёсами переезжает через них -- а они её не пускают в свою голову! а они не
признают её, как будто она не идёт! Это нехотение что-либо изменить в своём
мозгу, эта простая неспособность критически обмысливать опыт жизни -- их
гордость! На их мировоззрении не должна отразиться тюрьма! не должен
отразиться лагерь! На чём стояли -- на том и будем стоять! Мы -- марксисты!
Мы -- материалисты! Как же можем мы измениться от того, что случайно попали
в тюрьму? (Как же можем мы измениться сознанием, если бытие меняется, если
оно показывается новыми сторонами? Ни за что! Провались оно пропадом, бытие,
но нашего сознания оно не определит! Ведь мы же материалисты!..)
Вот степень их проницания в случившееся с ними. В. М. Зарин: "я всегда
повторял в лагере: из-за дураков (т. е. посадивших его) с советской властью
ссориться не собираюсь!"
Вот их неизбежная мораль: я посажен зря и значит я -- хороший, а все
вокруг -- враги и сидят за дело.
Вот куда их энергия: по шесть и по двенадцать раз в году они шлют
жалобы, заявления и просьбы. О чём там они пишут? Что они там скребут?
Конечно клянутся в преданности Великому и Гениальному (а без этого не
освободят). Конечно отрекаются от тех, кто уже расстрелян по их делу.
Конечно, умоляют простить их и разрешить им вернуться туда, наверх. И завтра
они с радостью примут любое партийное поручение -- вот хотя бы управлять
этим лагерем! (А что на все жалобы шли таким же густым косяком отказы -- так
это потому, что до Сталина они не доходили! Он бы понял! Он бы простил,
милостивец!)
Хороши ж "политические", если они просят власть -- о прощении!.. Вот
уровень их сознания -- генерал Горбатов со своими мемуарами. "Суд? Что с
него взять? Ему так кто-то приказал..." О, какая сила анализа! И какая же
ангельски-большевистская кротость! Спрашивают Горбатова блатные: "Почему ж
вы сюда попали?" (Кстати не могут они спрашивать на "вы".) Горбатов:
"Оклеветали нехорошие люди". Нет, анализ-то, анализ каков! А ведет себя
генерал не как Шухов, но как Фетюков: идет убирать канцелярию в надежде
получить за это лишнюю корку хлеба. "Сметая со столов крошки и корочки, а
иногда и кусочки хлеба, я в какой-то степени стал лучше утолять свой голод".
Ну, хорошо, утоляй. Но Шухову ставят в тяжкую вину, что он думает о каше и
нет у него социального сознания, а генералу Горбатову всё можно, потому что
он мыслит... о нехороших людях! (Впрочем Шухов не промах и судит обо всех
событиях в стране посмелей генерала.)
А вот В. П. Голицын, сын уездного врача, инженер-дорожник. 140 (сто
сорок!) суток он просидел в смертной камере (было время подумать!). Потом 15
лет, потом вечная ссылка. "В мозгах ничего не изменилось. Тот же
беспартийный большевик. Мне помогла вера в партию, что зло творят не партия
и правительство, а злая воля каких-то людей (анализ!), которые приходят и
уходят (что-то никак не уйдут...), а всё остальное (!!) остаётся... И еще
помогли выстоять простые советские люди, которых в 1937-38 очень много было
и в НКВД (т. е. в аппарате!), и в тюрьмах, и в лагерях. Не "кумы", а
настоящие дзержинцы" (Совершенно непонятно: эти дзержинцы, которых было так
много -- чего ж они смотрели на беззакония каких-то людей? А сами к
беззакониям не притрагивались? И при этом уцелели? Чудеса...)
Или Борис Дьяков: смерть Сталина пережил с острой болью (да он ли один?
все ортодоксы). Ему казалось: умерла вся надежда на освобождение!..5
Но мне кричат: нечестно! Нечестно! Вы ведите спор с настоящими
теоретиками! Из Института Красной Профессуры!
Пожалуйста! Я ли не спорил! А чем же я занимался в тюрьмах? и в этапах?
и на пересылках? Сперва я спорил вместе с ними и за них. Но что-то наши
аргументики показались мн